Я так умаялся за эту дорогу, что слез с лошади и упал. Потеряли чувствительность, одрябли ноги, тело было, как ватное. Не лучше выглядел и Патокин. Он не слез с лошади, просто встал на камни и пропустил ее вперед, как в калитку. Потом Патокин пошел к дому, неестественно широко ступая, с раскинутыми руками, точно под ним была не земля, а корабельная палуба в хороший шторм.
Лишь Санчик чувствовал себя хорошо. Он легко спрыгнул со своего гнедого мерина, вытер о плащ руки и поздоровался сперва с Борковским, затем с Борисом, с Ануфриевым:
— Привезли оша, бо-ольшого оша привезли!
Мы с Сашей отказались от крупяной похлебки, до зеленого зелья заправленной диким луком, прошли, как на протезах, к нарам и, не раздеваясь, упали на них. Еще недолго я слышал оживленные голоса, потом все отодвинулось куда-то за глухую непроницаемую стену.
А между тем, после строгих ограничений, после пайка «Командировка» готовилась праздновать «день сытых». Во всех ведрах варился медвежий суп. У дома, на костре, ребята жарили на вертеле шашлык из грудинки.
Ночью меня разбудил Борис. В жаркой избе стоял сытный запах мясного супа. Дремал, привалившись спиной к печи, объевшийся Филоненко-Сачковский. Он так и сидел с ложкой в руке. Потное розовое лицо его выражало довольство. Сквозь дрему Сашка благостно улыбался и умиротворенно посвистывал носом.
Спали и остальные ребята, вповалку, на печи, на нарах, на кроватях, где застиг неодолимый сон.
— Поешь, — сказал Борис. — Вот тебе самый жирный, самый большой кусок.
Я похлебал немного с сухарями наваристого бульона и взялся за мясо. Опять чем-то отдавало мясо, а чем, понять не мог. Так и не осилив куска, положил его на подоконник и снова свалился на нары.
Но заснуть больше не мог. Саднило ушибленное плечо, не давали притронуться отбитые ягодицы. Встал, походил по скрипучим половицам. Достал блокнот, хотел пописать — не получалось. Взял с подоконника остывшее мясо, вышел на крыльцо. На улице было одинаково серо, как вечером, как ночью, но летали птицы. Значит, ночь кончилась, наступило утро.
Откуда-то вылез Шарик, опустив хвост, несмело подковылял к крыльцу. Присел у нижней приступки и вожделенно стал наблюдать, как я отдираю зубами от кости мясо. Длинная тягучая слюна спускалась с его подрагивающей губы. В просящих глазах явно читалось: «дай погложу, ты уже, наверно, сыт...». И тут у меня что-то остановилось поперек горла, я разом почувствовал отвращение к мясу. Вспомнил: оно пахло запущенной медвежьей клеткой, так обычно пахнет в зоопарке. Вспомнил и синюю, заклеванную воронами тушу.
Бросил наполовину обглоданную кость Шарику под ноги. Он спокойно обнюхал ее, шевельнул лапой, еще понюхал и... пошел прочь. Почему голодный пес отказался от мяса — не знаю. Но и я больше не ел его.
Вернулся в дом, лег и вдруг услышал тихий стон. Стон, заглушаемый храпом спящих, доносился из-за печи. Поднялся, прошел в кухню. В углу, поджав ноги и горемычно склонив рыжую голову, сидел Юрка Бондаренко. Он медленно раскачивался, перехватив ниже кисти левую руку.
— Ты почему не спишь?
— Палец болит, — пожаловался Юрка.
Я посмотрел на его руку и ужаснулся: большой палец так нарвал, что походил на желтое недозревшее яблоко.
— Что сделал?
— Еще дорогой... когда сюда шли. Упал, ноготь оборвал.
Ах вон где! Это в тот самый раз, перед «Командировкой», когда я наткнулся на него в кустах, перевязывающего руку мокрой тряпицей.
— Почему раньше не сказал о нарыве?
— Думал, пройдет...
Пришлось будить Борковского. Он долго тревожно рассматривал Юркин палец и неодобрительно качал головой.
— Ну как же так? Зачем ты молчал? Вот сейчас палец отрезать придется.
— Ну, и отрезайте, — угрюмо согласился Юрка.
Серафим растворил в теплой воде порошок марганца, поставил котелок перед Юркой.
— Суй руку и распаривай. Утром «коровьим» инструментом будем операцию делать.
Юрка опустил в котелок с марганцовкой распухшую руку, навалился плечом на косяк окна. Теплая вода принесла облегчение, и через минуту он уснул. Я осторожно положил Юрку на кровать. Больную руку его свесил в котелок. Сам сел рядом.
Борковский достал из рюкзака брезентовую сумку с «коровьим» инструментом. В наборе ветеринарных хирургических принадлежностей был огромный шприц, ножницы, похожий на тесак скальпель. Отдельно в аптечке хранились бинты, вата, йод, флакон спирта.
Уже все было готово к операции, но Борковский медлил. Подошел к кровати, постоял над Юркой и бесшумно отошел.
— Пусть отдохнет парнишка.
Проснулся Юрка вместе с ребятами. Глянул на побелевший, уродливо оттопыренный палец и смело предложил:
— Режьте!
Серафиму вымыли руку, он сел на скамейку у стола, позвал Юрку.
— Чтобы не пищать! Маленько больно будет.
Юрка согласно качнул пушистыми ресницами, обреченно положил больную руку на стол. Борис прижал ее грудью.
Пока Серафим вскрывал нарыв, Юрка молчал, шумно и часто вбирая носом воздух. Но когда начал выдавлять гной, побледнел и ни с тоге, ни с сего закричал ребятам, игравшим на кровати в шашки:
— Смотрите, Филоненко-Сачковский халтурит! Так не ходят!
Казалось, резали не Юркин палец, резали стол. Он не сморщился, не дернулся. А когда Серафим стал заталкивать в больную рану проспиртованный марлевый тампон, на лбу Юрки крупными каплями выступил пот.
— Молодец, Юрка, крепкий ты парень! — похвалил Борковский, срезая концы узла на повязке. И это была ею первая похвала. Юрка удивленно осмотрел забинтованный палец и радостно воскликнул:
— Не отрезали?! Законно получилось!
Днем снова варили медвежье мясо, снова жарили шашлыки. Ели без норм, без ограничений — кто сколько захочет и когда захочет.
Ребята сами придумывали себе работу. За телятами бегать теперь не надо — на вольных выпасах они ходят спокойно, никуда не удирают. Да и пасли их поочередно, группами в три-четыре человека, не больше часа каждая.
Гена Второй на все руки мастер. Умеючи варил каши, быстрее других разжигал из сырых дров костер, а сейчас взялся заклеивать сапоги. Нужная это была работа, прямо необходимая, а у нас до нее пока не доходили руки. Он нашел в чулане еще один старый резиновый сапог, отрезал от него голенище. Потом отыскал пустую консервную банку, выпукло выгнул донышко и гвоздем мелко набил в нем изнутри дырочек. Получился рашпиль для шероховки резины. Самые изорванные сапоги оказались у Витьки Шатрова. С них Гена и начал. Выкроил заплатки, зачистил и помазал клеем края дыр. Витька сидел тут же, на лавке, босой, но в шапке и телогрейке, смотрел на Генкину работу, помогал, чем мог. А у бесхитростного Гены секретов нет, все на виду, и он охотно объясняет:
— Когда намажешь заплатку клеем — подсуши, потом еще помажь, да не густо — и опять суши. Когда резина свернется в трубочку, будет к пальцу льнуть — приклеивай.
Заклеили Витькины сапоги, принялись за Юркины.
Зудели без работы руки и у Володи Бурбона. Утром, не зная чем заняться, он слонялся по углам, озабоченный и удрученный. Такое с ним бывало всегда, когда он ничего не делал. И вдруг Володя оживился, давай что-то искать у дома, под домом, на чердаке. Нашел обломок выщербленного бруска и на гладкой стороне его начал доводить до «вострия» лезвие ржавого перочинного ножа. Насучил из ниток дратвы, сел починять свои изорванные бродни. На Кваркуш Володя отправился в новеньких аккуратных бродежках, за дорогу от воды, от огня у костров они разбухли, покоробились и теперь походили на растоптанные лапти.
У Вани Первого вчера сошел с верхнего правого века последний ячмень. От этих ячменей на веках у него почти не осталось ресниц. Но на это ни сам Ваня, ни кто другой не обращали внимания. Ваня тоже не привык бездельничать, сидел посреди пола, латал телогрейку. В толстой хомутной игле была непомерно длинная нитка, продернуть ее не хватало размаха рук, и, Ване каждый раз приходилось вставать и вытягивать нитку стоя.
Ваня починил не только свою телогрейку, но и телогрейку Юрки Бондаренко, который отказался лежать после операции — втихомолку надевал чужие сапоги, ускользал с глаз Абросимовича и то помогал одной рукой Вовке Сабянину пилить дрова, то подметал еловым веником пол, то уезжал на незаседланной лошади на выгон к пастухам.
Коля Дробников отсыпался. Даже, кажется, выпустил в эти дни из-под неустанного наблюдения Толю Мурзина. Придет с пастбища, поест в сторонке, безуспешно поищет глазами Толю — и спать. А Толю и впрямь трудно застать на месте. И все он что-то выдумывает, все что-то ищет. Вчера ускакал на коне к Вогульской сопке, привез кучу оленьих рогов; вечером терпеливо выслушал выговор Абросимовича, пообещал больше не самовольничать, а утром взобрался на вершину каменистой горы вблизи «Командировки». Там и увидели мы его, стоящего на остроконечном пике, со сложенными на груди руками.
— И откуда в нем эта дурь? — дивился Абросимович, и в голосе его звучало больше восхищения, чем тревоги. Однако Борковский тут же выломил прут и решительно зашагал к горе.
Настоящее благоденствие настало для Сашки Смирнова. Никто не гоняет, никто не ругает. Делать нечего. Проснется утром этак часиков в десять, думает: то ли умыться, то ли не стоит? Но Сашка не отлынивает ни от какой работы. Надо — пойдет пасти телят, надо — нарубит дров и принесет воды. Только не торопится, все делает с прохладцей. Может так час работать, а может и весь день. И не устанет. И ни разу не вспотеет.
Если есть желание, Сашка посудит о жизни, о харчах с Александром Афанасьевичем, попробует затеять разговор с Борисом. Правда, это редко ему удается — Патокин все занят, а Борис не особенно расположен к беседам. Сашка сам видит это и лишний раз на глазах не трется. Дни проходят за едой и сном. А ест он подолгу, с чувством перетирая зубами жирное мясо. Потом залезает на печь и лежит на теплых кирпичах, прислушивается, как переваривается в желудке пища.
А сегодня в обед выдумщик Толя Мурзин напоил Сашку чаем с «лимоном».
Сашка толкался возле костра, мешая Александру Афанасьевичу выкладывать каменку для копчения мяса. Толя подошел к Сашке и сказал:
— Хошь, я тебя чаем с лимоном напою?
— Где он у тебя, лимон-то? — недоверчиво спросил Сашка.
— Твое дело сказать: хошь, нет?
— Ну, хочу...
— Так и говори. Иди пока, попаси за меня телят. Когда заварю, крикну тебя.
Сашка опять подозрительно уставился на Толю, покосился на его карманы.
— Сперва покажи лимон.
— Не веришь? — Толя прикусил губу, вытянул шею и провел ниже своего подбородка ребром ладони. Это означало клятву.
Как только Сашка скрылся за кустами, Толя подбежал к муравейнику, захватил полные пригоршни больших рыжих муравьев, поднес к костру и ссыпал их в котелок с кипятком. Поварил маленько и процедил воду через тряпку в другой котелок. Тряпку с отваренными муравьями сунул под камень. Все шито-крыто, чай с «лимоном» готов.
Толя вышел на пригорок и позвал Сашку.
— Уже упрел? — удивился Сашка.
— Конечно! — весело ответил Толя и договорил стихами: — Папаху шить — не шубу шить, для друга можно поспешить...
Сашка сидел на камне, широко раскинув короткие ноги, прихлебывал из кружки чай и от удовольствия закатывал глаза.
— Ну как? — спрашивал Толя.
— Да ничего, такой кисленький... — просопел через нос Сашка. — Только пошто лимон вытащил?
— В другой раз заварим...
Когда Сашка опорожнил вторую кружку, Толя покровительственно сказал:
— Ладно, так и быть, отдам тебе заварку. — Он вытащил из-под камня почерневшую тряпицу и положил Сашке на колени. Сашка отставил кружку, утер рукавом губы, развернул тряпку и... оторопело заморгал редкими ресницами.
— Это же... это же муравьи!
— А ты что думал? — невозмутимо ответил Толя. — Где я тут тебе настоящий лимон возьму? Все равно — возьми лимоны, возьми муравьев — одна у них кислота... Полезная, в общем.
Сашка вскочил, засунул в рот два пальца. Но тошноты вызвать не мог, и для порядка только икнул. И пошел себе.
Ребята, узнав об этом, смеялись, разыгрывая Сашку, и смотрели на него, как на обреченного. А он ничего, не умирал, ходил да еще похлопывал по тугому брюшку ладошкой.
— Я раз пойла коровьего по ошибке напился — и то ничего, — хвастался Сашка, — а это чо-о! Теперь сам буду заваривать чай с «лимоном».
Не смеялся один Коля Антипов. Увидев сваренных муравьев, он болезненно сморщился, а потом подошел к Толе вплотную и сказал с дрожью в голосе:
— Эх ты, живодер! И зачем только тебя в поход взяли!
И тут что-то произошло, ребята сразу перестали смеяться, все куда-то заторопились, пошли от костра, не глядя друг на друга, не замечая обескураженного Толю.
Погода понемногу направлялась. В разрывах низких туч нет-нет да и покажется высокое летнее небо. Тогда на склоны гор полосами падает обильный солнечный свет. Ветер стих, лишь иногда низом Кваркуша тянуло прохладной сыростью. К вечеру небо совсем очистилось от туч, многоярусными слоями они отодвинулись к северо-востоку и там, в далекой дали, осели на белые вершины Большого Кваркуша.
С хорошей погодой мы ждали пастухов. Подойдут они не сегодня-завтра. А приход пастухов — это сухари, это возвращение домой. Ребятам порядком надоела и «Командировка», и горы, и здешние обложные туманы. Их утомляло однообразие и вынужденное безделье.
А Санчик по-прежнему был весел и бодр — вечером они с Ануфриевым помоются в бане и погонят оленей домой, на Язьвинские поляны. Погонят ночью — в июне, в ясную погоду, ночи светлые. Даже лучше ночью, тихо.
Яков Матвеевич давно нашел оленей. Они паслись на молодых мхах у Вогульской сопки. Без людей, на просторе, диковатыми становятся эти олени. Держатся настороже и чуть чего — то ли собаку чужую завидят, то ли незнакомых людей — задают драпака. Несутся сломя голову, тесной лавиной, — только стук от рогов стоит! Маломощных вихлястых оленят оставляют позади, а сами бегут.
Но чем хороши — пасти их не надо. Следи, знай, куда идут. А они не останутся голодными. Травы нет — мху наедятся, мха нет — и так не помрут. Никакой загон им не нужен, не страшны ни дождь, ни снег!
— Шеводня не задожжит, оленей гнать нада, — уверенно сказал Санчик, когда мы втроем вышли на улицу.
— Откуда ты знаешь? — спросил я.
— Глаза у тебя зачем? — опять возмутился Санчик. — Не видишь, что ли, мурашики везде гуляют? Вона, вона! — И он показал сначала на обогретый солнцем угол дома, затем под ноги на дорожку. Верно, по бревнам и по земле бегали муравьи.
Мы вышли пристрелять оптический прицел моего тройника. Он сбился при падении с лошади на Кваркуше. Яков Матвеевич повесил на распахнутые двери сарая негодную проржавевшую бадью, и я открыл по ней пристрелочную пальбу. Пули ложились неровно: то выше, то ниже. Это разозлило Санчика.
— Штой! — остановил он. — Плохо! Я буду штрелять.
Санчик забежал в дом, выскочил с порожней бутылкой, побежал к сараю, поставил ее на дверь рядом с бадьей. Это была четвертинка из-под водки, много дней Санчик таскал ее в рюкзаке вместо посуды и в другое время просто так бы не бросил. А сейчас, подогреваемый желанием во что бы то ни стало доказать, как надо стрелять, не пожалел. Вымеренные Ануфриевым сто пятьдесят метров оказались пустяковым расстоянием для наметанного глаза потомственного охотника. С первого выстрела из своей короткостволой малокалиберки Санчик вдребезги разнес бутылку.
Меткий выстрел Санчика разжег в свою очередь огонек задора в душе Якова Матвеевича.
— Из мелкашки попасть что-о, — небрежно протянул он и снял с плеча «тулку», ту самую, из которой Санчик стрелял медведицу. Мы не успели ни о чем подумать, не успели моргнуть — мгновенный дуплет навскидку снес с двери бадью и отбросил ее далеко в сторону.
— Вот так надо! — гордо сказал Ануфриев, продувая стволы.
Поздно вечером мы расстались с Яковым Матвеевичем и Санчиком. Олени уже были на гребне, лежали в розовом свете закатного солнца на мшанике. А по ту и по другую сторону отдыхавших животных, как стражи, сидели черными изваяниями Север и Соболь.
Проводить «вогулов» вышли все. Трогательно обнялись два больших мужика, два больших друга — учитель и пастух. Яков Матвеевич долго тряс руку Серафима. Ровно год не увидятся они, а встретятся здесь же, на Кваркуше, так же обнимутся, присядут рядом и не спросят друг друга о прожитом, а спросят: «Как живешь?»
Гости сели на оленей и, не оглядываясь, поехали по протоптанной телятами дорожке. Мы смотрели им вслед. Непонятное чувство теснило в груди сердце. Его испытываешь всякий раз, провожая в дальнюю дорогу близких, родных людей.
Когда Ануфриев и Санчик скрылись за леском, вдруг вскочил, бросился вдогонку им Шарик. Пробежал немного, сел посреди дороги и, терзаемый двойственным желанием, бежать ли за ними или остаться здесь, растерянно завыл.
— До свидания! Спасибо за помощь! — дружно прокричали мы.