Комфорт располагает к лени — это я давно заметил. Наш лагерь был, безусловно, комфортабелен. Он стоял под роскошным грецким орехом. Для лагеря лучшего дерева нет. Орех тенист и чист. В его листве не водится никакой нечисти, а крона так густа, что не всякий дождь ее пробьет. Широкие листья ореха имеют тонкий, приятный запах. Шелест их уютен. Мы знали, что проживем здесь целый август, и стремились оборудовать все как следует. Немало способствовали комфорту старания нашего шофера Александра Павловича Дерунова. После того, как под орехом были перевернуты все камни и из-под них выгнаны и уничтожены скорпионы, после того, как на подготовленных площадках были разбиты четыре палатки, Александр Павлович соорудил еще навес и примитивную печь. В двух десятках метров от лагеря катила серые воды река Обихингоу. Ее рокот стал привычным, как тиканье часов в доме: его не замечали. Выше по конусу выноса располагался покинутый кишлак. Лет десять прошло с тех пор как его жители переселились в хлопкосеющие районы. Ненаселенной была не только окрестность лагеря, но и вся верхняя часть долины. Сады стали дичать, но в них еще вволю можно было набрать вишни, черешни, груш, тутовника, абрикоса. Александр Павлович, исполнявший ко всему прочему и добровольно взятые на себя обязанности повара, ежедневно набирал в ведро разнообразные плоды, и в нашем рационе появились компоты и кисели. От такой жизни кто хочешь разленится. Я боролся, сколько мог, но сегодня решил в маршрут не ходить. Дела шли успешно, и я сказал, что хочу побыть на лагере и подумать. Не нужно было натягивать успевшие надоесть за лето горные ботинки. Я обулся в легкие тапочки и развалился на надувном матрасе. Александр Павлович тут же мобилизовал рабочих и лаборантов на сбор фруктов, а я глядел на противоположный берег реки и наслаждался покоем. И окружающей красотой тоже.
Долина Обихингоу по праву считается одной из самых красивых в Таджикистане. Здесь шестнадцать лет тому назад я начинал свою работу в Средней Азии. Эту долину тогда я не просто прошел, но и откартировал по левому борту, а это значит облазил всю от русла до гребня. Насчет красоты свидетельствую, что это так. На протяжении полутора сот километров несет свои воды Обихингоу, означающая в переводе «больная вода». Вода настолько мутная, что перед употреблением ее сутки надо отстаивать во флягах. А «больной» эту воду называли, наверное, оттого, что в старину здесь бытовали и малярия, и трахома, и прочие хвори. На картах прошлого века река называлась Хулляс. Узбеки Куляба, пригоняющие сюда на лето скот, сам слышал, до сих пор ее так называют.
Река берет начало в системе ледника Федченко, а точнее — с ледника Гармо. Таким вот образом река, ее долина, оказалась транзитным путем из равнин Туркестана к высочайшим вершинам Памира. В прошлом веке этим путем ходил В. Ф. Ошанин, открывший хребет Петра Первого. Бывали здесь также ботаники А. Э. Регель и В. И. Липский, географ Г. Е. Грум-Гржимайло, зоолог А. А. Бобринский. В начале нашего века долина видела таких людей, как Борис Алексеевич и Ольга Александровна Федченко, И. В. Мушкетов, С. Я. Эдельштейн… Начинать здесь работу после тех, кого мы сейчас считаем классиками, было страшновато.
Сейчас, шестнадцать лет спустя, мне понадобилось снова поехать сюда. Я пытался разыскать места, где делал когда-то описания, чтобы продублировать их и выяснить характер изменений, происшедших с растительностью за эти шестнадцать лет. Изменения были. Надо было их обдумать. Вот я и думал. Размышлял и о состоянии дороги в верхнюю часть долины. С тех пор как население оттуда ушло, и без того плохая раньше дорога стала и вовсе никуда не годной. Мы как-то проехали на нашем ГАЗ-51 вверх километров десять, так Александр Павлович, на что уж бывалый памирский водитель, и то кряхтел, жалея машину.
К обеду отряд собрался в полном составе. Стало шумно. От печи потянуло чем-то вкусным, Александр Павлович степенно отвечал на вопросы дам, интересовавшихся его поварским мастерством. Молодежь отправилась к реке, и оттуда теперь доносились веселые крики. Поднимаясь с ложа, я твердо решил рушить этот лагерь и перебраться в менее комфортабельное место, по возможности вверх. А то тут разнежишься с компотами. И так уж…
На дороге сверху показалась машина — «козлик». Подумал: наверное, экспедиция какая-нибудь, больше сверху быть некому. Из машины вышли военные. Впереди шел подполковник. Вдруг до меня дошло, кто это, и я кинулся навстречу:
— Володя! Рацек!
Кто-то из нашей молодежи пискнул:
— Рацек? Дайте посмотреть на живого Рацека!
Александр Павлович радостно закричал:
— Владимир Иосифович, как раз к обеду!
Мы обнялись. Все были представлены друг другу. Расстелили тенты, расселись.
За обедом выяснилось, что группа Рацека штурмует пик Коммунизма, а базовый лагерь находится у языка ледника Гармо, в березовой роще, которую я знал по старым временам. Сейчас Рацек ехал встречать вертолет, который должен вернуться из Душанбе. Предложил лететь к леднику и мне. Конечно, я согласился. Вечером мы уехали. Разгром комфортабельного лагеря откладывался на неопределенное время.
Люди нашего отряда не зря хотели посмотреть на «живого Рацека». Он человек известный, можно сказать, легендарный. Заслуженный мастер спорта кандидат географических наук подполковник Владимир Иосифович Рацек одарен многогранно. Это он открыл пик Победы, вторую по величине вершину страны, хребет Меридиональный, множество ледников, перевалов, вершин. За эти открытия Географическое общество СССР удостоило его золотой медали Семенова-Тян-Шанского. Владимир Иосифович — знаток Средней Азии. В своих трудах он отстаивает идею, согласно которой современное горное оледенение деградирует. С ним не всегда соглашаются, но, поскольку никто (это можно смело утверждать) не знает среднеазиатских высокогорий так, как Рацек, спорить с ним трудно.
Мы знакомы давно. Бродячая судьба и деятельная натура Рацека приводят к тому, что мы с ним встречаемся почти всегда случайно, вот так, как сейчас. Много перемещаемся, вот и встречаемся.
По дороге Владимир Иосифович рассказывал мне последние новости. Пик Коммунизма штурмует целый взвод. Ребята из-за непогоды повисли где-то близко к вершине, ждут прояснения. Погода и состояние штурмового отряда тревожат. Говорили и о моих делах.
Заночевали в Ляйруне. Туда же прибыл и вертолет. Уговорились лететь чуть свет. Побудка последовала еще в темноте. Пока споласкивали лица и пили горячий чай, начало рассветать. Пилот из кабины уже торопил нас жестами. Вылетели.
Внизу долина была еще во мраке, но вершины гор уже золотились на солнце. Я смотрел в иллюминатор и пытался восстановить в памяти местность такой, какой я видел ее шестнадцать лет назад. Это было трудно. Тогда я смотрел на горы с земли, теперь — сверху. Но все-таки узнавал. Вот внизу виднеются квадратики покинутых кибиток самого верхнего кишлака Пашимгар. Сверху хорошо видно, как в этом месте река расплескивается на несколько рукавов по плоской галечной пойме. Пойма не успевает зарастать. С севера и юга на нее сбрасывают наносы реки Батрут, Бахут и Киргизоб, с востока — река Гармо. Каждая река берет начало со своего ледника, каждая имеет свой индивидуальный режим. И получается так, что стоит одной реке поутихнуть, как начинает бурно разливаться другая, и пойма все лето затоплена.
Летим над долиной реки Гармо. Внизу показалось запрудное озеро. Новость: раньше его не было. Это тоже результат бурной деятельности горных рек. Какой-то боковой приток в разгар таяния ледников выбросил в долину Гармо селевой конус из грязи, камней, гальки, вырванных деревьев и кустов. Вся эта масса перегородила русло. Перед естественной плотиной скопилась вода. Образовалось озеро. Надолго ли?
Слева внизу появляется роща, хорошо мне знакомая. Когда-то именно в ней я ночевал и мерз по пути к леднику Гармо. Базовый лагерь Рацека удобно раскинулся в этой березовой роще. Приземляемся на пойме. Народу в лагере множество. В вертолет тут же закатили бочку горючего, туда же влезло несколько человек, с которыми я даже не успел познакомиться, машина взревела и пошла, набычившись, вперед и вверх.
К моему удивлению, возле капитальной кухни лагеря командовала приданными ей дежурными повар Аннушка, старая знакомая. Она, сколько помню, всегда трудилась в экспедициях, кормила геологическую братию. Подвижная, круглая, добрая Аннушка! Она всегда ухитрялась из немудреных экспедиционных запасов приготовить что-нибудь вкусное. Один из начальников геологической экспедиции говорил мне, что Аннушка — это уже половина успеха работы: обеспечивается хорошее питание и отличное настроение. Ай да Рацек! Сманил-таки Аннушку.
Забросив рюкзаки в палатки, мы с Рацеком отправились к леднику. Па конусе выноса, поросшем арчой, Рацек повел меня куда-то в сторону. По пути он срывал цветы тысячелистника, ветки жимолости, арчи, березы, сооружал букет. Про себя я дивился: Рацеку такое занятие не свойственно. Минут через десять мы подошли к арчовому дереву, и Рацек стал разбрасывать цветы и ветки возле плоского камня. На камне по-английски было выбито:
Вилфрид Нойс,
Робин Смит —
пик Гармо —
24.7.62.
Это был памятник погибшим английским альпинистам. Они рухнули в трещину, достать их оттуда так и не удалось. Экспедицией руководил один из героев Джомолунгмы, Джон Хант. Об этой экспедиции я тогда слышал. О несчастье тоже. Теперь вот мы в молчании стоим перед самодельным памятником.
По пути к леднику Рацек рассказал, что тогда Хант сразу свернул экспедицию, англичане все побросали и улетели, подавленные свалившимся на них несчастьем. Когда экспедиция Рацека прибыла сюда, всюду были разбросаны кислородные баллоны, веревки, баулы со снаряжением. На одном бауле стояло имя Ханта. Там была оранжевая капроновая веревка. Потом Рацек дал мне кусок этого хантовского репшнура, и он до сих пор висит у меня в кабинете. А тогда мы шли и говорили о молодых здоровых париях — Смите и Нойсе, погибших на чужбине. Говорят, что альпинизм — школа мужества, но если это так, то это очень жестокая школа.
Конец ледника был грязным, растрескавшимся и шумным. Потоки талой воды гудели в расщелинах, текли по рандклюфтам, стекали по ледяным ступеням. Вода журчала, капала, ревела, создавая шум, свой собственный и отраженный эхом от стен ледяных расщелин. По всему было видно, что ледник разрушался, отступал. Перед языком виднелось несколько валов, последовательно отмечавших фронты отступления. Это было как раз то, что Рацек хотел показать мне. Показал и схемы, сделанные им по аэрофотоснимкам разных лет. По схемам было видно, насколько отступил край ледника за двадцать лет. Ту же работу Владимир Иосифович проделывал на сотнях ледников Средней Азии: он фиксировал стадии, темпы, этапы и формы деградации горных ледников. Отступали они почти повсеместно. Даже на северных склонах. Даже во влажных районах, как ледник Гармо. Я говорю «почти», потому что бывают исключения. Есть ледники стабильные. Есть даже наступающие, продвигающиеся вперед и вниз. Они заставляли Рацека быть особенно внимательным, чтобы правильно установить причины такого поведения. Он считает, что продвигающиеся ледники, наступая, деградируют, так как вещественный баланс их при этом уменьшается. Приводил примеры. Эх, если бы все альпинисты были такими, как Рацек, изучение высокогорий пошло бы куда скорее!
Потом я три дня бродил по окрестностям, сопоставляя старые описания с современными растительными сообществами. А Рацек почти сутки не отходил от радиста: погода прояснилась, шел штурм пика Коммунизма. Штурмом руководил мой давний приятель Виктор Некрасов, и я тоже волновался. Пик взяли небывалым по численности составом.
Через три дня на базовом лагере готовились к встрече участников штурма. Аннушка сбилась с ног. По троне зажгли самодельные факелы. Радист нашел в эфире подходящий к случаю марш. Штурмовой отряд появился к вечеру. По тропе шли измученные, обгоревшие на беспощадном солнце высокогорий, ободранные на скалах, с обмороженными щеками и потрескавшейся кожей на лицах парни. Они еле передвигали ноги.
Еще дня через два я вернулся к себе на лагерь. Через день снова приехал Рацек с товарищами, а следом мимо нас проехали альпинисты. Парни отоспались, отдохнули, Аннушка откормила их; ребята смеялись, шутили, наперебой тискали и подкидывали какого-то щенка. Мои сотрудники высыпали навстречу машинам посмотреть на героев штурма. Кто-то вздохнул:
— Совсем ведь еще дети! Ведь им же лет по двадцать, не больше!
А еще через день комфортабельному лагерю пришел конец. Часть отряда отправилась в Душанбе вертолетом, часть — машиной, а остальных Александр Павлович повез на Памир, в Хорог. Предстояло еще два месяца полевой работы.
Жизнь экспедиционного отряда состоит в общем-то из мелких событий. На этот раз мелкие события пошли так густо, что базовый лагерь почти опустел: кто-то отпросился в город на свадьбу, у кого-то заболела родня, кто-то сам заболел и был отправлен в районную больницу, а кого-то еще раньше я сам отправил на базу за недостающим снаряжением. На лагере осталось всего трое: рабочий Давлятбек, студентка-практикантка Рая и я. Ситуация сложилась вроде как с волком, козой и капустой при одной лодке. Маршруты отменять нельзя: работа должна идти своим чередом. С другой стороны, лагерь бросать без присмотра тоже нельзя. Воров здесь нет, но вездесущая ребятня из кишлака непременно набедокурит на лагере из чистого любопытства. Идти в маршрут с Давлятбеком хорошо, но Рая боялась оставаться на лагере в одиночестве. Отваживаться же на трудный маршрут с девятнадцатилетней девчонкой было рискованно. А маршрут предстоял трудный потому, что был он картировочным, требовал изрядной физической нагрузки, длинных переходов, к тому же не где-нибудь, а в верховьях левого притока Бартанга — Раумиддары. На Бартанге работа геоботаника трудна и невыгодна: ходишь целый день по осыпям, скалам, крутым склонам, и хорошо, если одно-два описания сделаешь. Здесь все устремлено вниз, к дну ущелья, — камни, щебень, почва. Задернованных участков с «нормальным» растительным покровом мало. А именно по таким участкам и составляется схема поясности. И карта тоже. Вот почему маршрут предстоял трудный. Легких на Бартанге вообще не бывает.
Я уж совсем было собрался идти один, но Рая убедила меня взять ее с собой. Она крепкая, сильная, выносливая, работает у меня уже второй сезон. А один в поле не воин. Я подумал и согласился.
К устью Раумиддары добрались к вечеру. Заночевали в геологической партии. Геологи с утра тоже собирались вверх по ущелью. К середине следующего дня группа геологов отвернула в сторону на одно из обнажений, которых здесь видимо-невидимо, а мы с Раей продолжали путь вверх. На третий день вышли в нужный нам квадрат и начали потихоньку работать.
Ох уж эта работа картировщика! День за днем проходит он склоны снизу вверх и сверху вниз. Палит солнце, нот заливает глаза, а он все бороздит склоны. Возле ледников холодный ветер леденит пальцы, а картировщик все лазит, ходит, прыгает, ползает по горам. Так вот, глядишь, кусочек карты и нарисовал. А кусочков этих, ой, сколько! Каторжная работа у геоботаника-картировщика. Но зато кто лучше его знает территорию? Кто глубже его проникает в жизнь растительных сообществ? Кто богаче его коллекциями, фотографиями, впечатлениями? Никто! Богатый человек геоботаник-картировщик. В сбитой обуви, драной штормовке, выцветшей ковбойке, ходит этот богатый человек по горам, вольный, как ветер, и делает свое трудное, ох какое трудное, дело!
К концу пятого дня работа была выполнена. Остался лишь один двойной профиль от реки Виз к реке Раумиддаре через сравнительно легкий водораздел. Вверх и вниз. И все. Тогда можно возвращаться.
Вверх прошли легко. Разгар сезона: усталости еще нет, уровень тренированности самый высокий. Рая выше всякой критики: ходит легко, работает отлично. Словом, все нормально.
К Раумиду спуск с самого начала показался бесплодным. Задернованных участков не было видно. И не предвиделось, если учесть значительную крутизну склона. Весь он был изрезан глубокими желобами. Они тянулись от самого гребня и скрывались где-то внизу за перегибом. Но все равно этот склон мы обязаны были пройти. Закон картировщика. Карта предположений не терпит.
По желобу спускались в сопровождении камнепада. Перебрались в соседний желоб — то же самое. Очень неприятно идти, все время оглядываясь и увертываясь от летящих камней. По мере спуска склон становился все круче. Кристаллическая порода под ногами сменилась конгломератом. Это что-то вроде козинака, восточной сладости, только вместо орехов в конгломерате окатанная галька, а вместо застывшего меда — сцементированный засохший ил. Ходить по такому склону трудно, а если он крутой, то и опасно: галька время от времени под тяжестью выдергивается из спрессованного мелкозема, и нога срывается вниз. Этот склон был крутым, а потом и вовсе перешел почти в отвес. До реки оставалось метров двести спуска. Но я уже понял, что дело плохо. До захода солнца оставалось часа три. Плюс короткие сумерки. За это время вернуться к гребню мы не успели бы. К тому же в сумерках под камнепадом уцелеть трудно. А вниз ходу не было. Мы и так еле удерживались на этом проклятом конгломерате.
На мне были трикони. Они хорошо держали. На Рае были ботинки на резине. Держали они плохо, и я отдал ей ледоруб. Остановились: «Подумать надо». Но думай не думай, если ни вверх, ни вниз идти нельзя, надо идти вбок. И мы пошли по конгломератному откосу, полти стенке, за которой виднелась кристаллическая скала, по виду вполне сносная, трещиноватая. За такую и уцепиться можно. До скалы было метров четыреста конгломерата.
Рая шла впереди. У нее ледоруб, она выбивала в конгломерате небольшие углубления. Я без ледоруба в триконях передвигался боком, лицом к обрыву. Помочь Рае я не мог: ледоруб один. Так и шли: десяток ударов ледорубом — ямка — шаг, еще удары — еще ямка — другой шаг… В какой-то момент Рая оступилась, по зацепилась ледорубом, и я успел ухватить ее за руку. В другой момент от неудобного положения ступни в ногу мне острой болью ударила судорога. Стукнул по ноге рукояткой ножа — полегчало. Солнце неумолимо катилось к западу, а мы не прошли и половины пути до скалы. Мелькнула мысль: если стемнеет до того, как мы до этой скалы доберемся, значит, все…
…Вспомнил вдруг, как родители Ран пришли в аэропорт провожать нас. Улучив момент, отвели меня в сторонку, робко глядя в глаза, попросили поберечь дочку, приглядеть за ней. Вот и приглядел!
После этого воспоминания стало мне вдруг так страшно, как не было, кажется, никогда. За Раю страшно стало. Страшно остаться в живых, если с ней что случится. Страшно от воображения, которое услужливо рисовало неумолимые последствия первого же неверного шага. Страшно!!!
Я сел. Упер каблуки триконей в вырубленные Раей ямки и сел на конгломерат. Сидя, почти стоял, так крут был склон. Рая обернулась. Я курил. Сказала, что пить хочется. У меня и самого язык во рту был как сухарь. Хриплым голосом сказал, что надо потерпеть. Уняв противную дрожь в коленях, встал. Пошли дальше.
…Мы проходили эти четыреста метров три часа. Уже совсем стемнело, когда по скале спустились к реке. Напились вволю. Когда добрались до нашей временной базы, я сказал:
— Ну, после нынешнего маршрута долго жить будете, Рая.
Она обернулась:
— А что, разве было очень опасно?
Гербарная папка была некоторым образом предметом моей гордости. Очень добротная вещь. Теперь таких папок не делают. И возраст у папки был примерно такой же, как у меня. Во всяком случае, она уже использовалась в советско-германской Памирской экспедиции 1928 года. Об этом свидетельствовал штамп на клапане папки. Потом она долго лежала на разных складах без дела и ко мне попала уже изрядно потрепанной и списанной с баланса. Я ее подремонтировал и вот уже много лет ходил с ней по горам. Папка не шла ни в какое сравнение с новыми изделиями, тоже именовавшимися гербарными папками, тощими и слабенькими. Моя папка, объемистая, с брезентовыми клапанами, с карманом, медными застежками и кожаными лямками, благодаря которым ее можно было носить за спиной, как рюкзак, была великолепна. На пей можно было сидеть. Ее можно было подкладывать под голову вместо подушки. А в ближние маршруты с такой папкой можно было ходить и вовсе без рюкзака: в большой карман влезал запас еды на день плюс альтиметр. Мне уже несколько раз предлагали в обмен на эту папку разные соблазнительные вещи, но я не отдал ее даже за новенький швейцарский ледоруб.
В тот раз я тоже шагал без рюкзака, с одной папкой. Рюкзак уехал вперед, навьюченный на коня, с караваном, который должен был дождаться меня километрах в пятнадцати ниже по Бартангу в условленном месте ночлега. А я набил карманы папки сухарями и сахаром и шел потихоньку с работой. Случилось так, что я задержался на одной зарастающей плитчатой осыпи лишние три часа. Там я обнаружил несколько интересных растений, наводивших на размышление об их связях с флорой щебнистых низкогорий Западного Памиро-Алая. Само собой, такое размышление требовало материала, и я долго жарился под солнцем на сыпучке: зарисовывал структуру сообществ и раскопанные корневые системы, собирал гербарий, а потом долго карабкался к голове осыпи, проверяя, нет ли этих растений и на верхних скалах. Когда из этой осыпи уже ничего «выжать» было нельзя, я сполз вниз, вволю напился воды из родника, неторопливо погрыз сухарей с сахаром и только потом пошел вслед каравану. Солнце стояло еще высоко, и никаких особых препятствий не предвиделось.
Однако, когда я подошел к реке Баджу, стало ясно, что трехчасовая задержка может сказаться на дальнейшем продвижении. Баджу — крупный правый приток Бартанга. Река питается талой водой ледников, лежащих в Язгулемском хребте, в том массиве, где сосредоточились крупные вершины — пик Северцова, пик Ханым, пик Вудор, все шеститысячники. За год до описываемых событий я выходил на этот массив с севера, со стороны Язгулема, прошел всю Баджу сверху донизу и был совершенно покорен красотой ущелья и особенно прелестью березовых лесов, которые там расположились.
(Я совсем не умею писать о красоте природы. Понимаю, что, написав «покорен красотой», я ничего не сказал читателю. Прочти я сам такое у другого автора, тоже ничего бы не мог себе представить. Совсем другое дело, если я прочту, например, такой отрывок: «Нижний денудационный ярус рельефа представлен в ущелье Баджу почти отвесными базальтами и филлитовыми сланцами, вскрытыми эрозией на глубину до восьмисот метров, ограничен снизу плащом обломочного материала, формирующего делювиальную толщу до ста пятидесяти метров, частично поросшую березняками, сопряженными с территориально ограниченным в прирусловой части грубо окатанным аллювием». Тогда все попятно, это легко себе представить в образах. Но боюсь, что такой текст здесь вряд ли будет уместен. Специфика!)
…Внизу Баджу выплескивает такой здоровенный конус выноса, что даже Бартанг не успевает подрезать и размывать его. Когда мы шли вверх по долине, то переправлялись через Баджу вброд. Это было рано утром. Тогда мы втроем взялись за руки и, поддерживая друг друга, без труда переправились на левый берег. Сейчас, во второй половине дня, Баджу вздулась от талых вод, а я сейчас один. Наверняка за три часа до этого воды было значительно меньше. Сейчас соваться в воду страшновато. Ширина метров двадцать, и бурые валы воды ревели очень внушительно.
Вспомнил, что вверху, где река вырывается из скальной щели, есть мосты. Это километра два обхода, да столько же по той стороне. Но делать нечего — пошел. По крупным окатанным камням шагалось плохо, по трикони надежно цеплялись за шероховатости глыб. Вместо мостика, однако, я обнаружил лишь каменную кладку. Все деревянные части были начисто снесены. Здесь ширина русла была метров пять, и вода ревела особенно свирепо. Прыгать на пять метров нечего было и думать, и я пошел обратно вниз.
Самое скверное, что я не помнил точно места брода. Тропа на каменистой пойме не просматривалась, и по ней брод угадать было невозможно. Решил подождать, когда кто-нибудь из местных жителей подойдет к переправе. Через час с той стороны подошла девушка. Посмотрела на воду, помахала мне рукой и ушла, не расслышав из-за рева воды моего вопроса о месте брода. Еще через час ко мне подошел старичок, щуплый и хромой. Я обрадовался: уж если такой переправляется, я и подавно переправлюсь. Подошел к старику, стал расспрашивать о месте брода. Старик говорил на «бартанги» — местном наречии шугнанского языка, а по-русски знал только слово «хорошо». Но мой вопрос он понял и махнул рукой на реку там, где стоял. Я стал быстро готовиться к переправе.
Вообще-то это не так просто. Босым через горную реку переходить плохо. Ногу может больно прижать камнем, тогда не мудрено содрать кожу об острую грань. Поэтому я быстро разулся, вынул из горных ботинок войлочные стельки, снова обул ботинки на босу ногу и крепко их зашнуровал. Незашнурованный ботинок (это я знал по собственному опыту) вода легко срывает с ноги. В горных ботинках можно не бояться камней: трикони крепко цепляются за грунт. Да и вода в ботинке не так стремительно циркулирует, как возле босой ноги, и поэтому в ботинках ноги не так мерзнут в ледяной воде. А на том берегу воду выливаешь из ботинок, пока влезаешь в носки и шерстяные джурабы (узорчатые носки местной вязки), ботинки на солнце подсыхают, а со стелькой потом и вовсе влаги не чувствуешь. Джурабы и носки я затолкнул в карман папки, брюки скатал и затянул ремнями той же папки, полевую сумку подтянул под мышку слева, чтобы ее не заливало, часы сунул в сумку, предварительно поглядев на них. Было без четверти пять. На правой руке затянул темляк ледоруба. Я готов.
Обернулся к старику. Он с интересом следил за моими приготовлениями, приговаривая: «Хорошо», а сам, как был, так и стоял одетый, с палочкой в руках. Я махнул ему рукой: «Пошли!» — и повернулся к реке. И тут — вот уж не ожидал! — дед закинул мне руки на плечи, нежно обнял за шею и повис у меня на спине. Я только крякнул. Дед в хромоте своей явно рассчитывал на меня как на транспортное средство. А я-то думал, что мы пойдем рядом, поддерживая друг друга. Старик был хоть и щупл, но вес в нем чувствовался. Под носом у меня оказался узелок, который дед зажал в кулачке, под ногами путалась его палка, а сам он так прочно повис на гербарной папке, что лямки врезались в плечи. Н-да! Я отвел его палку в сторону, и он понял, стал держать ее горизонтально. Узелок мне не мешал: вниз глядеть все равно нельзя, голова закружится. И я, глядя на противоположный берег, шагнул в воду.
Первые шаги всегда трудные. Примериваешься к течению, ноги еще ломит от ледяного холода. А потом ноги уже ничего не чувствуют, становится легче. Я переставлял ноги, с трудом удерживаясь, чтобы не снесло. Ледорубом упирался в грунт чуть впереди себя справа, переносил всю тяжесть своего тела — и тяжесть деда тоже — на ледоруб, делал шаг правой ногой, потом переносил левую. Вода до пояса пока не доходила. Если дойдет, может снести. А Бартанг всего метрах в ста… Брызги заплескивали до груди. Шаг. Еще шаг… На стрежне валы неслись особенно стремительно. Я глянул на них, и голова закружилась. Постоял немного, глядя на тот берег. Он, казалось, тоже плыл, только в противоположную сторону. Привел в порядок свой вестибулярный аппарат, уравновесился, сделал шаг дальше. Потом еще… Иногда нога становилась на гладкий горб валуна, и тогда я искал опоры пониже, а то с валуна могло снести, Еще шаг. Другой…
На стрежне удерживаться стало и вовсе трудно. Пожалуй, если бы не старик с его добавочным весом, могло и снести. Вода доходила почти до пояса. Сделав очередной шаг левой, я почувствовал вдруг, что не могу сдвинуть с места правую ногу. Ботинок крепко застрял. Сильно рвать ногу я не решался: можно было с размаху рухнуть в воду. Старался высвободить ногу, слегка ее покручивая. Никакого впечатления. Ботинок как врос в грунт. Наверное, его заклинило между валунами. А тут в левой ноге дернула судорога. Этого только не хватало! Я чувствовал, что сейчас не удержусь, рухну. Будь я один, я бы сумел нагнуться, срезать шнурки с ботинка и вынуть ногу. Но с дедом на спине о таком маневре нечего было и думать. Я и так еле стоял. Лямки врезались в плечи, и я подумал было, что, если они под тяжестью деда лопнут, пропал мой гербарный сбор. И тут я услышал, что дед говорит что-то мне в ухо. За ревом воды я ничего не понял, но увидел, что старик протягивает вперед свою палку. Я мигом сообразил: схватил палку левой рукой, упер ее в дно, рванул ногу, ботинок выскочил, что-то больно оцарапало правую ногу, но я не упал, перенес вес на палку. Шаг. Еще шаг. За стрежнем стало легче. Даже судорога прошла.
Последние шаги к берегу я делал уже быстрее. Выбрался на берег, сгрузил с себя деда. Он был сухонький, как только что перепеленатый младенец. Я же с трудом переводил дыхание. Сел. Хотел проверить, целы ли документы в сумке, открыл ее. Сверху лежали часы. Было без одиннадцати пять. Переправа заняла всего четыре минуты… Не может быть! Наверное, часы сломались.
Все оказалось в порядке, если не считать, что правая нога была глубоко расцарапана чем-то острым. Растер ноги сухими джурабами до ломоты. Ботинки между тем подсохли. Оделся, обулся, перевел дух. Старик развязал узелок и развернул передо мной угощение: грецкие орехи вперемешку с сухим тутовником. Очень вкусно. Дед улыбался беззубым ртом, что-то говорил. Я понял только «хорошо» и что я «офарин» — молодец. Еще бы не молодец…
К вечеру я сверил часы по радио. Они были совершенно точны. Значит, переправа действительно заняла всего четыре минуты. Оказывается, жизнь такая длинная! Почему же она кажется короткой?
Свобода научного творчества — это возможность делать при исследовании все что угодно… в рамках программы и сметы. Чем меньше программа и чем больше смета, тем полнее эта свобода. В идеале, следовательно, полная свобода научного творчества должна выражаться в неограниченном финансировании любого поиска, какой в голову придет. Этот идеал остается неосуществимой мечтой любого ученого. На практике все происходит как раз наоборот: программа перегружена и четко сформулирована, а средств на ее выполнение всегда хочется получить больше, чем дают. Не удивительно поэтому, что на праздный вопрос: «На что бы ты истратил свалившийся на голову миллион?» — я отвечал, что на девятьсот девяносто тысяч организовал бы грандиозную экспедицию с многотомным изданием ее трудов, а про оставшиеся десять тысяч надо еще подумать. Впрочем, вопрос-то праздный. Моя смета основательно не дотягивала до миллиона. Даже до десяти тысяч не дотягивала. Правда, программу я всегда составлял сам и мог гордиться хотя бы половиной недостижимого идеала. И вот случилось однажды так, что на горизонте забрезжила и вторая его половина…
Началось все с покорения Джомолунгмы. Во время этой гималайской экспедиции вспомнили о диком снежном человеке. Тема эта для журналистов неисчерпаемая, и западная пресса, естественно, не преминула уделить «сноумену» внимание. Даже серию специальных экспедиций организовали. Тогда один ленинградский доцент-лингвист дал интервью «Комсомольской правде» и сказал, что и нам следовало бы организовать большую экспедицию в необитаемые горные районы, где снежного человека просто не может не быть. Например, на Памир. Этого доцента никто из нас не знал, и к интервью мы отнеслись как к веселому розыгрышу. И вдруг наш коллега Кирилл Владимирович Станюкович опубликовал в научном журнале статью, в которой рассказал о распространенных на Памире легендах о снежном человеке, и намекнул: надо, мол, это все проверить. А тут еще подбавил жару московский профессор-историк, никогда на Памире не бывавший и убежденный, наверное, что Памир необитаем. Он добился организации при Академии наук особой комиссии, которая должна была этот вопрос решить раз и навсегда, по возможности положительно. Короче говоря, была создана мощная памирская экспедиция для поисков сноумена. Кирилла Владимировича назначили начальником, профессора-историка — научным консультантом. На экспедицию выделили хоть и не миллион рублей, но все же так много, что у нас дух захватило: вот это размах!
Но деньги деньгами, а нужны и люди. Энтузиастов нашлось много. Станюкович кого утверждал, а кого и отклонял. Мне он предложил участвовать в этом предприятии, обещая щедрое финансирование геоботанических исследований внутренних районов Памира. Поскольку я работал в другой «епархии», прежде чем соглашаться, нужно было испросить разрешение у моего непосредственного начальства, то есть у Гурского. Когда я изложил ему суть дела, Гурский буркнул:
— Не стоит!
Я спросил, почему, собственно, он запрещает мне это перспективное дело.
— Друг мой, — сказал Гурский, — я не запрещаю, я просто не советую. Вы верите в сноумена?
— Нет, конечно. Но ведь деньги даются для геоботанических работ.
— Это Станюкович дает вам средства для геоботаники. А ему их дали для поисков сноумена или как его там. А сноумена не найдут, это вы знаете. Экспедиция кончится неудачей. Так стоит ли участвовать в заведомо обреченном на неудачу предприятии? Да еще не веря в главную его цель? Нет, друг мой, я определенно не рекомендую вам ввязываться в это дело. Репутация нашего учреждения… словом, сами решайте.
…Экспедиция Станюковича развернула работу всерьез. Отряды направились на Пшарт, Сарез, Билянд-Киик и в другие труднодоступные районы Памира. А я продолжал бродить по горам или один, или в скудном сопровождении одного-двух рабочих. Такой патриархальный стиль имел, конечно, свои преимущества: думалось спокойно и независимо. Но я частенько вспоминал о возможностях той экспедиции и вздыхал.
Когда я возвратился в ботанический сад, Гурский предложил мне съездить на Восточный Памир, чтобы собрать семена для посева в саду. Я поехал.
…Чечекты, небольшой поселок Памирской биостанции, узнать было трудно. Я знал там всех, но на этот раз то и дело сталкивался нос к носу с незнакомыми людьми. По поселку ходили разодетые в немыслимо красивые свитеры не менее ослепительные девушки, фотографировавшие друг друга на фоне гор. Тут же бегали какие-то парни в ярких пуховых куртках, толпились вокруг подстреленного сурка интеллигентного вида люди, пылили чуть ли не табуны коней, сигналили машины…
Станюковича я не застал. Мне сказали, что он на Пшарте, но должен вот-вот приехать. Зато на месте был московский профессор, научный консультант. Он обучался верховой езде: четверо держали лошадь, пятый подсаживал его в седло, а еще несколько человек почтительно давали полезные советы. Услышав, что со мной поздоровался кто-то из старых чечектинцев, профессор с видимым облегчением оставил попытки джигитовки, представился мне и стал расспрашивать, не слыхал ли я чего-нибудь от местных жителей о снежном человеке. При нем была девушка-секретарь, стенографировавшая беседу. Перед таким антуражем я оробел, но стал что-то рассказывать, пытаясь прикрыть рукой лоскут драной штормовки. После беседы профессор пригласил меня на предстоящее после обеда производственное совещание.
Во всей этой колготе я с трудом разыскал нужных мне сотрудников биостанции. Они забились в лаборатории и со страхом поглядывали в окна на разгул экспедиционной стихии. После обеда я заглянул на производственное совещание. Незнакомый парень солидно докладывал, что на высоте пяти тысяч метров в массиве Бакчигир обнаружены на снегу обтаявшие следы двуногого существа. Размер следов примерно сорок второй. Следы шли так-то и так-то… Профессор слушал, секретарь писала, все молчали, а я рассеянно оглядывал незнакомую публику. Постепенно в речи парня до меня стало доходить что-то знакомое. Я спросил, когда все это было со следами на Бакчигире? Парень назвал дату. Я опять спросил, не обходили ли эти следы сланцевый жандарм с юга? Парень подтвердил, что да, обходили. Я вытащил пикетажку и показал, что за неделю до них я ходил там, что двуногое существо — это я сам. Раздался хохот. Профессор недовольно нахмурился. Взяв мою пикетажку, он полистал ее, вздохнул и заключил, что доложенный парнем материал научного интереса не представляет. Чтобы не мешать и дальше работе совещания, я ушел по своим делам с ощущением какой-то несолидности всего происходящего.
К вечеру приехал Станюкович. Глаза у него были красные, воспаленные, он чуть ли не валился от усталости. Пока он умывался, я рассказал ему о совещании. Кирилл покосился в ту сторону, где жил московский профессор, и пошевелил губами. По-моему, я понял, что именно сказал Кирилл, но полной уверенности у меня нет, и я не решаюсь дать точный перевод.
…Через три дня я вернулся в ботанический сад. О подробностях Гурскому докладывать не стал, сказал только, что Кирилл очень устал. Добавил, что снежного человека пока не нашли, хотя некоторые факты, полученные на Бакчигире, любопытны. Гурский хмыкнул и дальше расспрашивать не стал.
…Прошли годы. О снежном человеке как-то забылось. Зато экспедиция как бы между делом положила на геоботаническую карту труднодоступные районы Памира. Археологи экспедиции открыли редкие наскальные росписи. Востоковеды экспедиции собрали обширный фольклорный материал. Все это стало достоянием науки. Станюкович вынужден был оправдывать включение всех этих работ в программу экспедиции: московский профессор считал все работы, не относящиеся непосредственно к поискам сноумена, никчемной тратой средств. Кирилл стоял на своем. Академия его поддержала. Дело было сделано, хотя Станюковичу пришлось немало пережить: ведь сноумена-то так и не нашли. Гурский тогда сказал мне:
— Ну что, друг мой, разве не прав я был, отсоветовав вам участвовать в этой экспедиции?
Я не знал, что ответить, и пожимал плечами. А сейчас знаю. Конечно, повод для экспедиции вроде был не совсем серьезный. Но под этот повод были обследованы глубинные районы Памира, получены уникальные материалы, и вклад экспедиции в науку сейчас сомнения ни у кого не вызывает. В ней ведь участвовали и серьезные исследователи.
А я не участвовал. А мог бы…
Беда случилась к вечеру. То ли я оступился, то ли камень повернулся под ногой, но тяжелый рюкзак мигом оказался на затылке. Резкая боль дернула от правой ноги в мозг. В глазах поплыли черные мухи. Руки оказались под острыми гранями каменных обломков. Я не сразу заметил, что кожа с рук ободрана. Первая мысль была прямолинейна: «Нога сломана, место необитаемое, до ближайших людей не меньше двадцати километров, еды максимум на двое суток — не дойти, значит…» Потом эта мысль была смотана в тугой клубок и запрятана поглубже. Это был запрещенный образ мыслей. Надо было сначала что-то делать, а уж потом думать. Желательно в другом ключе.
Пошевелиться было страшно. Малейшее движение усиливало боль. Но лежать, прижавшись щекой к холодному камню, нельзя бесконечно: рано или поздно нужно было вставать. Я вынул из-под камня руку и освободился от лямки рюкзака. Свалив его, почувствовал, что нога болит уже не так остро. Попробовал пошевелить больной ногой, но ступня оказалась зажатой между каменными обломками, каждый весом по пуду. В конце концов я высвободил ногу. Темляк оказался на руке, и я смог опереться на ледоруб. Чтобы выяснить перспективу, нужно было поставить диагноз. Собравшись с духом, я рывком встал на ноги. По вискам потекли капли пота, но нога стояла. Кость, стало быть, цела.
Минут через двадцать я освоился. С трудом закинув за спину рюкзак, пошел. Скорость не превышала ста метров в час, но это был все-таки ход. Сейчас важнее всего было найти место для ночлега, пока не стемнело совсем. Таким местом оказался кочкарник, поросший кобрезиями. Не ахти какое место, но это лучше, чем камни морены. Расстелив пластик, устроил ложе. С трудом стянул сапог. Оглядел ногу. Ниже колена кожа была содрана, и нога приобрела сочный фиолетовый тон. Ступней можно было шевелить, но с болью. Поставил диагноз: сильный ушиб, возможно, с трещиной в кости, и растяжение голеностопных сухожилий. Поймал себя на том, что обсуждаю диагноз вслух. При мысли о еде мутило. Тянуло холодным ветром. Я взмок от боли и усилий и теперь на ветру стучал зубами. Втиснулся в мешок, прикрылся от ветра краем пластика и попытался согреться.
Перед самым носом рос пушистый эдельвейс, втиснувшийся между круглыми стеблями кобрезий. В сумерках казалось, что эдельвейс сочувственно качает головой. Подумалось, что и эдельвейсу, и кобрезии здесь хорошо: они кровные высокогорцы, они у себя дома. А мне вот плохо: для меня высокогорье оказалось чуждой стихией, почти враждебной. Как-никак, эволюция человека совершалась не в горах, а во впадинах планеты.
После этого почти горячечного эколого-эволюционного экскурса стал восстанавливать события дня. Во всем была виновата карта. Там, где на ней значилось озеро, находился широкий трог, устланный плоскими камнями, как мостовая. Между камнями текла прозрачная вода. Озер за день я прошел уже много и решил было, что миновал указанное на карте озеро раньше и нахожусь близко к спуску в долину Чандыма. Поэтому не спешил и, когда в недобрый час сорвался в холодный ледниковый поток, выкроил добрых два часа на сушку мешка и остатков продовольствия. Когда я потом еще раз сверился с картой, то убедился, что недостающее озеро все же нанесено на карту именно на месте трога. Скорее всего карту составляли по материалам летней аэрофотосъемки. Тогда полая вода временно залила трог тонким слоем, и на карте нарисовали озеро. А его не было. И находился я совсем не там, где предполагал, а значительно дальше от спуска. Потраченные на сушку два часа грозили холодной ночевкой. Я заспешил, и вот, изволите ли видеть, все равно холодная ночевка, к тому же с поврежденной ногой. Купание нанесло ущерб припасам. Сахар размок, и его пришлось выбросить, чтобы патока не заливала вещи. Сухари тоже размокли. Часть их я съел сразу же. Осталось всего три слегка подмокших. Но хуже всего, что полностью погибло курево, а курить хотелось мучительно. Сохранились пачка чая и коробка спичек. Всего этого дня на два должно хватить. А там посмотрим.
До утра я несколько раз забывался, но холод снова возвращал мысли к итогам похода. Задуман он был хорошо. Начался тоже отлично. По Багывдаре мой рюкзак забросили чабаны на попутном ишаке, и я налегке с работой выбрался за день к летовке, расположенной у самого края «озерного плато» в Шугнанском хребте. Верховья пяти рек дренировали хребет с двух сторон, и в пригребневой части образовалось выположенное пространство с ледниковым рельефом и массой озер. Что-то вроде плато площадью в сотню квадратных километров. Все это на высоте 3800–4400 метров. Западному Памиру такие нагорные ландшафты не свойственны. Тем интереснее было изучить этот клочок Восточного Памира, нависший почти над Хорогом. С утра я начал подъем с 3600 метров, от летовки, где ночевал и был сытно и вкусно накормлен. По замыслу за день я должен был миновать плоский перевал, пройти мимо всех озер и спуститься к летовкам Чандыма. Поэтому и запасы взял с собой скромные. Полтора десятка описаний и гербарий были в положительном балансе. Растительность «плато» оказалась очень интересной. Здесь смешивались элементы западных гор, степей, восточных кобрезников и подушечников и общего для запада и востока криофильного разнотравья. Это все разные типы растительности. Вопреки известным строкам Киплинга: «…Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут» — здесь запад и восток сошлись вместе. Каждое растительное сообщество размещалось на участках, отвечавших «запросам» либо переднеазиатских, либо центральноазиатских растений. Настоящая мозаика. Решив, что сюда надо приходить с отрядом и работать основательно, я спешил вниз. И доспешился.
Утром, вскипятив на малюсеньком примусе чай и съев два сухаря, я тронулся в скорбный путь. Нога распухла. Каждый шаг отдавался болью. Но постепенно я разошелся и кое-как хромал между камнями или кочками кобрезий. Путь шел почти на одной высоте. Спуск не ощущался. Когда я добрался до озера Хцумец, был уже полдень. На берегу паслись кони. Обрадовался, что люди близко. Попытался поймать лошадь, чтобы ехать на ней верхом, но лошади не давались. Они легко отскакивали в сторону, ждали, пока я дохромаю до них, и снова отскакивали. Я разозлился и почувствовал голод. Съел последний сухарь, но аппетит оставался зверским. Больше, чем есть, хотелось курить. Еще более непреодолимым было желание лечь на спину и полежать в тепле. Но было холодно, голодно и тоскливо.
Потом была еще одна холодная ночевка. Наутро спуск стал крутым, но я еле передвигал ноги. К полудню встретил двух парней, гнавших завьюченного ишака вверх. Увидев меня, парни опешили. Я попросил у них поесть, но они сначала проверили мои документы и только потом дали мне лепешку и «крут» — сухой сыр, твердый, как камень. Мигом съев все это, я попросил закурить. Но ребята были некурящие. Они шли на летовку Ой-Куль. Это в трех километрах отсюда. А завтра они идут вниз. Туда идти далеко еще, и я решил не отставать от своих спасителей. Часа через три мы добрались до этой летовки, сделав небольшой подъем. Мой рюкзак парни понесли сами.
На этот раз ночлег был веселее. Я был накормлен до отвала, но мерз и до головокружения хотел курить.
Утром меня усадили на ишака, рюкзак кинул за спину один из парней, и мы двинулись вниз, к Шахдаре. Нога ныла, но я уже привык к этому. Солнце пригрело, но без курева было скучно.
К вечеру добрались до кишлака Заноч. Там жил один из моих спасителей. Магазин был уже закрыт, но мой друг уговорил завмага продать нам несколько пачек сигарет. Они были старые, плесневелые, по это было курево! Лежа на крыше кибитки, где ветерок и меньше москитов, я с наслаждением курил. Было тепло, я был сыт и дымил сигаретой. Но лежать было жестко, ныли намаявшиеся на камнях бока, и не было партнера для дискуссии.
На следующий день к полудню пришла колхозная машина. Меня отвезли в больницу райцентра. Здесь было сытно, табачно, спать было мягко и тепло. На столбе громыхало ведро репродуктора. Были и газеты. Но болела нога, покусывали москиты, а тоска по дому и друзьям стала особенно острой.
Еще через два дня я приехал в Хорог, а через неделю улетел домой в Душанбе. Ногу подлечили. К моим услугам все блага цивилизации. И друзья. И библиотеки. И гербарий. И коллеги-собеседники. Но… через месяц такой жизни стала одолевать тоска. Ночами снились горы. И я знал, что тоска не пройдет до тех пор, пока я снова не окажусь в высокогорье. Всего лишь. Ну много ли человеку надо? Ох, много!