Я очнулся. В лицо мне светила яркая лампа, закреплённая на штативе с надписью: «Больница Сострадания Господня. Округ Лос-Анджелес». В приёмном покое пахло хлоркой и супом из консервов. Моё порезанное лицо ощупывали умелые пальцы.
— Ну, здравствуй! — произнёс женский голос из-за марлевой повязки. — Я — сестра Вашингтон.
Голос был строгий, но усталый, вечерний. Покрасневшие глаза смотрели на меня критически.
— Сотрясения мозга нет, — объявила медсестра, тряхнув головой, и отодвинулась к письменному столу — писать заключение. Колёсики стула, на котором она сидела, прошелестели, будто катились по воску. Пол тут, судя по всему, покрыт линолеумом.
На этот раз я помнил всё, каждую деталь этого ужаса. Свёрток с одеждой и ботинками выпал из моих рук и, чудом не задев башенки, грохнулся перед главным входом вокзала Лос-Анджелеса. Я угодил челюстью в острый, как копье, Пайкс-Пик, главную вершину Скалистых гор, сделанных на макете Кроуфордов из натурального гранита. Скатившись с гор, я врезался в Денверский вокзал, и стёкла из огромных окон на его фасаде разбились вдребезги, сильно порезав мне лицо. Правой ногой я зацепился за стальную решётку подвесного моста через Ист-Колорадо, в результате чего и на мост и на моё колено теперь, наверно, страшно смотреть. Но почему так получилось? Почему всё пошло наперекосяк? Неужели я неправильно прыгнул?
— Сотрясения нет, — повторила сестра Вашингтон. — А вот осколки мы будем извлекать из твоих щёк до утра. В лучшем случае.
Я отчаянно крепился, стараясь не дрожать и не хлюпать носом, как одиннадцатилетний мальчишка.
— Чем вы их будете извлекать? — опасливо спросил я. — Иголкой?
— Пинцетом. Для своего возраста ты юноша довольно… робкий. — Она выбрала слово «робкий», не назвала меня трусом. И на том спасибо. — Ты учишься или работаешь?
Не успел я открыть рот, чтобы по привычке ответить «Учусь в пятом классе и работаю помощником пономаря в церкви Пресвятой Девы Марии Скорбящей в городе Кейро, штат Иллинойс», как папа сказал:
— Боюсь, с понедельника он станет рядовым армии США.
— Надеюсь, тебя не пошлют на передовую. — Голос сестры заметно погрустнел. — Хотя на войне повсюду опасно.
Она уложила меня на каталку под ещё более слепящий свет, а сама придвинулась ближе — с пинцетом в руках.
— Как ты умудрился так порезаться? — спросила она.
— Упал. Я упал на макет, на игрушечную железную дорогу. Пайкс-Пик там гранитный, а вокзал в Денвере — с настоящими стёклами.
— Надо же! Другому бы ни за что не поверила. Но тебе верю. Обычно от твоих ровесников пивом пахнет. А в тебе осталось что-то детское, искреннее.
Я убеждал себя, что должен вести себя по-взрослому. Терпеть боль. Не раскисать, не расслабляться.
Папа, склонившись надо мной, вглядывался в моё израненное лицо с потёками крови. Стоял он сбоку, и я мог смотреть на него только искоса. Сколько же прошло времени с тех пор, как я видел его спокойным и счастливым? Десять месяцев? Десять лет?.. Сестра Вашингтон отвернулась, чтобы бросить извлечённый из моей щеки осколок в металлический лоток.
Голландец тоже где-то тут, рядом. Наверно, прислонился к дверному косяку, попыхивает трубкой и морщится от каждого движения пинцета.
Как же я подвёл Голландца! Макет разбит, поезда сломаны! А ведь они принадлежат Кристоферу Кроуфорду! Всем нам грозят жуткие неприятности. И что хуже всего, я не получу обещанного Петтишанксом вознаграждения и не куплю для папы апельсиновый сад.
Что же такого особенного случилось в день ограбления? Что позволило мне пробиться сквозь время и пространство? И почему не удалось это повторить? Ответов я не знал, поскольку мало что помнил.
Наконец сестра Вашингтон извлекла последний осколок из моих щёк и принялась за руки. Кожу на ладонях я содрал до мяса. И в это мясо въелись кусочки вечнозелёной травы. Медсестра всё это удалила, промыла раны, обработала какой-то жгучей жидкостью и наложила марлевую повязку. Затем заклеила пластырем колено, забинтовала голову и взялась за стетоскоп.
Самым внимательным образом она прослушала мои лёгкие и сердце. Даже глаза закрыла, чтобы получше сосредоточиться. Потом долго нажимала мне на грудь и спину, в разных местах, и спрашивала:
— Тут больно? А тут?
— Немного. Совсем чуть-чуть, — отвечал я. — Просто вдохнуть глубоко не могу, а так всё в порядке.
— Воспаления лёгких у тебя нет. И бронхита тоже. Хрипов не слышу, — перечисляла она. — Внутреннее кровотечение? Признаков нет… — Она задумчиво постукивала дужками стетоскопа себе по подбородку. — Ну, упал… Ну, ударился… — Она повернулась к папе. — Скажите, а помимо этого падения с ним ничего не приключилось за последнее время? За последние недели две?
— Вроде нет, — ответил папа.
— Может, он испытал какой-то шок?
— Нет, — повторил папа.
Я молчал. Мне не хотелось пугать медсестру, не хотелось рассказывать, как несколько дней назад в вестибюле банка в городе Кейро я превратился в пушечное ядро и приземлился на макет с поездами, которые тут же стали настоящими. И уж совсем дико прозвучала бы история о том, что на лос-анджелесском вокзале я сел в такси в тридцать первом году, а вышел из него в сорок первом. На другой стороне улицы.
— Странно, — сказала сестра Вашингтон. — Во время Первой мировой я работала в санитарном батальоне, на фронте. Много насмотрелась, уж поверьте. Так вот, этот молодой человек наверняка пережил какую-то травму, причём совсем недавно. Наблюдается отёчность в области грудной клетки, и капилляры полопались по всему телу. Внутренние органы, похоже, испытали сильнейшие перегрузки, словно в результате скоростных полётов. Такие симптомы бывают у лётчиков, особенно у испытателей, которые летают на очень больших скоростях. Ну, и у людей, переживших разного рода травмы — на войне или в автомобильной аварии… Преимущественно, на войне. Откуда же у тебя такие симптомы? Очень странно…
— Вы уверены, что это травма? — спросил папа.
— Несомненно, — твёрдо сказала она.
Напоследок сестра Вашингтон сделала мне укол огромным шприцем.
— Тут всего понемножку, — сказала она. — Сульфапрепарат, чтобы предотвратить распространение инфекции, и морфин — для облегчения боли. Это лекарство изобрели совсем недавно, и оно творит чудеса.
Завидев длиннющую иглу, я едва не потерял сознание — совсем как во время прививок от туберкулёза и дифтерии, которые доктор Пизли делал мне в Кейро каждый год. Сестра Вашингтон быстро сунула мне под нос флакон с нюхательной солью.
Папа достал из потёртого бумажника пять долларов и хотел было положить их на столик, но Голландец перехватил его руку.
— Нет-нет, это я во всём виноват, — сказал он, выкладывая на стол свои деньги. — Я его уговаривал прыгнуть.
Снаружи, на улице, взвыла сирена «скорой помощи», и луч вращающейся мигалки, попав в окно, на миг окрасил белоснежную форму сестры Вашингтон в кроваво-красный цвет. Двери приёмного покоя распахнулись, впуская очередного пациента.
— Извините, мэм. — Я сел, вытирая сопли под носом. — Я очень уколов боюсь.
— Трудновато тебе будет в армии, Оскар, — печально заключила сестра Вашингтон.
Меня вдавило в заднее сиденье «крайслера». Плавно вращая руль, Голландец мчал нас сквозь ночь по улицам большого города — к ресторану «Браун Дерби», где мы оставили папин пикап.
— Трудновато — это ещё мягко сказано, — говорил Голландец папе, сидевшему рядом с ним на переднем сиденье. — В армии от нашего мальчика мокрого места не останется. — Он немного помолчал, а потом прибавил: — С Оскаром что-то не так. Психоаналитики наговорят мудрёных слов, вроде амнезии. Но с Оскаром случилось что-то посерьёзнее. Потому что ему и вправду одиннадцать лет. Достаточно посмотреть ему в глаза! Это не взрослый человек, а ребёнок! А если я не прав, то я — не актёр Голливуда, а странствующий дервиш или заклинатель кобр. Короче говоря, папа Оскар, надо поскорее отправить его обратно в тридцать первый год. Иначе парню каюк.
— Но как это сделать? — спросил папа.
— Сначала надо понять, почему сегодня не вышло, — пробормотал Голландец себе под нос. — Не тот поезд? Не та обстановка?
В следующий раз я проснулся только в воскресенье утром. В квартире у папы зазвонил телефон.