По Кваркушу

Ехать к вогулам Борковскому не пришлось: рано утром они пожаловали сами.

Еще все спали, когда с улицы послышалась грызня собак. Я быстро накинул чью-то телогрейку, вышел на крыльцо.

Унылое было утро. Густая тяжелая облачность закрыла горы. Дождя не было, но сверху оседала мельчайшая водяная пыль, от которой все намокало. Тускло блестели мокрые камни, ступеньки крыльца, заготовленные возле него дрова.

За углом дома урчали собаки. Две рослые лайки пытались пролезть под дом в узкую щель между полом и землей. Из щели сверкал глазами и скалил зубы Шарик.

Я не успел подумать, откуда взялись собаки, как со стороны Кваркуша выехали верхом на оленях два человека. Один повыше, покоренастее, сидел на крупном белом рогаче. Огромные ветвистые рога отягощали голову животного. Другой человек, пониже ростом, худощавый, в плаще, накинутом на плечи и застегнутом на одну верхнюю пуговицу, ехал на бурой комолой оленихе. Подъехали, спешились.

— Мир дому! — негромко поприветствовал старший (что был повыше) и протянул широкую мускулистую пятерню. — Ануфриев, пастух. Оленей пасем.

Передо мной стоял плотный, голубоглазый мужчина лет сорока, пятидесяти, с открытым скуластым лицом и почти белыми кустистыми бровями. Шапка с обрезанными наушниками, выгоревший брезентовый плащ, туго опоясанный патронташем, закатанные охотничьи сапоги — все на нем сидело ладно, убористо.

«Какие же это манси?» — усомнился я, глядя на красивого в своем наряде пастуха, с приветливым русским лицом и чистой русской речью.

— А это Санчик, мой помощник, — так же негромко сказал Ануфриев. Санчик привязал к изгороди оленей, угнал от Шарика собак, зачем-то тщательно вытер о полу плаща руки. И лишь после этого поздоровался. Санчик был смугл, с удлиненным разрезом маленьких карих глаз. Спутанные его русые волосы выбивались из-под мокрой, сдвинутой на затылок фуражки. В одежде его все было учтено: свободно накинутый плащ — для удобства ехать верхом, рукава вывернуты, чтобы не болтались.

— Худой ваша шобака, — откровенно сказал Санчик и сплюнул. — Как можно твоих братьев боятьша? В парме ш такой пропадешь.

Ануфриев и Санчик добросовестно обили и выскоблили о бревешко ноги, повесили в сенях плащи и тут же оставили ружья. Тихо (даже не скрипнула дверь) вошли в избу. Дружно посапывали ребята, разместившись кто на печи, кто на кроватях. В комнате настоялся запах разморенных теплом пихтовых веток. В углу на нарах соперничали в храпе Борковский и Патокин. Борковский спал смертельно, как могут спать люди, неделю не смыкавшие глаз.

— Что-то больно много вас тут, — удивился Ануфриев, окидывая взглядом спящих. — Ребятни-то откуда понабрали?

В это время Абросимович заворочался и вдруг вскочил. Бессмысленно вытаращил заспанные глаза на Ануфриева, понял, кто перед ним, и раскатился в восторгах.

— Яков Матвеевич, ты ли?! Здравствуй, дружище! Как ты скор на помине.

Они долго не расцепляли рук, сияли оба, как дети. Санчик переминался с ноги на ногу у порога.

Проснулся от шума Саша, а потом открыл глаза и Борис.

Яков Матвеевич повесил на гвоздь рысью безрукавку, пригладил ладонями редкие светлые волосы и грузно сел у стола. Санчик присел на табуретку возле печи, ноги поставил повыше, на перекладинку, руки вытянул на коленях. Руки жилистые, и не поймешь — то ли они смуглые, то ли давно не мытые. На Санчике старый, вытертый по обшлагам китель, с дырками на том месте, где привинчивают награды, и с бурыми пятнами давнишней крови на левом плече и на коротких рукавах.

— Ну как дошли-доехали? — начал Ануфриев, поигрывая веселыми глазами.

— Дойти-то дошли, телят всех пригнали, а вот как обратно пойдем — не знаем, — сказал Абросимович. — Неважно у нас, старина, с харчами. Сухари подмочили.

Борковский велел Саше растоплять еще не остывшую с вечера печь, а пока выложил перед гостями сухари и банку тушенки.

— Где нынче остановились?

— На Язьвинских, за Кваркушем.

— Много оленей пригнали?

— Триста голов. А нас трое. Макар третий. Помнишь? Бородач такой. Вот он еще. Нынче по сотне на человека пасем.

Яков Матвеевич шепнул что-то Санчику, тот поднялся, развязал котомку и положил на стол четырех бело-коричневых птиц.

— Куропаны. Э-эн, как токуют! Ребятам на супишко. Не думали, что вы уже здесь, больше бы настреляли. Поехали-то ненароком, олени отбились, поискать, да вот завернули.

— А я ведь собирался к вам, мяса просить, — сказал Серафим, ловко распечатывая ножом банку, зажатую меж колен. — Говорю, во сне с тобой торговался...

— Хы! — усмехнулся Ануфриев. — Зачем торговаться? В урмане зверья полно, стреляй знай, да ешь.

— Так оно, да видишь, пока не у шубы рукав. Пришли только.

— А что больно рано пришли?

— Снег стаял, чего ждать? Это вам оленей хоть зимой, хоть летом паси, а с телятами другое дело. Раньше угонишь — больше нагуляют.

— Верно, — кивнул Ануфриев.

Саша вытащил из печи ведро с горячим чаем, насыпал на стол кучку сахара. Борковский налил чай в кружки. Яков Матвеевич шумно прихлебывал чай, обхватив кружку ладонями, экономно, помаленьку откусывал сахар. Зубы его не отличишь от сахара, такие же белые, ровные. Санчик так и не подошел к столу, сидел у печи, прислонившись спиной к теплым кирпичам, неторопливо потягивал чай, слушал.

— Худо, говоришь, с харчами? — переспросил Яков Матвеевич. — Добывать надо мяса. Лося на примете близко нет — лицензия на него у меня в кармане, зато медведь есть. Можно добыть. Его все равно убирать надо, недалеко от нашего становища живет. Медведица, при ней медвежата. Подрастут медвежата, она придет за оленями.

— Да как придет, уже приходил, это она оленей отбила, — неожиданно и азартно вмешался в разговор Санчик. — Ануфриев хоть и штарый, а шибко недогадливый....

Яков Матвеевич кашлянул в кружку.

— Верно, Санчик. До седых волос дожил Ануфриев, а ума не накопил... Давай, ты и стреляй, пособи ребятам.

— Ладна, — согласился Санчик.

На этом и порешили. Ануфриев останется искать потерянных оленей, Санчик поедет стрелять медведицу. Но кто-то должен ехать с ним. Серафим Амвросиевич изучающе, будто первый раз видел, посмотрел сначала на меня, потом медленно перевел взгляд на Патокина. И сказал твердо:

— Вы поедете. Смотрите в оба и без мяса не возвращайтесь...

Борис не вставал. Щеки его розовели румянцем, из груди вырывались частые шумные вздохи. С гостями никто не заметил, никто не подумал, почему он лежит.

Я склонился к нему.

— Ты что, старик, всерьез занедужил?

— Это тебе показалось, — прохрипел Борис. — Давай поезжай, да не забывай наказ. Ребята не должны голодать. Понял? Вот и все. Отваливай!

Не очень радовало такое напутствие. Я знал: Борис тяжело болен. Не помогла, видать, баня. Вспомнились его слова, сказанные еще в начале пути: «Ты пойдешь дальше, с Абросимовичем, с ребятами, а я останусь»... И потом, на Усть-Осиновке: «Я дойду до Кваркуша»... И вот — дошел. И слег.

Но раздумывать было некогда: Санчик встал, потянулся за котомкой.

— Крепись, дружба, — сказал я, хотя знал, что такие ободрения только бесят Бориса.

— Сам крепись! — взъелся он и оттолкнул меня горячей рукой.


Как ни урослив, как ни упрям был Петька, но я решил ехать на нем. Молодой конь выделялся отменной силой и выносливостью, а это главное. Александр Афанасьевич оседлал Машку, сел в прямом смысле на своего любимого конька. Длинношерстная, коротконогая Машка унаследовала от предков, шустрых, нестомчивых монгольских лошадок завидную резвость и неприхотливость. А путь нам предстоял не из легких, чуть не в тридцать километров, в непогоду, по вершине хребта.

Надо было спешить, и Санчик тоже поехал на лошади, на голенастом гнедом мерине, уже побывавшем на Кваркуше в прошлое лето. Пастух узнал эту быстроходную лошадь и попросил ее.

В последнюю минуту вышел на улицу Борис, содрал с моей головы кепку и напялил кожаную шапку. Это было единственное, что мы взяли из дому по совету Абросимовича из «теплых вещей». Уже дорогой я нащупал в кармане плаща детские вязаные варежки.

Сразу за «Командировкой» кони круто полезли в гору, глухо постукивая по камням подковами. Вокруг клубились тучи, и все та же невидимая глазом водяная пыль беспрерывно оседала на землю. Плащ быстро намокал, влажнели лицо и руки.

Где-то вверху гулял ветер, но здесь было тихо. Лишь иногда ветер свежей стремительной струей врезался в кипень туч, рассеивал их, и тогда впереди призрачно проявлялся мшистый, усыпанный камнями подъем.

Стороной бежали все три наши собаки. Санчиковы Север и Соболь уже смирились с Шариком и терпели его. При малейшей стычке он падал наземь и с заискивающим повизгиванием раболепно вытягивался у их ног. Север и Соболь — родные братья. Они до того похожи друг на друга, что отличить их просто невозможно. Одетые в пышные шубы, блестяще-черные, с белыми манишками, подтянутые, бодрые, они неустанно рыскали в зарослях кустарников. Псы очень дружны, всегда вместе и на любую из двух кличек прибегают одновременно.

Чем выше мы поднимались, тем больше рассеивался туман, становилось светлее. И вот на какой-то высоте тучи расступились, и мы увидели чистое небо.

— Шкоро шолнышко будет! День будет! — воскликнул едущий впереди Санчик.

Проехали еще немного, и туман совсем поредел. Широко открылись окрестности. Зеленые, синие, а дальше голубые и уж совсем дымчатые горы гигантскими цветными дюнами уходили к горизонту и незаметно терялись, сливаясь с далью. Беспредельная ширь навевала чувство потерянности, оторванности от мира, мешала сосредоточиться, и я на какое-то время закрыл глаза. А когда открыл, увидел Кваркуш в новой, еще более прекрасной яви.

Ветерок затейливо играл тонкими стеблями полярной щучки, трепал мелкую белесую листву ползучих березок, упруго наваливался на заросли ивняков, прижимал их к земле. Под ногами плюшевым ковром расстилались мхи, пружиня, вскидывались кверху после удара копытом бархатистые темно-зеленые верески. Здешние высокогорные верески не такие, как в нашем равнинном лесу. Растут они большими семьями, малюсенькие, в два вершка высотой, курчавые, ровные, будто подстриженные под бобрик, да такие густые, что не проткнешь палкой. Эти вересковые семейства разбросаны по плато там и тут и положи издали на круглые коврики.

И цветы. Дивной многоцветной вязью переплели они поляны, обрамляя солнечные стороны камней, мелькали под кустами. Непривычно было видеть среди залежей вязкого мокрого снега вытаявшие полянки с буйно и торопливо цветущими гвоздиками, подснежниками, медуницами.

Над Кваркушем порхало, пело и ликовало разнородное птичье племя. Над полянами светлой тенью проплыл луговой лунь и смело сел на заглаженный когтями камень. Лунь не хотел пропускать нас дальше своего камня, взмахивал седыми крыльями и предупредительно щелкал клювом. Здесь он хозяин, это его владения. И когда лошади, упираясь и отворачиваясь, обошли камень, лунь долго протестующе смотрел нам вслед янтарно-желтыми немигающими глазами.

А обок, в зарослях тальника, играли брачные напевы разноцветные, как попугайчики, корольки, тонко и умиленно созывали подружек черноглавые славки, с тихим ласковым щебетом хлопотали у гнезд с самочками доверчивые краснозобые коньки. Перелетая с куста на куст с тревожным посвистом, нас долго провожал оранжево-красный щур, обеспокоенный появлением нежданных пришельцев в его обжитом околотке. На Кваркуше еще не закончился дележ гнездовых угодий. Каждый маленький и большой пернатый житель этой обетованной земли охранял от вторжения уже захваченный участок.

Из-под ног лошадей лениво взлетали длинноклювые жирные дупели и, отлетев десяток-другой метров, точно подстреленные, отвесно падали на ржавые мочажины. На каменистых взгорках дрались, кричали и порхали токующие куропатки.

Редкое зрелище мы увидели с гребня Кваркуша. Над головой — чистоструйная ясность неба, а под нами, обволакивая горы, стлались космы туч. В «Командировке» моросил дождь. Странно было сознавать, что мы ушли от туч, забрались выше их. Это на лошадях-то! И только на востоке из туч в синеву неба пилами вздымались очертания каких-то еще более высоких гор.

— Тама Большой Кваркуш, — заметил Санчик, вытянув руку в сторону вершин. — А вона Вогульская шопка. Тама много рогов, костей. Вогулы оленей приводили богу...

— И ты водил? — спросил Саша.

Санчик, многозначительно промолчал.

Пастух радовался свежему ветру, голосам птиц, яркому солнцу. Он свободно откинулся в седле и тянул какую-то песенку. Сегодня ему вдвойне приятно видеть родное приволье, Санчику поручили дело, он едет выполнять его.

Александр Афанасьевич нагнулся и сломил ивовый побег. Санчик заметил это, резко остановил коня.

— Пошто так делаешь? — строго спросил он.

— Что? — не понял Саша.

— Пошто губишь ветку?

— Так это же погонять лошадь!

— Веревка есть, ремень есть — погоняй. Ветку кушать не будешь, на костер не положишь. Пошто шломал? Тут бы птичка сел, мурашик забрался. А вырастет ветка — зацветет, шемячко обронит — куст вырастет. А ты шломал... — И Санчик, к слову, рассказал несколько тяжелых примеров, когда приезжие люди — геологи, туристы, геодезисты — совсем ни к чему, ради какого-то непонятного ему интереса, без надобности губили лес, убивали животных.

— Шибко нехорошие люди есть, — заключил Санчик, качая головой. — На что рошомаха — воровка, жадюга, хитрая, как шайтан, и та, когда брюхо шитое, ни на кого не нападает...

— Правильно ты говоришь, — согласился Саша и виновато добавил: — А я ведь так, без умысла, потребовалось — и сломил. Не подумал.

Пастух проехал немного молча и опять напустился на учителя:

— Пошто шломал ветку? Ты ш ребятами пришел, учишь их, умный, штало быть, а говоришь «не подумал». Как можно умному не думать? Только дурак не думает.

— Санчик, честное слово, больше не буду! — взмолился Александр Афанасьевич. — Просто машинально получилось.

— Ладна. Тогда шкажи: пошто ходят шуда туристы? Ну эти, в башмаках резиновых, в майках ш колпаками? Застывают здесь... Не знают, что ли, Кваркуш?

— Знают, поэтому и идут.

— Так пошто идут, если нет дела? Вот вы пришли — у вас дело, телят пригнали, придут пастухи — тоже дело, пасти будут, мы едем за мяшом — опять дело. Пошто туристы приходят?

Саша замялся, подбирая ответ.

— Как тебе объяснить? Ну интересно посмотреть на горы, на реки, на Кваркуш... В общем, интересно это им.

— И замерзать тоже интересно? Пошто молчишь?. Говори.

Не понял Санчик. Не понял, для чего идут в тайгу люди, если нет никакого дела. Не понял и того, как можно идти в большую дорогу, не зная ее, неподготовленным, неприспособленным. И он умолк, перестал петь, крупной рысью погнал лошадь, мучаясь в догадках, зачем идут в тайгу люди без дела?

И тут мне вспомнился разговор с Абросимовичем. Борковский рассказывал, что он много раз поворачивал обратно в Красновишерск и Соликамск туристов, заходивших к нему за советом, как пройти через Кваркуш на Ивдель. Заманчивая эта штука, так запросто перемахнуть из Европы в Азию, да еще через Кваркуш. В кедах, в легких спортивных костюмах, с тощенькими рюкзаками, без оружия, без проводников, они отправлялись в это далекое и опасное путешествие. Бывало, и уходили такие одержимые горе-туристы, и через неделю возвращались — босые, раздетые, голодные. И тогда в поселке все радовались, что вернулись люди целы и невредимы.

Но, бывало, и не возвращались...

Прав Санчик, нечего делать таким туристам на Кваркуше. Он-то хорошо знает его.

Скоро и я перестал глазеть по сторонам: с каждым километром все больше давала знать непривычная езда в седле. Куда ни шло еще, если Петька не спешил. Тогда я мог попеременно вынимать из высоко подтянутых стремян ноги, вытягивать их и болтать ими, откидываться в седле и распрямлять затекшую спину. Но как только он брал рысью, — а это он делал без понуканий, повторяя ход лошади Санчика, — я не знал за что держаться. Меня бросало и било, я хватался за гриву, съезжал то на одну, то на другую сторону седла. Иногда конь Санчика находил нужным пройтись по чистому месту галопом. Немедленно переходил на галоп и Петька. А тут я и вовсе не ездок. Растрясло меня, укачало.

По установившемуся распорядку Саша Патокин ехал на своей маленькой мохноногой Машке сзади. Чтобы поспеть за нашими рысаками, ей без отдыха приходилось бежать. Я мысленно жалел Сашу, хотя по всему было видно, что он не очень-то страдает. Помогая лошади, Саша проворно отталкивался ногами.

Где-то на полпути к становищу пастухов въехали в болото. Кони тяжело грузли в коричневой, подернутой плесенью жижице. Мы спешились, повели их за поводья.

— Здесь Шепел начинается Речка такая, — пояснил Санчик. — Тама начинается, — и он указал на овраг, густо заросший вербняком.

В глубокой впадине из-под камней бил мощный родник. Из недр будто насосом выплескивало сразу по нескольку ведер воды. Родившийся ручей питали и снежники, ветвистыми языками отовсюду тянувшиеся к оврагу.

— И Язьву увидим, — пообещал Санчик. — Две Язьвы увидим...

Незаметно перевалили водораздел Кваркуша и снова стали снижаться. Скоро должны начаться Язьвинские поляны. И опять снизу потянуло туманом и сыростью.

— Далеко ли еще ехать?

— Хы, где далеко! Всего пять километров, — ответил Санчик.

Я уже знал сказку про пять километров и понял его как следовало: где пять, там десять. И не ошибся. Долго еще ехали, пока, наконец, не показалась первая альпийская поляна с высокой сочной травой. На ней густым белым облаком лежал туман. Облако затянуло окружающий поляну лес, скрыло небо, солнце.

По широкой морене, минуя громадные камни, спустились к другому ручью.

— Язьва, — сказал Санчик. — Дальше еще раз Язьва будет. Шеверная и полуденная Язьва. А потом они вместе побегут.

Малы, неузнаваемы были эти две Язьвы в истоках. Течь им надо да течь по горным долинам, чтобы набраться сил, вырасти в ту полноводную Язьву, которую мы видели внизу.

Мы немного не доехали до домика пастухов, уже видели его на склоне горы, когда в стороне раздался яростный лай отбившихся собак.

Санчика, как ветром, снесло с лошади.

— Оша оштановили, — сказал он, прислушиваясь к лаю. — Ешли Шарик прибежит — точно оша.

Едва он это договорил, как из кустов и вправду вылетел взъерошенный Шарик. Вид у него был жалкий: хвост поджат, задние лапы полусогнуты, виноватые глаза просили защиты. С перепугу Шарик не мог стоять на месте и, оставляя за собой мокрую дорожку, трусливой рысцой перебегал от лошади к лошади.

— Что с ним? — спросил Саша.

— Голова у тебя ешть? Пошто не думает?.. — с сердцем ответил Санчик и смачно плюнул на собаку. — Фу, шайтан проклятый, бросил братьев, удрал...

Санчик обмотнул конец повода за сучок березки.

— Выручать шобак нада. Шибко быштро ходить нада, — торопливо сказал он и одним ловким движением снял закинутую за спину двустволку. Эту двустволку с витым березовым ложем дал ему Ануфриев, Санчик приехал в «Командировку» с мелкокалиберкой. Уже на ходу Санчик вставил в стволы патроны и переложил из упрятанных под кителем ножен в карман плаща нож, лезвием кверху.

Всего на минуту он опередил меня, но догнать его я так и не мог. Санчик в густом лесу — что щука в водорослях. Там, где я, наделав шуму, запутываюсь и беспомощно повисаю на кустах, он проскальзывает беспрепятственно и бесшумно, будто разлапистые ветви расступаются перед ним сами.

Остервенелый лай то приближался, то отдалялся. Сначала казалось, что зверь не сидит на месте, бегает, увлекая за собой собак. Но потом я понял: путал меня ветер. Сделал несколько коротких перебежек, и вот заливистый лай, злобное урчание, треск кустов послышались где-то совсем рядом. Остановился на краю еланки, убрал от глаз ветку и увидел Севера и Соболя. Встопорщенные, гривастые, они дружно осаждали невысокую развесистую ель.

«Где же Санчик, неужто он проскочил дальше?» — быстро соображал и я чувствовал, как меж лопаток пробегает неприятный холодок.

Но в эту секунду с противоположной стороны поляны сухо щелкнул выстрел, между веток вырвался голубой клок порохового дыма, и из-под ели большим темным клубком выкатился медведь с рыжими подпалами на лапах. Собаки отпрянули, но тут же вновь насели на зверя. Медведь, изрыгая утробное рявкание, легко перекатывался по еланке, проворно отбивался от собак. Иногда он так сильно и нерасчетливо махал лапой, что перевертывался на спину. Так и оборонялся от собак, лежа на спине, каруселью работая всеми четырьмя лапами.

Север и Соболь зашлись в неуемной ярости. Они уже не лаяли, а, задыхаясь и кашляя, хрипло выли. Трудно было сейчас поверить, что эти бестии умеют так мирно жмуриться на огонь в теплом углу у печки. Они колесом вертелись вокруг зверя, набивали белозубые пасти его вонючей шерстью и от этого бесились еще сильнее. Стрелять было нельзя.

Но кто там еще? Вершина ели затряслась, закачалась крона, и... по стволу на землю съехали два медвежонка. Собаки отскочили от ревущей медведицы и, кажется, растерялись.

Раздался второй, третий выстрел. Медведица тяжело всколыхнулась и легла. Но какая-то сила вновь подняла ее. Оглушительно рявкнув, так, что на секунду все вокруг замерло, медведица бросилась на Санчика, уже не обращая внимания ни на собак, волочившихся за ее задом, ни на скуливших, бегающих вокруг поляны медвежат. И свалилась в трех шагах от него с простреленным черепом.

Так я и не выстрелил. Во мне гудела каждая жилка, руки постыдно тряслись. Я готов был провалиться сквозь землю, только бы не слышать упреков Санчика.

А он вышел из зарослей, ткнул стволами бездыханную тушу и сел на нее. Как ни в чем не бывало позвал меня:

— Иди шуда. Готова...

И столько было в его голосе спокойствия, обыкновенной простоты, как будто стрелял он не медведицу, а зайца и сейчас просто рад удаче.

Я подошел с опущенной головой.

— Хорошо, шибко хорошо ты делал, что не штрелял, — вдруг похвалил Санчик. — Шобак беречь нада. Вона они какие... — С этими словами глаза его ласково сузились, голос обмяк. — Хорошие, работящие. Не то что дурак Шарик...

С трудом пересилив волнение, я посмотрел на Санчика и сказал:

— Прости меня, Санчик... Ты стоял напротив, я боялся стрелять. И собаки....

— Пошто прошти? Ты ладна делал. Ош туда, шуда металша, нада шибко хорошо шмотреть. Ты не умеешь так. Я умею...

Глаза его сузились еще больше, в них мелькнула лукавая искорка.

— А ты боялша? Говори? Боишша — траву кушай, как шохатый, не проси мяша. А не боялша — мяшо будешь кушать...

С убитым зверем мы провозились до вечера. Освежевали, разделали. Чтобы мясо не испортилось, оттащили тушу с крови и перекинули через поваленную березу. Почистили одежду, вымыли руки. И тут, когда все было покончено, я вдруг почувствовал смертельную усталость и голод. Ныло разбитое от непривычной езды в седле тело, трудно было даже сидеть. Я растянулся на траве.

— Давай, Санчик, отдохнем.

— Можно. Как нельзя? Теперь пировать можно.

Санчик порылся в котомке, вытащил две черствые лепешки, кусок вареного мяса. Разрезал мясо, положил все на котомку.

— Ешь.

Я смотрел на поляну, где еще пару часов назад мирно жила медвежья семья. И вот густая трава на поляне смята, окровавлена, кусты обломаны, кругом валяются клочья шерсти. Что-то жестокое, несправедливое было в этой первобытной охоте. Сосало под ложечкой, жалко было загубленного могучего зверя, оставшихся медвежат. Но этим гнетущим мыслям в противовес вставали слова Борковского: «Все будем есть — лук, щавель, пучки»... И напутственное: «Без мяса не возвращайтесь»...

Незримо появился рядом Борис, мой верный друг, человек с сильным духом и никудышным здоровьем. Сидеть бы ему в рабочем кабинете, а он пошел. Знал, что будет трудно, но пошел. Чтобы рассказать потом, почем достается колхозникам «фунт мяса».

Вспомнились и ребята... Нет, мы должны были убить медведицу.

Раздумья мои прервал Санчик.

— Однако завтра худой день будет. Дождь, ветер будет.

— С чего ты взял?

— Глаза у тебя есть? Шмотреть нада. Где ворона каркает?

— На дереве.

— Хы, на дереве! Вижу, что на дереве. Где шидит, шпрашиваю?

— В ветках.

— То-то. Иначе воровка шидел бы на самой верхушке...

Пока разделывали тушу, медвежата таились где-то поблизости, изредка давая о себе знать тонким жалобным поуркиванием. Мы держали разгоряченных собак на привязи. Перед тем, как идти, спустили. Обгоняя друг друга, они скрылись в чаще и вскоре снова подняли оголтелый лай.

Спасаясь от собак, медвежата вскарабкались на осину, припали к стволу. Но все же одного, что сидел пониже, собаки успели сильно потрепать. Он едва держался на дереве и громко ревел. Зверята оказали яростное сопротивление и нам. Кое-как, отталкивая собак, мы сняли их и затолкали в мешок. Так, в мешке, орущих, бьющихся и принесли к избушке пастухов, где нас заждался обеспокоенный Александр Афанасьевич.

Вместе с ним вышел навстречу богатырского телосложения дед, с темно-красной курчавой бородой до ремня, с длинными клешнястыми руками. Это был дед Макар, третий пастух-оленевод.

Загрузка...