Прежде чем окончить разговор и попрощаться, Ульяда решился высказать свое заветное желание послушать ее снова, повернув дело так, будто был готов сделать ей одолжение.

— А вам не хотелось бы еще раз поиграть на том рояле?

— То есть как — вернуться в квартиру Жоана Дольгута?

— Ну да, это, конечно, не совсем законно, поймите меня правильно, но... я мог бы провести вас туда.

— Похоже, для меня это дело чести. Рояль Дольгута словно бросал мне вызов, требуя предельной остроты слуха и способности к импровизации. — Аврора колебалась лишь мгновение. — С удовольствием, отчего же нет? Мне кажется, рояль тоже будет рад. Он уже столько дней молчит, а это тяжело любому инструменту.

— Отсюда до дома Дольгута рукой подать. Не желаете пойти прямо сейчас?

Аврора посмотрела на часы: почти восемь, поздновато. Однако что-то заставило ее согласиться. Ей действительно очень хотелось вернуться в ту квартиру и сесть за рояль, настоящий старинный «Бёзендорфер». Инструмент внушал ей трепетное благоговение, ведь он был близким другом старика, а может быть, и ее матери. Вне всякого сомнения, его клавиши хранили какую-то тайну.


Воздушные змеи окончательно исчезли в морских волнах, а Жоан Дольгут и Соледад Урданета все стояли, словно две скорбные статуи, глядя на густой черный смерч, кружащий над морем, точно стервятник, учуявший запах смерти. Записанные на листочках желания белыми птицами взмыли к облакам и скрылись где-то за горизонтом. Пубенса, сопереживая всем сердцем, наблюдала за юной парой издалека, но подходить к ним пока не стала. Впервые Соледад склонила головку на плечо официанта; впервые она плакала за двоих.

— Не грусти, мой ангел. — Легким поцелуем Жоан осушил слезу, катящуюся по ее щеке. Впервые он прикасался губами к этой шелковой коже. Впервые чувствовал Соледад своей. — Знаешь, что я сделаю? Буду играть для тебя всю ночь.

В темных озерах ее глаз застыло страдание. Девушка будто не слышала его слов.

— Не исполнятся, — упавшим голосом произнесла она, глядя на море.

— Еще как исполнятся! Ты разве не видела, как они летели? Они не утонут. Наоборот, достигнут небесных высот... свободные... Нашим мечтам не нужны никакие змеи, у них и так есть крылья.

— Но ты говорил, что листочки должны подняться до змеев. — Она всхлипывала как ребенок.

— Я говорил, что они должны взлететь. И они взлетели. — Жоан ласково гладил ее лицо, утирая бесконечный поток слез. — Ты мне веришь?

Соледад кивнула и обняла его за шею. Их губы чуть соприкоснулись, ощутив соленый вкус последней слезинки. Она, никогда никого не целовавшая прежде, хотела что-то сказать, но не успела. Самым нежным и осторожным поцелуем, какой только он мог изобрести в свои шестнадцать лет, Жоан призвал ее к молчанию, замирая от впервые изведанного блаженства. Ураган долго сдерживаемых чувств вырвался на волю, не давая им разомкнуть объятия. Они закрыли глаза, безразличные к течению времени.

Так и застали их сумерки за невинными поцелуями. Близился вечер. Жоан и Соледад решили поужинать в ресторанчике мадам Тету и направились за Пубенсой, чтобы проводить ее до автобуса. В отель «Карлтон» она сегодня вернется одна.

— Жоан, берегите мою кузину, — строго потребовала Пубенса. — Если дядя с тетей о чем-нибудь догадаются, мне первой не сносить головы. — А ты, — она умоляюще посмотрела на Соледад, — не задерживайся допоздна, иначе я с ума сойду от беспокойства. Если тетя позвонит, я скажу, что ты спишь. — Потихоньку от Жоана она сунула Соледад банкноту в пять франков в кармашек платья, шепнув на ухо: — На всякий случай.

— Спасибо, милая кузина! — Соледад бросилась ей на шею и горячо расцеловала.

С тяжелым сердцем смотрела Пубенса из окна отъезжающего автобуса, как Жоан и Соледад машут ей вслед. Ее потихоньку начинало грызть чувство вины за происходящее: и за то, что сейчас все так хорошо складывается, и за то, что со дня на день этому придет конец. Завтра вернутся родители, а значит, бедные Жоан и Соледад навсегда распрощаются с возможностью видеться наедине. Ни дядя Бенхамин, ни тетя Соледад ни при каких условиях не потерпят безродного ухажера возле своей дочери. Пубенса слишком хорошо изучила их характер. При них лучше даже не упоминать о Жоане. Тревога ее нарастала: как она могла поощрять эту неразумную связь, лишенную будущего?

В вестибюле отеля ей вместе с ключами вручили записку, в которой говорилось, что нужно срочно позвонить в Монте-Карло, в отель «Париж» — родителям Соледад.

Пубенса совсем растерялась. Она-то рассчитывала, что они не станут звонить раньше десяти вечера. Лихорадочно размышляя, она закрылась в комнате, позвонила и заказала себе ужин наверх. Единственное, что пришло ей в голову, — спросить месье Филиппа. Он, весьма смущенный, лично принес ей еду.

Сгорая со стыда, Пубенса рассказала ему о записке.

— Мадмуазель, — добродушно ответил месье Филипп, — это можно уладить. Маленькая ложь во благо. Вам никто ничего не передавал, — и, хитро подмигнув, он разорвал записку на мелкие клочки.

Через час зазвонил телефон.

— Здравствуйте, тетя.

— Почему вы нам не позвонили? — ледяным тоном осведомилась Соледад Мальярино.

— А мы должны были позвонить? — невинно удивилась Пубенса.

— Вам что, не передали сообщение?

— Какое еще сообщение, тетя?

— Уже вижу, что не передали. Ладно, не важно, дорогая.

— Ах, тетушка! — со вздохом облегчения радостно защебетала Пубенса. — Мы так чудесно провели день! Ходили на пляж запускать воздушных змеев. Заглядение! Устали до невозможности, вот Соледад, представьте, уже два часа спит как убитая!

— Так, значит, у вас все хорошо.

— Не то слово, тетушка! Мы в полном восторге! — Пубенса отважилась на рискованный вопрос: — Хотите, разбужу Соледад, она сама вам все расскажет?

— Даже не вздумай! Пусть себе спит... Все такая же соня, как в младенчестве. Твой дядя тут думает, не задержаться ли нам еще на денек, но пока точно не решил. Мы познакомились с интереснейшими людьми, а он ведь, сама знаешь, натура увлекающаяся...

— Оставайтесь, тетя. Право же, не волнуйтесь за нас. Завтра мы можем сходить в кино. И бассейн под боком. Обещаем не уходить далеко от отеля.

— Надо обсудить это с Бенхамином. Он сейчас внизу, с нашими новыми друзьями. Я тебе перезвоню. Только снимай трубку поскорее, чтобы Соледад не проснулась. Сон — лучший способ сохранить красоту.

Перезвонил племяннице сам Бенхамин Урданета. Они решили задержаться в Ницце до завтрашнего вечера, но к ужину вернутся. Уже заказан лучший столик в ресторане «Бель Эпок» на побережье.

— Принарядитесь, девочки, будем праздновать встречу! Твоя тетя вам накупила платьев... — Послышался возмущенный голос Соледад Мальярино, требующей не портить ей сюрприз. — Ну, сама слышишь, если скажу еще хоть слово, она меня насмерть запилит.

Пубенса невольно рассмеялась.

— До завтра, дядя.

— До завтра, дорогая.

Пубенсе вдруг стало до слез жалко свою маленькую кузину. Ничего не поделаешь, старшие Урданета вернутся завтра.

— Берегите себя! И поцелуй от меня мою спящую красавицу.

Повесив трубку, Пубенса сказала в пустоту:

— Насладись этой ночью, Соледад. Боюсь, она последняя.


Мадам Тету усадила их под открытым небом на песчаном пляже. Деревянный стол был покрыт длинной льняной скатертью, не гаснущая на ветру масляная лампа освещала только лица Жоана и Соледад. Старушке приятно было чувствовать себя ангелом-хранителем их любви, пусть и всего на один вечер. Эта юная парочка будила в ней воспоминания о собственном несбывшемся счастье, когда она, пятнадцати лет от роду, влюбилась в итальянского моряка, который ушел в плавание и не вернулся. С торжественным видом мадам Тету подошла к столику, неся в одной руке ведерко со льдом, в другой — тяжелую бутылку.

— Небесную любовь следует орошать благословенной влагой. Лучшее шампанское...

— Позвольте помочь вам, мадам, — робко попросил Жоан.

— Ни в коем случае, сударь! Разве можно допустить, чтобы почетный клиент обслуживал себя сам?

— Пожалуйста!

— Что ж, ладно, мой маленький принц. Она твоя. — Мадам Тету вручила ему бутылку, обернутую льняной салфеткой, и Жоан привычным ловким движением опустил ее в ведерко, обмотал салфетку вокруг горлышка, но открывать пока не стал. Он никогда еще не пробовал шампанского и хотел сделать это наедине с Соледад.

— Ничего не замечаешь? — Жоан указал на серебристую дорожку, переливающуюся на воде. — Я заказал для тебя луну. И она пришла, в праздничном наряде. Смотри, какой у нее шлейф.

Соледад вознаградила его светлой улыбкой. Из окон ресторана доносились звуки рояля.

— Он совсем не умеет играть. У тебя получается гораздо лучше.

— Уметь-то он умеет. Но ему не хватает чувства. Поэтому он просто извлекает звуки, которые ни о чем не говорят.

Как завороженный, он смотрел и не мог насмотреться в черные озера ее глаз, накрыв ладонью влажные от волнения пальчики, на ощупь напоминающие сорванную на заре розу в каплях росы. Пунцовый румянец залил ее щеки. Жоану казалось, что он наяву видит сияющий нимб вокруг нее. Правду сказала мадам Тету: небесная дева спустилась к нему из заоблачных высей. Иначе отчего все его существо переполняет благоговейный восторг?

Ужин прошел занятно. Сначала они вычерпали ложками бульон из буйабеса, затем съели плававшие в нем кусочки рыбы, а церемонию вскрытия ракообразных оставили напоследок. Жоан никогда раньше не пробовал лангуста и не представлял себе, как открыть его сомкнутые клешни. Работая официантом, он всегда подавал тонкие щипчики для лангустов с таким чувством, будто готовит стол к хирургической операции. И вот теперь «оперировать» предстояло ему, а он понятия не имел, как это делается, хотя не раз наблюдал за постояльцами, пытаясь уяснить себе процесс. Медленно и неохотно он взял прибор. Соледад, впрочем, сразу же догадалась о его страхах. При первой же попытке клешня лангуста описала в воздухе изящную дугу и приземлилась на ее тарелку. Девушка расхохоталась так звонко и заразительно, что Жоан не мог не присоединиться к ней и вскоре отбросил ненужный стыд. Тогда она принялась учить его. С детства привыкшая к подобным вещам, Соледад орудовала пинцетом с непринужденностью заправского хирурга.

В конце концов они разбавили великосветский лоск — накрахмаленные салфетки, серебряные приборы — простым средиземноморским ритуалом поедания пищи руками. А потом облизывали пальцы, смеясь до слез и напрочь позабыв о приличных манерах.

— Время пить шампанское, мадемуазель, — объявил Жоан, отвешивая шутовской поклон.

— Прошу вас, мой маленький принц, — сладко пропела Соледад, подражая голосу мадам Тету.

Жоан извлек бутылку из ведерка, снял проволочную сетку, удерживающую пробку, и спрятал в карман. Протянул было руку, чтобы вытащить пробку, но та уже сама с радостным хлопком рванулась на волю. Золотистые брызги окатили хохочущую Соледад. Видя, что шампанское продолжает убегать из бутылки, она выхватила ее из рук Жоана и в свою очередь окатила его пенистой струей.

Так, и застала их мадам Тету, среди взрывов смеха и потоков «Вдовы Клико».

— О боже! Ишь чего надумали, шампанским обливаться! Это же смертный грех! Одно слово, сумасшедшие.

— От любви, мадам, это любовь свела нас с ума. — Жоан вдруг взглянул на нее с мольбой: — Мадам! Вы позволите мне сыграть на рояле?

— Когда уйдет последний клиент, заставь рояль плакать от счастья. Играй, как только ты умеешь.

Улыбаясь, старушка забрала тарелки и снова оставила влюбленных вдвоем.

Луна освещала старое оливковое дерево, растущее, казалось, прямо из скалы. Его причудливо изогнутый ствол застыл в ожидании, словно разложенный на столе пергамент. Жоан, разумеется, тут же откликнулся на его немой призыв. Взяв за руку Соледад, он бегом повлек ее за собой по пляжу к оливе, достал свой перочинный ножик и с ловкостью искусного столяра вырезал на дереве сердце, заключающее в себе его и Соледад инициалы. Олива плакала смоляными слезами.

Закончив работу, Жоан сказал:

— Когда мы состаримся, вернемся сюда, а оно будет нас ждать. Оливы никогда не умирают. И мы вырежем еще одно сердце, и еще, пока не заполним сердечками весь ствол.

Соледад обняла его, внезапно погрустнев. Когда они состарятся... Где тогда будет она? А он? Как сделать так, чтобы никто и никогда не разлучил их? Как сказать отцу и матери, что она не сможет жить без своего пианиста, укротителя волн?

Жоан осторожно приподнял за подбородок ее лицо, заглянул в глаза, угадывая невеселые мысли:

— Что за облачко затуманило твое чело, принцесса? Мы всегда будем вместе — знаешь, почему? Потому что у нас одна душа на двоих. Как бы далеко ты ни уехала, все равно останешься со мной, а я с тобой. Мы связаны волнами, музыкой, ветром. Ты вырастешь, закончишь учебу. А я должен буду дать тебе все, чего ты заслуживаешь. Ненаглядная моя... Я не собираюсь всю жизнь служить официантом. Я стану пианистом. И буду играть для тебя каждый божий день. Мы будем переписываться, я приеду за тобой. Переплыву все океаны, если понадобится, только чтобы быть с тобой рядом. Мне не страшно. И ты не бойся, Соледад.

Девушка кивнула: он прав, им нечего бояться. Их любовь будет жить вечно, до конца их дней. И после — тоже.

Они долго стояли, обнявшись, в ночной тишине, слушая, как прибой наигрывает им свою бесконечную сонату.

—Мой маленький принц! — донесся издали голос мадам Тету. — Рояль ждет тебя!

Мигом отбросив все тревоги и печали, они поднялись в ресторан, погруженный в полумрак. Помещение освещали только десятки маленьких свечек, которые хозяйка собрала со всех столиков. Клавиши старинного инструмента призывно сверкали белизной в неверном свете.

— Однажды этот рояль станет моим... мадам Тету сама так говорит. Я играю на нем каждые выходные и знаю — он меня любит. Настоящий «Бёзендорфер», укротить его трудно, но меня он слушается. — Жоан провел пальцами по позолоченным буквам. — На нем я исполню для тебя все сонаты на свете. Сегодня ночью ему выпадет честь аккомпанировать твоему голосу, мадемуазель.

— Что тебе спеть, сеньор пианист?

— Песнь любви, конечно...

Волшебный голос Соледад заполнил все здание, набирая силу. « Mon amour bleu... та vie... »— пела она по-французски. На кухне мадам Тету слушала ее, закрыв глаза. Любовь Жоана и Соледад разбередила давно затянувшиеся раны в ее душе. Она ушла, не попрощавшись, но оставив им толстую цепь с висячим замком и записку с просьбой запереть за собой дверь и спрятать ключ под коврик у входа. А вместо постскриптума заглавными буквами приписала: «БУДЬТЕ СЧАСТЛИВЫ».

И они были счастливы, а старый приморский ресторанчик на одну ночь превратился в храм любви.

Жоан заперся на кухне, захватив с собой золотистую проволоку от бутылки шампанского, — решил смастерить из нее колечко для любимой. Соледад он попросил подождать в зале, сказав, что хочет преподнести ей сюрприз. Девушке тем временем пришло в голову написать ему любовное послание на внутренней стороне центральной клавиши рояля, ноты «фа», чтобы впредь всякий раз, когда Жоан сядет играть, его незаметно сопровождал ее голос. Извлекать клавиши она научилась еще в детстве, когда после очередного урока пения вознамерилась выяснить, что же прячется внутри рояля. Затем она стала в рояле хранить бумажки, на которых записывала свои девичьи секреты, каждую неделю проверяя их сохранность и неизменно убеждаясь, что лучшего тайника не найти. Теперь же в безрассудном порыве чувств она решила в качестве бумаги использовать клавишу. В конце послания она пририсовала сердечко с именами — своим и Жоана. Если любознательность Жоана не уступает ее собственной, то, возможно, он когда-нибудь обнаружит надпись. Если же нет, это останется самой сокровенной из ее тайн. Подышав на чернила, чтобы они поскорее высохли, Соледад ловко вернула клавишу на место. Жоану она ничего не скажет.

Зажав в кулаке свой незатейливый подарок, Жоан вернулся с кухни к Соледад, чинно сидящей на скамеечке перед роялем. Он сел рядом, взял ее правую руку и, перецеловав все пальчики, опустил на клавиатуру, будто собрался разучивать с нею гаммы: большой палец — на «до», указательный — на «ре», средний — на «ми», безымянный оставил зависшим над «фа», и мизинец — на «си».

— Это центральная клавиша рояля. — Жоан указал на ту самую, что скрывала послание Соледад. — Ни одна из сочиненных мной сонат не может жить без нее. Это «фа».

Он начал нажимать клавиши: до, ре, ми... и на этом месте одной рукой закрыл глаза Соледад, а другой надел ей на безымянный палец самодельное колечко.

— Без нее мои сонаты умрут. Никогда не забывай об этом, мой ангел.

Накрыв ее руку своей, он сыграл гамму сначала с нотой «фа», а затем — без нее, чтобы Соледад почувствовала разницу.

— Какая прелесть! Я буду носить его не снимая. Сам снимешь, когда мы встретимся снова.

— Уж тогда-то я подарю тебе настоящее, сияющее ярче солнца. Ты подойдешь ко мне, облаченная в лунный свет, и я, у всех на глазах, подниму фату, скрывающую твое лицо, и поцелую твои дивные губки... И все узнают, что ты отныне моя навеки, а я — твой до последнего вздоха.

— До предпоследнего, — поправила Соледад. — Мне не нравится слово «последний», оно отдает смертью.

В испуганном молчании они прижались друг к другу, потерянные и беззащитные. Зловещая тень расставания змеей обвила их сердца, прерывая дыхание, грозя раздавить и сокрушить своей беспощадной силой.

Рассвет они встретили в обнимку, глядя в бескрайнее море и прислушиваясь к трепету волн, замерзшие и печальные, терзаемые несбыточной любовью. Пронзительный визг старой корабельной сирены возвестил наступление дня. Первые рыбачьи лодки уже возвращались с утренним уловом. Разминая затекшие ноги, Жоан и Соледад направились к остановке. Дождавшись первого автобуса, они поехали назад, а в их памяти навсегда остались слова обета, ночной полумрак, сердце, вырезанное на стволе оливы, тайное послание под клавишей рояля, улыбки, слезы, простое колечко и невыносимая боль скорой разлуки.

На прощание они целовались не в силах оторваться друг от друга, пока их губы не начали кровоточить, придавая поцелуям вкус соленой горечи. Всю ночь они только это и делали: ласкали друг друга словами, взглядами, молчанием, губами — всей душой. Им не понадобилась близость плоти, чтобы отдаться друг другу без остатка; их любовь обрела крепость алмаза, который нельзя ни разрезать, ни разбить. Соледад принадлежала Жоану, а Жоан принадлежал Соледад — навеки.


Соледад нашла Пубенсу задыхающейся в клубах дыма, с чашкой кофе в руках. Она выкурила все свои запасы и находилась на грани нервного срыва. Упреки не заставили себя ждать.

— Я же просила вас вернуться пораньше, а ты в котором часу являешься? Боже, ты себе не представляешь, что я пережила. Всю ночь не сомкнула глаз, дожидаясь тебя, чуть не ослепла, глядя в это окно, чуть не умерла от страха! Слава богу, твои родители будут только к ужину. Застань тебя дядя с тетей в таком виде, что бы они со мной сделали!

Расстроенная Соледад с заплаканными глазами молча слушала кузину. Слезы снова подступали к горлу, пеленой застилали взгляд, и, не выдержав, девушка разразилась безутешным плачем. Пубенса, еще пуще перепугавшись и опасаясь худшего, бросилась обнимать ее.

— Что случилось, Соледад? Неужели этот Жоан отнесся к тебе без должного уважения? Скажи мне правду. Если это так, клянусь, я убью его собственными руками!

— Он меня... пальцем не тронул, — с трудом выговорила Соледад, сотрясаясь от рыданий.

— Боже милостивый! И то хорошо. Как же я раскаиваюсь, что поощряла ваши встречи. Если б я знала, что ты воспримешь все так глубоко! Если ты будешь страдать, я никогда себе этого не прощу.

— Ты не виновата, кузина. Ни ты, ни он, ни я — никто не виноват. Я выйду замуж... — Соледад подняла глаза, в которых внезапно отразилась железная решимость зрелой женщины. — Я выйду замуж за Жоана.

— Пресвятая Дева! Не вздумай сказать подобное отцу, на месте ведь прибьет и не пожалеет!

Пубенса отвела кузину в постель, сняла с нее сандалии, все еще хранящие следы песка, и, укрыв одеялом, утешала и убаюкивала, пока та не забылась тяжелым сном.

Жоан, с такими же покрасневшими глазами, слушал на кухне успокаивающие слова месье Филиппа, который, не прекращая раздавать указания и раскладывать круассаны по корзинкам, старался его ободрить.

— Она все еще здесь.

Жоан удивленно воззрился на него, не понимая, о чем речь.

— Да-да, и не смотри на меня так, эспаньолито. Твоя принцесса все еще здесь. Понимаешь, что это означает? Что надежда умирает последней. Неужто ты позволишь себе показаться ей на глаза в таком состоянии? Кто-то из вас двоих должен быть сильным. Судьба не благоволит к слабакам, мой мальчик. Иди прими душ. — Он ласково подтолкнул Жоана к выходу, потихоньку сунув ему ключ. — Как будешь готов, спускайся. Отнесешь своей принцессе королевский завтрак и подаришь свою самую ослепительную улыбку. Да, и еще один совет! Постарайся завоевать расположение ее кузины, она может стать твоей союзницей... в ближайшем будущем. — Он подмигнул с таким лукавым видом, что Жоан не мог не улыбнуться ему в ответ.

Через десять минут Жоан пришел в белоснежной униформе, немилосердно подчеркивающей фиолетовые круги под глазами, и отдал ключ месье Филиппу.

— Благодарю вас, сударь.

— Поешь чего-нибудь, не то напугаешь ее своим видом.

Насилу выпив чашку горячего шоколада, он поднялся в номер 601, обуреваемый чувством неловкости. Теперь, когда они с Соледад договорились о помолвке, он стыдился вновь предстать перед ней в костюме официанта.

Пубенса открыла ему дверь и тут же прижала палец к губам, призывая к молчанию. Соледад так и заснула, проливая слезы. Стараясь двигаться бесшумно, Жоан поставил на указанное место тележку с завтраком и обратил к Пубенсе взгляд, исполненный мольбы. Сжалившись, девушка поманила Жоана за собой.

Остановившись у кровати, он замер как вкопанный. Зрелище тронуло его до глубины души. Он смотрел и не мог насмотреться. Жоан хотел запомнить ее такой — в объятиях сна. Шелковые волосы разметались по подушке, на щеках застыли следы высохших слез. Порозовевшая и безмятежно-спокойная, Соледад напоминала творение гениального скульптора. Спящий ангел, сложивший усталые крылья. Его ангел.

— Как она прекрасна, — едва слышно прошептал Жоан.

— Прекрасна, бесспорно. Так не заставляйте же ее страдать.

— Сеньорита Пубенса, я люблю ее больше жизни. Как я могу заставить ее страдать?

— Знаете, Жоан, иногда любовь наносит смертельные раны. Я всю ночь сходила с ума от тревоги.

— Простите. Я ни в коем случае не хотел вас обидеть.

— Не сомневаюсь. — Пубенса кивнула на спящую кузину. — Я позабочусь, чтобы она отдохнула до полудня. И вам советую отдохнуть; вы выглядите очень усталым. И тогда я, может быть, позволю вам увидеться после обеда. — Когда официант уже собрался уходить, она как бы невзначай бросила ему вслед: — Дядя с тетей вернутся только вечером.

Сердце Жоана радостно забилось. Какое неожиданное счастье: им даровано еще несколько часов! Правда, отпроситься с работы будет нелегко, он и без того исчерпал свои возможности. «Убегу», — подумал он.

Кузина Соледад подала ему руку на прощание. На лестнице он столкнулся с постояльцем из Соединенных Штатов — впрочем, тот был настолько пьян, что то ли не узнал его, то ли вовсе не заметил, пропустив приветствие Жоана мимо ушей. Уходя, юноша подавленно размышлял о том, что униформа делает человека невидимкой в глазах окружающих.

Пубенса тем временем заперла за ним дверь и тоже погрузилась в невеселые мысли. Она распекала себя за предосудительное поведение, вопрошая небо, зачем ей понадобилось нарушать все правила приличия. Что-то было в этом юноше такое, что заставляло умолкнуть голос разума. Уязвимость брошенного ребенка, который ничего не просит, но умеет пленять сердца. Позволить ему смотреть на спящую Соледад означало бросить вызов всем писаным и неписаным законам. Чтобы мужчина видел женщину, свою возлюбленную, в постели, не будучи ни обвенчан с ней, ни даже обручен, — это было неслыханно. Если дядя каким-то образом прознает, то без колебаний вышвырнет ее из дома. И все же Пубенса нашла себе оправдание: ведь они еще только дети, играющие во взрослых, весь их облик дышит детской наивностью. Сама она не смогла любить, когда хотела, а теперь может, но уже не хочет. Упаси Господь ее маленькую кузину от такой судьбы!


Когда Соледад проснулась, Пубенса рассказала ей, что приходил Жоан и что она отправила его отдыхать.

— Не печалься, кузина. Твои родители вернутся только к ужину. Послеобеденные часы в вашем распоряжении, но предупреждаю: не вздумайте снова обойтись со мной так же, как вчера.

— Правда, Пубенса? Ты позволишь? Я думала, ты на меня сердишься! Какое счастье, я увижу его!

Соледад вскочила, схватила кузину за руки и закружила по комнате, зажмурившись и напевая ту самую песенку, которую пела Жоану ночью.

— Если хочешь выйти из отеля, придется поесть.

— Все съем до крошки, обещаю! Боже, я увижу его!


Они договорились встретиться на пляже отеля. Жоан никак не мог поверить в происходящее. Ему хотелось рассказать обо всем отцу, воскресить покойную мать, чтобы она объяснила ему, как лучше угодить прекрасной даме, хотелось поговорить с другом Пьером из Кань-сюр-Мер. Хотелось кричать на весь мир о том, что он полюбил.

Стайка трепетных бабочек порхнула ему навстречу, влекомая дуновением ароматного ветерка. За ними, сияя радужной улыбкой, следовала Соледад. Жоан бросился к ней со всех ног, обнял... остальное они досказали друг другу глазами. Он намеревался отвести ее в старый город, на маленькую площадь, где уличный фотограф со старой камерой за несколько сантимов фотографировал застенчивые пары, а затем потчевал предсказаниями: две канарейки вытягивали клювиками бумажки с текстом, который он торжественно зачитывал молодым. Жоан никогда там не был, но месье Филипп заверил его, что всякий уважающий себя жених должен быть запечатлен со своей нареченной на этой площади.

Пешком они поднимались в гору по древним извилистым улочкам, пока не достигли мощеной площадки, залитой солнцем; посреди нее кружилась очаровательная карусель с лошадками без единого всадника. Немногословный фотограф ждал клиентов. Полюбовавшись изумительным видом на город, Соледад и Жоан приготовились увековечить свою мечту. Немного поторговавшись о цене, фотограф принялся выбирать ракурс для моментального снимка, несколько раз потребовал сменить позу и в конце концов остановился на обычном крупном плане на фоне занавеси с нарисованным от руки вулканом и пейзажем вокруг.

Затем он сунул голову под черное полотно, предохраняющее камеру от света, и жестами показал, как им подвинуться, чтобы не загораживать вулкан. Через объектив все виделось перевернутым вверх ногами: подошвы юноши и девушки касались верхнего края кадра, а головы приходились вровень с нижним; при этом черные косы Соледад все так же неподвижно лежали у нее на груди вопреки закону всемирного тяготения. Но не успел он щелкнуть вспышкой, как Жоан попросил разрешить его невесте заглянуть в объектив; Соледад залилась смехом, увидев милого вверх тормашками. В благодарность за терпение фотографа они заказали ему не один снимок, а целых три. Несколько долгих минут им пришлось простоять с неподвижными лицами, пока тот не дал знак, что можно расслабиться. Подождав, сколько требовалось для проявки, они получили на руки результат и, глядя на снимки, почувствовали, что имеют друг на друга не меньше прав, чем все супруги, когда-либо стоявшие перед алтарем на этой земле. Канарейка по имени Бенито вытащила им предсказание долгой и счастливой совместной жизни, не омраченной никакими бурями и невзгодами. Они решили не думать больше о расставании, но упорно пробиваться к светлому будущему, преодолевая самые непреодолимые препятствия.


Бенхамин Урданета и Соледад Мальярино возвращались из Ниццы и Монте-Карло, проведя два восхитительных беззаботных дня в обществе художников и писателей-вольнодумцев. Творцы парижского Монпарнаса конца двадцатых решили воссоединиться десять лет спустя, чтобы вспомнить старые добрые времена, и супруги имели честь при этом присутствовать благодаря приглашению их знакомого, приятеля мексиканского художника Диего Риверы. Дух искателя приключений, который Бенхамин успешно прятал под маской почтенного колумбийского магната, требовал остаться подольше, полной грудью вдохнуть атмосферу богемы, где яркий талант шел бок о бок с бунтарскими порывами. Но священный долг отца не позволил ему поддаться искушению. Они возвращались в Канны, усталые, но горящие желанием поскорее обнять свою девочку, от которой оба были без ума. Их любовь к единственной дочери опасно балансировала на грани одержимости. Но Соледад никогда прежде этого не замечала, ибо пока в ее жизни не возникали ситуации, когда она должна была сама принимать решения.

Красный «ягуар» остановился у отеля около шести вечера, на час раньше обещанного.

Пубенса, мирно поджидавшая кузину, заметила из окна автомобиль и выходящих из него пассажиров. Ее охватила такая паника, что она едва не поддалась минутному порыву решить вопрос радикальным методом — перемахнуть через белые мраморные перила и броситься с балкона. Удержала ее только мысль о том, как непристойно она будет выглядеть, разбившись в лепешку у ног дяди с тетей. В лихорадочной спешке она схватила сумочку, вихрем промчалась по черным лестницам и площадкам и с истерическим смехом выбежала на улицу через пожарный выход, чтобы оттуда уже начать поиски месье Филиппа, который поможет ей вовремя предупредить Соледад о возвращении родителей.


В блаженном неведении о тревогах кузины Соледад сняла свои туфельки на платформе и задумчиво брела по набережной рука об руку с Жоаном Дольгутом. Они молчали, жадно упиваясь последней каплей отпущенного им времени, — минуты испарялись, как роса в пустыне. Дальше потянутся долгие дни безмолвия и взглядов, брошенных украдкой. Но она хотя бы еще сможет видеть его, думала Соледад; еще сможет с помощью Пубенсы иногда передавать ему записки. Еще сможет... Она резко остановилась, глядя вверх. Ветер расколол надвое небесный свод, проложив дымчатую дорожку от моря к отелю.

Они вернулись. Ее родители вернулись — никаких сомнений, ветер никогда ей не лгал. Он предупредил ее и исчез, предоставив влюбленных своей судьбе. В смятении они прибавили шагу, стараясь сохранять непринужденный вид. У отеля они уже собрались было прощаться, когда навстречу им, задыхаясь, выбежала Пубенса.

— Они уже здесь! Боже милосердный! — Впопыхах перекрестившись, она бросилась к кузине. — Лишь бы они не видели тебя за руку с... лишь бы они вообще вас не видели!

— Я не виновата, Пубенса. Ты же говорила, что...

— Забудь, что я вам говорила! Они приехали раньше. Наверное, уже ищут нас...

Ошеломленный Жоан почтительно отступил на шаг, не зная ни куда податься, ни как попрощаться с обеими. Месье Филипп подоспел ему на выручку.

— За работу, мой мальчик. Довольно, нагулялся. А вы, дорогие барышни, поднимайтесь в номер с высоко поднятыми головами и ослепительными улыбками. Сохранность тайны в ваших руках. У вас же все на лице написано! А ну-ка изобразите мне полное довольство и благополучие! Так-так... — Девушки послушно заулыбались, и он придирчиво оглядел результат. — Ну вот, другое дело.

Жоан и Соледад не успели ни проститься, ни даже обменяться взглядами напоследок. Прощальный поцелуй застыл на сомкнутых губах, прощальное объятие жгло опущенные руки. И только когда Соледад и Пубенса ушли, Жоан вспомнил, что три фотографии остались в сумочке его ангела.


Соледад Мальярино стояла у окна и ничего не понимала. Только что она видела свою дочь, переходящую Ла-Круазетт за руку с высоким светловолосым юношей. Супруг ее в тот момент говорил по телефону с портье, который подтвердил, что девушки находятся в отеле, так как ячейка для их ключа пуста. Бенхамин продолжал звонить по всему отелю, надеясь застать их у бассейна или на одной из террас, но всюду получал отрицательный ответ. А Соледад-старшая тем временем пыталась переварить увиденное.

— Куда запропастились эти девчонки, как ты думаешь? — спросил Бенхамин жену, у которой голова шла кругом. — Что с тобой, дорогая? Ты бы себя видела: можно подумать, тебе повстречался призрак!

Пожалуй, так оно и есть, вздохнула про себя Соледад Мальярино. Но, если она хоть слово скажет об этом мужу, семейному миру в одно мгновение наступит конец. Ей ли не знать, как страшен Бенхамин в гневе и как щепетилен в вопросах чести. Что, если он узнает о «непристойных» прогулках дочери в обществе незнакомца? В лучшем случае посадит ее под замок и запретит выходить из комнаты до самого отъезда. Нет уж, лучше Соледад сначала сама поговорит с девочками — быть может, они признаются добровольно. А не пожелают — тогда придется рассказать обо всем Бенхамину, поскольку скрывать от него что-либо бесполезно. Ее опыт подсказывал, что сколько ни притворяйся, как тщательно ни оберегай свой секрет, он все равно его учует и докопается до самой сути. В этом деле ему не было равных: интуиция, которую он предпочитал называть шестым чувством или врожденным нюхом, никогда его не подводила. И на фабрике никому не удавалось его обмануть, хотя среди бухгалтеров то и дело попадались жулики. Бенхамин Урданета имел привычку держать под контролем абсолютно все, вплоть до ежедневного меню своих домочадцев. Жена не возражала, мудро сочтя, что это не слишком высокая цена за плавное течение ее семейной и светской жизни.

— Ты меня слышишь, дорогая? Я говорю, их нигде нет.

Не успела Соледад ответить, как в дверь постучали.

— Вот и они, я уверена, — сказала она, подавляя вздох облегчения.

Бенхамин бросился открывать и, как обычно, схватил дочь на руки, осыпая поцелуями.

— Как поживает моя принцесса?

Соледад не хватило времени ни собраться с мыслями, ни унять бешеный стук сердца. Она обнимала отца, избегая его взгляда, пока кузина здоровалась с ее матерью, пристально изучающей обеих.

— Девочка моя, — шепнула Соледад Мальярино дочери, расцеловав ее как ни в чем не бывало, — у меня есть к тебе небольшой разговор. И лучше бы тебе не отпираться, иначе... ты же знаешь характер отца.

К сожалению, паника Соледад передалась Пубенсе. Она сбивчиво потчевала дядю ложью, которую они так и не отрепетировали. Ее рассказ бессвязно перескакивал от змеев к бассейну, от бассейна к прогулкам по бульвару, от бульвара к сегодняшнему походу в кино — фильма они не смотрели, поэтому сюжет ей пришлось сочинять на ходу. Разумеется, Бенхамин тут же заметил, что девушки чего-то недоговаривают, и заявил, что на ужин никто не пойдет, пока он не услышит исчерпывающих объяснений.

Красиво упакованные коробки с подарками лежали на кровати нетронутые, терпеливо дожидаясь устранения недоразумений. Соледад Мальярино тщетно силилась отвлечь мужа от противоречий в рассказе Пубенсы. Не хуже опытного следователя он подверг девушек перекрестному допросу, все больше сбивая их с толку.

— Теперь отвечайте: чем вы занимались все эти дни? — спросил он уже сурово. — Что не молитвами, мне уже ясно.

Только один ответ мог спасти их. И Пубенса первой решилась его произнести.

— Соледад нездоровилось, дядя. Мы не хотели говорить, чтобы не портить вам удовольствие от поездки. Мы практически не выходили из комнаты. Помните, у нее было несварение желудка?

Узнав, что дело в болезни, Бенхамин мгновенно переполошился.

— Нездоровилось? Как вы могли ничего нам не сказать? Это очень плохо, Пубенса. Вам следовало бы быть разумнее, особенно тебе, ты же взрослая. — Он недовольно погрозил пальцем племяннице и переключился на Соледад: — Как ты себя чувствуешь, доченька?

Соледад сделала несчастное лицо, решив прикинуться больной, и бегом бросилась в ванную. А там ее и вправду затошнило от страха. Что, если родители все узнают и она никогда больше не увидит Жоана? Что, если кузина, спасая себя, все им расскажет?

Вышла она бледная как полотно и поспешила укрыться от пристальных взглядов в объятиях матери. Та же намеревалась потихоньку увести ее, чтобы в свою очередь подвергнуть безжалостному допросу. А потому постаралась сбить мужа со следа:

— Это дамские дела, Бенхамин. Ты же знаешь, что наша малютка вот-вот станет женщиной. Правда, душенька?

Соледад молча кивнула, прижимаясь к ней еще крепче.

Пубенса ясно видела: тетушка что-то задумала. Ее внезапное сочувствие и стремление остаться наедине с Соледад продиктованы не только естественной материнской заботой. Как же защитить или хотя бы предупредить кузину? Она попыталась было пойти с ними, но Соледад Мальярино не позволила.

— Оставь нас ненадолго вдвоем, дорогая.

Бенхамин, заметно успокоившись, принялся в деталях описывать Пубенсе встречу художников, организованную без ведома прессы. Настали неспокойные дни, европейские страны готовились к худшему. Это было прощание: многие деятели искусства считали своим долгом принять участие в надвигающейся войне. На встречу тайно прибыл Пикассо, находившийся в это время в Антибе с фотографом Дорой Маар. Недавно он закончил работу над великим полотном «Герника», созданным в знак протеста против немецких воздушных бомбардировок, до основания разрушивших баскский город. В уникальном фоторепортаже Дора подробно запечатлела процесс написания этой поразительной, ошеломляющей картины.

Увлеченная рассказом дяди, Пубенса отвлеклась от своих тревог, но вскоре вынуждена была вернуться к действительности. Бенхамин решил отложить продолжение беседы на потом и попросил племянницу сходить поторопить мать и дочь. Если все в порядке, пусть переодеваются к ужину, чтобы через полчаса были готовы, иначе стола в ресторане им не достанется.

Оставшись в одиночестве, он заметил рядом с собой на диване сумочку, забытую дочерью. И впервые в жизни его посетило желание покопаться в ее личных вещах. Наивное мужское любопытство вопрошало: что может носить с собой четырнадцатилетняя девочка? Убедившись, что никто за ним не подглядывает, он открыл сумочку. На колени ему выскользнули три фотографии Жоана и Соледад, еще дышащие послеполуденной свежестью.


Аврора Вильямари в сопровождении Ульяды пришла в квартиру Дольгута. По дороге спутник развлекал ее разговорами о фильмах, актерах и актрисах всех времен и народов. Она же решила вернуться на место, где умерла ее мать, не только из-за желания вновь прикоснуться к завораживающему роялю-инвалиду. На самом деле ей требовалось вдохнуть этот воздух, чтобы хоть на шаг приблизиться к пониманию неотступно преследующих ее вопросов.

Войдя сюда во второй раз, она столкнулась с ощущением, будто за прошедшие дни дом превратился в безмолвное святилище любви. В воздухе витал до боли знакомый аромат духов, и дрожь волной пробежала по ее телу. Аврора, унаследовавшая от матери умение истолковывать самые тонкие запахи, не сомневалась: этот настойчивый аромат сообщает ей, что нечто важное прячется здесь в каком-то уголке. Ничего не говоря своему спутнику, она направилась в кухню — точно как в прошлый раз, — но там ее ожидало только горькое воспоминание о матери, распростертой на полу с остановившимся взглядом и восторженной улыбкой на застывших губах.

— Не мучайте себя, — тихо сказал Ульяда, угадывая ее мысли. — У них наверняка были причины. Некоторые события мы не в силах принять просто потому, что не понимаем их.

Аврора ответила ему благодарным взглядом. Конечно, он прав. Единственное, чего ей не хватало, чтобы смириться с уходом матери, — это понимания: ради того она и затеяла свое личное расследование. Ей необходимы объяснения. При виде духовки, теперь закрытой, у нее сжалось горло и слезы потекли сами собой. Инспектор протянул ей платок, но она поспешно вытерла щеки ладонью.

В мягких вечерних сумерках они прошли в гостиную, где скромное свадебное пиршество так и осталось нетронутым. Бутылка шампанского с отклеившейся этикеткой мокла в ведерке стоялой воды. На верхушке торта, окаменевшего под сахарной глазурью, фигурки жениха и невесты держались еще крепче прежнего.

— Вижу, он, — Аврора имела в виду Андреу, — и пальцем не пошевелил, чтобы навести здесь порядок. Как же так можно?

Ульяда не преминул добавить масла в огонь:

— Занят, должно быть, яхту какую-нибудь себе покупает. Такие люди не тратят времени на чувства, Аврора. Я их на своем веку немало повидал. Отбросы в золотой оправе, и только.

Прежде чем сесть за рояль, Аврора прошлась по всей квартире, вызывая в памяти образ своей старенькой мамы. Если любовь к Дольгуту привела ее к смерти, значит, это чувство не имело границ. На какое-то мгновение она даже порадовалась за Соледад — сколько людей в ее годы умирают от одиночества! А ее мать, пусть поздно, пусть столь необычным способом, но все же нашла вторую половину своей души. Аврора заглянула в спальню. Ей было трудно вообразить физическую близость между матерью и Дольгутом, однако представить их вдвоем счастливыми она могла.

Ульяда позволил ей вволю побродить по дому, понимая, что когда она освоится, воссоединится на свой лад с настроением покойной, то вернется и сыграет для него какую-нибудь восхитительную сонату. И сделает его самым счастливым человеком на земле. Она появилась в конце коридора, и в ее спокойном лице ему почудились тонкие черты Одри Хепберн, только еще благороднее, еще прекраснее. Лгать себе дальше не имело смысла: он влюбился в Аврору Вильямари.

Дочь Соледад Урданеты уселась на табурет перед роялем, переносясь в волшебный мир музыки, как случалось с ней всякий раз возле инструмента. Едва она подняла крышку, как аромат маминых духов пахнул ей в лицо с такой силой, что она невольно отпрянула. Впервые после похорон ее охватила радость: она почувствовала почти осязаемое присутствие Соледад. На несколько секунд Аврора замерла, вдыхая полной грудью родной запах и мысленно возвращаясь в детство, в уютное тепло материнских объятий. Наклонившись к клавиатуре, она обнаружила, что аромат исходит из пустого места, где не хватает «фа». Как она ни приглядывалась, ничего там не увидела, и решила: Соледад таким образом сообщает ей, что счастлива видеть свою дочь играющей на рояле ее возлюбленного Жоана. Тут внимание Авроры привлекла партитура на подставке — ноты были написаны от руки в нотной тетради. Нота «фа» везде была тщательно вычеркнута — судя по цвету чернил, это сделали гораздо позже, чем сочинили сонату.

Аврора взяла несколько аккордов для разминки. Ульяда встал позади нее, лаская взглядом лебединый изгиб ее шеи. На миг он позволил себе представить, как его губы касаются обнаженного участка кожи, но тут же отогнал чувственное видение прочь: чтобы завоевать ее, нужны предельная осторожность и такт. Аврора же, не подозревая о терзаниях инспектора, погрузилась в музыку, которую Жоан написал для Соледад в Каннах, щемяще печальное произведение с жестким, вибрирующим крещендо. Отсутствие «фа» придавало ему оттенок незавершенности и вместе с тем странную целостность. Играя, она заметила, что происходит нечто необъяснимое. Чем полнее лился звук из-под ее пальцев, тем явственнее ощущался в воздухе аромат материнских духов, словно клавиши рояля высвобождали это пьянящее благоухание, вскоре наполнившее всю гостиную. Ульяда, вдыхая его полной грудью, с трудом держал себя в руках. Влечение к прекрасной пианистке становилось все острее; он сделал шаг, другой, его дыхание уже коснулось ее затылка. Тут он заставил себя остановиться. Если он переступит грань дозволенного, то неизбежно потеряет Аврору навсегда. В кармане у него лежал конверт с отреставрированной старинной фотографией Жоана и Соледад, которую он собирался подарить ей на прощание. Но слушая ее, инспектор все больше склонялся к тому, чтобы отказаться от своего намерения. Он и сам толком не понимал, что на него нашло: этот дом приводил его разум в смятение. Казалось, все здесь пропитано страстью, грозящей захлестнуть неосторожного посетителя.


Тем временем в соседней квартире Кончита Маредедеу, едва заслышав рояль покойного, бросилась ставить свечку Пресвятой Деве Монтсеррат. Лихорадочно осеняя себя крестным знамением, она молилась за упокой многострадальной души Дольгута. Уже второй раз после трагедии она отчетливо слышала ту самую мелодию, которую он без конца играл в последние дни жизни. Она даже не осмелилась подглядеть в глазок, боясь столкнуться лицом к лицу с тоскующим призраком.


В тот же вечер Андреу возвращался на машине домой после беседы с гадалкой, испытывая смешанные чувства. Выслушанные предсказания смутили его, презрение Авроры Вильямари — глубоко унизило. Впервые женщина позволила себе отвергнуть его галантный жест, и это донельзя его раздосадовало. Как он ни старался стереть из памяти инцидент с сумочкой, ее надменный тон и холодный вызов во взгляде — ни о чем другом думать не получалось. И почему-то он не мог на нее злиться. Пытался, но тщетно: в его сознании тут же возникало неумолимое пламя черных глаз, сковывающее волю и не позволяющее вспоминать Аврору иначе как с уважением. Навязчивые мысли о ней он относил на счет того, что встреча вышла чересчур неприятной, однако сопровождающее их незнакомое чувство выходило за рамки его практичного, педантичного ума.

По пути он то и дело попадал в пробку. Нечто подобное происходило и с его размышлениями, которые будто бы махнули рукой на сигналы светофоров. Какие у него заслуги? Должность президента крупной фирмы? Удачные ходы на бирже? Дом, достойный красоваться на обложке глянцевого журнала? Гоночная яхта? Коллекционные автомобили? Брак с одной из самых богатых наследниц Каталонии, с женщиной, вожделенной для всех, кроме него? Сын, которому он от слабоволия и стыда не дал даже своей фамилии? Недаром жизнь в последнее время стала казаться скучной и пустой. Все чаще ощущал он болезненные уколы одиночества, порой пытаясь заглушить их стаканом-другим виски.

Дома даже собаки не вышли ему навстречу. Тита еще не вернулась, а дверь в комнату сына была, как обычно, заперта. Налив себе двойную порцию виски, Андреу ушел в сад и набрал номер на мобильном телефоне. На том конце провода немедленно откликнулись.

— Сеньор Андреу, рад вас слышать! — У детектива, видимо, определился его номер.

— Гомес, я звоню по делу. Вы говорили, если не ошибаюсь, что Аврора дает уроки игры на фортепиано?

— Совершенно верно, сеньор Андреу. Уроки на дому.

— Спасибо, Гомес, это все.

— И только? Имейте в виду, я всегда в вашем распоряжении. Позвольте доложить, что я неустанно продолжаю поиски и обнаружил несколько весьма интересных фактов касательно вашего дедушки. Когда пожелаете...

Андреу, перебив его, сухо и коротко попрощался.

У него сложился план, как подобраться к Авроре окольным путем. Его сын с детства мечтал научиться играть на рояле, но он строго-настрого запретил, боясь, как бы тот не стал похож на деда. Теперь же его осенило, что уроки пойдут на пользу и ему, Андреу, и его сыну. Он преподнесет Борхе приятный сюрприз и заодно сделает маленький подарок себе. Андреу направился в комнату сына. Выслушав его, мальчик первым делом спросил:

— Пап, с тобой все в порядке?

— А что такое?

— Ты же не давал мне даже прикоснуться к клавишам...

— Люди меняются, Борха. По-моему, для тебя так будет лучше. Поменьше компьютера, побольше культуры. Что скажешь? Согласен?

— Еще как согласен, папочка!

Впервые за много лет сын от души обнял и расцеловал Андреу. Так их и застала вернувшаяся домой Тита.

— Я что-то пропустила? — поинтересовалась она, бросая на стул спортивную сумку.

— Папа хочет, чтобы я обучался игре на фортепиано.

Тита удивленно воззрилась на мужа.

— Слишком уж он увлекается компьютером и игровой приставкой, — пояснил тот.

— Вот тут твой отец прав.

Андреу протянул жене листок с нацарапанным на нем телефоном Авроры Вильямари:

— Мне как раз на днях рекомендовали блестящего преподавателя. Позвони ей. Пора нашему сыну сменить хобби.

На следующий день Тита с Авророй обо всем договорились по телефону: Аврора будет к ним приходить дважды в неделю в шесть часов вечера. Занятия начнутся через две недели, как раз с началом учебного года.


Борха оказался образцовым учеником и проявлял усердие, отнюдь не свойственное мальчишкам его возраста. Он обладал превосходным слухом: ему достаточно было один раз услышать мелодию, чтобы воспроизвести ее с безукоризненной точностью. Аврора с первого взгляда прониклась к нему симпатией. Не подозревая, что этот чувствительный светловолосый мальчик приходится ни много ни мало родным внуком Жоану Дольгуту, она видела в нем просто Борху Д. Сарда, несчастного сына богатеньких родителей, одинокого и способного ребенка, похожего на многих, кого ей доводилось учить.

Уступив мольбам ученика и настойчивой просьбе его матери, она увеличила количество своих еженедельных визитов до трех. Каждый понедельник, среду и пятницу они закрывались в комнате Борхи. Время за гаммами и тактами пролетало незаметно: мальчик всякий раз уговаривал ее остаться хоть чуточку подольше. Однажды, вернувшись с работы раньше обычного, Андреу смог потихоньку полюбоваться из-за двери точеным профилем учительницы и ее тонкими пальцами, извлекающими безупречный звук. С ней он и сам бы не отказался чему-нибудь поучиться.

За прошедшие недели он успел еще не раз встретиться с Гомесом, продолжавшим собирать сведения о его дедушке. В остатках архива фабрики, где он работал, нашелся контракт с неким Хосе Дольгутом, занятым в качестве рабочего на конвейере и столяра-шлифовщика. На полях была сделана пометка о его политических взглядах. Скорее всего, он, будучи республиканцем, разделил участь большинства своих товарищей. Пробудившийся в Андреу интерес к семейной истории перерос в навязчивую идею, в страстное желание узнать абсолютно все. Это стало для него чем-то вроде тайного увлечения, которое наполняло смыслом его дни и исподволь сближало с единственной женщиной, удивительным образом сумевшей смутить его покой.

Однажды вечером, обкатывая свой новый автомобиль, Андреу случайно притормозил у ворот кладбища Монжуик. Он совсем не собирался на кладбище, казалось, машина сама его сюда привезла. А раз так, он решил проехать по пустым дорожкам: ни одна живая душа не бродила в этот час среди спящих вечным сном. Роскошный «феррари» скользил между помпезными модернистскими скульптурами, украшающими мавзолеи именитых семейств. Там и тут мраморные ангелы и статуи Святой Девы, потускневшие от капризов погоды, приветствовали его торжественным безмолвием. Андреу знал, где похоронен его отец, поскольку Гомес приложил к своему отчету подробный план кладбища, и, хотя в его намерения не входило навещать могилу, машинально поднялся вверх по склону до отмеченного на плане места. Никогда прежде его нога не ступала на территорию кладбища: Андреу считал бессмысленным тратить время на мертвецов, от которых ничего не добьешься, кроме молчания, ибо привык ценить только то, что приносит выгоду.

Прежде чем выйти из машины, он внимательно огляделся по сторонам, дабы убедиться, что за ним не наблюдает никто, чье мнение для него что-либо значило. Только одинокая старушка, стоя на стремянке, вытирала пыль с надгробия — да и та не обращала на него внимания. Молчание мертвых гипнотизировало. Руководствуясь планом, он миновал одну могилу за другой, пока не натолкнулся на черную надгробную плиту, на которой были высечены два имени — отца и Соледад Урданеты. По блестящему мрамору рассыпался букет из дюжины лилий, принесенный Авророй в прошлую среду. Все цветы пожухли и завяли от солнца, за исключением двух, сохранивших каким-то чудом первозданную свежесть. Под именами стояла одна-единственная дата: 24 июля 2005 года. День их смерти. Андреу замер было в растерянности, как вдруг тоска захлестнула его с такой силой, что он едва не задохнулся от непролитых слез.

Да, он любил отца, конечно же любил, хотя осознал это только сейчас. Опустившись на колени, он разрыдался как малое дитя; плакал и плакал, пока утешительные воспоминания не пришли ему на помощь.

Поблекшие, потускневшие, они за все эти годы так и не стерлись. Поворачивая время вспять, он вновь увидел себя, мальчика, за руку с отцом.

Осенним воскресным днем они садятся в двухэтажный автобус. Так интересно подниматься по винтовой лесенке, занять место в переднем ряду и ждать, когда кондуктор в коричневом вельветовом костюме, с сумкой через плечо, выхватит билетик у него, маленького Андреу, из рук. Его детское нетерпение растет, по мере того как они неспешно продвигаются по улице Бальмес. Когда автобус достигает конечной остановки, Андреу уже полон предвкушения: вот-вот синий трамвай увезет их в преддверие рая — старый бар с высокой деревянной стойкой, до которой ему не достать, сколько ни вставай на цыпочки. Здесь отец со строгой бережливостью возьмет себе черносмородиновый сироп, а ему достанется восхитительный кусочек свиной колбасы и чашка согревающего какао с молоком.

Дальше еще лучше: подъем на фуникулере на вершину сказочной горы Тибидабо. Этот парк аттракционов означал больше, нежели детское развлечение: здесь они играли в настоящих отца и сына и проводили день пусть без смеха, зато вместе, пусть без слов, зато держась за руки. В зале автоматов мальчик заставлял двигаться бестелесных персонажей, застывших за стеклом в ожидании монетки, которая на полминуты позволит им ожить. А игрушечный поезд, что поднимался по крутым склонам холмов и сбегал в заснеженные долины! (Андреу мечтал о таком каждое Рождество; став взрослым и разбогатев, он купил себе подобную игрушку — но слишком поздно, когда поезда уже не навевали образы неведомых стран.) А чего стоило восхождение на обзорную башню: душа убегала в пятки, но надежная отцовская рука придавала мужества. А кривые зеркала — всякое отображало нового папу и нового Андреу, один другого смешней и уродливее. А полет на маленьком самолете, где, замирая на фальшивых виражах, можно было представлять внизу под собой всю Барселону...

Да, только теперь он понял, за что так любил Тибидабо. Там он в течение целого дня мог чувствовать себя сыном своего отца и испытывать простые, незатейливые радости. Даже застарелая, неизбывная отцовская тоска не портила ему этих часов, хотя с присущей детям восприимчивостью он безошибочно улавливал печальные папины вздохи в шуме всеобщего веселья. Единственное, что не давало ему покоя, — чувство вины. Восьми лет от роду он уже корил себя за неспособность достаточно угодить отцу, чтобы тот хоть раз в жизни улыбнулся. Стоило им покинуть парк, как все возвращалось в замкнутый круг повседневности. Он люто ненавидел каждый звук этих душераздирающих сонат, наводнявших дом печалью.

Когда была жива мама, ее женские хлопоты по хозяйству и включенное на полную громкость радио, играющее озорные оперетты, принуждали инструмент обиженно умолкать. Для Андреу не существовало большего наслаждения, чем слушать, как мама поет. Но после ее смерти проклятое пианино словно восстало из пепла, и печаль навсегда поселилась в их доме. Потому он и сбежал — чтобы держаться подальше от этой печали, не отпускающей отца; в конце концов он стал отождествлять ее с посредственностью. И все равно он любил отца. Как ни старался Андреу плакать беззвучно, его хриплые рыдания тронули сердце простой женщины, протирающей надгробие вдалеке. Подойдя, она обратилась к нему с материнской лаской:

— Сынок... что ты плачешь? Не знаешь разве, что мертвым не нужны наши слезы? Они желают нам радости, благополучия, хотят видеть нас счастливыми... Это лучший подарок, какой мы можем им сделать. Твои родители? — Она кивнула на могилу. — А у меня сын здесь. Что может быть горше? Рано прибрал его Господь, восемнадцать годков исполнилось... Сейчас он был бы видным мужчиной, как ты.

Андреу не выдержал. И боль постаревшего ребенка изливалась на груди сострадательной незнакомки, пока слезы не иссякли и не сменились стыдом, заставившим его вскочить и уйти, не поблагодарив и не попрощавшись. Старушка очистила могилу Жоана и Соледад от увядших цветов, оставив только две свежие лилии, по лепесткам которых крошечные капли росы, собираясь в едва заметные ручейки, сбегали на камень. Прежде чем уйти, женщина еще какое-то время наблюдала, как неспешно едет прочь сверкающий красный автомобиль несчастного богача.


Аврора вошла в здание дома престарелых. Неделю за неделей она ежедневно навещала Клеменсию Риваденейру, урывая свободные часы до занятий, но пока что ее попытки не приносили плодов. За исключением нескольких мимолетных фраз, бессвязное бормотание старухи не проливало света на отношения Жоана и Соледад. Но Аврора не сдавалась. (Упорство стояло на почетном месте в списке ее добродетелей — оттого и брак ее до сих пор не распался, несмотря на полное несоответствие между супругами как в телесном плане, так и в духовном.) Медсестры успели к ней привыкнуть и всегда радовались ее приходу, тем более что каждый раз она приносила с собой какой-нибудь экзотический деликатес. Сегодня это был увесистый кулек с сырными булочками, которые она сама испекла, неукоснительно следуя указаниям старой маминой тетрадки с кулинарными рецептами. Большую часть Аврора раздала медсестрам и несколько штук приберегла для Клеменсии — вдруг вкус колумбийской пищи разбудит в старушке рассудок? Аврора и не подозревала, что еще один человек регулярно навещает ее подопечную, выдавая себя за троюродного племянника. И что, глядя на него, Клеменсия вспомнила Жоана Дольгута.

Запасясь терпением, Аврора, как обычно, ласково и осторожно начала разговор.

— Соледад передает тебе привет, обещает скоро навестить. И посылает вот эти булочки, чтобы тебе было с чем попить кофейку. — Ей пришло в голову, что, если говорить о матери как о живой, Клеменсия, вероятно, отреагирует не так болезненно, как в ее предыдущие визиты. И действительно: учуяв аромат булочек, Клеменсия приняла Аврору за Соледад.

— Очень вкусно у тебя получилось, дорогая. Жоан сегодня с тобой?

— Нет, он остался дома, играет на рояле. Просил передать, что придет с тобой повидаться.

— А он у меня уже был... весь вечер просидел.

Скрывая изумление, Аврора поспешила направить беседу в неожиданное русло:

— Замечательно! И что же он тебе рассказывал?

— Я его спрашивала о тебе... и о твоей дочке. И просила в следующий раз сыграть мне одну из своих чудесных сонат... А он уже сказал сыну, что женился на тебе? Я забыла у него спросить.

— Еще нет.

— Ничего удивительного. Мальчишка годами чуждался отца... А ты? Ты сказала Авроре?

— Все никак не решусь.

— Надо сказать. Она хорошая девочка.

С последней булочкой окончилось и просветление. Разум Клеменсии снова пустился блуждать по неведомым лабиринтам. Взглянув на пустой кулек, Аврора пожалела, что с излишней щедростью раздала целительное угощение сестрам. Делать нечего, она поцеловала старушку на прощание, заботливо пригладила ей волосы и ушла, планируя вернуться с новыми колумбийскими лакомствами. Сегодня сырные булочки сотворили чудо — вернули память восьмидесятилетней женщине с тяжелой формой склероза. И поставили перед Авророй интригующий вопрос: неужели и вправду кто-то навещает Клеменсию? И кто бы это мог быть? На выходе она с непринужденным видом осведомилась об этом у девушки за регистрационной стойкой. Та, сверившись с журналом посещений, подтвердила, что визиты имели место — не один, а несколько, с интервалом в неделю. Однако назвать имя посетителя служащая отказалась. Из уважения к частной жизни стариков, правила заведения запрещали сообщать имена приходящих к ним лиц. Исключение делалось только для ближайших родственников. Здесь же не тюрьма, пояснила девушка, а почтенный дом, нечто вроде пятизвездочного отеля, где с комфортом доживают свои дни пожилые люди, не стесненные в средствах, но утратившие способность нормально существовать в обществе. Умолчала она только о том, что ее сдержанность в первую очередь продиктована кругленькой суммой, которую еженедельно вручает ей элегантный посетитель.


Андреу начал навещать дом престарелых, когда Гомес сообщил ему о старушке, бывшей лучшей подругой Соледад. Этим делом он решил заняться лично, не привлекая посторонних... в точности как Аврора. С первого взгляда распознав в нем человека обеспеченного, жадная до денег регистраторша приняла его чуть ли не с почестями. Стоило ей заметить сложенную банкноту в пятьсот евро, которую гость протянул, представляясь, как она безоговорочно приняла на веру каждое его слово и не только ответила на все вопросы, но и поделилась по собственной инициативе сведениями о частоте и времени визитов Авроры. Затем подобострастно проводила в самую комфортабельную гостиную для посещений, объясняя по дороге, в чем заключается недуг пациентки и как с ней лучше обращаться. Однако никаких специальных ухищрений не потребовалось. Клеменсия Риваденейра узнала его сразу же и позвала по имени: Жоан! Выразительные глаза цвета буйной тропической зелени сыграли с ним дурную шутку, воскресили на миг преданного земле отца. Сколько он ни отрицал сходство, сколько ни работал над своей внешностью, чтобы его искоренить, отцовские гены оказались сильнее — с возрастом сходство неумолимо усиливалось. Зато теперь оно пригодилось, чтобы завоевать доверие сухонькой старушонки с отсутствующими глазами, в которых, казалось, затонули и полегли на дно все ее воспоминания. Последовавший разговор застиг его врасплох — такое разве предвидишь заранее...

— Жоан, ты совершенно меня забросил. Как не стыдно забывать о той, что будет посаженой матерью на твоей свадьбе, а?

Она тепло обняла Андреу, как дорогого друга. Ему пришлись по душе и это почти родственное прикосновение, и исходящий от нее запах жасмина. Старая дама была одета элегантно, держалась с достоинством и вызывала добрые чувства. Молча дождавшись, когда она его отпустит, он наконец нашел что сказать.

— Клеменсия, «забывать» — слово опасное. Не произноси его больше вслух, не дай бог оно нас услышит и настигнет.

— А Соледад сегодня не пришла?

— У нее занятия с хором, ты же знаешь... — Благо отчет Гомеса он помнил наизусть.

— Ты уже видел Аврору?

— Она прекрасна... — Нежное, тонкое лицо так и стояло у него перед глазами.

— И играет точь-в-точь как ты. Я слышала, как она еще девочкой ласкала инструмент, словно у тебя училась, — с такой любовью... Тут вы с ней два сапога пара.

Внезапно на подоконник опустилась шумная стайка волнистых попугайчиков. Их возбужденный, беспорядочный гомон спутал мысли Клеменсии, словно в птичьем силке затрепыхалась и умолкла ее память. Она воззрилась на гостя с откровенным ужасом:

— Кто ты?

— Я Жоан.

— Жоан? Не знаю я никакого Жоана! Прочь! — Ее испуганный крик разнесся по всему пансиону. — Прочь!!!

Сестры всполошились, бросились успокаивать пациентку, а заодно и остолбеневшего Андреу. Об этих приступах страха и агрессии никто его не предупреждал — только о склерозе и неразговорчивости. Усилием воли он взял себя в руки и снова подошел к Клеменсии, глядящей на него как сквозь стену. Она погрузилась в свой мир. Поцеловав ей руку, он ушел, но какой-то болезненно-острый осколок засел у него в груди, и весь остаток дня он не проронил ни слова.

Так прошел его первый визит. За ним последовали другие, становясь все чаще и содержательнее, — правда, возобновить прерванную беседу об Авроре ему так и не удалось.

Он много узнал об отце из путаных, но неизменно ласковых слов Клеменсии: кто бы мог подумать, что старик умел до такой степени располагать к себе сердца. Подспудно, шаг за шагом, сыновняя любовь возрождалась из пепла через попытки понять, прочувствовать, представить себя на его месте. Он уже не сомневался, что отец был счастлив в последние месяцы жизни и беззаветно любил свою покойную невесту. Клеменсия то и дело извлекала на свет удивительные подробности. Насколько он понял, отец был незаурядным композитором, с чьих партитур могли бы сойти неслыханной красоты концерты, но в музыкальном мире о нем никто слыхом не слыхивал. Как нелепо и несправедливо — ведь кто, как не он, Андреу, один из главных финансовых покровителей театра Лисео и Дворца музыки, мог бы поспособствовать его успеху. В один из моментов просветления Клеменсия рассказала ему о существовании по меньшей мере двухсот неизданных сочинений отца, посвященных Соледад, — неизвестно только, что с ними теперь сталось. Ей довелось послушать несколько вещей, сравнимых, по ее мнению, с шопеновскими по изяществу и тонкости чувств, а по драматическому накалу — с произведениями Бетховена. Поминала она и океанский лайнер, на борту которого Жоан якобы пересек Атлантику, но очень уж невнятно и туманно. Иногда Андреу посещала мысль, что ее полусвязный лепет может не иметь никакого отношения к действительности, но, поскольку больше надежде цепляться было не за что, он все же предпочитал ей верить. Тем более что привычка навещать старушку пустила в его душе глубокие корни: раз в неделю он позволял себе отвлечься от мира крупного бизнеса с его совещаниями, зваными приемами, коктейлями и интригами. Между ним и одинокой Клеменсией крепла взаимная привязанность, незаметно размягчающая его сердце. Хоть кому-то на этой земле он дорог просто так.


В этом году осень пришла рано, расплескивая багрово-охряные краски и щедро осыпая золотом тех, кто упрямо продолжал посиделки на парковых скамьях и открытых террасах в последних лучах солнышка. В пансионе Бонанова поспешно закрыли проходы во внутренний дворик, и старики, укутав пледом измученные ревматизмом ноги, наблюдали за течением жизни через огромные окна. Дожди усугубляли одиночество, деревья сбрасывали листву перед подслеповатыми глазами, забвение порождало забвение, и оставалось только с тоской ждать весеннего тепла. Визиты становились все реже, и Рождество готовило постояльцам Бонанова разве что пустяковый подарок, пригодный лишь для успокоения совести равнодушных родственников. Одна Клеменсия Риваденейра не замечала, как неумолимо летит время: к ней все ходили да ходили.

До самого конца года Андреу и Аврора, каждый в своем режиме, не переставали навещать ее. Аврора изобрела метод пробуждения ее памяти — всякий раз баловала Клеменсию колумбийскими деликатесами: оказалось, через вкусовые рецепторы можно проложить тропинку в прошлое и выманить на свет драгоценные эпизоды, пережитые за годы дружбы с ее матерью, — некоторые Клеменсия доверчивым шепотом излагала ей на ушко, краснея, как юная барышня. Однажды, допивая горячий шоколад, принесенный Авророй в термосе, и подбирая ложечкой растекшийся сыр со дна чашки[14], она припомнила пословицу:

— Любовь без поцелуев все равно что горячий шоколад без сыра...

— А любовь без рассудка все равно что мясо без соли, — машинально ответила Аврора фразой, слышанной от матери.

— Знаешь, Соледад... Самое незабываемое в моем Элизео — его неугомонные руки, вечно шарившие у меня под юбкой в поисках... цветочка. — Тут Клеменсия лукаво потупилась, как девчонка, пойманная на шалости. — Ах... мы предавались страсти, себя не помня, пока не послышались шаги черной жницы с косой. Это и есть любовь, а не то, что показывают в этом безмозглом ящике — Она кивнула на телевизор. — А ты? Доколе будешь любовь откладывать? Пока тобой черви не примутся закусывать? Довольно, не тяни! Будто не знаешь, что время — стервятник, кусочек за кусочком крадет у нас жизнь... А есть еще немножко? — Клеменсия протянула чашку. — Вкуснота, оторваться невозможно.

Аврора уже усвоила, что главное для поддержания осмысленной беседы — добавка, и потому всегда приносила двойную порцию; едва кончались яства, тут же отключалась и память.

С наслаждением причмокивая, Клеменсия продолжила:

— Подумай только, как поздно ты его нашла. Всю жизнь ждала, когда сможешь назвать его своим. Ах, душенька, глупой курицей будешь, если упустишь такое блаженство. Вот сейчас — что ты со мной время тратишь? Ступай! Не откладывай на завтра того, с кем можно лечь сегодня. Принесешь мне снежки с курубой в следующий раз?

— Принесу, все что хочешь принесу.

— Только им не давай. — Старушка неодобрительно покосилась на медсестер. — Они у меня все отбирают, обжоры ненасытные.


Вот так проходили ее визиты в дом престарелых. Обрывки историй, где не хватало самого интересного — участия Соледад. Тем не менее Аврора уже догадывалась, что ее мать знала Жоана давно... очень-очень давно, и это как-то связано с его удивительными сонатами.

Кроме того, каждую неделю она ходила на квартиру Дольгута, где инспектор с нетерпением ждал очередного концерта. Аврора и инспектор подружились и чувствовали друг друга настолько, что им даже не было нужды заранее назначать встречу, — пианистка и ее верный слушатель, неизменно присутствовавший на ее концерте, если только его не вызывали по неотложным служебным делам. После первого такого вечера тет-а-тет Аврора нашла под мягким сиденьем скамеечки у рояля стопку рукописных партитур, создатель которых был не иначе как ювелиром музыкальной композиции. Нотным станом служили листы обычной бумаги, разлинованные от руки полустершимися за давностью лет чернилами. Искусное сплетение нот болезненно подчеркивало нарочитое отсутствие «фа». Каждый последующий концерт Авроры посвящался воскрешению на старом рояле одного из сочинений Жоана.

Бывали дни, когда Аврора ощущала присутствие матери так отчетливо, что, казалось, вот-вот сможет ее обнять. Ее аромат витал повсюду: в гостиной, в спальне, на кухне, — пропитывал воздух, поднимался с музыкой от клавиш. Рояль словно призывал ее, не давал уйти. В этом доме Соледад продолжала жить. Но если Аврора убедила себя, что здесь она воссоединяется с матерью, то жители квартала не сомневались, что это дух старого Дольгута бродит по дому и играет свои сонаты. Сердобольные соседи молились за упокой его души, а Кончита Маредедеу даже заказала в церкви панихиду. Потому-то никто не осмеливался ни проверить, в чем дело, ни даже подойти к двери, что позволяло инспектору и Авроре беспрепятственно встречаться. Завороженная музыкальной находкой и ощущением близости Соледад, Аврора решила продолжать эти встречи по меньшей мере до тех пор, пока не разучит как следует все сонаты.

Ульяда, со своей стороны, всякий раз приносил с собой конверт с фотографией Соледад и Жоана и всякий раз собирался вручить его Авроре на прощание. Но страх потерять ее в последний момент брал верх. Под влиянием Авроры его этические принципы претерпевали странную трансформацию. Влюбленный, как мальчишка, в ее тонкую красоту и доброе сердце, он испытывал на себе эффект цитадели: чем ближе подходишь, тем очевиднее неприступность стен. Он считал себя недостойным — пусть положением в обществе они равны, но глубина и цельность натуры возводят ее на недосягаемый для него уровень. И он привыкал довольствоваться ролью ненавязчивого хранителя ключа к волшебному месту, где поныне обитает дух ее покойной матери. Магия этого дома не обошла стороной и инспектора: он почти физически чувствовал здесь не только присутствие двух необыкновенных стариков, но и ни с чем не сравнимое, безраздельное господство подлинной любви. С каждым разом все труднее становилось уходить, все сильнее влекло обратно.


От детектива Гомеса, продолжавшего расследование, не укрылось, что Ульяда и Аврора Вильямари потихоньку наведываются в жилище старого Дольгута, и после первого же раза он сообщил об этом Андреу. Тот поначалу не придал значения его словам, только попросил уточнений, которые последовали довольно быстро. Теперь ясно, зачем Авроре понадобилась квартира отца: детектив, отыскавший удобную щель в деревянной стене, прослушал концерт от начала до конца и позже не упустил в своем докладе ни малейшей детали. Андреу так понравилась ее затея, что он решил — пусть себе ходит, хоть и в нарушение закона; это будет его тайный подарок удивительной женщине, в которой все, кроме дешевой одежды, кажется ему совершенным.

Единственное, что ему в этой истории оставалось непонятно, — это роль инспектора, но с выводами он не торопился. В последнее время жизнь то и дело напоминала ему о том, что чужая душа — потемки, и видимость, как правило, далека от действительности. С тех пор как начался его поиск правды об отцовском прошлом, почва так и норовила уйти из-под ног. Повсюду обнаруживались новые оттенки бытия, не имеющие для него названия, и явно не учтенные в правилах, по которым он привык жить, — сначала один, а затем с супругой, незнакомкой, посещающей с ним под руку клубы, театры и светские приемы. Ему было, по правде сказать, совершенно безразлично, чем она занимается или не занимается — лишь бы не роняла их достоинство в глазах общества. «В глазах общества» означало в данном случае — в глазах его тестя, который, несмотря на почтенный возраст и замужество дочери, по-прежнему распоряжался семейным состоянием. Андреу женился (а точнее, его женили) на Тите, подписав брачный контракт, строго предписывающий раздельное владение имуществом, и он никогда об этом не забывал.

Уже несколько месяцев они жили, практически не прикасаясь друг к другу, за исключением считанных случаев, когда жена сама проявляла инициативу. Обычно же два тела на шелковых простынях лежали неподвижно, как холодные каменные изваяния, но Андреу делал вид, будто ничего не замечает. На любовника Титы тем временем ласки и подарки сыпались как из рога изобилия. Музыкальные занятия Борхи позволяли его матери не торопиться домой. Увлечение сына развязывало ей руки; она даже предложила Авроре за дополнительную плату продлить время урока.

Андреу же, несмотря на то что его будничное расписание, включающее работу и походы к элитным проституткам, пополнилось еженедельными посиделками у Клеменсии, встречами с Гомесом и посещениями кладбища, взял себе за правило как минимум раз в неделю приходить домой до окончания урока фортепиано, чтобы незаметно, с безопасного расстояния полюбоваться прекрасной пианисткой.

Борха делал успехи с невероятной скоростью. Всего четыре месяца назад они с Авророй начали проходить гаммы, и вот он уже сам, без подсказок учительницы, играет целые вещи, пусть простенькие, зато его исполнение поражает красотой и точностью. Невооруженным глазом видно, какую власть обрел над ним инструмент: он отдает всего себя нотам с упоением музыканта минувшей эпохи, по нелепой случайности одетого в современную одежду и кроссовки «Найк» последней модели.

Однажды в понедельник вечером Андреу подслушал разговор между учеником и преподавательницей.

— Когда кладешь руки на клавиатуру, — говорила Аврора Борхе, — представляй себе, что гладишь птичку по хрупким крылышкам, на которых ей еще летать и летать. Нажим должен быть достаточно сильным, чтобы она почувствовала твою любовь, но не чересчур — иначе она испугается за свою свободу. Через кончики пальцев в нее перетекает твоя нежность, но не жалость, понимаешь?

— Ох и мудрено ты выражаешься, Аврора!

— Тебе, наверное, трудно понять, потому что ты еще не влюблялся. А воробышка в руках держал когда-нибудь? Если да, то должен знать, как колотится от страха его сердечко и как трепещут, рвутся на волю крылышки, едва ты разжимаешь пальцы, чтобы его отпустить.

— По-твоему выходит, клавиши живые?

— Разумеется. От твоей ласки они оживают.

— А как ты думаешь, можно влюбиться в пианино? Я вот, например, свое люблю. Родители не догадываются, но... Знаешь, что я делаю по утрам, когда они еще спят, чтобы никого не будить? Играю без звука.

— Хочешь, поделюсь секретом? Я поступаю точно так же, если приступ любви захватывает меня в неурочный час. Весь фокус в том, чтобы закрыть глаза и представлять себе звучание клавиш, в то время как пальцы твои перебирают их, не прикасаясь.

— Вот-вот, я так и делаю!

— Значит, быть тебе настоящим пианистом, и знаешь почему? Потому что ты умеешь любить через отречение. Истинный пианист верен своему инструменту, невзирая ни на какие преграды. Даже самое тяжкое испытание — безмолвием — его не страшит.

— Вчера ночью пианино говорило со мной. Смотри... — Борха вытащил из нотной тетради исписанный листок, и протянул учительнице.

— Сам сочинил? — Аврора спокойно изучала ноты. Перед ней была маленькая, но безупречная музыкальная композиция.

— Ага. Играл без звука, и у меня получилась эта мелодия. На пианино я ее еще не пробовал, боялся, что будет звучать не так, как в воображении. Она мне казалась... божественной.

— Она и вправду чудесная. Это оттого, что музыка лилась прямо из твоей души. Дай волю душе и играй, прозвучит как надо. Давай, не стесняйся...

Аврора ласково подтолкнула его к пианино. Мальчик закрыл глаза...

И зазвучали протяжные звуки кристальной чистоты. Это поразительно напоминало сонаты Жоана Дольгута. Мелодия дышала тем же строгим изяществом, что и сочинения старика.

— Какая красота, Борха! — Она поцеловала его с материнской нежностью. — В среду я принесу тебе сокровище. Сонаты, написанные удивительным человеком, я их сама еще не все знаю.

— Шопен?

— Нет, — улыбнулась Аврора. — Никому не известный композитор, обладавший неслыханной чуткостью. Он уже умер, но в один прекрасный день мир склонится перед ним.

— А зачем сочинять музыку, если тебя никто не слушает?

— Затем, что не можешь иначе. Ведь ты был счастлив, правда, когда сочинял эту мелодию? И это счастье никто никогда у тебя не отнимет.

— А если надо мной посмеются?

— Что взять с насмешников, не понимающих твоего восторга? Нищие духом, они не умеют мечтать. А ты умеешь.

— А если насмешники — твои собственные родители?

— Они научатся у тебя истинному наслаждению. Никогда, слышишь, никогда не признавай себя побежденным. Твоя мечта, тебе за нее и бороться. А чтобы бороться за мечту, в нее надо верить — всем сердцем, изо всех сил.

От последнего вопроса сына Андреу охватил жгучий стыд. Едва заметив в ребенке ростки музыкального дара, он принялся безжалостно искоренять их, душить и давить, и только теперь осознал, как это было подло. Он собственноручно обращал родного сына в несчастного фанатика компьютерных игр, в неприкаянного подростка, заваленного дорогими безделушками. И вот от звуков его первого сочинения броня на душе отца дала трещину. Андреу внезапно обнаружил в себе существо, способное на переживания вне зависимости от материальной выгоды и корыстных интересов.

Стоя у окна, он смотрел ей вслед. Словно облаченные в крылатые сандалии, ее легкие ступни не оставляли следов на безукоризненно подстриженном газоне. Колыхнулась шелковистая волна черных волос, на миг сверкнули два черных солнца — она обернулась в недоумении, тщетно пытаясь угадать за плотными шторами источник ощутимой, как удар, волны желания, хлынувшей неизвестно откуда...


Измученная материнским допросом, терзаемая стыдом и печалью, Соледад Урданета готовилась выйти из ванной комнаты. Ей пришлось рассказать матери все без утайки (иначе, провозгласила Соледад Мальярино, она и не подумает защищать дочь от отцовского гнева). Слезы бессилия и унижения лились ручьями. Хотя мать обещала при условии безоговорочного послушания Соледад ничего не говорить отцу, что-то в ее вкрадчивом тоне подсказывало: не верь. Мать произнесла пламенную речь о том, что эта любовь — не более чем фантазии незрелой девицы, что это пройдет, как только в ее жизни появится настоящий мужчина. Достойный, воспитанный в благородной семье, а не голодный оборванец, положивший глаз на чужое богатство. «Клин клином вышибают, дитя мое», — спокойно закончила она. Девочке хотелось что есть мочи закричать ей в лицо: «Это МОЙ клин, я Соледад Мальярино Урданета, твоя дочь, избрала его и полюбила!» — но она не осмелилась. Воспитание не позволяло ей обращаться к матери без должного уважения. Захлебываясь рыданиями, она умоляла понять ее, на коленях клялась выполнить что угодно, лишь бы ей позволили видеться с Жоаном, но Соледад Мальярино была непреклонна. Этот пронырливый официантишка, с негодованием заявила она, в жизни больше не приблизится к ее дочери. И сквозь зубы добавила, что Пубенсу следует запереть в монастыре за ее безответственное пособничество.

Бенхамин тем временем сидел как парализованный, над раскрытой сумочкой, уставившись остекленевшим от бешенства взглядом на фотографии собственной дочери в обнимку с каким-то мальчишкой. Гнусная рука святотатца на плече его чистой, ненаглядной малышки! Как это понимать? Словно от землетрясения, содрогнулись стены, зазвенели стекла и посуда на столах, затрепетали тяжелые шторы на окнах от громоподобного крика:

— СОЛЕДАААААААААААААААД!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!!

Мощным рывком он распахнул дверь ванной, отшвырнув в сторону Пубенсу, которая подслушала окончание разговора и как раз собиралась постучать. Грубо выхватил дочь из объятий жены и почти что волоком поволок в гостиную, не обращая внимания на вопли Соледад-старшей, требующей, чтобы он немедленно успокоился.

И словно в ответ на приступ ярости Бенхамина Урданеты в отеле замкнуло электричество, лампы качнулись и погасли. Кухня погрузилась в полумрак, лифты остановились между этажами. В этот момент Жоан Дольгут в белых перчатках и в черной тоске подливал шампанского в бокал солидного господина. В его глазах свет погас еще в миг расставания с Соледад, так что инцидент вполне соответствовал его душевному состоянию.

— А ВОТ ЭТО КТО МНЕ ОБЪЯСНИТ?!! — Бенхамин размахивал снимками перед лицом дочери, попутно бросая разъяренные взгляды на Пубенсу. — БЫСТРО, ЕЩЕ БЫСТРЕЕ, СЕЙЧАС ЖЕ!!! КТО ЭТОТ ВЕРТОПРАХ??? КАК ТЫ ПОСМЕЛА ПОЗВОЛИТЬ НИЧТОЖНОМУ ОБОРВАНЦУ ПРИКОСНУТЬСЯ К СЕБЕ? ГДЕ ЭТОТ...?! — Пальцы отца железными тисками впивались в плечо Соледад. — Я УДАВЛЮ ЕГО СОБСТВЕННЫМИ РУКАМИ!!!

С каждым словом Соледад все сильнее бледнела от страха, пока не сделалась совсем прозрачной, бесплотным духом, привязанным к действительности лишь пальцами отца, причинявшими невыносимую боль. Его звериный рык до того ужаснул ее, что она лишилась дара речи; впервые ей довелось видеть его в приступе бешенства — годами домашние слуги шептались о подобных приступах, только она всегда отказывалась верить.

— ГОВОРИ! ГОВОРИ! ГОВОРИИИИИИИИИИИШШ!

Слово отозвалось у нее в ушах далеким эхо. Словно сраженная выстрелом, Соледад Урданета без сознания рухнула на пол. От испуга с ней случился обморок.

Соледад Мальярино, кляня мужа на чем свет стоит, в панике бросилась тормошить дочь. Пубенса побежала в ванную за мокрым полотенцем и стаканом воды. Когда она вернулась, Соледад открыла было глаза, однако убедившись, что происходящее — не кошмар, но самая что ни на есть жестокая явь, предпочла снова погрузиться в беспамятство. Дальнейшие усилия привести ее в чувство оказались напрасными.

Бенхамин, утомленный собственной яростью, тяжело дыша, опустился в кресло. В комнате воцарилось ледяное молчание.

За следующие два дня никто из них не проронил ни слова. Два дня... пока Бенхамин, допивая утренний кофе с молоком, не заметил, что один из официантов как две капли воды похож на кандидата в покойники — то есть на мальчика с фотографии.

Однако на сей раз оскорбленный отец не торопился впадать в бешенство. У него созрел простой и безжалостный план. Даже сильнейшим не позволено смеяться над ним, а уж какому-то жалкому проходимцу и подавно! Поэтому он благоразумно прикусил язык. Завтрак проходил как в строгом трауре: Пубенса и Соледад не поднимали глаз от тарелок и едва прикасались к еде, Соледад-старшая не спускала глаз с супруга, зорко оберегая худой мир, которого ей удалось добиться.

Жоан ничего не понимал, но о многом догадывался, напрасно поджидая хоть какого-нибудь знака от девушек, знака, которого в нынешних обстоятельствах они никак не могли дать. Проводив семью наверх, Бенхамин вновь спустился в ресторан под предлогом, что забыл на столе очки. Примеряясь к роли волка в овечьей шкуре, он изображал сосредоточенные поиски, пока к нему не подошел Жоан.

— Вы что-то потеряли, сударь?

— Совершенно верно. Я потерял небольшой разговор, позволение, которого вы, молодой человек, обязаны были у меня попросить. Вам не кажется?

— Прошу прощения, сударь... я вас не понимаю.

— Еще как понимаете. Речь идет о моей дочери. Она мне все рассказала.

— Мне очень жаль, сударь.

— Такое случается с юными, неопытными девицами. А моя дочь еще совсем ребенок, не ведает что творит. Она еще не усвоила, что ей не подобает общаться с людьми вроде вас. Ей простительно... но вам? Работая в этом отеле, вы должны знать свое место. Вам не говорили, что в обществе существуют границы? Что, если не отрываясь смотреть на солнце, можно ослепнуть? Мне хотелось бы убедиться, что вам ясно: моя дочь вам не ровня.

— Ясно, сударь.

— Ясно, сударь... — ядовито передразнил Бенхамин. — Тем не менее вам хватило наглости приблизиться к ней, и не просто без разрешения, но воспользовавшись одиночеством девушек в наше отсутствие. Какая бесцеремонность, боже мой! Вы понимаете, что моя дочь — не вашего поля ягода? Ибо за версту видно, — он презрительным жестом указал на костюм официанта, — что мы с вами принадлежим к разным... как у вас, у прислуги, называются социальные различия? Классам? Сословиям?

— Сударь, я клянусь вам, что стану большим человеком, чтобы быть ее достойным.

— То-то же, похоже, мы начинаем понимать друг друга. И сколько лет юному дарованию, будущему метрдотелю?

— Вы обо мне?

— Разумеется.

— Шестнадцать, сударь.

— Хорошо. И сколько, по-вашему, лет вам понадобится, чтобы подняться... на должный уровень?

— Не знаю, сударь.

— Так вот, пока вы этого не знаете, извольте держаться подальше от моей прекрасной и недоступной — особенно для вас! — девочки.

— Но мы любим друг друга...

— Невелика беда.

— Я не стану докучать ей, обещаю. И я знаю, что вы скоро уедете. Позвольте мне только писать ей... до тех пор, пока...

— Пишите, пишите. Уверен, ваши письма доставят ей немало радости. — Бенхамин внезапно сменил тон, разыгрывая благодушие.

— Правда, сударь? Вы разрешаете?..

— Пишите ей, пока не добьетесь положения в обществе, пока не станете... большим человеком, и тогда мы поговорим иначе. Как тебя зовут? — Он непринужденно перешел на «ты» и даже снисходительно хлопнул юношу по плечу.

— Жоан Дольгут, к вашим услугам.

— И вот еще что, Жоан. В обмен на твои письма не подходи к ней больше до нашего отъезда, договорились? Я не хочу, чтобы о моей семье поползли сплетни по всему отелю. Мой друг Жорж Боннар, — имя директора «Карлтона» он выговорил нарочито медленно, — тоже был бы весьма огорчен таким поворотом событий. Не забывай о нашем соглашении. Мы вернемся к этому разговору, но не раньше, чем ты завоюешь себе место под солнцем.

— Согласен, сударь. Не знаю, как вас благодарить. Вы очень добры.

— Что ж, теперь тебе есть к чему стремиться. Пиши почаще, моя дочь, несомненно, будет счастлива получать твои письма. Я расскажу ей о нашей беседе.

Бенхамин протянул ему визитную карточку, и Жоан поспешно пробежал ее глазами: улица, номер дома — все в точности совпадало с адресом, который два дня назад продиктовала ему Соледад.

— Смотри же, не нарушай договора. Я буду следить за тобой. — За шутливым тоном колумбийца таилась угроза.

— Не беспокойтесь, сударь.

Жоан не двинулся с места, пока за отцом Соледад не закрылись двери лифта. Ему казалось, что грозный собеседник был искренен. Видно, постарался их понять и сменил гнев на милость. Хороший человек, подумал юноша. Отец Соледад совершенно прав: нужно трудиться в поте лица, чтобы быть достойным его дочери.


Вернувшись в апартаменты, Бенхамин застал трех женщин сидящими по углам с похоронными лицами. Двухдневное испытание молчанием подошло к концу. Он созвал их в гостиную для оглашения приговора.

— Соледад Урданета, повторяться я не намерен, а потому рассчитываю, что ты усвоишь мои слова с первого раза. Тебе категорически— обрати внимание на это слово, — категорически запрещается любого рода общение с официантом Жоаном Дольгутом, будь то слово, записка, взгляд, жест или что-либо иное, если не желаешь, чтобы он был немедленно уволен и присоединился к своим помирающим с голода соотечественникам, которые сейчас толпами слоняются на границе. Ты больше не увидишься с ним, даже во сне. Ибо если я заподозрю, что он тебе снится, — лишу тебя сна. Так что, пока ты не излечишься от этой заразы, будешь сидеть на карантине и до самого отъезда не выйдешь из номера. Я уже поговорил с директором, объяснил, что ты немного приболела, и это чистая правда, имя твоей инфекции — бедность. Ты поняла меня, Соледад Урданета? А ты, — он перевел взгляд на Пубенсу, — с тобой я буду неумолим. Раз ты допустила все это за моей спиной, значит, зараза и тебя не миновала, а потому карантин тебя касается точно так же. Ясно? Но не держите меня за простачка, от которого можно отделаться, понеся легкое наказание... — Бенхамин сурово оглядел всех троих, в орлиных глазах металась оскорбленная гордость. — Если еще раз посмеешь соучаствовать в чем-либо подобном, я живо запру тебя в монастыре, причем заруби себе на носу: будешь мыть полы и отхожее место. Не богатой послушницей пойдешь, нет, голубушка, поздно. Простой прислужницей. Поверь, мне самому больно говорить с тобой так, но твой отец был бы мне благодарен. Я воспитываю тебя ради твоего же блага. Корабль уходит через неделю, тут ничего не поделаешь... подождем. Зато я смогу проверить, как вы будете себя вести... все до единой. — Последние слова он произнес, выразительно глядя на жену, которая не решилась ему перечить, боясь вызвать новый приступ ярости.

На протяжении всей отцовской речи Соледад плакала навзрыд, но никто ее не утешал.

— И еще: не желаю больше видеть ни единой слезинки. Приберегите их к моим похоронам, вот уж когда вам они пригодятся, черт подери. Лишь бы отвел мне Господь побольше лет, чтобы о вас заботиться. Вас же ни на минуту нельзя оставить одних, тут же теряете рассудок. И что бы вы без меня делали?..

От сдерживаемых рыданий у Соледад заныло горло, она задыхалась, чувствуя, как боль стягивает шею арканом. Мать не осмеливалась подойти к ней, Пубенса тем более. Человек, которого она так любила и уважала, родной отец, на ее глазах превратился в чудовище. Никогда она больше не сможет ни обнять, ни поцеловать его. Никогда больше не сможет назвать его папой. Никогда больше не сможет испытывать к нему нежность... Она оплакивала свою любовь к Жоану, равно как и свою любовь к отцу, которую он сам убивал этими жестокими словами. Ее мир рушился. Даже мать, не нашедшая в себе мужества защитить ее, предстала в ином свете. Даже Пубенса, дорогая кузина... Она осталась одна. И чем отчетливее она это сознавала, тем горше делались сотрясающие ее изнутри рыдания. Внезапно из девичьей груди вырвался крик, парализовавший присутствующих. Словно штормовая волна ударилась о берег, разбивая сердце Соледад, — не выдержав, она бросилась в ванную. Ее тошнило литрами соленой воды, пока, обессиленная, она не опустилась на пол, обнимая ватерклозет.


Дни напролет они проводили взаперти. На двери апартаментов Бенхамин распорядился повесить табличку «Вход воспрещен» и вдобавок приставил двух охранников со строжайшим приказом о любом подозрительном движении докладывать директору отеля или же ему лично. Персоналу запрещено было обсуждать необычный случай, но шепотом из уст в уста передавался слух, что одна из барышень заболела ветряной оспой и находится на карантине. Потому и нельзя никому туда входить, кроме двух горничных, всегда одних и тех же, которые надевают марлевые маски, чтобы сделать в номере уборку или подать обед. Их выбрал сам Бенхамин с помощью своего друга Жоржа, директора.

Мать неотступно наблюдала за ними, и все же, в редкие мгновения, когда ей случалось отвернуться, Соледад угадывала некий секрет, затаившийся в выразительных глазах Пубенсы. В день, когда разразился скандал, Бенхамин, изрыгая проклятия, швырнул фотографии Жоана и Соледад в унитаз и спустил воду. Но одна спаслась от гибели, прилепившись изнутри к фарфоровой стенке. Пубенса, придя в туалет, обнаружила ее, вытащила, высушила как могла, феном и полотенцами, а затем спрятала под стельку туфли. Теперь красноречивыми взглядами она пыталась утешить маленькую кузину: что-то да осталось от ее Жоана. Фотография.


Тем временем юный официант не находил себе места, уверенный, что его ненаглядная тяжело больна, а он не вправе окружить ее заботой и лаской. Он тайком прокрадывался на шестой этаж, подглядывал издалека за дверью номера 601, но ничего особенного так и не увидел. К тому же его приводила в ужас одна мысль о том, что отец Соледад застигнет его околачивающимся поблизости и возьмет назад свое позволение ей писать. Даже медовые речи месье Филиппа не помогли: сколько ни пытался он всеми правдами и неправдами выспросить хоть что-то у горничных, те молчали как рыбы. Оставалось довольствоваться ходящими по отелю сплетнями.

Единственный раз, когда у Жоана выдался свободный вечер, — по выходным ему приходилось отрабатывать свои внеочередные отгулы, — он отправился на площадь, где они фотографировались. Понимая, что снимки в тот злополучный вечер, скорее всего, пропали безвозвратно, он надеялся выпросить у фотографа негативы, если, конечно, они еще существуют. К счастью, фотограф оказался человеком чрезвычайно педантичным, все пленки хранились у него в архиве, помеченные датой и часом съемки. Сжалившись над юношей, он подарил ему два негатива из имеющихся трех. Затем Жоан бегом бросился в порт и не ушел, пока не выяснил точно, в какой день и час отходит трансатлантический лайнер «Либерти», — название этого величественного судна он знал от Соледад.

Далее путь его вел на пляж в Жуан-ле-Пене. Перочинным ножом он намеревался срезать со ствола оливы кусок коры с инициалами, чтобы подарить его на прощание Соледад. Правда, как это сделать, он пока себе не представлял. Но, подойдя к дереву, Жоан обмер: явь перед ним или видение? Сердце, что всего неделю назад он вырезал с таким тщанием, умножилось в сотни раз: сердца бежали по всему стволу, оплетали ветви и корни; даже на каждом листке, словно нарисованное тонкой кистью, проступило сердечко с буквами внутри. Древняя олива возвышалась памятником любви, расцветшей на каменистой почве отречения. Тронутый ее красотой, Жоан с величайшей осторожностью и ловкостью отделил от ствола свой кусочек коры и спрятал его в нотную тетрадку до поры, пока не высохнут смоляные слезы.


Настал день отъезда, а Жоан так и не сумел вручить Соледад приготовленный подарок. Изведя десятки черновиков, он написал ей нежное прощальное письмо, в котором в последний момент решил не упоминать об уговоре с ее отцом, к нему приложил вырезанное на оливковой коре сердце, сонату собственного сочинения с раскрашенными «фа», чтобы напоминала о данном обете, и два негатива. Все это он поместил в красный конверт, ждущий своего часа. Вдвоем с месье Филиппом они изобретали способ за способом, один изощренней другого, как доставить конверт по назначению, но ни один не увенчался успехом. Последний, самый рискованный, они приберегли на конец.

Персонал отеля почтительно ожидал выхода едва поправившейся девочки в сопровождении членов ее семьи. Соледад и вправду выглядела так, будто перенесла тяжелую болезнь — может, ветрянку, а может, и что похуже, сочувственно шептались по углам, видя ее худобу и бледность; не ребенок, а печальный вздох, закутанный в шелка. Под сенью ресниц таилась невыразимая мука идущего на смерть — недуг обреченной любви порой немудрено принять за тиф или чахотку. Отец ни на мгновение не выпускал ее из виду, проверяя, как соблюдается его запрет не поднимать взгляда, пока не ступим на палубу корабля. Он беспокоился, как бы негодный официантишка не похитил девичье сердце в последнюю минуту, не догадываясь, что оно уже отдано ему навеки и совершенно добровольно. Семейное шествие напоминало похоронный кортеж. Пубенса, понурившись, следовала за Соледад под надзором тетушки, настороженно ловящей каждый ее вздох.

Видя, как его воздушная фея идет, словно осужденная узница на казнь, Жоан не мог сдержать слез. От фигурки Соледад веяло безысходностью, даже тень ее казалась больной. Достучаться в окна ее души не представлялось возможным, их загораживали тяжелые ставни, запертые на засовы: она его не видела. Однако у него оставалась надежда послать ей последнее «прости» другим путем, открытым по недосмотру. Он собирался усладить ее слух, подарить ей сонату, песнь его любви.

Мадам Тету, добившаяся от юноши признания во всех их горестях, уговорила одного из своих постояльцев, чудаковатого богача, имевшего слабость к артистам, доставить свой старый рояль в порт для весьма необычного выступления. Жоан, опередив всех на своем неказистом, но резвом мотоцикле, прибыл заранее, одетый в льняной костюм, подарок доброй мадам Жозефины. С бешено бьющимся сердцем он готовился проститься с возлюбленной так же, как принял ее в свое сердце: играя TristesseШопена.

Едва Соледад вышла из «ягуара», пальцы Жоана пробежали по клавишам, вызывая к жизни музыку гениального поляка. И зашатались стены темницы, засовы обратились в пыль... Всего на миг, но для Жоана этот миг обратился в вечность. Слезы и музыка заменили им нерушимый обет.

Крошечными воздушными змеями тревожные ноты полетели в небо — свободные, они изящным вихрем окружили Соледад: до, соль, ре, ля, ми, си... Множились и множились, прикасаясь к ней, лаская, целуя, приводя в исступление... анданте маэстозо... аллегро виваче... ларго аппассионато...пока целиком не подчинили, не захватили ее. Гнев, боль, предчувствие разлуки, недостижимая любовь превратили нежную сонату в симфонический смерч, своей незримой мощью соединяющий их души перед лицом всего мира. Губы Соледад приоткрылись, еле слышный стон вырвался на волю, призывая ветер... и ветер откликнулся, пришел, подхватил безумствующие вокруг нее звуки. Лихой озорник, он бесцеремонно подтолкнул в спину Бенхамина Урданету, тот и сам не заметил, как очутился на корабле; Пубенса и Соледад Мальярино безвольно опустились к ногам девочки, владеющей тайной силой ветров и непокорной любви.

Поощряемый капризным ветром, белый воздушный змей лебедем взмыл ввысь, неся на трепещущем хвосте красный конверт, словно стремясь окрасить облака в цвет страсти, и небо приветствовало его полет.

Лайнер вышел в море, унося на борту Соледад. Вслед ей неслись прощальные отзвуки симфонии-вихря. Месье Филипп продолжал разматывать метры бечевки, которую змей жадно рвал у него из рук. Когда судно превратилось в белое пятнышко на горизонте, он, как было уговорено с Жоаном, отпустил змея на свободу, доверив его судьбу волнам и ветру.


На протяжении всего пути через Атлантику Соледад день и ночь слушала незримый рояль Жоана Дольгута. Змей, свисающий с мачты, оберегал ее покой — он запутался в американском флаге, покачивая на хвосте принесенный конверт. В один прекрасный день Соледад, призвав на помощь порыв ветра, исхитрилась его снять, спрятала за корсажем и бережно хранила до конца путешествия. С отцом у нее на некоторое время установился молчаливый вооруженный нейтралитет.

Когда они прибыли на родину, разразилась война. В Европе — Вторая мировая. В семье Урданета Мальярино — война между отцом и дочерью.

Соледад превратилась в томную девицу с отсутствующим взором. Большую часть времени она проводила в скорбном молчании. Безучастная в школе, словно марионетка на веревочках, по возвращении девушка часами просиживала на пороге дома в ожидании почтальона, который никогда не приходил. Забравшись в кресло-качалку во внутреннем дворике, она слушала птичьи трели и бережно перебирала в памяти мгновения, пережитые в Каннах, — волшебный сон, похоронивший ее заживо. Чтобы насладиться созерцанием фотографии, полученной от Пубенсы, она завела себе целый ритуал: закончив домашние задания, запиралась в ванной на все замки и до боли в глазах всматривалась в лицо своего пианиста, осыпая поцелуями снимок. Еда ей опротивела, она питалась, только чтобы не умереть с голоду, и частенько бежала затем в уборную освобождать бунтующий желудок. Писем от пианиста не приходило, и сомнения начинали точить душу. Но она неизменно носила подаренное Жоаном колечко, постепенно темнеющее, и отказывалась снимать его, несмотря на мольбы матери и угрозы отца.

После возвращения из Европы Пубенса ни разу не заводила разговора о случившемся — как будто и не было ничего. Соледад так обижалась на это, что перестала даже с ней здороваться. Пубенсу больно ранило поведение кузины, но что-либо изменить она была не в силах. Дядя вынудил ее дать обещание, что никогда больше она не упомянет Жоана Дольгута в присутствии Соледад, и особенно наедине с нею. Что не будет поддерживать в ней надежду, не будет подливать масла в огонь безрассудного увлечения — ради блага кузины да и своего собственного. Монахини обо всем знали и готовы были принять ее в любой момент, когда только пожелает Бенхамин Урданета, главный попечитель монастыря, в качестве простой прислужницы, как он и грозился. На все была воля — отныне злая воля — ее неумолимого дяди. Даже Соледад Мальярино не могла ничего поделать.

А ее муж каждую неделю получал письма официанта и складывал одно за другим в сейф, не тратя драгоценного времени на их чтение. Одно послание было адресовано ему лично, но Бенхамина и оно нисколько не заинтересовало. Наступило Рождество, а Соледад Урданета, несмотря на ежедневные бдения на пороге, так и не дождалась весточки от своего пианиста.

— В котором часу приходит почтальон? — спросила она однажды свою старенькую няню.

— В любом. Всегда и никогда. Этот богом забытый угол не то что центр Боготы, дитя мое Соледад.

— Не зовите меня так больше. Я не дитя, я помолвлена.

— Ах, дитя мое, у вас еще вся жизнь впереди.

— Моя жизнь кончилась, Висента. Отец оборвал ее собственными руками.

— Не говорите так. Он только добра вам желает.

— Порой и добро убивает. Его добро пронзает кинжалом. Он убил мою любовь к нему, мое уважение, мою дружбу с Пубенсой. Убил мое счастье в Каннах, когда подверг меня этой страшной пытке: находиться так близко от любимого и не иметь возможности даже видеть его!

— Он не дурной человек, поверьте. И хорошие люди совершают ошибки.

— Он эгоист!

— Тише, тише, здесь и стены имеют уши.

— Так пусть слышат! Я их не боюсь, весь страх уже выблевала.

— Дитя мое Соледад, не впускайте в душу ненависть, этак вас желчь задушит. Хотите, приготовлю вам очищающую ванну с травами?

— Вы бы лучше им такую ванну приготовили, Висента, не то, глядишь, насквозь прогниют.

— Пресвятая Богородица! Уж не демон ли в вас вселился в этом путешествии, детка? Отца с матерью почитать должно.

— Висента, раз и вы мне не верите, наверное, я и вправду утратила разум. Никто не хочет меня понять... Но почему, почему он не пишет?

— Знаете, душенька, там ведь война идет. Может, у них почта не работает, вот он писем и не шлет. Почтальона-то я видела своими глазами, был тут да приносил что-то.

— Впредь просматривайте почту, прежде чем она попадет в руки отца. Обещаете?

— Непременно, дитя мое, непременно. Но вы все же постарайтесь примириться с родителями. Что проку от раздора? По-плохому от вашего батюшки ничего не добьешься. Уж поверьте мне, я его чуть не с пеленок знаю. Он всегда был себе на уме.

Висента, однако, не могла знать, что Бенхамин распорядился всю почту из-за границы приносить сразу на фабрику. Влияние его было столь велико, что его слово приравнивалось к закону. Он вращался в одних кругах с министрами, высокопоставленными чиновниками, членами правительства и держал в руках достаточно рычагов, чтобы без труда осуществить любую свою прихоть.


Снег хлопьями ложился на подоконник Жоана Дольгута, словно глазурь на несуществующий пирог. Обдавая все ледяным дыханием, пришло Рождество, а он так и не получил ответа на письма, которые неделю за неделей с благоговейным трепетом посылал Соледад Урданете.

Он изводил себя воспоминаниями об улыбках и поцелуях, взглядах и прикосновениях, перебирая одно за другим, то по порядку, то вразнобой, но как ни старался сберечь в памяти черты ее лица, они постепенно таяли в дымке. Только шаловливый ветерок, ласковый и по-летнему теплый, продолжал без устали овевать его лицо, будто осыпая поцелуями. Он знал, что Соледад навещает его с ветром... знал? Или грезил?.. Разве можно сказать наверняка? Сомнения одолевали его день и ночь. Когда они клялись друг другу в вечной любви, их глаза и губы не лгали, но капля за каплей пугающее молчание подтачивало его дух. Что, если она его больше не любит? Что, если расстояние притупило ее чувства? Что, если она познакомилась с кем-то на том огромном корабле? Что, если этот кто-то принадлежит к ее сословию и покорил ее изысканными манерами? Сомнения множились, подстегиваемые ядовитым голосом ревности.

Жоан чувствовал себя ходячим мертвецом среди немых подносов и тарелок. С тех пор как его любовь покинула Канны, он утратил ощущение жизни.

Война, казалось, разбудила душу даже в тех, у кого ее не было, бездушных и вовсе неодушевленных, даже у отеля «Карлтон» обнаружилась душа, и она тихо плакала. В ресторане увяли улыбки за столиками и тапер играл иначе, чем прежде. Музыка звучала, но не достигала слуха. Постояльцы вкушали каждую трапезу как поминальную — по легионам павших незнакомцев.

Первого сентября, десять дней спустя после проводов Соледад в порту, по радио объявили о начале войны. Город, готовивший свой первый кинофестиваль, счел необходимым его отменить. Билеты, афиши, радостное предвкушение — всему пришел конец со вторжением немецких войск в Польшу. Жизнь изменилась в считанные минуты. Жоан Дольгут, когда только мог, проводил выходные дни в доме своего старого друга, пекаря Пьера Делуара, в Кань-сюр-Мер, утешаясь пресным, но теплым хлебом. Он до сих пор напрасно ждал писем от отца; и, конечно, ни мадам Тету, ни месье Филипп не могли излечить страданий утраченной любви. Отцу он более не писал, только ждал. Правительство, захватившее власть в родной Барселоне, не заслуживало доверия. Тоска по Соледад подстегивала вдохновение: чем тяжелее было у него на душе, тем больше новых сонат ложилось на нотный стан. Каждое свое письмо в Колумбию он сопровождал партитурой собственного сочинения, чтобы она видела: его любовь, как никогда, жива в музыке, — и тешил себя надеждой, что, быть может, на уроках пения и сольфеджио она переложит в звук мелодии, рожденные его сердцем.


Все так же он ходил к морю, силой взгляда подчиняя себе волны. Глубина его отчаяния поднимала целые бури из морских глубин и из кружева пенных водоворотов сплетались нерукотворные сонаты, слышные ему одному.

Встреча с Соледад — самое прекрасное и самое страшное, что ему довелось пережить. Рождение и смерть одновременно. Через любовь он познал торжество жизни, через ее отсутствие — бездну небытия. Чтобы жить, ему довольно было знать, что она есть. Чтобы умереть от счастья — увидеть ее.

Однажды, когда сон, по обыкновению, сбежал от него на рассвете, в густом февральском тумане он услышал шум, который ни с чем бы не спутал: в порт прибыл океанский лайнер. Как был, без рубашки, он бегом бросился к причалу, не обращая внимания на снегопад. «Либерти» величественно приближался, словно корабль-призрак, с белым воздушным змеем, до сих пор свисающим с флагштока. И тут Жоана осенило. Мысль пришла, чистая и ясная, как навеянная вдохновением мелодия. Он сядет на корабль и отправится за ней. Нельзя ждать, пока он ее потеряет. Юноша вытряхнул все свои сбережения — их не хватало даже на билет третьего класса, но исстрадавшаяся душа жаждала действия. Не важно, как ехать, лишь бы ехать. Напрасно пытался месье Филипп разубедить его, распаленная мальчишеская фантазия уже рисовала долгожданную встречу. Месье Филипп пытался напугать его опасностями открытого моря и неведомой земли, но официант не слушал доводов умудренного годами друга, надежда кружила ему голову. Он отыщет Соледад, и пусть она скажет ему в лицо, почему не писала. Пусть сама, глядя ему в глаза, разорвет их священный обет, если ее молчание означает именно это. Или же, быть может, увидев его, она бросится в его объятия, чтобы никогда больше не расставаться. Потому что он уверен: ее объятия и поцелуи были непритворны. Он поговорит с ее отцом и с кем угодно еще, заставит всех понять, что им не жить друг без друга. А коли не поймут, он похитит ее. Сбежит со своей маленькой воздушной феей куда-нибудь в далекие края, чтобы запускать воздушных змеев и любить друг друга до скончания веков. Нельзя им тратить время в разлуке. И кто знает, быть может, в Новом Свете жизнь другая, милосерднее, проще. Быть может, когда-нибудь он вернется в Европу, в Барселону... Когда все успокоится, он поведет Соледад на свой любимый волнорез, будет гулять с ней по старым кварталам, познакомит с дорогим отцом, по которому столько лет невыразимо скучал. Быть может, Пау Казальс его примет. И он станет знаменитым пианистом, и его принцесса с отцом будет слушать его музыку, сидя в партере Дворца музыки... Да-да, все вместе, отец, супруга и дети, ведь у них родятся дети, и они с гордостью будут хлопать в ладоши, глядя, как папа исполняет сонаты, написанные в ссылке и мучительной разлуке с ненаглядной, в тяжелые годы, памятью о которых остались только партитуры да бессмертная любовь их родителей.

Утром 15 марта 1940 года Жоан Дольгут со своей старой котомкой через плечо отправился в плавание до Нью-Йорка. Все его пожитки составляла смена одежды с чужого плеча, пригодная для его новой судьбы, судьбы бесприютного странника, да охапка грез. Совместными усилиями месье Филипп, мадам Тету и Пьер Делуар-старший, сами не имея лишнего гроша, набрали достаточно денег, чтобы их мальчику не пришлось путешествовать зайцем. А уж дальше Жоану предстояло самому найти заработок, чтобы, ступив на берег Америки, добраться до Картахены и оттуда направиться в Боготу.


Утром Аврора встала пораньше, чтобы сходить на рынок Бокерия. Она знала одну лавочку, где можно найти все ингредиенты для приготовления настоящего колумбийского супа ахиако[15], который она обещала Клеменсии. С тех пор как их встречи приняли кулинарный оборот, у старушки начались удивительные просветления. В последний раз, отведав лепешек с арекипе[16], она стала звать Аврору по имени и казалась вполне вменяемой. Увы, едва праздник чревоугодия завершался, железная дверь забвения захлопывалась вновь. Однако терпение и целеустремленность Авроры не знали границ.

Загрузка...