23 декабря под моросящим дождем на западном побережье Канады — в 2300 милях по прямой от Оттавы — швартовался теплоход «Вастервик».
В районе Ванкувера дул холодный порывистый ветер. Лоцман, поднявшийся на борт получасом раньше, приказал отдать три сцепки якорной цепи, и теперь «Вастервик» медленно скользил к причалу, притормаживая волочившимся по ровному илистому дну огромным якорем.
Буксир, пыхтевший впереди судна, издал один короткий гудок, и на берег, разматывая змеиные кольца, полетел причальный конец, за ним другие.
Через десять минут, в три часа дня местного времени, судно было надежно пришвартовано, якорь поднят.
Причал Пуант, к которому пристало судно, был одним из нескольких пирсов, протянувшихся, подобно растопыренным пальцам, в бухту от оживленной, застроенной зданиями береговой линии. Вокруг вновь прибывшего судна и у соседних причалов стояли его собратья, находившиеся под погрузкой или извергавшие груз из своих трюмов. Вниз-вверх стремительно скользили грузовые стропы. По рельсам громыхали платформы, между судами и складскими зданиями сновали автопогрузчики. От близлежащего причала отвалило кряжистое грузовое судно и направилось в открытое море, впереди него важно попыхивал буксир, в кильватере следовал катер сопровождения.
К «Вастервику» деловито направлялась группа из трех человек. Они шли в ногу, умело и привычно обходя препятствия и занятых работой докеров. Двое из них были в форме. Один — таможенник, второй — из канадской иммиграционной службы. Третий носил штатское платье.
— Вот черт! — выругался таможенник. — Опять дождь зарядил.
— Пожалуйте на борт нашего судна, — с усмешкой сказал штатский, агент судоходной компании. — Там посуше.
— Вот на это я бы не рассчитывал, — возразил представитель иммиграционной службы. — На некоторых ваших посудинах внутри воды больше, чем за бортом. Для меня до сих пор остается загадкой, как вы ухитряетесь держать их на плаву.
С «Вастервика» опустился ржавый металлический трап. Оглядывая высокий борт судна, агент бросил:
— Сам удивляюсь. Ну, ничего, еще троих, надо думать, выдержит.
С этими словами он начал взбираться по крутому трапу, за ним последовали остальные.
В своей каюте, расположенной прямо под мостиком, капитан Сигурд Яабек, ширококостный флегматичный моряк с обветренным лицом, перебирал документы на груз и экипаж, которые ему потребуются для прохождения таможенных формальностей. Перед швартовкой капитан сменил свои обычные свитер и брезентовые рабочие штаны на двубортный костюм, но остался в старомодных матерчатых тапочках, которые носил на судне почти постоянно.
«Хорошо, что прибыли днем, — подумал капитан Яабек, — значит, вечером можно поесть на берегу. Хоть на время избавиться от вони удобрений». Капитан с отвращением сморщил нос — ох уж это всепроникающее зловоние, смесь намокшей серы и гниющей капусты. Днем и ночью оно сочилось из третьего трюма, а оттуда по трубам воздушного обогрева разгонялось по всему судну. Какое счастье, мелькнуло у капитана, что здесь он возьмет на борт канадские лесоматериалы, свеженькие, прямо с лесопилки.
Помахивая зажатыми в кулаке документами, он направился на верхнюю палубу.
В жилом отсеке для команды на корме Стабби Гэйтс, крепкий моряк, просеменил через тесную столовую, которая служила также комнатой отдыха. Он подошел к товарищу, молча прильнувшему к иллюминатору.
Гэйтс был коренным кокни.[11] У него были деформированное, испещренное шрамами лицо боксера и длинные свисающие руки, придававшие ему сходство с обезьяной. Он слыл самым сильным на судне и, если его не задирали, самым добрым.
Второй был молод, хрупкого телосложения. На круглом волевом лице, обрамленном темными, давно не стриженными волосами, блестели глубоко запавшие глаза. По виду его можно было принять за мальчишку.
— Что задумался, Анри? — спросил его Стабби Гэйтс. Несколько мгновений тот продолжал вглядываться в иллюминатор, словно не слышал вопроса. На его лице появилось странное завистливо-тоскливое выражение, взгляд был прикован к высоким зданиям позади доков, четко видным на фоне неба. По воде к ним через открытый иллюминатор доносился шум оживленных улиц. Вдруг молодой человек пожал плечами и обернулся.
— Я не думаю ничего, — он говорил по-английски с трудом, с сильным гортанным, но не неприятным акцентом.
— Стоять в порту будем неделю, — сообщил Стабби Гэйтс. — Бывал раньше в Ванкувере?
Молодой человек, которого звали Анри Дюваль, покачал головой.
— А я уже три раза, — похвастался Стабби Гэйтс. — Вообще-то есть места и получше. Но жратва приличная, да и девок всегда навалом.
Он искоса взглянул на Дюваля:
— Как думаешь, на этот раз тебя оставят на берегу, приятель?
Молодой человек ответил ему с явной тоской в голосе. Разобрать слова было трудно, но Стабби Гэйтс сумел понять их смысл.
— Иногда мне кажется, я никогда снова не попаду на берег, — в унынии сказал Анри Дюваль.
Капитан Яабек встретил поднявшуюся на борт троицу у трапа. Он пожал руку агенту компании, который, в свою очередь, представил ему офицеров таможни и иммиграционной службы. Эти последние двое — теперь воплощение серьезности и деловитости — вежливо поклонились капитану, но от рукопожатий воздержались.
— Команда собрана, капитан? — спросил представитель иммиграционной службы.
Капитан Яабек коротко кивнул.
— Следуйте за мной, пожалуйста.
Процедура была давно знакома, и команде не нужно было никаких приказов, чтобы собраться у офицерской кают-компании в средней части судна. Она выстроилась у ее дверей, офицеры ждали внутри.
Стабби Гэйтс подтолкнул локтем Анри Дюваля, обращая его внимание на проходившую мимо них группу во главе с капитаном.
— Вот эти типы — самые главные начальники, — пробурчал Гэйтс. — Они скажут, можно ли тебе на берег.
Анри Дюваль повернулся к старшему товарищу:
— Я хорошо постараться, — сказал он вполголоса. На смену прежнему унынию пришел мальчишеский энтузиазм. — Я стараться работать. Может быть, получится остаться.
— Вот это дело, Анри! — подбодрил его Гэйтс. — Никогда не сдавайся.
В кают-компании для офицера иммиграционной службы был приготовлен столик и стул. Он уселся и стал просматривать переданный ему капитаном машинописный список команды.
В другом углу кают-компании таможенник перелистывал грузовой манифест.
— Тридцать человек команды, включая офицеров, и один заяц, — объявил представитель иммиграционной службы. — Правильно, капитан?
— Да, — кивнул капитан Яабек.
— Где он к вам подсел?
— В Бейруте. Его зовут Дюваль, — пояснил капитан. — Он у нас уже давно. Даже слишком.
Выражение лица офицера иммиграционной службы оставалось бесстрастным.
— Так. Сначала командный состав. — Он кивком головы пригласил первого помощника капитана, который подошел к столику, протягивая шведский паспорт.
После командиров в кают-компанию по одному потянулись матросы. Беседа с ними была непродолжительной. Имя, гражданство, место рождения, несколько поверхностных вопросов. Затем каждый из них переходил к таможеннику.
Дюваль подошел последним. Вопросы, которые задавал ему сотрудник иммиграционной службы, были уже не столь поверхностными. Он отвечал на них серьезно и вдумчиво, с трудом подбирая английские слова. Несколько матросов, среди них и Стабби Гэйтс, задержались в кают-компании, прислушиваясь к беседе.
Да, его имя Анри Дюваль. Да, он тайком пробрался на судно. Да, в Бейруте, Ливан. Нет, он не ливанский гражданин. Нет, паспорта у него нет. И никаких других документов тоже нет. У него никогда не было паспорта. Свидетельства о рождении тоже никогда не было. У него никогда не было никаких документов. Да, он знает, где родился. Французское Сомали. Мать француженка, отец — англичанин. Мать умерла, отца он никогда не видел. Нет, он не может представить доказательства того, что говорит правду. Да, ему отказали в разрешении на въезд во Французское Сомали. Нет, сомалийские власти не поверили его утверждениям. Да, в других портах ему запрещали сходить на берег. В каких? Их было столько, что он все не помнит. Да, он уверен, что у него нет никаких документов. Никаких.
Это было повторением тех же вопросов, которые ему задавали во многих других местах. К концу собеседования надежда, мимолетно осветившая лицо молодого человека, сменилась унынием и подавленностью. Но он все же предпринял еще одну попытку.
— Я работать, — Дюваль не сводил умоляющих глаз с лица сотрудника иммиграционной службы, ища сочувствия. — Пожалуйста — я уметь хорошо работать. Работать в Канаде.
Он выговорил последнее слово с запинкой, словно недостаточно хорошо заучил, как оно произносится.
— Только не в Канаде, — покачал головой офицер иммиграционной службы и обратился к капитану Яабеку: — Я выдам ордер на арест вашего зайца, капитан. Вы отвечаете за то, чтобы он не сошел на берег.
— Об этом мы позаботимся, — заверил его агент судоходной компании.
Сотрудник иммиграционной службы кивнул:
— Остальные свободны.
Задержавшиеся в кают-компании матросы потянулись к выходу, но Стабби Гэйтс шагнул к офицеру иммиграционной службы.
— Можно на пару слов, начальник?
— Да, — ответил удивленный офицер.
У выхода произошла заминка, и несколько матросов вернулись в кают-компанию.
— Насчет нашего Анри.
— А что насчет него? — в голосе сотрудника иммиграционной службы зазвучало раздражение.
— Да понимаете, Рождество ведь через пару дней, а мы будем в порту, так кое-кто из нас тут подумал, может, возьмем Анри с собой на берег, на один вечер.
— Я ведь только что сказал, что ему придется оставаться на судне, — резко оборвал офицер.
— Да знаем мы это все, — повысил голос Стабби Гэйтс. — Неужели на какие-то чертовы пять минут нельзя забыть о ваших треклятых запретах?
Гэйтс не хотел горячиться, но не совладал с обычной моряцкой неприязнью к береговым крысам, особенно начальникам.
— Ну, все, хватит! — зло сверкнул глазами сотрудник иммиграционной службы.
Капитан Яабек неспешно выступил вперед. Матросы в кают-компании замерли в напряженном ожидании.
— Тебе, педику тупому, может, и хватит, — в ярости сорвался Стабби Гэйтс, — а когда мужик почти два года не сходил с посудины, да тут еще ваше Рождество хреново…
— Гэйтс, — спокойно, но властно одернул его капитан. — Все, кончили.
Наступило молчание. Залившийся краской офицер иммиграционной службы взял себя в руки. С сомнением глядя на Стабби Гэйтса, он спросил:
— Вы хотите сказать, что этот Дюваль не был на берегу два года?
— Ну, не совсем два, — с невозмутимым спокойствием вмешался капитан. Он говорил на хорошем английском с едва уловимым норвежским акцентом. — С тех пор как этот молодой человек очутился на моем судне двадцать месяцев назад, его ни в одной стране не пускали на берег. В каждом порту, повсюду мне говорили одно и то же: «У него нет паспорта, нет документов. Поэтому он не может расстаться с вами. Он ваш». — Капитан вопрошающим жестом поднял свои здоровенные ручищи моряка. — Что же мне теперь, скормить его рыбам только потому, что ни одна страна его не принимает?
Напряжение в кают-компании спало. Стабби Гэйтс отступил к стене, храня молчание из уважения к капитану.
Смягчившись, офицер иммиграционной службы с ноткой сомнения произнес:
— Он утверждает, что француз. Родился во Французском Сомали.
— Верно, — согласился капитан. — Но французы, к сожалению, тоже требуют документы, а у него их нет. Дюваль клянется, что у него никогда не было никаких документов, и я ему верю. Он честный человек и хороший работник. Что-что, а уж это за двадцать месяцев понять можно.
Анри Дюваль вслушивался в их диалог, с надеждой переводя глаза с одного на другого. Сейчас его напряженный взгляд остановился на сотруднике иммиграционной службы.
— Очень сожалею. Он не может остаться в Канаде. — Офицеру, похоже, было не по себе. Несмотря на внешнюю суровость, он не был злым человеком, и порой ему хотелось, чтобы правила, которым приходилось следовать в его работе, не были столь жесткими. Почти извиняющимся тоном он добавил: — Боюсь, я ничего не могу сделать, капитан.
— Даже одну ночку на берегу? — с упрямством типичного кокни сделал еще одну попытку Стабби Гэйтс.
— Даже этого, — в голосе офицера послышалась непререкаемая решительность. — Сейчас выпишу ордер на арест.
После швартовки прошел уже целый час, и вокруг судна начали сгущаться сумерки.
Часов в одиннадцать вечера по ванкуверскому времени, то есть примерно два часа спустя после того, как премьер-министр в Оттаве отошел ко сну, к темному пустынному пирсу Пуант под проливным дождем подъехало такси.
Из него вышли двое: репортер и фотограф газеты «Ванкувер пост».
У репортера, Дана Орлиффа, грузного мужчины далеко за тридцать, были грубоватое широкоскулое лицо и спокойные расслабленные манеры, что придавало ему обманчивое сходство с дружелюбным простодушным фермером и уж никак не указывало, что за этой внешностью скрывается преуспевающий и порой беспощадный журналист. В отличие от него фотограф Уолли Де Вир, тощий верзила — больше шести футов,[12] отличался быстрыми и порывистыми нервными движениями и нес на себе печать несгибаемого пессимизма.
Пока такси разворачивалось, Дан Орлифф осмотрелся вокруг, придерживая у горла воротник пальто в чисто символической попытке защититься от дождя и ветра. Сначала — после режущего света фар такси — он почти ничего не мог разглядеть. Их окружал плотный сумрак, призрачные силуэты и формы, черные пятна теней, и лишь впереди вода мерцала тусклыми бликами. Смутными очертаниями высились молчаливые безлюдные здания. Постепенно, однако, его глаза привыкли к темноте, и он увидел, что они стоят на широком бетонном пандусе, протянувшемся параллельно береговой линии.
Сзади, там, откуда они подъехали, темнели высоченные цилиндры элеватора и портовые постройки. Ближе к ним по всему пандусу тут и там громоздились покрытые брезентом груды груза, а от самого пандуса уходили в море два причала. По обеим сторонам каждого из них были пришвартованы суда, и в тусклом свете нескольких фонарей они подсчитали, что судов всего было пять. Людей, однако, не было видно, не было никаких признаков жизни.
Де Вир забросил на плечо ремень своего кофра с фотоаппаратурой. Ткнув рукой в направлении судов, спросил:
— Какое из них?
Дан Орлифф посветил карманным фонарем на записку, полученную часом раньше от ночного редактора городских новостей, которому передали информацию по телефону.
— Нам нужен «Вастервик», — ответил он. — Сдается, им может оказаться любое из этих.
Он повернул направо, фотограф побрел за ним следом. Уже через минуту-другую после того, как они вышли из такси, их пальто промокли насквозь. Дан почувствовал, как брюки липнут к ногам, противная струйка холодной воды скользнула за воротник.
— Им бы тут справочную поставить с хорошенькой барышней, — пожаловался Де Вир.
Они осторожно пробирались между разбитыми ящиками и металлическими бочками из-под горючего.
— Кстати, что это за тип, которого мы ищем? — поинтересовался фотограф.
— Какой-то Анри Дюваль, — сказал Дан. — В редакции сказали, что у него нет гражданства и ни в одной стране его не пускают на берег.
— Жалостная история, а? — понимающе кивнул фотограф. — Рождество на носу, а бедняге негде приклонить голову и все такое прочее…
— Что-то в этом духе, — согласился Дан. — Может, ты и напишешь?
— Только не я, — решительно возразил фотограф. — Как только здесь закончим, я вместе со снимками залезаю в сушильный шкаф. К тому же ставлю десять против пяти, что все это вранье.
Дан покачал головой:
— Не пойдет. Еще выиграешь.
Они уже прошли половину правого причала, внимательно выбирая путь вдоль вереницы железнодорожных вагонов. В пятидесяти футах под ними мрачно отсвечивала черная вода, дождь звучно барабанил по ленивой прибрежной зыби.
У первого судна они задрали головы, чтобы прочитать название. Что-то по-русски.
— Не то, — сказал Дан. — Пошли дальше.
— Вот увидишь, наше окажется последним, — предсказал фотограф. — Всегда так бывает.
На этот раз нужное им судно оказалось вторым. Название «Вастервик» ясно читалось на освещенном носу. Ниже букв шла облупленная ржавая обшивка.
— Неужто эта корзина заклепок и впрямь плавает? — в голосе Де Вира слышалось неподдельное изумление. — Или нас кто-то дурачит?
Они взобрались по хлипкому трапу и очутились на главной палубе.
Еще в некотором отдалении, с причала, «Вастервик» даже в темноте выглядел потрепанным и неухоженным. Теперь же, вблизи, его дряхлость и следы годами копившегося небрежения особенно бросались в глаза. Облупившаяся краска обнажала огромные пятна ржавчины, покрывающей надстройки, двери, переборки. Кое-где пожухлыми струпьями свисали последние клочки краски. В свете одинокого фонаря над трапом они увидели у себя под ногами слой жирной пыли, а неподалеку — ряд ящиков без крышек, переполненных отбросами. Чуть впереди валялся изъеденный ржавчиной покоробленный вентилятор, выломанный из корпуса. Вероятно, не подлежащий ремонту, он тем не менее был бессмысленно, но крепко принайтовлен к палубе.
Дан повел носом и шумно потянул воздух.
— Ага, — подтвердил фотограф, — я тоже чую.
Вонь удобрений тягуче поднималась откуда-то из нутра судна.
— Попробуем сюда, — Дан потянул металлическую дверь прямо перед собой и пошел по узкому проходу.
Через несколько ярдов[13] проход раздваивался. Направо шел ряд кают — очевидно, командного состава. Дан повернул налево, направляясь к приоткрытой двери, откуда лился свет. За дверью оказался камбуз.
За столом в промасленном комбинезоне сидел Стабби Гэйтс, увлеченный иллюстрированным журналом с пикантными картинками.
— Привет, дружище! Ты кто такой? — встретил он Дана вопросом.
— Я из «Ванкувер пост», — представился репортер. — Ищу человека по имени Анри Дюваль.
Моряк расплылся в улыбке, обнажив покрытые темным налетом зубы.
— Анри недавно здесь крутился, но вроде пошел спать.
— Как, по-вашему, ничего, если мы его разбудим? — поинтересовался Дан. — Или нам лучше повидать капитана?
Гэйтс покачал головой:
— Шкипера лучше не трогать. Он не любит, когда его будят на стоянке. А вот Анри мы сей момент вытащим из койки. — Он взглянул на Де Вира. — А это кто?
— Он будет делать снимки.
Моряк поднялся из-за стола, запихивая журнал в карман комбинезона.
— Ладно, джентльмены. Пошли со мной.
Они спустились по двум трапам и прошли к носовой части судна. В полутемном коридоре, едва освещенном одинокой маломощной лампой, Стабби Гэйтс громыхнул кулаком в дверь и, повернув ключ, распахнул ее. Пошарив рукой по переборке внутри каюты, включил свет.
— Подъем, Анри! — скомандовал он. — К тебе пара джентльменов.
Отступив от двери, Гэйтс кивком головы пригласил Дана войти.
Шагнув к дверному проему, Дан увидел заспанную фигурку, пытавшуюся сесть на узкой металлической койке. Он оглядел каюту.
«Боже милостивый, — мелькнуло у него в голове, — неужели человек может здесь жить!»
Каюта представляла собой металлическую коробку не более шести квадратных футов. Когда-то давным-давно переборки были выкрашены унылой охрой, но краска сошла, уступив место ржавчине. И ржавчина, и остатки краски были покрыты сплошной пленкой влаги, гладь которой кое-где нарушалась более тяжелыми каплями, собиравшимися в стекавшие вниз струйки. Большую часть внутреннего пространства занимала тянувшаяся вдоль одной из переборок металлическая койка. Над ней находилась полочка около фута длиной и дюймов[14] шесть шириной. Под койкой стояло железное ведро. И все.
Иллюминатора в каюте не было, только в верхней части одной из переборок виднелось что-то похожее на вентиляционное отверстие.
Воздух в каюте был тяжелым, спертым.
Анри Дюваль потер кулаками глаза и уставился на посетителей. Дан Орлифф про себя удивился, как молодо выглядел этот заяц. У него правильные черты круглого лица и глубоко посаженные темные глаза. На Дювале была майка под расстегнутой фланелевой рубахой и грубые брезентовые штаны. Под одеждой угадывались сильные мускулы.
— Добрый вечер, месье Дюваль, — обратился к нему по-французски Дан. — Извините за беспокойство. Мы из газеты. Нам кажется, что ваша история заинтересует читателей.
Дюваль медленно покачал головой.
— С французским у вас ничего не выйдет, — вмешался Стабби Гэйтс. — Анри не понимает ни слова. Сдается, у него все языки в голове перемешались еще с пеленок. Лучше попробуйте на английском, только помедленнее.
— Хорошо, — согласился Дан и, повернувшись вновь к Анри, повторил по-английски, тщательно выговаривая слова: — Я из «Ванкувер пост». Из газеты. Хотим, чтобы вы рассказали о себе. Понимаете?
Наступила пауза. Дан сделал новую попытку.
— Я бы хотел побеседовать с вами. Потом напишу о вас в газете.
— Почему написать? — В этой первой произнесенной Дювалем фразе прозвучали неуверенность и подозрение.
Дан терпеливо объяснил:
— Возможно, я смогу вам помочь. Вы ведь хотите сойти с судна на берег?
— Вы помочь мне уйти с корабль? Взять работу? Жить на Канада? — коверкая слова, но с откровенной надеждой выговорил Анри.
— Нет, этого я не могу, — покачал головой Дан. — Но то, что я напишу, прочитает множество людей. Кто-нибудь из них, возможно, возьмется вам помочь.
Стабби Гэйтс внушительно добавил:
— А что тебе терять, Анри? Вреда от этого не будет, а может, и к лучшему обернется.
Анри Дюваль погрузился в раздумье.
Внимательно приглядываясь к нему. Дан пришел к выводу, что вне зависимости от прошлого молодого человека в нем, несомненно, чувствовалось природное внутреннее достоинство.
Дюваль наконец кивнул головой в знак согласия:
— О'кей, — просто сказал он.
— Вот что я тебе скажу, Анри, — вступил Стабби Гэйтс. — Ступай-ка умойся, а мы пока с ребятами поднимемся и подождем тебя в камбузе.
Молодой человек вновь согласно кивнул и молча спустил ноги с койки.
Сделав несколько шагов по коридору, Де Вир с нескрываемым сочувствием пробормотал:
— Вот бедняжка, это ж надо…
— Он у вас что, всегда под замком? — спросил Дан.
— Только по ночам, пока мы в порту, — ответил Стабби Гэйтс. — Приказ капитана.
— Что так?
— А чтобы не улизнул на берег. Капитан за него отвечает, понял? — Моряк приостановился на верхней ступеньке трапа. — Здесь-то еще ничего. В Штатах было похуже. Когда стояли во Фриско,[15] его наручниками к койке приковали.
Они вошли в камбуз.
— Как насчет чайку по глоточку? — гостеприимно предложил Стабби Гэйтс.
— Спасибо, с удовольствием, — сказал Дан. Моряк достал три кружки и пошел к эмалированному чайнику, стоявшему на конфорке. Налил из него крепчайшей темно-бурой жидкости, в которую, по всей видимости, уже было добавлено молоко. Расставляя чашки на столе, Гэйтс жестом пригласил газетчиков садиться.
— На таком судне, как я понимаю, можно встретить множество самых разных людей? — спросил Дан.
— И не говори, дружище, — улыбнулся моряк. — Всех видов, цветов и размеров. А также со странностями, понял?
Гэйтс многозначительно подмигнул собеседникам.
— А что вы думаете об Анри Дювале? — поинтересовался Дан.
Прежде чем ответить, Стабби Гэйтс сделал большой глоток из своей кружки.
— Приличный парнишка. У нас тут почти все его любят. Не отказывается повкалывать, когда просят. Хотя зайцы и не обязаны. Морской закон, — информировал он их с видом знатока.
— Вы уже были в команде, когда он пробрался на судно? — задал новый вопрос Дан.
— А то! Мы обнаружили его через два дня, как ушли из Бейрута. Тощий, что твоя палка, вот какой он был. Сдается, поголодал, пока не прыгнул на борт.
Де Вир прихлебнул из кружки и поспешно отставил ее в сторону.
— Жуть, а? — радостно спросил гостеприимный хозяин. — Мы этой штукой загрузились в Чили. Пролазит повсюду, куда хочешь: в рот, в нос, в глаза, даже вот в чай!
— Ну, спасибо, — заметил фотограф. — Теперь хоть смогу сказать в больнице, от чего помираю.
Спустя минут десять в камбузе появился Анри Дюваль. Он успел умыться, побриться и причесать волосы. Поверх рубашки надел синюю матросскую фуфайку. Вся одежда на нем была поношенной, но чистой и опрятной. Прореха в штанине, заметил Дан, аккуратно залатана.
— Давай садись, Анри, — пригласил Стабби Гэйтс. Он налил еще одну кружку чая и поставил перед зайцем, который поблагодарил его застенчивой улыбкой. Он впервые улыбнулся в присутствии газетчиков, и улыбка сразу осветила все его лицо, придав ему еще большее сходство с мальчишкой.
Дан начал с простых вопросов:
— Сколько вам лет?
После едва заметной паузы Дюваль ответил:
— Я двадцать три.
— Где родились?
— На корабль.
— Как называется судно?
— Я не знать.
— Откуда же вы тогда знаете, что родились на судне?
Вновь пауза. Потом:
— Мне не понимать.
Дан терпеливо повторил вопрос. На этот раз Дюваль кивнул в знак того, что понял. Он сказал:
— Мой мать говорить мне.
— Кто ваша мать по национальности?
— Она французский.
— И где она сейчас?
— Она умереть.
— Когда она умерла?
— Давно очень тому назад. Аддис-Абеба.
— Кто ваш отец?
— Я его не знать.
— Разве ваша мать не рассказывала о нем?
— Он английский. Моряк. Я никогда не видеть.
— И никогда не знали его имени?
Дюваль молча покачал головой.
— У вас есть братья, сестры?
— Нет брат, нет сестра.
— Когда умерла ваша мать?
— Извинять. Мне не знать.
Перефразируя вопрос, Дан поинтересовался:
— А вы помните, сколько вам было лет, когда умерла ваша матушка?
— Я шесть лет.
— И кто заботился о вас после ее смерти?
— Я заботиться сам.
— Когда-нибудь учились в школе?
— Нет школа.
— Читать, писать умеете?
— Я писать имя — Анри Дюваль.
— И больше ничего?
— Я писать имя хорошо, — настаивал Дюваль. — Сейчас показать.
Дан протянул ему через стол листок бумаги и карандаш. Медленно, спотыкающимся детским почерком Дюваль вывел свое имя. Расшифровке эти каракули поддавались с большим трудом.
Дан повел рукой вокруг себя:
— Зачем вы сели на это судно?
Дюваль пожал плечами:
— Я пытаться находить страну.
Мучительно подыскивая слова, добавил:
— Ливан нехорошо.
— Почему нехорошо? — Дан невольно сам перешел на усеченный английский.
— Я не гражданин. Полиция ловить — я уходить тюрьма.
— А как вы попали в Ливан?
— Я плыть корабль.
— На каком судне?
— Итальянский. Извинять, я не помнить название.
— Вы пассажиром плыли на этом итальянском судне?
— Я заяц. Я быть итальянский корабль один год. Пытаться уходить на берег. Никто не хотеть. Никто не пускать.
Вмешался Стабби Гэйтс:
— Как я понимаю, он был на этой итальянской посудине, так? Они ходили взад-вперед по Ближнему Востоку, понял? Так вот, он соскочил с него в Бейруте и пробрался к нам. Доходит?
— Доходит, — ответил Дан и вновь обратился к Дювалю: — А что вы делали до того, как сели на итальянское судно?
— Я ходить с люди, верблюды. Они давать еда. Я работать. Мы ходили Сомали, Эфиопия, Египет, — названия стран давались ему нелегко, и он бессознательно помогал себе жестами. — Когда я маленький, ходить граница чепуха, никто нет дела. Когда я побольше, они останавливать — никто не хотеть. Никто не пускать.
— И тогда вы забрались на итальянское судно, правильно?
Дюваль кивнул.
— У вас есть паспорт, бумаги, ну, что-нибудь, подтверждающее, откуда ваша матушка родом?
— Бумаги нет.
— У вас есть гражданство?
— Страна нет, гражданство нет.
— Вы хотите получить гражданство?
Дюваль озадаченно взглянул на него в полном недоумении.
— Я имею в виду, — еще медленнее, чуть ли не по слогам, повторил Дан, — что вы хотите сойти наконец с этого судна. Вы сами мне сказали об этом.
Энергичный, преувеличенно энергичный кивок в знак подтверждения.
— Значит, вам нужна родина, страна, место, где жить?
— Я работать, — настойчиво заявил Дюваль. — Я работать очень хорошо.
Дан Орлифф вновь пытливо оглядел молодого человека. Была ли его история бездомных скитаний правдой? Действительно ли он изгой, отверженный, которого нигде не признают своим и нигде не хотят приютить? Действительно ли он человек без родины? Или все это выдумка, искусное хитросплетение лжи и полуправды, рассчитанное на пробуждение сочувствия?
Юноша выглядел достаточно простодушным и бесхитростным. Но так ли это на самом деле?
Выражение его глаз казалось умоляющим и трогательным, но где-то в их глубине таилась завеса непроницаемости. Не крылся ли за ней намек на коварную хитрость — или это лишь игра воображения?
Дан Орлифф колебался. Он знал, что написанное им будет разобрано по буковке и перепроверено конкурирующей с «Ванкувер пост» дневной газетой «Ванкувер колонист».
Поскольку в редакции срока сдачи материала ему не установили, он мог сам определять, сколько времени потратить на подготовку статьи. И поэтому решил тщательно разобраться во всех своих сомнениях.
— Анри, — спросил он, — вы мне доверяете?
На миг во взгляде Дюваля промелькнула прежняя подозрительность. Потом он кивнул головой.
— Я доверять, — коротко произнес он.
— Хорошо, — продолжал Дан. — Думаю, я все же смогу помочь. Но мне нужно знать о вас все-все, с самого начала.
Он взглянул на Де Вира, который проверял вспышку.
— Сейчас сделаем снимки, а потом поговорим. И не упускайте ничего, ни малейшей подробности. И не спешите, потому что говорить мы с вами будем долго.
Измученный Анри Дюваль все еще бодрствовал в камбузе «Вастервика».
Этот газетчик без устали задавал и задавал ему вопросы.
«Иногда даже трудно угадать, — подумал Дюваль, — чего он добивается». Спрашивал обо всем, требуя ясных ответов. И каждый ответ Анри газетчик быстро записывал на листе бумаги, который лежал перед ним на столе. Ему порой казалось, что это его самого, Анри Дюваля, по капельке переносит на бумагу торопливый карандаш, аккуратно раскладывая всю его жизнь по полочкам. А на самом-то деле в его жизни не было никакого порядка — одни разрозненные отрывки. И так много всего, что трудно выразить ясными простыми словами — словами, понятными этому газетчику, — или даже просто вспомнить, что и как с ним происходило.
Если бы только он сам выучился читать и писать, пользоваться карандашом и бумагой, чтобы сохранять для памяти все, что было у него на уме, — вот как этот газетчик и другие ему подобные. Тогда бы и он, Анри Дюваль, мог копить мысли и воспоминания о прошлом. И не пришлось бы держать их все в голове, как на полке, в надежде, что они не забудутся, как случилось, похоже, со многими эпизодами.
Его мать однажды заговорила о школе. Сама она в детстве научилась читать и писать. Но это было так давно, и мать его умерла еще до того, как он мог бы приступить к учебе. А после ее смерти не было никого, кого заботило бы, чему он учится и учится ли вообще.
Он сдвинул брови и наморщил лоб, пытаясь найти ответы на вопросы, мучительно вспоминая, вспоминая, вспоминая…
Сначала было судно. О нем ему рассказывала мать. На судне он и родился. За день до его рождения они вышли из Джибути, Французское Сомали, и, как ему казалось, однажды мать даже упоминала, куда они направлялись, но с тех пор название порта забылось. И если она и рассказывала, под чьим флагом плавало судно, припомнить этого он не мог.
Роды оказались трудными, а врача на судне не было. Мать страшно ослабла, у нее начался жар, и капитан распорядился повернуть обратно в Джибути. В порту мать и новорожденного отправили в больницу для бедных. Денег у них было совсем немного — и тогда, да и потом тоже.
Анри помнил свою мать заботливой и нежной. У него сохранилось впечатление, что она была красивой, но, возможно, это была только его фантазия, поскольку в памяти то, как она выглядела, стерлось, и теперь, когда он думал о ней, ее лицо рисовалось его мысленному взору неясными, расплывчатыми чертами. Она любила его, уж в этом-то он был уверен и твердо помнил потому, что это была единственная любовь, которую он когда-либо знал.
Годы детства остались в его памяти разрозненными фрагментами. Он знал, что мать работала, когда могла, чтобы добыть денег на пропитание, хотя порой им случалось голодать. Он не мог вспомнить, чем именно она занималась, но одно время считал, что мать была танцовщицей. Они часто переезжали с места на место — из Французского Сомали в Эфиопию, сначала в Аддис-Абебу, потом в Массауа. По маршруту Джибути — Аддис-Абеба они прошли два или три раза.
Поначалу Анри с матерью жили — хотя и в суровой нужде — среди других французов. Потом они вконец обнищали, и туземный квартал стал им единственным домом. Когда Анри Дювалю исполнилось шесть лет, мать умерла.
События после смерти матери совсем перепутались в его голове. Какое-то время — он затруднялся припомнить, как долго, — он жил на улице, добывая еду попрошайничеством и устраиваясь на ночлег в первом попавшемся укромном уголке. Он никогда не обращался к властям, ему и в голову это не приходило, поскольку в том окружении, где он обитал, полицию считали отнюдь не друзьями, а врагами.
Потом его подобрал одинокий старик сомалиец, чья жалкая лачуга в туземном квартале стала для Анри кровом. Так длилось пять лет, а затем старик куда-то исчез, и Анри Дюваль вновь остался один.
На этот раз он перебрался из Эфиопии в Британское Сомали, подрабатывая, где только мог, и в течение четырех следующих лет ему довелось быть и помощником пастуха, и самому пасти коз, и ворочать тяжелым веслом в лодке, перебиваясь кое-как и редко получая за труд что-либо, кроме пищи и ночлега.
Тогда переходить международные границы было для него простым делом. В оживленном потоке многодетных семей власти на пропускных пунктах крайне редко утруждали себя проверкой каждого ребенка в отдельности. В такие моменты он просто пристраивался к какой-нибудь семье и спокойно проходил мимо пограничников, не привлекая их внимания. Со временем он привык к этому.
Даже когда Анри стал постарше, малый рост и хрупкое телосложение по-прежнему помогали ему обманывать бдительность стражей. До тех пор, пока в возрасте двадцати лет его впервые не остановили в группе арабских кочевников и не пропустили через границу Французского Сомали.
Вот тогда Анри Дювалю открылись две истины. Первая: счастливым дням, когда он безмятежно пересекал границы в компании других детей, пришел конец. Вторая: Французское Сомали, которое он доселе считал своей страной, стало для него закрытым и недоступным. Первого он уже давно подсознательно ждал, второе оказалось для него внезапным потрясением.
Как и было предначертано судьбой, Анри неизбежно столкнулся с одним из устоев современного общества: без документов, этих первостепенной важности клочков бумаги, как минимум без свидетельства о рождении — человек ничто, официально его не существует, ему нет места на этой территориально разделенной земле.
И если даже для просвещенных мужчин и женщин подобное открытие порой трудно осознать и принять, то для Анри Дюваля, не получившего никакого образования и вынужденного влачить существование безродного бродяги, оно было сокрушительным ударом. Кочевники продолжали свой путь, оставив Дюваля в Эфиопии, где, как он теперь понял, тоже не имел права находиться. Весь день и всю ночь скорчившийся Анри просидел у пограничного пропускного пункта в Хаделе Губо…
…В прокаленной солнцем и иссеченной ветрами скале образовалась неглубокая выемка. В ней и нашел укрытие двадцатилетний юноша — во многих отношениях еще ребенок, — застыв в каменном мешке в неподвижном одиночестве. Прямо перед ним простирались безводные равнины Сомали, леденяще холодные при лунном свете и бесплодно пустынные в режущем сиянии полуденного солнца. Через равнины серовато-коричневой змеей прихотливо извивалась пыльная дорога в Джибути — последняя тонкая нить между Анри Дювалем и его прошлым, между его детством и зрелостью, между его телесным существованием, ничем документально не подтвержденным, кроме самого факта физического наличия, и опаленным солнцем приморским городом, чьи пропахшие рыбой закоулки и покрытые соляной пылью причалы он считал своей родиной и единственным домом.
Пустыня перед ним вдруг показалась знакомой, желанной и зовущей землей. Подобно существу, влекомому первородным инстинктом к месту рождения и материнской любви, Анри страстно потянуло вернуться в Джибути, но теперь город стал для него недосягаемым — как и многое другое, что стало для него недосягаемым и таким останется навсегда.
Жажда и голод наконец вывели его из оцепенения. Анри поднялся на ноги. Повернувшись спиной к запретной для него земле, Анри двинулся на север — просто потому, что должен был куда-то идти, — в направлении Эритреи и Красного моря…
Путь в Эритрею, на западном побережье Эфиопии, запомнился ему крепко и отчетливо. Он также помнил, что во время этого перехода он впервые начал воровать систематически. Он и прежде крал пищу, но лишь с отчаяния, когда не удавалось раздобыть еду попрошайничеством или работой. Теперь он уже не пытался искать заработка и жил одним воровством. Он по-прежнему при любой возможности крал пищу, не брезговал и всем прочим, что можно было сбыть по дешевке. Те небольшие суммы денег, которые ему удавалось выручить, имели обыкновение расходиться в один момент, но в глубине души он постоянно хранил надежду скопить достаточно денег, чтобы купить билет на пароход — и обрести место, где мог бы обосноваться и начать жизнь сначала.
Через какое-то время он попал в Массауа, знаменитый кораллами порт, ворота Эфиопии в Красное море.
Именно здесь, в Массауа, его едва не настигло возмездие за воровство. Толкаясь среди покупателей у рыбных рядов, он стянул рыбину, но бдительный торговец заметил его проделку и бросился вдогонку. К торговцу присоединились несколько добровольцев из базарного люда, а также полицейский, и уже через несколько секунд у перепуганного и улепетывавшего без оглядки Анри создалось впечатление, что, судя по топоту ног, его преследует огромная разъяренная толпа. Подстегиваемый ужасом и отчаянием, он с невероятной скоростью мчался мимо коралловых домов Массауа, потом углубился в хитросплетения улочек туземных кварталов. Наконец, оторвавшись от погони, он устремился к портовым причалам, где и спрятался среди множества кип груза, ожидавших отправки на суда. Прильнув к узкой щелочке, он наблюдал, как запыхавшиеся преследователи взялись было за поиски, но вскоре сдались и удалились восвояси.
Пережитое, однако, потрясло его, и Анри бесповоротно решил любым возможным путем покинуть Эфиопию. Прямо перед его укрытием стояло какое-то грузовое судно, и, когда наступила ночь, он украдкой пробрался на борт и забился в темный сундук, на который наткнулся, спустившись с нижней палубы. Утром судно отчалило. А через два часа Анри обнаружили и доставили к капитану.
Судно оказалось дряхлым итальянским пароходом, который в изнурительной борьбе с постоянной течью совершал неспешные рейсы между Аденским заливом и Восточным Средиземноморьем.
Охваченный неодолимой дрожью, Анри Дюваль стоял перед апатичным капитаном-итальянцем, со скучающим видом вычищавшим из-под ногтей обильную грязь.
Так прошло несколько минут, и вдруг капитан резко выпалил что-то по-итальянски. Не получив ответа, перешел на английский, потом на французский, но все попытки были одинаково бесплодными. Дюваль давно уже забыл те немногие французские слова, которым научился у матери, и теперь его речь являла собой невообразимо многоязычное смешение арабского, сомалийского, амхарского, пересыпанное отдельными словечками из семидесяти языков и вдвое большего числа наречий Эфиопии.
Выяснив, что общение между ними невозможно, капитан бесстрастно пожал плечами. Зайцы на его судне были не в новинку. Не стесненный соблюдением духа и буквы морских законов, капитан приказал поставить Дюваля на работу, с намерением избавиться от него в первом же порту.
Капитан, однако, не мог предвидеть, что Анри Дюваль, человек без родины, будет решительно отвергнут иммиграционными властями в каждом порту захода, включая и Массауа, куда пароход вернулся спустя несколько месяцев.
По мере того как длилось пребывание Дюваля на борту, прямо пропорционально нарастало озлобление капитана, и через десять месяцев он призвал на совещание своего боцмана. Они выработали план — содержание его боцман любезно и с удовольствием разъяснил через переводчика Дювалю, — посредством которого жизнь зайца на пароходе должна быть сделана настолько невыносимой, что рано или поздно он почтет за счастье сбежать на берег. Что Дюваль в конечном итоге и совершил месяца через два непосильной работы, избиений и полуголодного пайка.
Анри до мельчайших подробностей помнил ту ночь, когда он бесшумно скользнул на причал с шаткого трапа итальянского парохода. Это случилось в порту Бейрута в Ливане — крошечном буферном государстве между Сирией и Израилем, где некогда, как гласит предание, святой Георг одолел дракона.
Он покинул судно так же, как и прокрался на него, — в ночной темноте; уходить ему было легко и просто, поскольку все его имущество состояло из надетой на нем потрепанной одежды. Очутившись на берегу, Анри поначалу заметался по порту, пытаясь выйти в город. Но один только вид мелькнувшей под фонарем фигуры в форме лишил его самообладания и вынудил броситься искать укрытия в глубокой тени. Робкая разведка с его стороны выявила, что порт обнесен проволочной оградой и охраняется патрулем. Он чувствовал, как его охватывает дрожь; ему был всего двадцать один год, он ослаб от голода, был измучен одиночеством и объят безысходным страхом.
Пробираясь причалами, он увидел выросшую перед ним высоченную тень. Судно.
Анри подумал было, что опять попал к итальянскому пароходу, и первым его побуждением было прокрасться, не мешкая, на борт. Уж лучше жалкая жизнь, которую он познал на пароходе, чем, как он полагал, неизбежно ждавшая его тюрьма, если он будет арестован полицией. Тут он разглядел, что нависшая над ним тень была вовсе не итальянским пароходом — тот был гораздо меньших размеров — и, не раздумывая более, бросился по трапу наверх. И оказался на «Вастервике» — о чем ему предстояло узнать через два дня в двадцати милях от берега, когда голод победил страх и погнал трепещущего Анри из его укрытия.
Капитан «Вастервика» Сигурд Яабек ничем не походил на его итальянского коллегу. Немногословный седовласый норвежец был суров, но справедлив и свято чтил библейские заповеди и морские законы. Капитан Яабек строго, но терпеливо разъяснил Анри Дювалю, что заяц на судне не может быть принужден к работе, но может работать добровольно, хотя и бесплатно. В любом случае, станет ли он трудиться или отлынивать, он будет получать обычный рацион наравне с командой. Дюваль предпочел работать.
Как и итальянский шкипер, капитан Яабек собирался высадить зайца в первом же порту захода. В отличие от итальянца, однако, узнав, что быстро избавиться от Дюваля не удастся, он и не подумал прибегнуть к дурному с ним обращению.
Таким образом, Анри Дюваль оставался на судне двадцать месяцев, в течение которых «Вастервик», перевозя грузы, бороздил моря и океаны. Они с удручающей монотонностью ковыляли по Средиземному морю, Атлантическому и Тихому океанам. Заходили в Северную Африку, Северную Европу, Южную Европу, Англию, Южную Америку, в Соединенные Штаты и Канаду. И повсюду обращение Анри Дюваля за разрешением сойти на берег и остаться встречало твердый отказ. Причина — когда портовые власти утруждали себя ее изложением — всегда была одной и той же. У зайца не было документов, никто не мог удостоверить его личность; не имевший родины, он не обладал и никакими правами.
По истечении некоторого времени, когда на «Вастервике» привыкли воспринимать Дюваля как некую данность, юный заяц стал чем-то вроде любимого судового щенка.
Команда «Вастервика» представляла собой великое смешение народов, состоявшее из поляков, скандинавов, индийцев, китайца, армянина и нескольких англичан — признанным вожаком последних являлся Стабби Гэйтс. Именно возглавляемая им группа матросов приняла Дюваля под свою опеку и создала ему если не приятную, то вполне сносную жизнь — насколько позволяли стесненные условия на судне. Они учили его говорить по-английски, и сейчас, несмотря на сильный акцент и неуклюжие фразы, он по крайней мере был способен — при наличии терпения с обеих сторон — объясниться с собеседником.
Это был один из немногих случаев, когда Анри Дюваль столкнулся с искренней добротой. Он отвечал на нее так же охотно, как щенок на похвалу хозяина. Он выполнял личные просьбы команды, помогал стюарду в офицерской кают-компании, брался за любую работу на судне. В награду матросы приносили ему с берега сигареты и сладости, а капитан Яабек иногда выдавал мелкие суммы денег, которые другие матросы тратили по просьбе Дюваля на его нужды. При всем том заяц оставался пленником, а «Вастервик», некогда казавшийся Анри убежищем, стал ему тюрьмой.
Так Анри Дюваль, кому единственным домом было море, прибыл в канун Рождества к берегам Канады.
Походившая на допрос беседа длилась почти два часа. Где-то с ее середины Дан Орлифф начал повторять некоторые из поднимавшихся ранее вопросов, пытаясь поймать Анри на неточностях. Уловка, однако, не удалась. Если не считать определенного недопонимания из-за языковых трудностей, которое устранялось по мере их дальнейшего разговора, в своей основе история Анри оставалась неизменной.
Ближе к концу, после того как Дан задал наводящий вопрос, намеренно допустив неточность, Анри замолчал. После паузы он поднял свои темные глаза на собеседника:
— Вы мне ловчить. Вы думать, я врать.
И вновь газетчик ощутил в этом молодом человеке то же безотчетное достоинство, что подметил и раньше. Пристыженный разоблачением неловкой хитрости, Дан Орлифф объяснил:
— Просто хотел еще раз проверить. Больше не буду.
И они перешли на другую тему.
Сейчас, за своим письменным столом в битком набитой и трещавшей пулеметными очередями пишущих машинок редакции «Ванкувер пост». Дан разложил свои записи и потянулся за стопкой писчей бумаги. Перекладывая листы копиркой, он окликнул ночного редактора городских новостей Эда Бенедикта:
— Эд, у меня отличный материал. Сколько дашь слов?
Редактор задумался. Потом отозвался:
— Не более тысячи.
Пододвинув стул ближе к пишущей машинке, Дан удовлетворенно кивнул. Годится. Конечно, хотелось бы побольше, но, умело и крепко сколоченная, тысяча слов может сказать многое. Он принялся печатать.