«Отныне мой дорогой друг Амедео покоится на кладбище Пер-Лашез и на его могиле всегда цветы. Почти все известные художники приняли участие в торжественной церемонии похорон нашего дорогого друга и одареннейшего живописца». Так писал Леопольд Зборовский Эммануэле Модильяни в длинном и обстоятельном письме, которое пришло вслед за телеграммой, посланной еще до гибели Жанны. Семья Модильяни, еще не зная о страшной кончине молодой женщины, с радушием пригласила Жанну и ее дочку в Ливорно.
Эммануэле не смог выехать в Париж сразу, как только узнал о смерти брата. В Италии все еще действовали запреты на передвижение военного времени. Старшему Модильяни не удалось ускорить выезд во Францию, несмотря даже на то, что спустя какое-то время он станет влиятельным деятелем парламента и лидером своей партии. Ему не осталось ничего другого, как послать ставшую известной телеграмму: «Засыпьте его цветами. Модильяни», — не уточнив, однако, за чей счет. Впрочем, Кислинг сразу объявил подписку в пользу маленькой дочки Моди и незамедлительно получил всестороннюю поддержку, так что просьбу Эммануэле выполнили.
История с телеграммой Эммануэле послужила поводом к появлению, увы, не в первый раз, назойливых слухов о том, что семья не помогала Амедео, хотя Модильяни делали для своего дорогого Дедо все, что позволяли их скудные средства в тяжелые военные годы. Даже спустя восемь лет после этих событий Маргарита с горечью писала в письме к издателю Джованни Шайвиллеру об «отвратительных слухах»: «Помогите мне положить конец отвратительным слухам, которые дорого обошлись (sic) моей бедной маме. Говорят, что семья будто бы бросила на произвол судьбы моего бедного брата, который вскоре после этого умер…Что едва удалось избежать его захоронения в братской могиле, и только Кислинг оплатил место на кладбище Пер-Лашез. Да, мы были растеряны, особенно в первые дни после смерти, бедный Дедо умер менее чем через три месяца после окончания войны, когда еще очень тяжело было выправить паспорт и выехать за границу…»
Слухи, вопросы без ответов, загадки, тайны. Они сопровождали Модильяни при жизни, но и смерть не положила этому конец. Вот некоторые из них: действительно ли Зборовский сделал для Амедео все, что мог? Причина этих разговоров в том, что цены на картины Модильяни устремились ввысь буквально в первые же часы после его смерти. Картина, стоившая накануне его смерти 100–150 франков, во время следования печального кортежа на кладбище уже приближалась по цене к 800 франкам. Сохранился счет, подписанный Чарльзом Доде, чиновником похоронного бюро с улицы Бонапарта, 59, общая сумма которого составила 1340 франков. Можно сказать, что всего лишь две проданные картины Моди с лихвой покрыли бы все похоронные расходы, включая цветы. В сторону мецената полетели камни, возникла ситуация, когда он был вынужден унизительно оправдываться, тем самым снова дав лишний повод для сплетен о своем непорядочном поведении. Кто-то говорил о мелочности Збо, не пожелавшего достойно почтить память человека, для которого шел на такие, по правде говоря, немалые жертвы. Другие наоборот отмечали осмотрительность мецената, прекрасно понимающего, что поспешная продажа картин по причине крайней нужды может негативно отразиться на их цене. Збо вкладывал средства в Модильяни годами, оставаясь практически ни с чем.
Продал ли он хоть что-нибудь за это время? Почти ничего. И как только ситуация начала меняться, он проявил осмотрительность — ведь жесткие законы рынка никто не отменял. Леопольд долго ждал этого момента, и, более того, это было его профессиональным долгом, он не имел права идти на поводу у эмоций. В письме к Эммануэле Модильяни Зборовский уточняет, что именно Кислинг занимался организацией похорон Моди, а он, Леопольд, взял на себя заботы о маленькой Джованне, которой в то время исполнилось четырнадцать месяцев: «Теперь о ней забочусь я. Но только Вы сможете заменить ей родителей. Моя жена и я охотно взяли бы ее к себе как родную дочь, но Амедео всегда хотел, чтобы она росла в Италии и воспитывалась в Вашей семье. В любом случае, не волнуйтесь, с девочкой все в порядке. На днях мы с женой навестим ее, она здорова и уже начинает ходить».
Похороны Модильяни начались на пороге больницы Шарите в два с половиной часа пополудни во вторник 27 января. Фужита вспоминал, что никогда ранее он не видел у ворот больницы такой большой толпы. По сведениям Луиджи Чезаны, было много женщин, и не только натурщиц. Расстояние до кладбища Пер-Лашез — около семи километров — кортеж прошел очень медленно. В похоронную карету были впряжены четыре черные лошади, друзья и знакомые шли пешком. Среди моря цветов, покрывавших гроб, выделялись два венка: «Нашему сыну» и «Нашему брату». Тишину нарушал только мерный шорох шагов. На церемонии присутствовали: Макс Жакоб, Моисей Кислинг, Андре Сальмон, Хаим Сутин, Константин Бранкузи, Ортис де Сарате, Леон Инденбаум, Джино Северини, Леопольд Сюрваж, Андре Дерен, Жак Липшиц, Пабло Пикассо, Франсис Карко, Фернан Леже, Андре Уттер, Сюзанна Валадон, Морис Вламинк, Ван Донген, Леопольд Зборовский, Фужита. Словом, весь Монпарнас следовал за гробом, и, как замечает дочь Джованна, явились даже «те, с Монмартра», включая каких-то никому неведомых натурщиц и служанок бистро, которые, весьма возможно, всего несколько недель тому назад выгоняли пьяного Модильяни на улицу.
Отдельно от всех, приблизительно в центре процессии, шла молчаливая и отрешенная Симона Тиру, мать непризнанного Моди сына. Люнии Чеховской в то время не было в Париже. Она вернется только в сентябре, ничего не зная о трагедии. Когда Люния появится в доме Зборовских, ни у Леопольда, ни у Ханки не хватит духу рассказать ей о двух потрясших весь Париж январских смертях. Люния узнает правду случайно, несколько дней спустя, беседуя с одной шведкой, с которой забыли условиться о сохранении тайны.
Чтобы кортеж мог пройти, полицейские на перекрестке перекрыли движение. Прохожие останавливались, оборачивались, кто-то крестился, военные отдавали честь, прикладывая руку к козырьку. Слегка усмехаясь и размышляя над тем, сколько раз эти же самые полицейские забирали Амедео в участок, Пикассо сказал шедшему рядом Карко: «Смотри, он теперь отомщен».
Берта Вайль вспоминала, что торговец по имени Луи Либод уже 15 января почувствовал: дни Модильяни сочтены. И тут же начал скупать его картины, а после смерти художника восторженно повторял: «Ну разве я не счастливчик? Ведь еще вчера я покупал их за бесценок». Франсис Карко тоже вспоминал об аналогичных разговорах прямо во время шествия на кладбище: «Идя за гробом, они абсолютно по-деловому обсуждали: 8 тысяч, 10 тысяч франков. Черт возьми, какие же вы черствые! Суммы росли с каждым новым поворотом колес вокруг своей оси. Достигнув Пер-Лашез, цены остановились на отметке 11 тысяч».
Перед могилой раввин прочел поминальную молитву.
Весть о смерти Модильяни получила весьма скромный отклик на страницах газет, не считая нескольких прогрессивных ежедневников. Самое популярное парижское издание, «Фигаро», кончину Модильяни вовсе проигнорировало, а в левых газетах появились сообщения, в которых довольно высокопарно писали о смерти «брата нашего товарища Модильяни, депутата от социалистов в Ливорно».
Единственный, кто не только откликнулся на смерть Модильяни, но и охарактеризовал творчество ушедшего художника, был все тот же Франсис Карко. Его статья в «Эвенемент» от 29 января 1920 года начиналась словами: «На сей счет было сказано много бессмысленностей. Модильяни не замечали и очень часто обращались с ним весьма бесцеремонно. Без сомнения, он не отличался образцовым поведением, и это дало немало пищи для сплетен. Журналисты видели в Модильяни объект для очередного скандала. Но эти странности целиком относятся к человеческой личности, и не нам его судить. Нам остаются его творения. И какие! Достаточно вспомнить его ню и портреты. Это очень характерный художник, у него есть свой особый стиль, у его полотен изысканный ритм».
Меньше чем через неделю после смерти Амедео Франсис Карко сформулировал некоторые темы, о которых искусствоведение скажет свое слово гораздо позже. В его статье приводится небольшой и очень ценный факт, не упоминаемый другими. К перечню запоздалого всеобщего признания, слишком поздно пришедшего к Модильяни, надо добавить также «открытие персональной выставки двадцати картин Моди, которая по странному стечению обстоятельств начала работу в галерее Девамбе в тот самый вторник, когда проходили его похороны».
Галерея на улице Сен-Огюстен принадлежала тестю мецената Шерона и считалась одной из самых авторитетных в Париже. Двадцать выставленных полотен, видимо, были теми, которые достались Шерону по контракту с Амедео. Хотя, возможно, речь идет о картинах Модильяни, которые он написал после и которые Зборовский выставил в Девамбе для продажи. В любом случае, очень легко представить, какой уникальный шанс выпал торговцу, у которого в запасниках оказалось большое количество работ художника, причем в тот самый момент, когда его слава начала стремительно расти.
Ситуация прямо-таки нелепая: первая настоящая «персональная выставка» распахнула свои двери в тот же день, когда Амедео проводили в последний путь. Возникает множество вопросов, остающихся без ответа: а что бы было, если бы Модильяни смог протянуть подольше? Если бы его физическое состояние не было бы так ослаблено болезнью? Если бы он был более податливым и лицемерным, как многие его расчетливые коллеги? Изобразительное искусство давно стало бизнесом, приносящим неплохие дивиденды. Амедео не понимал этого, поэтому не смог или не захотел приспособиться. В этом его отличие от Пикассо, который был художником, весьма восприимчивым к колебанию моды.
С точки зрения массовой культуры его упрямство, упорный отказ от всего, что не ведет к достижению цели, сделали положение Моди заведомо проигрышным. Современный художник — тот, кто научился играть с миром и в случае необходимости может сам стать игрушкой. Риск конечно же большой, о чем говорили известные ученые своего времени Хоркхаймер и Адорно: «Было время, когда интеллектуалы и художники подписывали свои письма, как Кант и Юм — «смиренный слуга», между тем подрывая основы империй и алтарей. Сегодня они известны наравне с главами правительств, но в художественном отношении целиком зависят от мнения своих безграмотных работодателей».
Выхода из подобной ситуации нет. Толстый кошелек диктует художнику свои правила игры, не оставляя ему места для маневра. Многочисленные деятели искусства вынуждены принять эти правила игры. Чтобы в конечном счете одержать победу, сохранив при этом в неприкосновенности свое право творца, они должны быть готовы на любое мошенничество.
Модильяни отрицал саму возможность компромисса, его жизненный путь был наполнен страданиями, нищетой и болезнями. Деньги для него были символом продажности. Когда говорят, что он является воплощением романтического идеала художника, то прежде всего имеют в виду трагические обстоятельства его жизни, эту мрачную тень, которая с отрочества словно нависла над ним. Упорство, с каким он шел к своей цели, просто поразительно.
Но все это только видимая часть феномена Модильяни.
У этого художника было двойственное отношение к реальности.
С одной стороны, он благодарно принимает все то, что ему дарует жизнь, с другой — разрушает сами ее основы.
Он стремился к своей цели, которую сам, видимо, считал недостижимой, с повседневным ощущением неудачи.
Он понимал, что потерял родину, но продолжал до последнего дыхания верить, что хотел бы ее заново обрести. Поэтому, а не только из-за комплекса деликатного и застенчивого иудея, все, что им создано, несмотря на чувственность и красоту, несет на себе печать безбрежной грусти. Немногие из художников, подобных ему, смогли так уловить в своем творчестве ощущение счастья и трагизм, радость жизни и глубокое погружение в пучину страданий, лихорадочный бег времени и осознание неизбежности грядущего конца.
Модильяни нарушал, а во многих случаях открыто попирал моральные устои буржуа, но своим искусством, ставшим целью всей его жизни, он продемонстрировал такую твердую моральную непримиримость, что это осложняет любые толкования его художественной манеры и до сих пор ставит в тупик искусствоведов. В этой непримиримости скрыта глубокая психологическая подоплека, поскольку любая попытка рационального толкования личности Модильяни представляется почти невозможной. Не удалось это и многим биографам, включая даже его дочь Джованну.
Об Амедео Модильяни писать очень сложно. Очень много белых пятен в его биографии, многие сведения недостоверны. Настоящая сложность, однако, проистекает из его необыкновенной замкнутости. Многие из тех, кто его знал и общался с ним, не могут с полной уверенностью сказать, что Амедео был когда-нибудь с ними по-настоящему искренен. Ни Зборовский, ни его друзья, ни итальянские коллеги, с которыми он встречался в моменты самой черной тоски по родине, ни товарищи из Ливорно, утраченные навсегда в тот момент, когда поезд увез его в Париж.
Все, что мы имеем — лишь слабые намеки, несколько штрихов к портрету, черты характера, которые на поверку оказываются всего лишь бытовыми подробностями. Его любимый и мудрый дед Исаак мог бы, наверное, как звездочет на небе, прочитать его душу, если бы прожил подольше. Мать Евгения могла бы попытаться сделать то же самое, если бы ей позволили обстоятельства. И никто больше! Ни его многочисленные знакомые, ни все его женщины, любимые и неповторимые или пробывшие с ним всего одну ночь, которые видели и знали его в самые лучшие дни. Разве что Жанна, но она унесла его секрет с собой в могилу много лет тому назад, в конце того трагического января.
Амедео не стало. Самое важное дело, которым должен был заняться его брат Эммануэле, было устройство маленькой Джованны, оставшейся круглой сиротой. Маргерита Модильяни тут же объявила о своем желании удочерить девочку. Но проблема в том, что она не была замужем, ей к тому времени уже исполнилось сорок шесть лет, и по неписаным законам того времени она уже считалась пожилой тетушкой. Более того, между ней и Дедо никогда не было по-настоящему сердечных отношений. Ситуацию усугубляло еще и то, что Амедео после первой неудачной попытки официально зарегистрировать Джованну просто забыт сделать это — и в Ницце, и в Париже. Поэтому малышка официально не могла считаться его дочерью. Разумеется, все проблемы в конечном итоге будут решены, но на это понадобятся долгие годы.
Приехав в Париж, Эммануэле встретился с Ашилем Эбю-терном. Отец Жанны в его описании оказался «безобидным малым в рединготе, с типично французской бородкой 1900-х и со всеми предрассудками своего времени… Эбютерны поступили так больше по глупости и полной неспособности понять, что происходит, чем по сознательной жестокости. Их взгляды на жизнь были безнадежно узки, а благородства и терпимости, чтобы простить дочь, выказавшую неуважение к их мизерным ценностям, им явно не хватило».
Преданный неписаным правилам буржуазной морали того времени, «безобидный малый» охотно отказался от своего права удочерить девочку. Но, учитывая сложности с регистрацией Джованны, что задерживало ее отъезд в Италию, он решился помочь Эммануэле с оформлением документов. Много лет спустя Джованна Модильяни разыскала нотариально заверенное заявление от 28 марта 1923 года, в котором Ашиль-Казимир Эбютерн и его жена, Эвдоксия Анаис Телье-Эбютерн, пишут: «Заявляем следующее для представления как в юридические, так и в административные органы власти Франции и Италии, следующее: от нашего брака 6 апреля 1898 года родилась дочь Жанна Эбютерн, которая от рождения до того возраста, о котором идет речь, жила с нами в Париже. В июле месяце 1917 года наша дочь познакомилась с итальянским художником по имени Амедео Модильяни из Ливорно, который жил в Париже. Они полюбили друг друга…»
Во время пребывания в Париже Эммануэле встретился с доктором Полем Александром, который расстался с Амедео в 1914 году. Доктор показал ему ранние картины, рисунки и наброски Дедо. Эммануэле изучал творчество своего брата, посетил торговцев и множество галерей и понял, что нигде не осталось ни одной непроданной картины, включая и те многочисленные полотна, которые на момент смерти еще находились в руках Зборовского. Позже он не без сарказма скажет, что был поражен той скоростью, с которой за несколько недель были распроданы все картины Дедо. Ему удалось мельком взглянуть на одну из них, да и то после клятвенного заверения с его стороны, что это простое любопытство и он не думает предъявлять каких-либо претензий. В итоге Эммануэле признал, что ничего не понимает в искусстве брата и предпочитает академическое направление.
В 1924 году Эммануэле опять появился в Париже, на этот раз из-за убийства фашистами Муссолини сенатора Джакомо Матгеотти. Правление социалистов в Италии завершилось, и старший Модильяни вынужден был укрыться во Франции. Враждебность семьи Эбютерн по отношению к Модильяни со временем уменьшилась — возможно, из-за того, что со временем рана от смерти Жанны начала затягиваться, произошло переосмысление ее жизни, хотя, видимо, решающую роль здесь все же сыграла возросшая популярность Амедео. Пользуясь переменой в настроении семьи Эбютерн, Эммануэле удалось убедить их согласиться на перезахоронение останков их бедной дочери на Пер-Лашез. И с этого момента двое любящих наконец соединились навсегда.
По злой иронии судьбы выставки Модильяни после его смерти были развернуты в том самом городе, который его так долго не признавал. Первая большая «ретроспектива» открылась в 1921 году в галерее Левек, а в феврале 1922 года тридцать девять картин были выставлены в галерее Бернхейма-младшего. Довольно скромная итальянская ретроспектива, не более дюжины работ, была впервые представлена публике благодаря Витторио Пика в 1922 году на XIII Международной выставке искусств в Венеции. Отклики на нее были по большей части негативными. 11 октября 1922 года Артуро Ланчелотти в римском «Корьере дель Италиа» писал: «Длинные страусиные шеи и лица, обведенные простой линией, бегущей неровно, словно ее провел глаз астигматика. Скажу больше: в этом взгляде, словно сквозь выпуклое зеркало, нет ничего, что бы говорило о художнике — ни рисунка, ни психологического проникновения, ни даже цветового решения».
Ему вторил Франческо Сапори: «Дюжина женских портретов в статичных и вульгарных позах, с угловатыми лицами. Выполнено с прилежанием, но непонятно, что это: то ли мучения, то ли усталость. Краски смешаны как попало; в общем, все сложно, претенциозно, но безжизненно». Самым убийственным было суждение Энрико Тровеза: «Двенадцать неуклюжих и кривых голов, которые может нарисовать и раскрасить ребенок лет пяти, впервые взявший в руки кисточку. Говорю «пяти лет», поскольку к семи или восьми любое дитя рисует, несомненно, уже лучше».
Первыми итальянцами, оценившими Модильяни по достоинству и открывшими его для соотечественников, стали Паоло д’Анкона с серией статей 1925 года и Джованни Шайвиллер с иллюстрированной монографией, которая вышла в свет в 1927 году. Надо добавить сюда и эссе, датированное 1925 годом. Признание на родине Модильяни пришло в 1930 году на XVII Биеннале в Венеции. Десятилетие со дня смерти стало знаменательным для художника. Были опубликованы очерки, эссе и статьи Луиджи Бартолини, Винченцо Кардарелли, Джиджи Кесса, Винченцо Костантини и множества других авторов. В том же 1930 году Уго Ойетти написал о том, что Модильяни — художник, требующий серьезного осмысления. Несмотря на то что он «ниспроверг великие каноны живописи, в его картинах сочетаются благородство и хрупкость, трагизм и нежность».
В Соединенных Штатах первая выставка Модильяни открылась в 1929 году в Нью-Йорке, в галерее «Де Хок и К0». На ней было представлено тридцать семь картин. После Нью-Йорка Модильяни увидели и в других больших американских городах — Бостоне и Лос-Анджелесе. Своей популярностью в Америке живопись Модильяни обязана доктору Альберту С. Барнесу, человеку необыкновенной интуиции и удачливости. Даже на фоне фанатичных поклонников и торговцев полотнами с Монпарнаса Барнес выделялся своим энтузиазмом и преданностью искусству. В любом случае, он был самым щедрым из них. Успех сопутствовал его начинаниям еще с тех самых времен, когда, будучи студентом-медиком, он изобрел лекарство «Аргурол» (дезинфицирующий раствор для носа), имевшее огромный спрос. Когда Альберт решил стать коллекционером современной живописи, то первым делом скупил собрание Лео Стайна — последний вместе со своей сестрой Гертрудой познакомили его с Пикассо, Матиссом и кубистами. Неудовлетворенный достигнутым, Барнес бросился на поиски новых, менее известных имен. И с этого момента питомцы Леопольда Зборовского обретают известность.
Несколькими годами ранее Зборовский навестил Сутина в Сере, где живущий в удалении от Парижа художник пребывал в полной нищете. В 1919 и 1920 годах Сутин написал немало картин, что-то более двухсот, которые без рам были разбросаны по мастерской. Отчаявшийся живописец постоянно порывался уничтожить их, потому что они казались ему неудачными. Збо увез с собой в Париж сто пятьдесят его картин, часть разместив у себя в шкафу, а часть — под кроватью. В январе 1923 года Барнес в сопровождении Поля Гийома зашел к Леопольду. Он увидел одну из работ Сутина в какой-то галерее и хотел знать о нем побольше. Зборовский открыл шкаф, и американец купил сразу все полотна, отдав за каждое по тридцать пять долларов. Удивительный и неожиданный успех окрылил как Сутина, так и Леопольда, который до сего дня продавал работы художника по двадцать и пятнадцать франков «за штуку».
Этот момент уже на следующий день изменил образ жизни и облик Збо. Очевидцы, как мы уже выше писали, запомнили его щеголеватую походку, небрежно попирающую Парижский бульвар, и дорогую одежду. Рядом неизменно была жена, одетая, как и он, в салонах самых именитых, как сказали бы сейчас, кутюрье. В 1927 году Зборовский открыл в бывшем помещении старой мясной лавки на углу улиц де Сен и Висконти свою галерею. Мечта более чем двадцати лет жизни наконец-то сбылась, прежде всего благодаря двум его любимым художникам. Но рынок, увы, жесток — Збо не удалось выдержать конкуренции, и в скором времени галерея закрылась. В конце жизни благородного и несколько непредусмотрительного поэта и мецената все вернулось на круги своя. 24 марта 1932 года Збо умер в старой квартире на улице Жозефа Бара в сорок три года от воспаления легких и сердечной недостаточности.
Значительно более удачливыми оказались перемены в жизни Сутина, который из «полудикаря», каким он был вначале, вдруг превратился в забавного денди. Некоторые из его знакомых утверждают, что, несмотря на внешний лоск, от него по-прежнему воняло ничуть не меньше, чем прежде. Об этом не преминула проговориться его подруга с 1937 по 1940 год, госпожа Гарде, заявившая одному журналисту: «Сутин не был грязен, как кое-кто утверждает, более того, он постоянно чистил зубы. Единственное, чего он боялся, так это всяческих технических приспособлений, например нагревателя воды. Из-за этого он до моего появления ни разу не залезал в ванну. Однажды, когда я настояла, он в итоге решился опустить в воду палец и с удивлением обнаружил, что вода теплая. Только после этого он с детским восторгом погрузился туда». Сутин умер в 1943 году во время нацистской оккупации Франции.
Модильяни не произвел на доктора Барнеса должного впечатления. Ему понравился Сутин, чего он не скрывал. Тем не менее он скупил у Зборовского все картины Амедео, скорее из спекулятивных, чем из эстетических побуждений. Что любопытно, его умеренный интерес к художнику способствовал последующему взлету цен на его работы.
Еще одним художником, в котором Барнес не ошибся, стал Липшиц. Барнес приобрел у него сразу восемь скульптур, выторговав скидку в 10 процентов от общей стоимости. Во время купли-продажи они подружились, и Барнес под руку с Липшицем прошелся по парижским мастерским. Помимо прочего он купил работы Паскина и Моисея Кислинга. Дотошные искусствоведы подсчитали, что работы современных художников во время этого вояжа обошлись ему в сумму около трех миллионов франков.
Когда коллекция Барнеса в марте 1961 года была наконец представлена публике, выяснилось, что молодой американский доктор очень много инвестировал в искусство. Впрочем, сумма его капиталовложений оставалась тайной за семью печатями целых тридцать восемь лет. За весь этот период Барнес ограничивался показами лишь нескольких полотен из своего собрания. Можно сказать, что его коллекция вместила в себя значительную часть полотен художников XX века. Кроме Тициана, Рубенса, Босха, Гойи, Эль Греко, предметов африканского искусства, это были скульптуры Липшица и Цадкина, двести полотен Ренуара, сто — Сезанна, семьдесят — Матисса, тридцать — Пикассо и еще множество пленительных работ Модильяни и Сутина.