Нью-Орлеан встретил нас убийственной жарой, хотя был уже конец сентября. Дышать было нечем, и нестерпимо парило. Улицы, по которым туда и сюда лениво двигались прохожие, навевали на приезжего сонную одурь, какая овладевает южным городом в копце долгого, знойного, почти лишенного жизни лета. Однако старинные креольские домики, их галерейки и балкончики, украшенные железными перилами, вывезенными из Испании в конце восемнадцатого века, и узорчатые чугунные ограды более позднего времени придавали городу особое очарование. Почти в каждом доме были патио – внутренние дворики, засаженные цветами; на каждом шагу попадались выходившие на улицу дворы, на редкость искусно распланированные, и в глубине их иногда можно было увидеть какое-нибудь необыкновенное окно или такую архитектурную деталь, при виде которой от восторга дух захватывало.
Мы остановились в старомодном отеле в самом центре города и сняли комнату с огромным окном, выходившим на очаровательную площадь. Внизу на улице играла шарманка, в знойном неподвижном воздухе звучал легкий и веселый припев испанской песенки. Мы схватились за руки и закружились по комнате, охваченные порывом бурной веселости.
Когда мы первый раз вошли в комнату, Драйзер почти тотчас же заметил висевшую на стене старинную цветную гравюру, изображавшую сцену из деревенской жизни.
– Вот странно,- сказал он,- эту картину я видел в детстве, и с тех пор она мне никогда не попадалась. Она висела в комнате моей матери. Это была ее любимая картина,- продолжал он, с любопытством и нежностью разглядывая гравюру.
Я сразу поняла, что он сильно любил свою мать. Он лишился ее девятнадцати лет и, по-видимому, с годами все сильнее ощущал эту потерю, ибо только мать могла понять особенности его характера. Узнав Теодора поближе, я часто спрашивала себя, что думала мать о своем сыне, замечая в нем особые черты, так резко отличающие его ото всех.
Как я потом узнала, Драйзера всю жизнь преследовал страх потерять тех, кого он любил. Мальчиком он, разумеется, боялся за мать. По всей вероятности, этот вечный страх был порожден следующим эпизодом. Однажды Теодор и его младший брат Эд расшалились, и матери никак не удавилось их унять; тогда она пригрозила, что уйдет и больше не вернется, Угроза не подействовала на шалунов; тогда мать решительно пошла по направлению к соседнему полю пшеницы. Пройдя футов сто, она села на землю, и высокие стебли пшеницы скрыли ее из виду. Теодор, смотревший ей вслед, подождал немного, даже окликнул мать, но ответа не последовало, слышен был только мягкий шорох колосьев, качающихся на ветру. И тут у мальчика сделался нервный припадок. Мать, услышав страшные истерические крики, поспешила к нему и поклялась никогда больше не повторять таких экспериментов.
Судя по воспоминаниям Теодора и других ее детей, она внушала им в детстве глубокую любовь, без всякого страха. Она окружала их любовью, но это была не та слепая материнская любовь, которая в конце концов губит детей, изнеживает их так, что они боятся жизни. Наоборот, она принадлежала к типу тех женщин, которые не оберегают своих детей от трудностей, а приучают к самостоятельной жизни и деятельности. Она вооружала их для жизненной борьбы. В «Заре» Теодор нарисовал такой портрет женщины-матери, какого не создавал еще никто.
В Нью-Орлеане мы побывали во многих интересных местах, в том числе и в старом испанском форте, где Теодор, немного полежав на земле, схватил какую-то странную лихорадку. Ночью он проснулся, пылая от жара и весь в поту. На следующий день у него была такая слабость, что он не мог встать с постели. Я вызвала врача, но он не смог определить болезнь, уверив нас, однако, что это не малярия. Во всем городе я не знала ни души, мне не к кому было обратиться, и я чувствовала себя ужасно одинокой и беспомощной. К счастью, в это время мы уже перебрались из гостиницы на частную квартиру, и мне было легче ухаживать за своим больным. Я могла даже варить ему бульон – единственную пищу, которая была ему разрешена. Мне казалось вполне естественным ухаживать за ним, когда он был болен, но Драйзер нередко вспоминал об этом много лет спустя. По его словам, ему казалось совершенно необычным, что молоденькая девушка способна так заботливо и умело ухаживать за больным.
Теодор долго не поправлялся. Я совершенно растерялась и стала опасаться, что, если я не увезу его из этого города, он не выживет.
В конце концов, я решила усадить его в поезд и увезти на север, надеясь, что он выдержит такое путешествие. Разумеется, это было рискованно, но я все больше и больше склонялась к подобной мысли, и, когда я ему об этом сказала, он с огромным усилием поднялся с постели, и мы сели в поезд, направляющийся в Сент-Луис, где было гораздо прохладнее.
Любопытно, что, как только мы прибыли в Сент-Луис, Теодору стало гораздо легче и лихорадка исчезла бесследно. Мы купили ему теплое пальто и отправились на запад, радуясь, что он чувствует себя лучше и что мы едем в края, еще не известные нам обоим – в Южную Калифорнию.