Это было в феврале 1960 года. Актовый зал Киевского университета заполнен до предела. Шло пленарное заседание съезда Географического общества СССР. На трибуне стоял легендарный Папанин. Он говорил об охране природы. В те годы эта тема еще не была столь популярной, как сейчас. Иван Дмитриевич говорил страстно и образно. Зал слушал внимательно. Временами возникал шум сочувственного понимания.
В перерыве делегаты и гости окружили Папанина. Протолкался к нему и я. Улучив минуту, стал расспрашивать Ивана Дмитриевича о некоторых положениях его доклада. В разговоре упомянул, что когда-то я работал «по его ведомству», в Центрально-Таймырской экспедиции Арктического института. Папанин оживился, разговор пошел о подробностях тех давних дел. К собеседнику он обращался по старой партийной привычке на «ты». Спросил меня:
— А сейчас где работаешь, браток?
— На Памире я…
— На Памире? — разочарованно протянул Иван Дмитриевич. — Ну что ж, и там люди живут…
И, утратив ко мне всякий интерес, повернулся к кому-то другому.
Арктический патриотизм Ивана Дмитриевича понятен: посвятив жизнь Северу, он, вероятно, убежден, что интересные люди встречаются только в Арктике. Но я уверен, что в трудную арктическую действительность прекрасно вписались бы и многие люди, которые живут на Памире. Их около ста тысяч постоянных. Да несколько тысяч «сезонных» — шоферов, работников экспедиций, туристов, спортсменов. Эти «сезонные» пребывают на Памире от нескольких дней до семи-восьми месяцев единовременно. Иной раз и зимуют там, и вообще задерживаются на несколько лет. Этот режим, бывает, длится годами, десятилетиями. Он оказывает влияние на характер людей, стиль работы и жизни, на взаимоотношения и систему ценностей. В конечном счете постоянного жителя от такого вот «сезонного» и отличить трудно.
Мне приходилось слышать выражение: «Памирец — понятие нравственное». Это так. И совершенно безразлично, кто он, этот памирец, — местный уроженец или приезжий, сезонный или живет на Памире годами. Но если он памирец в нравственном смысле, то он верен делу и товарищам, честен, щедр, гостеприимен, отважен и великодушен. Ну разве это не те качества, которые обычны и в Арктике? Как и там, низкие качества души и вызываемые ими поступки на Памире глубоко презираются. Как и Арктика, Памир покорен отважными действиями мужественных путешественников и исследователей, тоже приносивших жертвы во имя яркой цели. Как и Арктика, Памир формирует личности и коллективы, способные на большие дела. Я работал в Арктике, с любовью вспоминаю о ней и о моих товарищах по экспедиции, и почти каждый из них мог бы стать памирцем в нравственном смысле.
Бывает так, что давно живущий на Памире человек вдруг оказывается… ну, скажем, не на высоте в отношении тех качеств, о которых я упомянул. Значит, не стал он настоящим памирцем. Здоровая среда выталкивает его: на Памире ему больше делать нечего. А иной раз приедет новый человек, поработает год-другой, и все видят, что он — настоящий памирец. Таким — широкая дорога, душевный прием и надежная рука друзей. Разве не так в Арктике?
Я понимаю, что все сравнения Памира с Арктикой вряд ли правомерны: несопоставимые масштабы, разные природные зоны, иная история, своя специфика. Сравнивать можно только людей. Они из одного теста — полярники и памирцы. Герои есть в истории освоения любой территории. Речь не о героях, а о самых обыкновенных людях, о норме. Как и Арктика, Памир отличается высокой нормой качеств, свойственных людям, которых можно представить самому Ивану Дмитриевичу Папанину.
Собственно, об этом вся эта книга. В последней главе — лишь незначительные дополнения.
Впервые я увидел ее на горной дороге, ведущей из Хорога в Памирский ботанический сад. Перед нашей машиной завиднелась странная фигура — огромный рюкзак на тонких ножках. Гурский стал притормаживать. Когда пыль улеглась, мы увидели за рюкзаком худенькую, очень пожилую женщину. Ее седые волосы беспорядочно торчали из-под старой кепки. Вся она была какой-то очень уж миниатюрной. Особенно по сравнению с рюкзаком. Узнав, что путешественница держит путь к нам в сад, Гурский предложил ей место в кабине. Рюкзак мы подхватили в кузов. По весу он оказался таким же внушительным, как и по размерам.
— И как только она, божий одуванчик, тащила его от Хорога? Ведь километров пять уже отмахала, — пробурчал кто-то в кузове.
В саду нашу попутчицу определили в общежитие. От предложения помочь донести до места ее рюкзак она решительно отказалась. Вечером она пришла к нам представиться. Мария Павловна (фамилии не помню). Из Харькова. Любит путешествовать. Чаще пешком. Она протянула нам паспорт, пропуск в погранзону и туристскую книжку. Просмотрев в ней отметки, мы переглянулись. Оказывается, «божий одуванчик» тащила свой рюкзак не пять, а добрых четыреста километров! Сейчас она пришла из Ишкашима. Это сто десять километров отсюда. Перед этим она прошла еще около трехсот километров разными маршрутами, этапы которых отмечали сельсоветы Восточного и Западного Памира. Вот это да! Наше снисходительное к пей отношение сменилось уважительным любопытством. Мы забросали ее вопросами. Давно ли она так ходит? На какие средства путешествует? Как организует свои походы? И вот что мы узнали.
Она стенографистка. Бывшая. Теперь на пенсии. Одинока. Ей за шестьдесят. Всю осень и зиму она копит деньги. Экономит из своего пенсионного бюджета, подрабатывает. А летом едет поездом, конечно вагоном самого дешевого класса, до какой-нибудь станции, а дальше идет пешком. Все свое несет с собой. Лет пять уже так, с тех пор, как вышла на пенсию. До этого не хватало времени на походы. Крым, Кавказ, Карпаты, Тянь-Шань. Теперь вот Памир. В рюкзаке у нее огромная банка с гренками, залитыми растопленным салом. Это ее рацион на лето. Трех-четырех ложек этого месива ей вполне хватает на день. Там же в рюкзаке у нее спальный мешок, посуда, альпинистский примус, чай, запас обуви… Нет, она не фотографирует. Зачем? Она просто ходит, смотрит и любуется красотой. И запоминает. Воспоминаний до конца жизни хватит. А фотографируют пусть молодые, они еще успеют забыть увиденное…
Мы были совершенно потрясены силой духа этой удивительной женщины. Потрясение готово было вылиться в «гостеприимство с размахом», но… рано утром Мария Павловна уже ушла. Мы даже не знали куда. После этого мы еще несколько дней ходили какие-то просветленные. Потом за делами и походами вспоминали о ней все реже, а там и вовсе стали забывать.
На следующий год она снова была на Памире. Возле одного из перевалов Рушанского хребта ее видели геологи: все тот же рюкзак, те же седые волосы. Потом нам позвонили пограничники. Справились, знаем ли мы такую путешественницу из Харькова, задержанную на одной из застав для проверки и ссылающуюся на нас? По словесному портрету перепутать Марию Павловну с кем-нибудь было трудно. Мы горячо засвидетельствовали знакомство, и Мария Павловна снова ушла в горы. О ней рассказывали: видели там-то и там-то, ходит божий одуванчик… Топ рассказов всегда был чуточку умильным: «Это надо же, а!»
Еще через год она опять появилась в ботаническом саду. Пришла вечером, вся запыленная, обгоревшая на беспощадном памирском солнце. Утром стала расспрашивать Гурского о Сарезском озере: как туда пройти? Гурский перепугался. Самый легкий путь на Сарез связан с опасными переправами через реки. Переправы конные, а она пешком… Куда уж там хрупкой Марии Павловне! Унесет! Он стал ее отговаривать, но безуспешно. Тогда Гурский пошел на хитрость. Сказал, что на Сарез нужен особый пропуск пограничников. На самом деле никакого такого пропуска не требовалось, но это была ложь во спасение. Мария Павловна ушла и больше не приходила. Беспокойства ее отсутствие не вызывало: она всегда появлялась и уходила неожиданно.
Еще через год кто-то из колхозников сказал Гурскому, что видел прошлым летом на верхнем Гунте «смешную бабку с мешком». По описанию нетрудно было узнать Марию Павловну. На традиционный для гор вопрос: «Куда идешь?» — она махнула рукой на север. Как раз туда, где Сарез…
Воздух стал совсем прозрачным. Здесь так бывает только осенью.
Сентябрь перевалил на вторую половину, маршруты закончились, мы занимались камералкой. Это значит, никуда мы не ходили, а сидели на базе и предварительно обрабатывали собранный за лето материал. Кто-то приводил в порядок гербарий, кто-то рассчитывал урожайность травостоев, а мы с планиметристом гнули спины над геоботанической картой. А чтобы стало ясно, что это за работа, должен сказать, что на участке, который мы картографировали, было выделено более двухсот контуров. Из них редко какой контур имел на карте площадь с этикетку от спичечного коробка, чаще они были размером с ноготь мизинца.
Каждый контур имеет верхний и нижний пределы, потому что он лежит не на плоскости, а на склоне. Одинаковые по растительному покрову контуры закрашивают в одинаковый цвет. Этих цветов на карте больше тридцати. Такой уж он разнообразный, растительный покров Памира. Каждый контур занимает определенную площадь. Ее высчитывает планиметрист. Сидит и водит планиметром по контурам, вглядывается в счетчик через лупу. Если все подсчитано правильно, то сумма площадей всех контуров в точности совпадает с общей площадью района. Как баланс в бухгалтерии. У нас все и совпало, как положено. Единственное, что портило настроение, — это три контура, никак на карте не закрашенные, поскольку побывать на этих трех высокогорных участках нам не удалось. В двух случаях это произошло потому, что участки были попросту недоступны. Они лежали между отвесными скалами, лезть на которые можно было только со специальным снаряжением. Третий контур был в принципе доступен. Но летом мы не попали туда из-за половодья, а идти на этот массив сейчас — это значит заново готовить весь дальний поход. Да и деньги кончались. И время тоже. Я знал, что из-за этих трех белых контуров карту примут с пониженной оценкой, но делать было нечего. Впрочем, можно было кое-что сделать…
За многие годы работы в здешних горах закономерности распределения растительности были уже до такой степени изучены, что я и без маршрута мог сказать, что за растительность может быть на этих трех участках. Если сопоставить абсолютную высоту, направление склона и его крутизну — а все это было видно по карте, — можно было с девяностопятипроцентной вероятностью закрашивать контуры в нужный цвет. Тогда карта будет принята с хорошей оценкой. Вся загвоздка была в этих пяти процентах, способных свести на нет все предположения. Мало ли что? Сотни мелких, неучтенных обстоятельств могли привести к совершенно другому результату. Например, местные ветры и ориентировка соседних ущелий могли вызвать мощное снегоотложение или, наоборот, обесснежить эти участки зимой. Тогда и растительность окажется не той, что предположена. Так уже бывало. Как-то в гордыне своей я заключил пари, утверждая, что в пригребневой части одного ущелья окажутся типчаковые степи. А там лет двести пасли скот и вместо степей щетинилось колючетравье. Нет, интуиция — это не способ заполнения на карте белых пятен. Придется обойтись без премии.
Счастливые повороты судьбы выручают только достойных. Мы же были достойны: обгорелые носы свидетельствовали о трудовом лете. И судьба не преминула отметить это обстоятельство. За неделю до отъезда с Памира за мной зашла машина геологов. Шофер привез записку: завтра с утра состоится облет, меня приглашают принять участие. Ехать надо немедленно. Через десять минут выехали.
В горах обзор ограничен. Взгляд все время упирается в крутые склоны, скалы, осыпи, зубчатые гребни. В каждодневной ходьбе видишь только ближайшее окружение. Постепенно теряется общая картина: за деревьями становится невидным лес. Утрачивается ощущение связи между нанесенными на карту контурами. Голая эмпирика, никакого полета мысли. На некоторые участки добраться и вовсе не удается, как вот на те три, что на моей карте. Короче говоря, наступает такой момент, когда самое время окинуть взором отработанную территорию целиком. Сделать это можно только сверху, с самолета. Вертолет не годится, у него потолок ниже. Вот картировщики и летают над теми местами, где бродили все лето пешком. Это и есть облет. Послеполевой. Бывают облеты и перед началом съемок, для общей разведки. Сегодня же послеполевой облет. Сезон кончается.
Облет — дело дорогостоящее. Нам оно не по карману. Бухгалтерия каждый раз режет мою смету, вычеркивая тысячи, запланированные на облеты. Геологи богаче, и они меня уже в который раз любезно приглашают с собой. «Не имей сто рублей…»
С самого раннего утра мы были уже возле «Антона». Это АН-6, отличная машина. Самолет имеет кислородное дутье в моторы и забирается вверх до девяти километров, выше всех вершин планеты. Иван Мысленко, первый пилот, торопит нас. Днем воздух прогреется, на Памир потянутся облака, надо спешить, пока холодно и ясно. Забиваемся в салон, усаживаемся каждый возле своего иллюминатора. Проверяем исправность подачи кислорода в маски. Взлетаем. Идем вверх по Гунту на восток. Начинается работа.
Одеты мы все как на полюс. Самолет не утеплен, а на девятикилометровой высоте минус сорок. С 4500 метров натягиваю маску: с кислородом лучше думается. А подумать надо: в облете я корректирую не только карту этого сезона, но и съемки прошлых лет. Еще с вечера договорились, что сначала геологи сделают свою работу над их районами, а под конец выйдем на мои объекты. А не выйдем сегодня, то завтра уж обязательно: облет рассчитан на три дня.
Летим над Джаушангозом. Это ледниковая долина одной из составляющих Шахдару рек. Здесь все мои контуры оказались правильными. Потом идем на верховья Тогуз Булака в верхней части бассейна Гунта. Исправляю две неточности в очертании лугового массива, нанесенного на карту в прошлом сезоне. Зная, что при облете надо работать быстро, я заранее продумал систему условных знаков и теперь быстро корректирую карту.
Берем курс на север. Дважды облетаем Сарезское озеро, и я успеваю сделать несколько пометок в дневнике на старых профилях. На альтиметре шесть тысяч метров. Идем к массиву Зорташкол. Высота семь тысяч метров. Кислородная маска неприятно пахнет нагретой резиной. От иллюминатора трудно оторваться. Внизу кругом ледники, острые пики. Ищу глазами пик Советских Офицеров, но он по левому борту. Перехожу туда. Зрелище потрясающее: взломанная земная кора щетинится острыми вершинами, зубцами, отвесами. Все это затянуто слоем снега и льда. Геологи сосредоточенно работают. Я же гляжу в иллюминатор с далеко не сосредоточенным интересом. Это не мой квадрат, здесь я никогда съемкой не занимался. В это время в монотонный гул мотора включаются новые ноты. Гул становится неровным. Машину начинает кидать. С тревогой гляжу в салон, но все спокойно работают. Я тоже успокаиваюсь. А то случись что, здесь ведь и не сядешь…
На обратном пути вышли на мой квадрат. Я пересел на ремень, протянутый между креслами пилотов. Перевалили Шугианский хребет. Где-то тут непосещенный массив. Показываю пилотам место, делаю ладонью движение «вниз». Машина разворачивается, медленно проходит над массивом. Прошли его, но я ничего не понял. Цвет зажатого между скалами участка склона какой-то незнакомый. Повторяю знак «вниз», глядя на Мысленко, пожимаю плечами: дескать, ничего не разглядел. Тот снова разворачивается, спускается еще ниже, начинает кружить над массивом. Если бы фон склона был зеленовато-пятнистым, это означало бы на этой высоте преобладание подушечников. При зеленом дымчатом фоне следует предположить степную растительность с примесью колючетравья. И так далее. Вся цветовая тональность привязывается к сезону: одно и то же сообщество летом выглядит иначе, чем осенью или весной. И сейчас я тоже делаю поправку на двадцатые числа сентября, но странный серо-желтый фон с просвечивающей неоднородностью расшифровке не поддается. На третьем заходе Мысленко, казалось, чуть ли не цепляет колесами за пологий склон. Неоднородности фона проявляются отчетливее, и до меня вдруг доходит — это же овсецовая степь, чистая, не тронутая выпасом! Делаю Ивану знак, что все в порядке, а сам удовлетворенно ставлю на контуре нужный знак. Чистые овсецовые степи — редкость. Обычно они стравлены, вытоптаны скотом, засорены примесью грубых трав вроде сверции. А здесь место недоступное, степь сохранилась в первозданном виде. Только один раз до этого я встречал клочок подобного травостоя. Тоже на неприступном для скота участке. Если бы не тот случай, я, пожалуй, не узнал бы на этот раз овсецовую степь. А если бы доверился интуиции, обязательно нанес бы на карту что-нибудь другое.
Потом прошли над вторым «белым пятном». Там все оказалось, как я и предполагал. Тонкая сеточка фона в соседстве с разбросанными валунами и голыми пятнами растаявших снежников четко указала на криофильную растительность с примесью кобрезий. Подобных сообществ описано много, поэтому можно, не беря большого греха на душу, дать характеристику этому контуру по аналогии с известными.
Вечером я спросил Ивана, что случилось с мотором над Зортаптколом.
— Заметил? А ничего особенного. Просто я подключил к мотору кислородное дутье.
— А болтало почему?
— Рельеф пересеченный, ледники, восходящие токи, воздушные ямы, вот и болтало. Да ты не волнуйся.
— Да нет, я просто спросил…
Иван подмигнул мне, и я вдруг усомнился: действительно ли он дал кислород с семи километров? Но спрашивать дальше не стал.
После ужина, когда весь материал первого дня облета был уже упорядочен, засиделись за разговорами допоздна. Со складчатых систем Азии, разломов и глыбовых воздыманий разговор перешел на самих геологов. Я утверждал, что в наше время, когда геология раздробилась на частные дисциплины и углубилась, не стало таких гигантов, как, например, Д. В. Наливкин, уже во втором десятилетии века открывший тектоническую зональность на Памире; таких регионалистов-универсалов, как С. И. Клунников, мысливший всепамирскими категориями, и так далее. Словом, «измельчал ноне геолог».
Владимир Иванович Буданов, мой давний друг, геолог, к которому меньше всего мог относиться тезис об «измельчании», не соглашался со мной. Геологов стало больше, технических и методических средств у них тоже намного больше, чем было у Наливкина, вряд ли располагавшего возможностью облета, например. А по закону больших чисел на этом фоне и среди современных геологов появляются гиганты. Вроде как современные рядовые врачи, оснащенные техникой, менее универсальны, чем старый уездный врач, а здравоохранение в целом шагнуло вперед и на этом фоне тоже есть свои гиганты.
Позже я убедился, что Буданов был прав. На геологическом небосклоне уже тогда виднелись звезды первой величины. Через несколько лет их сияние стало виднее. Звездами стали и некоторые из сопамирцев, с которыми я делил тяготы горных путей.
Геологи, геологи, племя «клетчатых тигров» в ковбойках, превратившее романтику в повседневность, поиски кладов — в науку, а путешествия — в производство! Яркая геологическая братия, интеллигентные бродяги, целеустремленные мечтатели, верные друзья! Веселые и мужественные геологи, снисходительные к людям, ведущим странный образ жизни на одном месте! Человечество стало лучше от того, что на свете есть вы…
На следующий день мы летали над Восточным Памиром. Вообще-то я полетел зря. Мы так и не успели завернуть на мой квадрат. Только на третий день мы покрутились над нужным мне местом и я окончательно замкнул контуры. Карта была в ажуре.
Когда Мысленко «вылетал ресурс», то есть использовал все отпущенное ему для облетов время, «Антон» улетел в Душанбе. Да и погода стала портиться. Начался разъезд участников облета. Они уезжали в свои партии. Деловая суета, рукопожатия, и в путь. Мы прощались, не зная, где и когда встретимся. В горах? Или в Душанбе? Или в Оше? Или тут же, на базе? Пути наши неисповедимы и не всегда пересекаются. Впрочем, расставания привычны, а сентиментальность здесь не в стиле.
…Прошли годы. В 1969 году я вылетел из Калининграда с тем, чтобы срочно попасть в Хорог по делам. В Москве случилась осечка с бронированием места на Душанбе. Бывает. Я очень спешил, а шансы улететь равнялись практически нулю: конец августа, и студенты всей страны забили аэропорты до отказа. На вторые сутки я пробрался к трапу самолета, летевшего в Душанбе, но мой билет без посадочного талона права на посадку не давал. К машине уже шел экипаж. Я угадал, кто именно командир, подскочил к нему:
— Командир, завтра мне надо быть в Хороге, меня люди ждут.
Командир усмехнулся:
— А билет у тебя есть?
Я удивился фамильярному обращению, но протянул ему билет. Поглядел на него. Командир хитро подмигнул мне… и я узнал — это был Иван Мысленно. Мы обнялись.
Конечно, я улетел этим рейсом. На откидном кресле. Летел и спал. Мысленко — опытный пилот. Спать можно было спокойно.
Маршруты бывают дальние и ближние. В дальние собираются основательно. Для ближних обычно кладут в карман горсть сахара и сухарей, а если идут с ночлегом, то берут с собой и спальный мешок полегче. В конце концов случись что, из ближнего маршрута всегда можно вернуться, база рядом.
Так было и на этот раз. Мы вышли в маршрут вдвоем с рабочим.
Знаете ли вы, что такое рабочий экспедиции? Боюсь, что в полной мере не знаете. По идее такой рабочий — это универсал. Он должен уметь делать все. Или почти все. Ставить и снимать палатки, готовить еду, седлать и вьючить копей, снимать показания альтиметра, собирать растения для гербария, рыть ямы для почвенных разрезов, упаковывать имущество, ремонтировать упряжь и обувь, нести на себе полную, даже сверхполную выкладку. Легче перечислить, чего он может не уметь. Кроме того, экспедиционный рабочий должен быть безотказен, силен, ловок, честен и прилежен.
Хороший рабочий — это сокровище. Его холят и лелеют, им дорожат, его удерживают в экспедиции всеми возможными и невозможными финансовыми и психологическими средствами. Некоторые парни работали у меня по нескольку лет и достигали высот истинного мастерства в своем деле. Давлятбек Авазбеков, например, через три года работы в экспедиции знал по-латыни многие растения, отлично перекладывал гербарий, а уж если оставался на лагере, то порядок там был идеальный. За любовь к порядку Давлятбека называли комендантом, и он смущенно принимал эту шутку. Ему доверялись крупные суммы казенных денег, поручались задания, требующие творческого подхода. А его хобби — фармакология; он постоянно интересовался содержимым нашей аптечки, расспрашивал о лекарствах, их показаниях и дозировках. Может быть, он был рожден фармакологом? Кто знает?! Когда Давлятбек ушел из экспедиции «по семейным обстоятельствам» — родился шестой ребенок, я был очень огорчен. Эх, кабы можно было платить работнику столько, сколько он стоит! Нет, что ни говорите, хороший рабочий в экспедиции куда нужнее, чем заурядный специалист.
Султанбек Гуломалиев, с которым я вышел тогда в маршрут, был тоже хорошим рабочим. Что мне нравилось в нем — это веселый нрав и любознательность. Всегда он улыбается. И обо всем расспрашивает. Отслужив в армии, он пытается нащупать будущую свою судьбу: постоянно обсуждает, куда ему пойти учиться. А чтобы время не шло зря, Султанбек летом подрабатывает в экспедиции. Парень он крепкий, коренастый. Ладони, как лопаты. Султанбек ищет работы потруднее. Он радуется, когда надо копать землю, поднимать тяжести, и скучает на перекладке гербария. В пути Султанбек, как истинный горец, шагает ровно, уверенно. С таким попутчиком славно работается.
Цель нашего маршрута была самая рядовая. Нам нужно было проследить снизу вверх изменение «самочувствия» эфемероидных растений. Это была часть большой работы, таких профилей мы отрабатывали много.
Маршрут был задуман просто: от базы экспедиции мы должны были подняться до водораздела Шугнанского хребта и спуститься вниз на базу. Этот путь, если поднажать, можно проделать и за день. Но в работе спешить я не люблю, и мы вышли с расчетом на ночлег. Взяли с собой спальные мешки, немного еды, а для комфорта — примус-пчелку, чтобы почаевать. Выкладка была легкой, и мы, выйдя с утра, за день славно поработали. Заночевали на склоне, вырубив в нем горизонтальную площадку. Султанбек уснул мигом, а я еще некоторое время ворочался в мешке.
Ночью, когда все окружающее тонет во мраке и только огромные звезды глядят на горы, становятся ощутимее запахи Памира. Это очень сложные запахи. Памир пахнет полынью и пылью, нагретыми за день камнями и дымом кизяка, свежестью горного ветра и медом цветущей джидды, талой водой ледников, саманными стенами дувалов, зерном хирманов, смолой камоля и арчи, лошадиным потом, яблоками, тонким ароматом листвы грецкого ореха, млечным соком одуванчика, подсушенным сеном, обрызганной водою дорогой, губоцветными, кожей седел, иногда асфальтом, а чаще — чем-то непонятным. Обычно эти запахи смешиваются, но любая их комбинация остается очень памирской при явном преобладании запаха полыни. Дарваз пахнет иначе. Там все перебивает запах зелени, влажной травы. Тянь-Шань пахнет елью и лугами. Бабатаг пахнет лёссом, солью и сгоревшей травой. А Памир пахнет сложно. На этот раз пахло листьями югана и влажной землей от разрытого склона. Под этот аромат я и уснул.
Проснулись рано. К десяти утра выбрались к водоразделу. Собственно, цель была достигнута, мы могли возвращаться. Но, затратив силы на подъем, не хочется быстро покидать высоту. Спешить было некуда: впереди целый день. Мы еще побродили по водоразделу, пофотографировали, зарисовали несколько структур растительных сообществ. Потом наткнулись на небольшое степное сообщество овсеца. Сделали описание. Спускаться можно было по нескольким ущельям. Все они были исхожены. Даже по каменистому, самому короткому и крутому, я ходил дважды. На этот раз захотелось спуститься где-нибудь в новом месте. Для пробы мы сунулись к северному склону. Внизу был виден Гунт, покрытый барашками пенящейся воды, но шум реки сюда не доносился.
Спуск сначала показался приемлемым. Спрыгнули на одну площадку, предварительно высмотрев путь к возвращению. По крутым уступам скалы начали спускаться довольно быстро. Потом уступы стали все уже, а отвесы круче. Но у меня был вполне приличный опыт скалолазания: в течение трех лет я изучал скальную флору. А Султанбек — памирец. И мы продолжали спуск. Хуже было то, что мы где-то потеряли ориентировку на случай обратного хода, и теперь неизвестно было, сумеем ли мы в случае чего вернуться на исходную позицию или нет. Скорее всего поднимемся, но реального представления о подробностях пути наверх не было. За многочисленными препятствиями, с которыми проходил спуск по скалам, детали как-то забылись.
Наконец добрались до слегка наклонного отвеса. Стояли на полутораметровой ширины уступе, а вниз шла почти отвесная стена. Внизу, в четырех метрах, был виден уступ в метр шириной. Прыгать на него нельзя: можно промахнуться или не удержаться. Что ниже этого уступа — неизвестно: ничего не видно. Но другого пути все равно не было. Правда, если с уступа пути дальше не будет, подняться по этой четырехметровой стенке обратно, может, и не удастся. Ведь скальных крючьев у нас не было. Было метров десять крепкого капронового шнура, которым мы во время работы огораживали площадки для зарисовок, да два ледоруба. А может, вернуться все-таки?
Посидели. Поели, благо время близилось к обеденному. Я покурил. Не мешало бы попить, но о воде до спуска думать не приходилось. В глубине души я успел пожалеть о решении спускаться здесь, по скалам. Но мы прошли уже две трети спуска. Гунт уже был слышен. А возвращаться обратно долго, неминуем еще ночлег, пройдет контрольный срок, пас начнут искать. Да и сумеем ли мы подняться по этим скалам? Ведь там, где для спуска достаточно просто прыгнуть, придется преодолевать подъем. К тому же наверху не было воды, а во рту так пересохло. И Гунт был так близко. Будь я один, ни за что бы не стал здесь спускаться. Но нас двое. А это уже коллектив. Султанбек был тоже за то, чтобы рискнуть. На том и порешили…
Сначала мы спустили на нижний уступ рюкзаки. Веревку продевали через кольцо клапана, а когда рюкзак прочно ложился на уступ, веревку за один конец вытаскивали обратно. Потом спустился Султанбек. Он умело пропустил конец веревки под бедром и через плечо, а я стал подтравливать конец через загнанный в щель ледоруб. Поскольку стенка была чуть наклонной, Султанбек не висел, а сползал по ней до тех пор, пока не встал на уступ. Я мог бы спуститься так же, но тогда пришлось бы оставить наверху ледоруб, а это дефицит. Жалко. Тогда я зацепился клювом ледоруба за грунт площадки и стал сползать ногами вниз. Снизу Султанбек забил в трещину над головой клюв своего ледоруба. Вися на одной руке, я дотянулся до нижнего ледоруба и уперся в него ногой. Кажется, надежно. Потом, прижавшись к скале, я высвободил свой ледоруб, и он повис на темляке. Другой ногой я переступил на плечо Султанбека, и он стал приседать. А там уж можно было и прыгнуть на уступ. Отдышались.
А дальше было вот что. Под нашим уступом ничего не было видно. Пустота. Но уступ шел в обе стороны довольно далеко, местами сужаясь до полуметра. И слева был виден участок скалы, по которому можно было спуститься. Закинув за спину рюкзаки, мы осторожно стали продвигаться по уступу. Местами приходилось поворачиваться лицом к скале и передвигаться боком.
Скала, казавшаяся издали пригодной для спуска, была, строго говоря, для такового непригодна. Она оказалась трещиноватой, но отвесной. Метрах в трех внизу на ней выступала небольшая ступенька, а ниже ее еще метрах в двух виднелся довольно широкий уступ, на который можно спрыгнуть. Вся трудность заключалась в том, что мы стояли на узком уступе, лишенном грунта. Загнать ледоруб некуда. А пятиметровый прыжок исключался. Но деваться некуда. Обсудив тактику, начали спуск. На этот раз тоже сначала спустили рюкзаки, но дальнейшую тактику изменили. Я засунул кисть левой руки в трещину и сжал ее в кулак. Султанбек ухватился за мой ледоруб и, скинув ноги вниз, стал дотягиваться ими до ступеньки. В какой-то момент он повис на ледорубе всей тяжестью. Кулак в трещине взмок от усилия, стал скользким и начал сдвигаться с места. Правой йогой я изо всех сил упирался в край уступа. Дыхание перехватило. Я чувствовал, что сейчас кулак выскользнет из трещины, и тогда мы оба загремим вниз. Я сжимал кулак, как мог, но он все-таки смещался в щели. В самый последний момент натяжение ослабло: Султанбек встал на ступеньку. Отпустив ледоруб, он спрыгнул вниз и радостно заорал, что дальше путь хороший.
Теперь моя очередь. Жалко терять ледоруб, но другого выхода нет. Загнав клюв ледоруба в трещину, я даже поколотил по нему для верности камнем. Веревку пропустил через отверстие в лопатке ледоруба. Теперь все зависело от того, выдержит ли веревка. И она выдержала. Но вырвался из трещины ледоруб…
К счастью, это произошло, когда я уже стоял одной ногой на ступеньке. Оттуда я навзничь, спиной вперед, стал падать. Ледоруб, с силой выдернутый из трещины, падал быстрее и еще до того, как я грохнулся, треснул мне древком по голове… Я упал на Султанбека, и мы вместе рухнули на колючие подушки, примостившиеся на уступе. Оглушенные, мы несколько секунд лежали неподвижно. Я пошевелился и почувствовал, что руки Султанбека с кистями-лопатами накрепко обхватили меня. Он ловил меня, оказывается. Когда я шевельнулся, из-под меня раздался испуганный его голос:
— Ты живой?
— Живой. А ты?
— Я тоже. Только спина в колючках…
Да, это был момент! Мы оба оказались невредимы, если не считать свезенной о камни кожи у меня да колючек в спине Султанбека, упавшего на акантолимон. И синяков. И шишки у меня на голове. А остальное было цело. Даже ледоруб.
Султанбек оказался прав. Дальше путь был хороший. Скалы изобиловали уступами, ступеньками, кавернами, расщелинами. Никаких технических трудностей. Но мы спускались еще часа три. Когда добрались до воды, напились вволю. Посидели. Поглядели вверх. Отсюда скальная стена казалась совершенно отвесной.
До контрольного срока оставалось два часа. До базы, ботанического сада, — три километра хорошей тропы. По приходе доложился Турскому. Он спросил, почему мы так долго ходили. Я ответил, что задержались на спуске. Других вопросов не последовало, и рассказывать подробности я тогда не стал. Ведь мы были совсем рядом с базой.
Летом 1972 года я встретил в Хороге Султанбека, такого же веселого и ладного. Одет он был даже с некоторым изяществом. После окончания института он работал в облисполкоме. Когда хлопанье друг друга по плечам закончилось и все сведения о здоровье чад и домочадцев были изложены, я кивнул на Шугнанский хребет, смотревший на Хорог как раз той памятной стенкой:
— Помнишь?
Султанбек покивал головой, поцокал языком и вздохнул:
— Молодые были, глупые…
— А сейчас поймал бы меня, как тогда?
— О-хо, конечно! Ты совсем не растолстел.
И он помахал передо мной своими кистями-лопатами.
Днем я проводил в аэропорт своих родителей. Старики решили составить визуальное представление о моей жизни на Памире и мужественно проделали далекое путешествие из Ленинграда в Хорог. Попали они сюда в самое жаркое время. Реки вздулись, мост через Шахдару снесло, и старики оказались блокированными в ботаническом саду. Вчера мост частично построили, сегодня родителей переправили по стропилам моста, и они улетели в полном убеждении, что теперь характер моей работы и образ жизни им ясны. В течение двух месяцев они провожали меня в маршруты, встречали, расспрашивали, куда и зачем я ходил. Я объяснял, как мог, опуская некоторые подробности. В саду все выглядело вполне цивилизованно. Родители улетели успокоенными. И очень хорошо.
А вечером ко мне пришел старик Шамир. Он успел подружиться с моим отцом и теперь пришел вроде бы утешить меня в разлуке. Памирцам вообще свойствен такт, то ли природный, то ли воспитанный нелегкой жизнью в горах. Шамир же являл собой великолепный образец памирца. Он стар, очень стар. Маленький, согнутый годами, в белой чалме, жилетке и бумажных брюках, заправленных в мягкие сыромятные пехи, он был главой многочисленного семейства.
Все его сыновья начинали свою карьеру рабочими ботанического сада. Некоторые так и оставались ими. Но среди его сыновей есть агроном, шофер и председатель колхоза.
Сам Шамир всю жизнь работает на даште, где расположен ботанический сад. Когда-то он был конюхом шпана (лицо высокого ранга в иерархии мусульманского духовенства), летняя резиденция которого была как раз здесь. Шамир помнит, кто, когда и какое дерево сажал в саду. Толстенные, в полтора обхвата, ивы, что растут сейчас возле главного арыка, сажал он сам. Шамир помнит Бориса Алексеевича Федченко, путешествовавшего здесь в начале века, Павла Александровича Баранова, организовавшего сеть научных учреждений Памира в начале тридцатых годов. Шамир рассказывал, что Федченко переправляли через перевал Штам верхом на кутасе (яке) и с завязанными глазами, чтобы у путешественника не кружилась голова. Рассказывал, что Баранов был совсем как военный — в гимнастерке, сапогах и на коне хорошо сидел, но был «домулло», ученый человек.
Расспрашивать Шампра не следует. Нужно только ждать, когда он сам расскажет что-нибудь. Но русским языком Шамир владеет плохо и отваживается на рассказ редко. В наших беседах фигурирует русская, шугнанская и таджикская лексика.
Сегодняшний его визит тоже был довольно молчаливым. Он сказал, что мой «папашка» — домулло, хорошо знает их язык (отец знал немного фарси), а «мамашка» косит траву, как дехканин (мать, доцент-химик, действительно, тряхнув стариной, косила в саду траву). Это был вежливый разговор, вполне приличествующий такому случаю. Мы сидели на скамейке у обрыва. Снизу доносился шум Гупта и Шахдары: там они сливались. Между двумя реками участок террасы был засеян хлебами. Виднелись обсаженные тополями кибитки. Это кишлак Варцудж. Обрыв так крут, что все внизу было хорошо видно прямо со скамьи. Я сказал, что хлеб скоро будут убирать. Шамир согласился с таким прогнозом. Помолчали. Потом Шамир показал влево, на старое здание склада, и сказал, что раньше там летом жил ишан Сеид Мамудшо. Я это знал, но проявил к сообщению интерес. А потом Шамир рассказал историю, которую я до этого ни разу не слышал. В моем вольном пересказе эта история много теряет. Главное же, меняется оценка событий, совершенно разная у меня и у Шамира.
Так вот, ишан — это крупного ранга духовное лицо в мусульманской иерархии. Сеид Мамудшо был ишаном шахдаринским. Он был настоящим домулло, ученым человеком. Он читал книги, умел их толковать, он много путешествовал, был паломником, даже на Цейлоне бывал, говорят. Богат был ишан сказочно. На него работала вся долина Шахдары, часть долин Гунта и Пянджа. Сюда, на дашт, ишан велел провести воду из Кок-Чашмы, построить дом для себя и кибитки для слуг, посадить деревья — ивы, абрикос, яблони, груши, алычу. Все это росло вот здесь — Шамир показал, — близко к обрыву. Вся вода из Кок-Чашмы орошала только этот небольшой участок и уходила потом вниз, в песок. Остальная земля на даште пустовала. А на Варцуджской террасе земли было совсем мало. Воду из Шахдары туда подавали узеньким арыком, и ее хватало только на то, чтобы оросить клок земли под хлеб. Наверху ишан жил один со слугами, а внизу, в Варцудже, жило вдесятеро больше людей. Вверху, на даште, земли было много, внизу — мало. Ишан жил богато, а в Варцудже хлеба до весны не хватало, ели толченый тутовник. Ишану, когда он собирался на прогулку, Шамир подводил белого коня под богатым седлом и с уздечкой в серебре. А внизу было лишь несколько облезлых ишаков, на которых и увозили в дома весь урожай. Часть урожая отдавали тому же ишану. Когда пшан удалялся в дом на молитву, внизу тоже молились.
И вот однажды в Варцудже кто-то сказал, что все это не по-божески, несправедливо. Прошлый год был неурожайный, дети умирали, и отчаявшиеся дехкане послали к ишану делегацию с просьбой разрешить им возделать пустующую на даште землю. Воды хватает, а поскольку земля эта ишанская, то половину урожая они отдадут ему, Сеиду Мамудшо. Ишан выслушал делегатов и махнул им рукой, чтобы они уходили. Когда делегаты спустились, ишан подошел к обрыву, распростер руки над Варцуджем и проклял кишлак и его обитателей…
Я боялся перебивать Шампра, но не удержался и спросил: за что, собственно, проклял ишан дехкан? Ведь предложение было деловое, ишану выгодное. Шамир стал объяснять: это место, где ишан молится, святое. А пригонять в святое место грязных волов для пахоты нельзя. Да и земля эта принадлежит ишану, и только он мог предложить использовать его землю, а не дехкане. Их просьбу ишан расценил как посягательство на свою землю и как проявление безбожия. Все это Шамир объяснил другими словами, конечно…
Проклятие ишана страшно испугало жителей Варцуджа. И они решили просить ишана снять проклятие. Утром все мужчины кишлака надели на шеи веревочные петли и поползли на коленях вверх по обрыву, протягивая концы веревок ишану. Было жарко, на склоне песок, и они ползли полдня. Ишан все это видел в окошко, но не вышел. Проклятые приползли под стены резиденции, но ишан продержал их так до вечера, несмотря на стенания и мольбы о прощении. Наконец ишан вышел и снял проклятие. Даже разрешил «шурави» (бунтовщикам) поцеловать край его халата. Добрый он был, ишан Сеид Мамудшо. Как отец родной. Таких шурави простил.
Шамир закончил рассказ. Я сидел ошарашенный, не зная, как отнестись к такой концовке. Похоже было на то, что Шамир всерьез восхищается душевными качествами ишана. Закурил. Предложил сигарету Шамиру. Тот взял, раскрошил табак на ладони и кинул его под язык. Помолчали. Потом я робко, боясь спугнуть повествовательное настроение Шамира, спросил его: куда девался Сеид Мамудшо после революции? Шамир выплюнул табак, вытер расшитым бисером платком седые усы и сказал, что ишан уехал в Афганистан. После его отъезда долго боялись осваивать земли на даште. Помнили о проклятии. А потом приехал Баранов. За ним — Гурский. Совсем худенький он тогда был. Стали делать сад. Хороший сад стал. А Сеид Мамудшо, говорят, помер в Кундузе…
— Шамир…
— Лябба (вежливый знак внимания).
— Ишан был очень ученый человек?
— О-хо! Очень.
— А твой сын-агроном больше знает, чем ишан?
— О-хо! Конечно, больше. Его в институте учили. Диплом есть.
— Но ведь твой сын никогда не будет так поступать, как ишан: проклинать, землю зря держать…
— Не будет. Он хороший, умный.
— Значит, ишан не умный и не хороший?
Шамир вздохнул, кинул под язык «насвор», начал объяснять. Агрономов теперь много. Учителей тоже. Много ученых стало. Даже дети ученые — читают и пишут. А тогда один ишан книги читал. Много знал. И какой бы он ни был, он был ишан. И все жили по его закону. Теперь шпана нет. Закон другой. Тогда конюх только стремя ишану держал, а теперь пенсию Шамиру дают. Тогда была одна жизнь, теперь совсем другая. Вот в той жизни ишан был самый ученый, самый богатый, самый большой человек. А сейчас мой сын машину сам водит. Разве можно сравнивать?
Кажется, я понял Шамира правильно.
Потом мы пили у меня дома чай. Руки Шамира, черные, узловатые, с вздувшимися венами, ловко держали пиалу. Чаепитие — это ритуал. Чем дороже гость, тем меньше чаю наливают ему в пиалу. Зато подливают чаще. Это чтобы дольше гость не уходил, чтобы продолжительнее была неторопливая беседа. Шамиру я наливал чай на самое донышко. Уже совсем стемнело, но мы находили о чем поговорить. Шамир рассказывал о военном враче Станишевском, который вылечил его от какой-то страшной болезни, какой именно — я не понял. О геологе Клунникове, который весь Памир исходил пешком. О молодом Гурском. Эта часть разговора меня очень заинтересовала: любопытно все-таки узнать что-то о своем начальстве.
Рассказ был об одной детали, которой я не знал. Она касалась системы отсчета времени. Дело в том, что в старину дехканин начинал работу с восходом солнца. Дашт, на котором расположен сад, окружен горами. С востока — отвесные скалы Шугнанского хребта, с запада — горы Ишкашимского хребта, с севера — Рушанского. Сад находится как бы в яме. И солнце там летом появляется из-за Шугнанского хребта только часам к десяти утра. Вот рабочие, пользуясь старым отсчетом времени, только с десяти и начинали работу. Гурский велел им начинать в восемь утра, но часов ни у кого в те времена не было, и работу упорно начинали только с солнцем, в десять. А весной и осенью и того позже. Тогда Гурский придумал выход из положения. Он подвесил на видном месте кусок рельса и сказал, что работа будет начинаться через час после боя. Утром раздавался звон. Его было слышно далеко окрест. Народ собирался. Через час снова били в рельс. Это означало начало рабочего дня. По такому же сигналу и обедали, и кончали работу. Постепенно привыкли. Теперь у всех есть часы, но гонг еще долго звучал над даштом. Я еще застал его. Но историю о том, как гонг выдержал конкуренцию с солнцем и помог укрепить производственную дисциплину, я услышал впервые.
На Памир ведут два тракта: Ош — Хорог и Душанбе — Хорог. Первый — более оживленный. Длина его 728 километров. Второй короче — 536 километров, но он идет через перевал Хабурабат, свободный от снега всего полгода. Поэтому он менее популярен. А по трассе Ош — Хорог иногда можно ездить круглый год. Впрочем, смотря какой год выдастся…
Оба эти тракта мне отлично знакомы. Хотя наша полевая работа обычно идет вдалеке от дорог, по тому и другому пути я ездил многие десятки раз. Знаю каждый поворот, представляю себе встречные пейзажи с видом в ту и другую сторону так, будто сейчас их вижу. Эти тракты, пользуясь литературным штампом, — артерии, питающие Памир. День и ночь идут по ним машины. Помню времена, когда по трактам ползли «газики» и «Урал-ЗИСы» — старые грузовики с деревянными кабинами. Поездка в один конец тогда длилась около недели. Полотно дороги скверное. Шоферская тоска была выражена в стихах, выбитых на скале:
От Оша и до Хорога
Все трясучая дорога.
А ниже была приписка краской:
От Хорога до Оша
Тоже тряска хороша.
Теперь этих надписей нет: при расширении дороги скалы взорваны. Да и полотно дороги расширилось и значительно улучшилось, местами даже асфальт положен. И летят по трактам теперь «голубые корабли» — ЗИЛы сто тридцатые. Два дня туда, два обратно. Быстро.
Каждый воспринимает знакомую дорогу по-своему. Я воспринимаю каждый отрезок дороги, вспоминая шофера, с которым ехал тут или там впервые. Или какие-нибудь запоминающиеся обстоятельства. Именно шофера вспоминаю сначала, а обстоятельства после. Потому, наверное, что, если бы не водитель, не его мастерство, умение, опыт, некому было бы вспоминать — такие бывали обстоятельства.
Для меня памирский шофер — всегда личность, всегда индивидуальность. Разные они все. И не ангелы. Бывают среди них стяжатели, что греха таить. Встречались и пьяные за рулем: здесь автоинспекция далеко. Но я ни разу не видел таких, которые проехали бы мимо при поломке, не вытянули бы сползшую под откос незнакомую машину, не поделились бы горючим, не уступили бы безопасную сторону дороги машине, водитель которой боится высоты. Без этого кодекса жизнь на горных трактах была бы невозможна. Я знаю людей, расценивающих памирских водителей как пилотов. Преувеличение, но все-таки… Видели бы вы, как встречают первые машины в Хороге, когда открывается дорога и начинается завоз! Эти первые машины пробились через снежные заносы, через снесенные лавинами участки трассы, через селевые потоки. Водители мерзли, грызли оледеневшие консервы, ночевали в кабинах, свернувшись калачиком, недосыпали. Машины тянули друг друга тросами. Их заносило юзом на обледеневшем полотне над пропастью. Они лезли в ледяную воду на переправах при снятом предварительно с вентилятора ремне, чтобы мотор не залило водой. Да что там говорить! Нет пока гимна памирскому водителю. А надо бы. Он, рыцарь сумасшедшего тракта, достоин гимна.
…Голубые ЗИЛы быстро обгоняют наш ГАЗ-51. Большая, тяжелая машина нам ни к чему, а на своем «газике» мы можем пройти по любой колее. Но на тракте мы явно прогадываем. И выглядим анахронизмом. Ямин Замиров, наш шофер ветеран, вроде бы даже стесняется своей машины. Когда его обходят ЗИЛы, он покорно прижимает «газик» к краю дороги, пропускает вперед сверкающие эмалью машины и вздыхает. Потом оборачивается ко мне, улыбается и смущенно говорит: «Подышим пылью, а?»
«Газик» натужно урчит на последнем подъеме к перевалу Хабурабат. Справа уже виднеется домик метеостанции. Выезжаем на перевал. Высота невелика — около 3300 метров. Но место это влажное, оттого и снега здесь скапливается много. Вниз покатили бойко. Ямин цовеселел. Потом дорога резко пошла серпантинами вниз но скалистому склону. На одном из поворотов показалась скала, отвесно стоявшая у самого края полотна. На скале краской выведено в рамке:
Сергей Луков
поехал прямо
1964
Ямин замедлил ход и вздохнул. Я глянул: куда это «прямо»? Прямо была пустота. Лента дороги уходила влево. Слева же распутывались ее серпантины. А «прямо», за скалой, шел отвес. Белая ленточка реки Обихумбоу виднелась на глубине более полукилометра. Задремал, видно, Сергей Луков. Или рулевое управление отказало. Или разогнал машину лихо, не успел отреагировать на крутой поворот. Как бы там ни было — нет Сергея Лукова на свете. Осталась только выразительная надпись на скале: «Луков поехал прямо…» Напоминание и предостережение. И памятник Лукову.
Я спросил Ямина, знал ли он Лукова. Ямин не знал. Когда мы отъехали уже порядочно от скалы, Ямин снова повеселел. А я все думал о скале и надписи. По горным трактам много разных памятников погибшим водителям: где надпись на скале, где бетонная пирамидка, а у перевала Зардолю, у шоссе, что ведет в Нурек, в цемент вмазана баранка разбившейся машины. Но чаще всего память людская служит памятником. Едешь где-нибудь, а водитель и говорит: «Здесь Андрей разбился…», «Там Броимшо поворот проспал…» И расскажет об Андрее и Броимшо. Такие вот памятники чаще…
Ах, романтика дальних дорог! Ямщики седой старины с их страстями и тягучими песнями, под стать длинным российским дорогам. Бывалые моряки, пахнущие ветром дальних стран, веселые и уверенные в себе. Мужественные пилоты. За прищуром их спокойных глаз прячутся тайны, о которых не положено знать пассажирам. Все они романтичны, все воспеты. А памирский шофер? Разве меньше романтики в его опасном труде? Он и мужествен, и спокоен, и уверен в себе, и весел.
Веселый водитель на Памирском тракте — это стереотип. Легче всего здесь остановить попутную машину, подняв большой палец и хохоча. Тогда, как бы ни спешил водитель, зашипят тормоза и из кабины высунется лицо с ожидающим выражением: «Анекдот? Давай садись скорей!»
За два с лишним десятка лет я хорошо узнал многих памирских шоферов. Со старейшим водителем тракта Порфирием Павловичем я как-то двое суток мерз на подходах к перевалу Талдык, неожиданно закрывшемуся из-за чудовищного снегопада. Тулуп малорослого дяди Порфирия укрывал пас двоих, а его рассказы о первых годах жизни на тракте могли составить целый роман.
…С лихим водителем Петром Синяевым очень-то не разговоришься. Другие боятся заснуть, а он сразу предупреждает: «Спи, на меня это не действует». Оказывается, Синяев выработал у себя редкую способность полностью лишаться сна за рулем. Зато когда он добирается до настоящего ночлега, его из пушки не разбудишь. А за баранкой он, по его уверениям, может трое суток просидеть без малейшей охоты вздремнуть. Говорит, это у него после одного случая такой талант прорезался. Какого случая — не рассказывает.
Как-то я забыл в кабине одной попутной машины горные ботинки: на подъезде к Ошу жарко стало в кабине, скинул их, надел тапочки, а выходя, забыл. Бывает… И шофер был незнакомый. И сошел я на въезде в город, и шофер не мог знать, куда я поеду дальше. Хватился я лишь к вечеру, когда Синяев привез мне ботинки. Сказал: по описанию водителя догадался, что это я ехал.
— А как догадался-то?
— Да, говорит, у Чечектов сел. С бородой. Кому же быть?
…Алеша Сушков — старый друг. Тоже водитель. Я знаю его лет двадцать. Сейчас он так же подвижен и весел, хотя в весе и прибавил. Алеша — философ. У него свой взгляд на жизнь вообще и на свою работу в частности. Особенностью этого взгляда можно считать удивительную чуткость в разделении хорошего и плохого в самой запутанной коллизии. Основной тезис Сушкова — «жизнь должна быть справедливой». Алеша удивительно легко идет на потерю заработка. То полдня помогает кому-то ремонтировать ставшую на тракте машину, то больного везет, хотя для этого нужно повернуть обратно. Сушков — маэстро. Утверждает, что свое всегда заработает.
…Алимджан Джурабаев толст, уютен и весел. Он за рулем с войны. Отец многочисленного семейства. Старшие дети уже работают, младшее дитя, десятое по счету, грудное. Алпмджана этот семейный статут вполне устраивает. Когда удивляются его многодетности, он только похохатывает. Зато с Алимджаном можно ехать спокойно. Не только потому, что он опытный водитель, а главным образом из-за этой вот многодетности. Едет быстро, но осторожно. Говорит, что риска не любит: очень уж много народу ждет его дома. В 1972 году при встрече Алимджан долго расспрашивал о здоровье, отвечал на вопросы о своем семействе, а потом не выдержал, достал из бумажника орденскую книжку. Показал: новенькая. Засмущался, пошутил: «У жены уже есть орден за детей, теперь я ее догнал». Расхохотался.
…К концу полевого сезона Хорог становится похожим на Клондайк, с детства знакомый по рассказам Джека Лондона. Гостиница забита отъезжающими геологами, археологами, ботаниками, почвоведами. Геологи численно преобладают. Все ждут летной погоды. А ее все нет. Запись на билеты все помнят наизусть. А погоды нет. Снег на горах с каждым днем тает все меньше, полоса нерастаявшего снега на склонах неумолимо снижается. А погоды все нет. Прибывают новые партии. Гостиница трещит по швам, ресторан похож на конвейер: кормят в очередь. А погоды нет. Пошла вторая неделя ожидания, но облака плотно забили трассу.
Наконец терпение лопается. С вечера геологи утеплили фургон машины кошмами, пригласили меня ехать с ними. Я заколебался: моя очередь на самолет одна из первых. Уедем, а вдруг погода откроется — обидно будет трястись по тракту и глядеть вслед пролетающим самолетам. А с другой стороны, нелетная погода может еще с месяц продержаться. Тогда и на машине не вырвешься. Соглашаюсь.
Выехали рано утром. Машину ребята оборудовали удобно: можно сидеть, можно и лежать. Кошмы защищают от холода. Тепло. Сначала ехали шумно, пели прощальную геологическую:
В дорогу! В дорогу!
Осталось нам немного
Скитаться по вершинам,
Ущельям, долинам.
Потом петь притомились. Стали разговаривать. Но фургон громыхал, пыль лезла в горло. Охрипли. Стали закусывать. Это занятие тоже ненадолго. Заскучали. Утешало лишь то, что облака забили Пянджское ущелье, погода была явно нелетной, а мы двигались к цели. Гостиничный быт всем осточертел. Наконец кто-то предложил расчехлить фургон. Жаль было потраченных на утепление трудов, но стало светло, засвистел в ушах встречный ветер, открылся обзор. Все оделись потеплее, повеселели, оживились. Началась дискуссия по поводу разломов, интрузий и свит. Тема неисчерпаемая. Ее хватило до Душанбе.
Перевал Хабурабат был в снегу. Бульдозеры расчищали дорогу. Местами машину брал на буксир трактор и перетаскивал через снежную толщу. Похоже было, что перевал вот-вот закроется окончательно: снег продолжал валить. Машины гремели цепями, натянутыми на баллоны. Дорожники выбивались из сил. Их покрасневшие глаза свидетельствовали о том, что спать им давно не приходилось. Ревели сигналы. На подходе к перевалу вытянулась очередь машин километра на два. Жгли костры из старых покрышек, промасленной ветоши и засохших дудок камоля. Водители нервничали: успеем ли проскочить? Кто-то из водителей-хорожан решил возвращаться: проскочишь перевал, а обратно домой как? Разворачиваться на узкой дороге было трудно. Столпотворение усилилось. Кто-то говорил, что за перевалом дорога ниже снега скользкая, один бензовоз уже ушел вниз, но водитель выпрыгнул. Верили и не верили.
Ночью вместо сна пришла тяжелая дрема. Холодно. Кругом стоял гвалт от криков и сигналов. Машина то трогалась с места, продвигаясь в очереди, то снова останавливалась. Мотор не глушили, чтобы на морозе не лопнул радиатор. Временами выскакивали из кузова и бегали вокруг машины, пытаясь согреться.
Наша очередь подошла лишь к полудню. Трактор дернул машину и поволок ее через снег на буксире. Колеса буксовали, но трактор тянул надежно. Через полкилометра мы оказались на хорошем грунте. Пока наш водитель отцеплял буксирный трос, тракторист спал. Потом мы ехали уже самостоятельно. Слева внизу виднелся лежащий вверх колесами бензовоз. Не врали, значит…
После еще одного ночлега мы быстрыми темпами стали приближаться к дому. Начался «стриптиз». Сначала раздели фургон, заново утепленный у перевала. Потом, по мере спуска, понемногу раздевались сами. Над Гиссарской долиной сияло теплое среднеазиатское осеннее солнце. На хлопковых полях было полно народа: убирали урожай. На подъезде к Душанбе водитель стал отмывать машину, чтобы не раздражать столичную автоинспекцию. Мы тоже пытались отмыть в арыке дорожную пыль. Вид у нас был, надо прямо сказать, не блестящий. Лица облупленные, коричневые, обросшие…
В Душанбе, когда машина встала у светофора, какая-то девушка глянула на нас, рассмеялась и спросила:
— Откуда вы такие? С хлопка, что ли?
— Нет, мы с Памира.