Сидел за столом и смотрел в окно. Долго смотрел, как опускался вечер, густела темень и неслышно вползал в комнату сумрак. Хорошо, что ребят сегодня нет в гостинице. Детвора. Умчались гулять. Крым. Вечер. Романтика.
В последний год мной все чаще овладевает раздражение самим собой, собственными мыслями и переживаниями. А почему? Однажды поймал себя не просто на чувстве усталости и разочарования, а на том, что мне нравится копаться в собственных бедах, что ощущение горечи, какой-то тяжести, давящей меня в мои двадцать восемь лет, переплетается с (как трудно признаться в этом даже самому себе) каким-то позерством, что мне уже нравится благоприобретенный этакий «байроновский», а по сути — псевдостиль, и я теряюсь, если вдруг избавляюсь от него.
А что же будет дальше? Впереди огромное время — жизнь. И еще, собственно, ничего и не сделано. Только начала. И переломы. Начала и переломы. Переломы и начала...
Пора, Виталий, спокойно посмотреть на себя и вокруг. Потому что два последних года свету не видел, жил как будто временно. Писал, да, это помогало. Становилось легче. А впрочем, что толку в писаниях? Обычное бегство в себя от себя же.
Но прошло время, наступила пора пересмотра. Вот они, тетрадки, скопившиеся за несколько лет. Странноватое чтение. Выступаешь сам перед собой и в лучшие, и в худшие минуты. Худшие — это недавно. Прикоснешься — болит. Но иногда надо вернуться к источнику боли, чтобы вылечиться. Буду снова писать и писать, как бы это смешно ни выглядело со стороны. Хорошо бы, конечно, поговорить с кем-нибудь, но вот так, чтобы все о себе... Невозможно.
Потому — все настроения и мысли прямо на бумагу, на стол, чтобы становиться трезвее, чтобы смотреть на себя сторонним взглядом, чтобы увидеть потом, завтра, чем я был и чем жив сегодня.
Начало читать не стану. Все по порядку тоже не стоит. Я знаю. Начну с того места, где был взлет. Банальные, простодушно-восторженные стихи, но правда.
Я люблю тебя — это значит, что кругом удивительный мир,
Значит, время остановилось и отсчет его — только мы,
Я люблю тебя — это значит, легче дышится каждый миг,
И уверенность с каждым шагом вырастает из нас самих...
Ведь когда тебя еще не было, я любил уже только тебя,
И когда меня еще не было, я любил уже только тебя,
И когда ничего еще не было, все равно я любил тебя,
И когда наконец мы встретились, я давно уж любил тебя…
Нашел. Вот оно. Вот она, отысканная тобой любовь. Так сказать, осуществление мечты. «Я тону в твоем взгляде, счастливо осознаю свое отражение, эхо в глубинах зеницы твоей, выплываю безгранично счастливым, и разнообразные чувства так переполняют меня, что нет им выражения, нет им препон, нет им конца. Я гибну и возрождаюсь. Потому что никогда, никогда не знал этого. И не думал, что узнаю.
Что такое счастье? Как описать его? Глаза твои говорят правду, руки твои говорят правду, губы твои говорят правду. Мне. Правду. Люблю».
Тогда мне исполнился двадцать один год. Двадцать один. Семь лет назад. Как давно. Ганя стала моей женой. Сколько были мы счастливы? Наверное, года полтора. Я был. А она — не знаю. И сейчас не знаю. Хотя верю, что и у нее со мной были хорошие времена. И когда мы жили в Индии. Во всяком случае, первый год все было прекрасно. А потом она уехала домой — беременная. Может, если бы все обошлось хорошо и у нас был ребенок, мы бы и сейчас жили вместе? Не знаю. Сейчас вижу — правильно все то, что сделано. Правда была той самой, еще до женитьбы, правда, в которую я не мог и не хотел верить.
Я был большим, наивным влюбленным, который, получив в двадцать один год диплом, решил, что он знает все. Влюбился, через два месяца женился и по распределению — за границу, а как же — одни пятерки, лучший студент. Все шло само собой. Как должно было идти.
Она была моей первой женщиной. И здесь — моя беда, беда моего воспитания. И моих родителей, считавших меня ребенком, пока вдруг у ребенка не лопнуло терпение и он не женился, неожиданно став взрослым человеком. Для других. А для себя? Или, может, для себя. А для других? Для нее?
Долго все тянулось, пока я не понял четко и недвусмысленно, что все-таки — нет. Мы — разные люди.
А все же я и сейчас еще люблю ее. Наверное, никогда не забуду того самого начала безграничного счастья, того болезненно-счастливого чувства, хотя миновало столько времени и столько было у меня всяких новых увлечений.
Если удастся перейти осенью в очную аспирантуру, то как-то все выровняется. Надо выволакивать себя из спячки. Собственно, в аспирантуру, хоть и заочно, я все же поступил. Но что я сделал за этот год? Только в себя немного прихожу после развода. А надо покончить с этой историей совсем. Ой, Ганя, Ганя, если бы только знать, что так все сложится. Что такое она, та правда, наша правда...
Другая тетрадь. Здесь уже кое-что проясняется. Тетрадка — после возвращения из Индии, через два года после женитьбы. Некто самоуверенный наивно тычется носом в настоящую жизнь. Все вызывает у него чуть ли не отчаяние: город, любовь, люди. Много каких-то чужих, заимствованных слов, мысль еще дрожит и обрывается. Но есть уже какое-то направление, поиск, обретается земная, реальная вера...
Я все время возвращался к тому вечеру, когда увидел Ганю с подругой сквозь огромное стекло небольшого кафетерия на углу гастрономического магазина «Славутич».
Жили мы рядом, в соседнем доме, и любили посидеть в этом кафе вдвоем или с кем-нибудь при случае, когда не хотелось вести гостей к себе и устраивать прием, забегали на кофе, поболтать.
Не так уж там было уютно, но зато рядом, сразу на набережной. А у нас на Русановке немного местечек, где можно было бы посидеть за чашкой кофе. Одним словом, это было «наше» кафе, хотя друзья моего детства, да и я сам еще в школьные годы больше заседали в «Днепровских зорях», «настоящем» кафе на улице Энтузиастов. Вот это для нас был шик — начиная с восьмого класса зайти этак в кафе, заказать коктейль и посидеть просто так, как взрослым, да мы уже и были взрослыми, мы становились взрослее год от года, а Ганя училась в нашем классе, и я вдруг влюбился в нее, когда мы перешли в девятый, и она долго кружила мне голову, потому что нравился ей сначала Голян (да, да, не я, совсем не я), стройный белокурый паренек, на два года старше нас. Он закончил ПТУ и работал продавцом в магазине «Радио», пока его не забрали в армию.
Они уже начали находить общий язык, но когда однажды осенью Голян пришел на свидание с Ганей, то вдруг сказал ей: «Ты мне очень нравишься, это правда. Я хотел бы с тобой встречаться, но у меня на тебя недостанет сил».
У Гани были еще романы, как и должно быть в этом возрасте. А я ждал своего часа, ходил рядом с ней, просто как одноклассник, не больше, и она мне доверяла свои секреты — чуть ли не как подружке. Я мучился, но ждал своего часа. И еще учился в университете, когда Ганя стала моей женой. Я был счастлив.
Потом я не раз думал о тех неожиданных словах Голяна, когда мы все были еще подростками. Может, я в своей юношеской страсти действительно был более слепым, чем другие, и когда мое постоянство убедило Ганю, почувствовал себя победителем. Может, тогда я и проиграл впервые...
Меня ведь так долго не замечали рядом, очень долго, и не было изначального увлечения, взаимных восторгов и растущей близости. Нет, восстает во мне все, было, пусть не сразу, пусть потом, но было. Пусть недолго, но было!
...Так вот, я стоял тогда у витрины маленького кафетерия, а Ганя сидела прямо передо мной за одним столиком со своей подругой Надей, подругой давней, с которой они часто ссорились, но друг без друга существовать не могли, и во мне издавна шевелилась неприязнь к Наде, как будто она отбирала у меня какую-то частицу души моей жены, которая могла и должна была принадлежать только мне. Но я всегда отбрасывал эту ревность как нелепость, затмение чувств, чем она, наверное, и была.
И вот я стоял и смотрел на них и не мог оторвать глаз. Я не узнавал своей жены. Она что-то рассказывала приятельнице, та слушала ее внимательно, изредка вставляла реплики, я ничего не слышал. Я видел лишь выражение лица Гани и ее движения, ее глаза, и не мог поверить, что это она.
Она говорила увлеченно и страстно, она вся ушла в этот разговор, она вся светилась, просто излучала эмоции, увлеченность, почти завороженность.
Я знал, что они могли говорить о новом платье, или новом кинофильме, или о ком-то из приятельниц, о чем угодно. Это не имело значения. Никакого значения.
Важно было только то, как она это говорила.
В последние годы я считал, что она просто погасла. Молодая симпатичная женщина, двадцати пяти лет, просто погасла изнутри, задавленная конкретностью жизни, ее вещностью. Бесконечные дела, покупки, расчеты, деньги, куча хлама, мелочи, в которых потонул человек.
Я спрашивал себя: а чего хотелось мне? Вечного огня любви? Ее постоянной устремленности ко мне? Бывает ли так вообще?
Не знаю. С некоторых пор я стал считать, что не бывает, что так и должно быть всегда, только саднило как-то от этого, потому что во мне не перегорело еще, потому что я жаждал постоянного тепла, я был на него способен. Все просто: всегда один из двух любит больше.
Казалось бы, что случилось? Только когда я увидел, что она может быть иной и сейчас, что внутри-то она не погасла, а касалось это одного меня, наших отношений, я понял, что это — конец. Наша песня допета.
Я потерял в ее лице союзника, соучастника нашей общей жизни. Каждый из нас живет только собственной жизнью, и все мои ожидания и остатки того большого чувства — это тоже из игры с самим собой в прятки, из желания казаться лучше перед самим собой.
Я был не прав во многом. Мне хотелось быть как можно больше мужчиной, и я играл роль этакого псевдо-супермена. Был резким там, где, наверное, не должен был и не мог быть таким; был слишком категоричным, где мое подлинное «я» могло бы и не запускать такие обороты; требовал понимания, чувствуя себя образованнее и находчивее, и не очень был способен понять представительницу другого пола. Человека другой конституции.
Теперь я вижу целиком, или более менее целиком, себя тогдашнего, и мне и жаль, и смешно, и грустно. А время миновало.
Единственное, что оправдывает меня в нашем расставании, как я думаю сейчас, — то, что я всегда был готов закончить ссору мирно, по-хорошему. Как бы мы ни ругались, я не мог заснуть, не помирившись, и часто шел на уступки, отказывался от своих претензий, лишь бы она поласковела.
Потому что любил ее. Всегда. С тех пор, со школы, и до последнего. Я любил ее всякой. Потому что любил.
Но тогда, вечером, я пришел домой, оставив Ганю с приятельницей сидеть в кафе, и свалился на диван, потому что голова у меня кружилась и сердце стучало, будто я только что столкнулся с каким-то преступлением, творившимся на моих глазах, или увидел привидение, или пережил смертельный риск.
А ничего ведь, собственно, не произошло. Более того, все давно известно, уже и так было ясно, что мы расстаемся, а шок этот — лишь признак того, что где-то внутри теплилась надежда, что, при всех ссорах, все закончится хорошо. Детский взгляд на вещи, отчетливый инфантилизм. О да, я сейчас мудр и могу так говорить о прошлых делах, а что, интересно, я скажу через семь лет о себе нынешнем? Не многовато ли самокопания, Виталий Петрович?
...Как-то я пришел тогда в себя, потом появилась Ганя в хорошем настроении, что-то начала рассказывать о том, как поссорилась у себя на работе с начальницей, о том, какие отношения у них в отделе (она работала тогда в отделе переводов Института электросварки), и что-то еще, а я слушал и не мог понять, почему она ничего не говорит о встрече с Надей.
Во мне все как-то опустилось, и я стал, вдруг совсем спокойным, просто интересно было, не больше, почему она молчит об этом?
Неожиданно для себя, посреди какого-то из ее монологов, где высказывались претензии ко мне, что настроение мое меняется как ветер, никогда не угадать, и почему я молчу, что вообще у меня характер и все такое прочее, неожиданно я, прервав наступившую вдруг тишину, сказал!
— А знаешь, Ганя, кажется, наша песня уже допета. Мы стали чужими друг для друга.
Дальше было извержение вулкана.
Признавалась абсолютная моя правота, но за этим следовало столько нареканий и обвинений, что я, как это случалось не раз, начал отключаться от содержания того, что говорилось, только разве улавливал отдельные слова, все ждал, пока закончится этот монолог.
Мое молчание вызвало еще больший взрыв гнева, я уже знал, что так будет, но ничего не мог поделать, в таких случаях у меня как будто отнималась речь, ничего не мог сказать и не хотел, предпочитал молчать.
Наконец Ганя сказала, что все ей опротивело, вся эта жизнь со мной, все эти разговоры, все мои настроения, идиотические мечтания, парение в воздухе, умение делать из мухи слона, а из человека — какое-то страшилище.
И вообще, сейчас она уходит к родителям, с нее хватит.
Родители Гани жили, к сожалению, недалеко от нас, пешком минут двадцать. Потому она часто удирала к ним вот так, как и сейчас, или вообще просто так, для смены настроения. Одним словом, все это сильно сказывалось на наших отношениях.
Но сейчас я почувствовал, что она уходит как-то иначе. Будто всерьез. Однако привычная буря во мне не поднялась, только когда она уже вышла в коридор и взялась за ручку дверей, я спросил:
— А почему ты не сказала, что встречалась с Надей?
Она вспылила так, что казалось, ее просто разорвет, лицо налилось кровью, и я смотрел и не узнавал человека, которого любил столько лет и с которым мы жили вдвоем в этой маленькой квартире.
— В этом ты весь! — выпалила она и, хлопнув дверью, вылетела из квартиры.
Вот и все, дальше пошли, как это бывает в каждом таком случае, долгие разбирательства, тягомотина с документами, развод. Единственное, я долго задавал себе вопрос, в чем же таком я проявился тогда весь? До сих пор не могу себе на него ответить, потому что, наверное, была же какая-то логика и в ее словах, как-то по-своему она меня видела, но как и каким — так и не понял. Говорят, трудно постичь женскую логику. Видно, так оно и есть.
...Вечный вопрос: куда уходит счастье?