Детство вспоминается мне как пора горячей, всепоглощающей любви, но хочешь не хочешь, а приходится взрослеть, и поре этой быстро пришел конец. Так что распространяться о детстве я не стану.
Заглядывать слишком далеко в прошлое нелегко, скажу одно: отца у меня не было. Без мужчины тут, конечно, не обошлось, но кто именно повинен в моем появлении на свет, я не знал и долгие годы думал, что мать, пожалуй, тоже не знает. Вот почему чуть ли не с пеленок я чувствовал себя единственным ее обладателем, и, пока не стал постигать окружающий мир, жизнь моя была прекрасна. Но когда я пытался не пускать к ней в постель своих соперников, она давала мне подзатыльник, приговаривая:
— Пошел вон, шельмец.
Если мне доставалось как следует, я и вправду убегал, а если нет, забирался под кровать и засыпал там.
Иной раз мать обзывала меня «пащенком». Но когда, по ее мнению, я вошел в разум, она бросила обзывать меня так: боялась — вдруг я пойму, что значит это слово, или спрошу у нее объяснений. Слово все равно запомнилось, но что оно означает, я узнал, лишь когда пошел в школу и отыскал его в словаре.
Мать не скупилась на тумаки, но кормила меня досыта и одевала хорошо, так что жаловаться мне вроде было не на что. Шла война (какая — не спрашивайте), и, слушая радио, которое никогда не умолкало, я только о ней и думал. Мне казалось, каждый солдат — во всяком случае те, кто воевал на стороне Англии, — прежде чем отправиться воевать, непременно стучал в дверь нашего дома, а несколько часов спустя выскальзывал с черного хода и шел навстречу смерти. Все они до отказа наливались джином, меня закармливали леденцами, а мать жила, кажется, одними сигаретами и жевательной резинкой. Вот так-то я и участвовал в войне и в победе, и если моим детям вздумается когда-нибудь спросить меня: «Пап, а что ты делал в войну?» — я вот как отвечу: «Я помалкивал и всем наслаждался».
Всему приходит конец, хотя, пока он не пришел, этого не понимаешь. Если тебе плохо, хочется, чтобы время шло поскорей, а если хорошо, радуешься вовсю, хочешь его задержать, но размеренный его ход скоро приедается. Когда мать была на работе, за мной приглядывала соседка, и я в драных колготках (а летом и вовсе нагишом) день-деньской играл во дворе, а потом мать возвращалась — в рабочем комбинезоне, с лихо зажатой в зубах сигаретой, что свидетельствовало о ее равноправии с мужчиной, я кидался к ней, хватал за руку, и мы вместе шли к черному ходу, и я крепко сжимал печенье — мать приносила его из заводской столовки, сохранив от своего обеда, и я не спешил его есть, ведь это было единственное явное доказательство ее любви.
Ни об отце моем, ни о его родне мне ничего не было известно — мать никогда про них не говорила. Зато ее родители были еще живы, и уж они-то мне столько нарассказали, что хватило на обе родни. Жили они в Бистоне, и мать возила меня туда — мы шли по улицам, потом по Фарадей-роуд до моста и тут садились в автобус, на верхотуру, чтобы мать могла курить. И сквозь сигаретный дым я смотрел на широкие просторы, что расстилались слева и справа от университета, который я поначалу принимал за больницу. А однажды летом мы пошли пешком, коротким путем, по Банди-лейн, что вилась меж живых изгородей, но мать называла ее Бандит-лейн: девчонкой она часто ходила здесь или ездила на велосипеде, и узкая, уединенная, темная от нависших ветвей дорожка эта настраивала ее на определенный лад.
В тот день бабушка мыла полы и велела мне пока посидеть, я сел было, не глядя, на то место, где всегда стоял стул. И очутился в ведре с грязной водой, вокруг которого обвились, точно змеи, скрученные влажные тряпки. Я заорал, но вопль мой потонул в яростном крике матери, тут же выхватившей меня из ведра. Ставни были закрыты, и в доме царила тьма. Дом был больше нашего, стоял на боковой улочке, поодаль от дороги, и к нему примыкал сад, обнесенный стеной. В саду высился могучий, сгнивший изнутри вяз, но дед не решался его срубить, боялся — вдруг он повалится на пристройку, где помещалась кухня, или на ограду и, разбив ее, перегородит дорогу. Сызмала я не раз пытался влезть на этот вяз, да все никак не мог — росту не хватало, но и без того я вечно попадал в переделки. И вовсе не потому, что я чувствовал себя обделенным, как принято думать о безотцовщине, но потому, что был исполнен уверенности и радужных надежд. Бабушка часто вспоминала, какой я был в детстве веселый, всегда что-то затевал, придумывал, до всего любопытный, никак не углядишь за этим ребенком, право слово: которые вот так народились, они все такие.
Однажды, когда взрослые пили чай с пирожными, я убежал со двора. На другой стороне дороги, у обочины, стоял темно-зеленый фургончик, и, не успев даже подумать, я отворил дверцу. Перед моими глазами предстал новый мир — кожа и циферблаты, ручки и кнопка, да еще громаднейший руль. Я вытянулся во весь рост и через переднее стекло увидал покатую дорогу. У меня достало сил захлопнуть за собой дверцу, а потом я ухватился еще за какую-то ручку, и она вдруг двинулась вперед, задрожала, включив что-то внутри машины, и дрожь эта отдалась в моей руке. Под ногами у меня заурчало, и я понял — в этом новом мире что-то стряслось, и тут кирпичная ограда дедова дома заскользила вдоль машины назад. Потом показался еще дом — я в ужасе мешком осел на пол и стал громко звать мать.
Машина зловеще запрыгала по дороге под гору, проскочила перекресток и уткнулась в высокие кусты живой изгороди, ободрав бок о бетонный воротный столб. Подбежал какой-то дядька, дверца отворилась — по моей голове заколотил увесистый кулак, на меня обрушился град отборных ругательств, одно из них уж во всяком случае пришлось в самый раз. Я заревел и решил, что моей в общем-то приятной жизни пришел конец. Матери, должно быть, сказали, что случилось: я вдруг услыхал, как она яростно честит этого дядьку и лупит его кулаками куда ни попадя. Бабушка вытащила меня из машины, и принялась утешать, и благодарила бога, что я остался жив, и поносила тупых безмозглых выродков — зачем оставляют свои машины при дороге незапертыми, вот сейчас она кликнет полицейского и этого раззяву упрячут под замок за убийство и похищение ребенка.
А владелец машины разогорчился до слез — ведь он полжизни копил деньги на этот фургончик, чтоб на субботу и воскресенье вывозить жену и детишек к речке, на свежий воздух. Каждую неделю он неизменно наводил на него глянец, и холил его, и, как истый йомен, задавал корму, и поил чистой водицей, и вот господь наслал на него это бесовское отродье — и поглядите, что стало с лоснящимся боком его верного железного конька.
В ту пору я еще не ведал жизни и оттого понятия не имел, какой страшный, жестокий удар нанес этому человеку, ощущал только удары, которыми он в отчаянии осыпал меня. Человечество было возмущено уже самим моим появлением на свет — оно неизменно возмущалось при виде меня, зачатого в любви, но не в законе.
Всякий раз, как бабушка на кого-нибудь обрушивалась с бранью, она потом объясняла, что это в ней заговорила ее ирландская кровь. Бабушка была женщина очень справедливая, она всегда точно знала, что хорошо, а что плохо. Чувство справедливости я унаследовал от нее, а не от матери — мне казалось, у матери его и нет вовсе: слишком много она курила и вообще чересчур была беспокойная, некогда ей было внушать мне чувство справедливости, даже если где-то внутри оно у нее и скрывалось. Бабушка и вправду была ирландка: родители ее сто лет назад переселились в Англию из графства Мейо — я узнал от нее об этом, когда стал постарше. И еще она рассказывала про голод, он разразился по вине злодеев-англичан — и я выслушал это молча: а вдруг мой отец (кто бы он ни был) тоже англичанин, и хотя бабушка вправе его поносить, у меня самого такого права нет. Я намекнул ей на это, она же в ответ расхохоталась громко и весело, как истинная ирландка, и сказала — никому ничего не известно, чего доброго, отец у меня американец, а раз так, он вполне может быть ирландцем, и в таком случае ты, мой мальчик, тоже из наших. Я не знал, хорошо это или плохо, да меня это мало трогало: весь мой мир в ту пору умещался в Ноттингеме, где мы тогда жили.
Я был избалован, как может быть избалован лишь незаконнорожденный, если только его не загубили презрением. Я посиживал на ограде и кидал камешками в прохожих, а если они меня замечали, мигом спрыгивал на пустырь. Веди себя примерно, говорила бабушка, но откуда же мне было знать, что это значит, ведь подать мне пример она не могла. Только накричит, бывало, да разразится целым потоком слов — мол, если не буду вести себя примерно, мне несдобровать. Но даже в крике этом слышалась любовь и забота, так что я в ответ смеялся, и просил еще пирога, и, конечно же, получал его.
Школа была настоящим мученьем; каждое утро мать спозаранку приводила меня к запертым воротам и уходила — в восемь у нее начинался рабочий день. Она давала мне монету в три пенса, и, когда на другой стороне улицы открывалась лавчонка, я не спеша направлялся туда и покупал пакетик леденцов, а потом, прислонясь к школьной ограде, сосал их, и во рту оставался вкус меда.
Если ребята спрашивали, кем работает мой отец, я говорил: отца у меня нет, его убили на войне, — и, кто его знает, может, так оно и было. Но даже в пять-шесть лет мне казалось, мать не вышла замуж, потому что для любого мужчины я помеха, и меня это не слишком огорчало — я привык к такой жизни и радовался, что мать всецело принадлежит мне. Иногда она сплавляла меня к бабушке в Бистон, а сама отправлялась в Блэкпул или в Лондон, но я только радовался нежданному празднику — ведь в эти дни не надо было ходить в школу.
Дед казался мне лучше всех мужчин на свете, хотя, когда он не ходил на работу и оставался дома, он иной раз выпивал лишку пива, становился злой, раздражительный и называл меня ублюдком — по моему тогдашнему разумению это означало: мальчишка, чья мать не может найти себе мужа.
Как-то раз я подобрал на школьном дворе несколько мраморных шариков, и один мальчишка обозвал меня паршивым ублюдком. Я побоялся, как бы он не разболтал мою тайну, и здорово ему наподдал, и уж тогда ни у кого не осталось никаких сомнений, что я и вправду ублюдок. Я не больно расстроился — ведь доказательств-то ни у кого не было, зато подружился с несколькими мальчишками, которых, я чувствовал, постигла та же судьба.
Один из них, Элфи Ботсфорд, жил на Нортон-стрит, и у него не было отца. Мать его, толстуха в очках, работала на сигаретной фабрике. Долгое время я так и представлял: она сидит на скамье и весь день напролет скручивает и набивает сигареты с помощью особой машины, а другие женщины укладывают их в пачки для продажи. Элфи, ее единственный сын, в свободное от школы время больше всего на свете любил играть в камешки на мостовой. А уж если не играл сам с собой в камешки, так наверняка уписывал хлеб с патокой. По-моему, ничего другого он сроду не ел. Когда я заходил к нему после школы, его мать и меня угощала хлебом с патокой, и я уплетал все за обе щеки — моя мать возвращалась с работы только через час, а в пустой дом мне идти было незачем. Миссис Ботсфорд угощала меня и чаем, таким крепким, что от него несло йодом. Но я не привередлив и выпивал его до дна, а по ночам от ужасного этого угощенья меня мучили кошмары и я терпел адские муки.
В школе меня мало чему учили — только читать да писать. Учителя загнали меня на заднюю парту и забыли о моем существовании. Но им назло, а может из желания понравиться, по чтению и по письму я успевал хорошо. Однако меня все равно держали на задней парте, теперь уже потому, что не в пример тупицам, которые и этому-то не могли научиться, я, как видно, не требовал особого внимания. Примерно в эту пору — мне тогда было семь — мать с бабушкой пронюхали, что поблизости есть брошенный жильцами дом. Кто-то, не желая платить за квартиру, сбежал ночью в Бирмингем и все имущество, которое не поместилось в фургон, бросил на произвол судьбы. И вот однажды средь бела дня мать протиснулась в окно кухни, а нас с бабушкой впустила через дверь. Тут мало чем можно было поживиться, разве что кой-какими ложками да плошками, но в общей комнате на полу разбросаны были большущие нотные тетради. Они валялись повсюду, и, завороженный причудливыми нотными значками, я принялся их листать. Они глядели на меня черные и четкие — восьмушки, четверти, половинки, слова, которым я уже научился в школе, и я водил по ним пальцами, словно то был шрифт Брайля для слепых. Две такие тетради я взял под мышку и унес и очень ими гордился, и хотя потом они куда-то запропастились, строки беззвучной музыки еще многие годы являлись мне в беспокойных снах, виной которым был крепкий чай миссис Ботсфорд.
В Бистоне у меня был приятель, Билли Кинг, семья его жила в подвале на Риджент-стрит. Среди моих друзей он был единственным в своем роде — за целый год знакомства он не задал мне ни одного вопроса, ни разу не спросил даже: как, по-твоему, сколько времени или — есть хочешь? Меня это ничуть не огорчало — ведь на мне лежало несмываемое пятно, которое надо было скрывать, и в этом смысле молчаливость его была мне как раз на руку. Но когда с вечным своим неуемным любопытством я начинал сам задавать ему вопросы, тут уж я огорчался — в ответ от него только и можно было услышать: не твое дело или — кто не спрашивает, тому не врут, а если он был хорошо настроен, оттого, скажем, что ему удалось разжиться отцовской сигареткой, он вообще ничего не говорил и, поглубже засунув руки в карманы, дымил себе и дымил с важным видом. Приходилось ждать, когда ему самому вздумается заговорить, и уж тогда слова его давали в моем воображении пышные всходы, точно семена, брошенные в трехлетний пар, и всякая малость, которая приключалась с ним, вырастала в целое событие. Я упоминаю об этом потому, что отсюда, наверно, берет начало мое умение внимательно слушать и воздерживаться от вопросов, которые попадали бы в самую точку. Человек всегда расскажет больше, если ему самому пришла охота излить душу, и я любил слушать — все равно правду или выдумки, не оттого, что больше нечего было делать и нечего порассказать самому, — просто я доверчив и добродушен, и людям приятно поведать мне про свои злоключения, а когда явно врут и хвастают, слушаешь с увлечением и неважно, что там мораль не на высоте, лишь бы меня самого при этом не надували.
Но как же все-таки я мог быть прирожденным слушателем, если бабушка у меня ирландка? Вообще-то она много чего порассказала мне про наших предков, но далеко не все эти истории я мог повторить в том нежном возрасте и даже позже. А так она больше хохотала, да покрикивала, да изредка грозила мужу, когда, перебрав спиртного, он не мог работать в саду, или рявкала на дочь, если та подкидывала ей меня на целых три недели. Но деда и бабушку я любил даже больше, чем если бы они были моими родителями: их ведь было двое, а мать — одна. И вот доказательство моей любви к ним: когда мать оставляла меня дома, а сама уходила с кем-нибудь из приятелей посидеть в пивной, и мне приходилось ложиться спать одному, я не ревел и не огорчался. Но если, пока я жил у деда с бабушкой, они шли прогуляться перед сном или опрокинуть по стаканчику, я ревел и по-настоящему трусил. Если летним вечером, когда в окно заглядывал прощальный солнечный луч, я был один, мне казалось: вот-вот настанет конец света. Я был не маменькин сынок, но бабушкин и дедушкин, и уж если различать детей по каким-то признакам, так отчего бы и не по этому?
Заходя за Билли Кингом, я никогда не спускался в подвал, просто кричал через решетку, через стальные прутья под ногами. Тогда Билли сразу выбегал на улицу. В семье было еще двое детей, и родители его сняли этот подвал на условиях, что они лишь поставят здесь мебель, пока мистер Кинг не подыщет квартиру. Но так как со старой квартиры их выгнали, а новой не было, семья ютилась в этих выбеленных известкой, неуютных стенах. Однажды Билли вышел на улицу весь черный и в синяках: угольщик по старой памяти поднял решетку и ссыпал добрый центнер утля в подвал, прямо на кровать, где спали дети, хорошо еще, они сбились в кучу под тряпьем, не то головам их несдобровать бы под нежданной лавиной.
Зима запомнилась мне как самое плохое время; мы с Билли построили вокруг дедушкиного дерева иглу, уплетали там шоколад и пирожные, которые таскали из лавчонок, и в дыру, заменявшую окно, посматривали на ворота — а вдруг за нами гонятся? Ноги у нас были мокрые — мы стояли коленками на снегу и на холодной земле, зато у нас было надежное убежище, никому и в голову не приходило, что в нем может прятаться живое существо, и мы просиживали там часами, точно разбойники с большой дороги, которые ждут: вот-вот их выудят оттуда и повесят. По другую сторону ледяных стен был подлинный и страшный мир, а в нашем пристанище, хоть оно и походило на склеп, попробуй нас достань: взрослому нипочем было не влезть в узкую дыру, которая служила нам входом; правда, по ночам, в постели, мне снилось, что кто-то пробил киркой нашу ледяную крышу и только чудом не раскроил головы нам с Билли.
Весной наш дом растаял, на земле вокруг дерева от него остался лишь черный след.
Однажды мы с Билли перелезли через чью-то ограду в стороне от Хай-стрит — там во дворе стояла тележка фруктовщика, нагруженная для завтрашней торговли. Мы перебросили через ограду сколько могли консервных банок, уложили их в тачку Билли и в темноте повезли нашу добычу прочь. Остановились у его подвала, подняли решетку и половину покидали вниз, — банки без шума скатились прямо на детскую постель. Его родители решили — снедь эта попала к ним в преисподнюю прямо с неба — и прибрали все в буфет. А моя бабушка, увидев банки, обрадовалась и две открыла к ужину, чтобы нам была прибавка к хлебу с маслом.
Тут в воротах показались полицейский и хозяин тележки, и впервые в жизни я мигом, безо всякого труда вскарабкался на самую верхушку дедова дерева. Меня зазывали вниз, но я повис на суку, точно кот, и не мигая глядел на людей, которые стояли внизу полукругом и ждали, когда я ступлю на землю, чтобы потащить меня в самую что ни на есть мрачную тюрьму. Но тут вмешались силы помогущественней моих: сук подо мной треснул, обломился, я понял — пришел мне конец и, счастливо прожив на свете семь лет, я сейчас угожу прямехонько в ад, и, падая, в ужасе заорал.
Я раскинул руки крыльями, словно хотел ухватиться за само небо, свалился на землю, и тут же рядом упал сук. Меня оглушило, изрядно поцарапало, несколько зубов расшатались — могло быть и хуже, но бабушка втащила меня в дом и усадила, не переставая кричать на полицейского:
— Убийцы! Убийцы! За какой-то несчастный компот готовы убить ребенка!
Дед провел полицейского и фруктовщика в общую комнату и все уладил с помощью десяти шиллингов и нескольких стаканов отменного ирландского виски.
На другой день я спозаранку спрятался от деда во дворе. Бабушка ушла за покупками, и вдруг дед вышел на порог и поманил меня.
— Чего тебе? — спросил я.
— Поди сюда, голубчик.
Я подошел и получил такую оплеуху, что отлетел к сараю. Дед тут же рывком поднял меня на ноги и толкнул в дальний конец двора.
— В другой раз не попадайся, слышишь? Никогда не попадайся. — Он захлопнул за собой дверь и пошел в кухню завтракать.
Легко сказать — не попадайся; да разве это возможно — воровать и не попадаться? Я с радостью послушал бы всякого, кто надоумил бы, как это делать. Мне не велено было уходить со двора целую неделю, но я нарушил запрет, ловко улизнул через забор и кинулся к Билли Кингу. Припал лицом к решетке погреба, тихонько его окликнул, потом погромче, потом еще громче — он не отзывался. В подвале не оказалось ни его, ни его родных, наверно, они наконец нашли себе другое жилье. И, должно быть, где-то далеко отсюда.
В школе я любил одно только чтение, а кроме него там и вообще мало что было. Арифметику я не любил, письмо не переваривал. Книги уводили меня из школы в захватывающий мир приключении, и это был единственный способ, не прогуливая уроков, все-таки от них увиливать. Учитель то и дело ловил меня на этом, выхватывал книгу, но я всегда забирал ее назад, даже, когда, потеряв терпение, он давал мне тумака. Учитель наш был еще молодой, и я ставил его в тупик: по совести он не мог счесть меня круглым дураком — а как же не дурак, если ничему, кроме чтения, учиться не желаю?
Дома я никогда не сидел, уткнувшись носом в книгу, во всяком случае пока не ушел из школы. Не то все подумали бы, что я либо заболел либо спятил, а мне вовсе не улыбалось, чтобы меня укладывали в постель или ни с того ни с сего звали доктора. Когда я наконец бросил ученье, я стал читать на работе, и там мое пристрастие оказалось еще большим грехом, чем в школе. Из-за него меня уволили с нескольких фабрик (правда, мне все равно там не нравилось: шум, вонь, а главное, надо вкалывать), и я стал наниматься посыльным или курьером и возил по городу велосипед с багажником, нагруженным тканями или бакалейным товаром. На обратном пути я останавливался где-нибудь на мосту через канал, прислонял велосипед к перилам и полчаса посвящал книге или комиксу. И вполне понятно, меня считали толковым малым, ведь я всегда находил дорогу, но не слишком расторопным — времени на дорогу у меня всегда уходило больше, чем надо.
Однажды я неторопясь шел по городу с очередным поручением и заглянул в витрину книжного магазина. В глаза бросилось название — «Путь всякой плоти». Я стоял в своем комбинезоне и глазел на эту книгу, тут на витрину взглянула какая-то девушка, и я смутился: вдруг она подумает, меня только такие названия и привлекают. В сущности, так оно и было, но я решил не отступать. Книги о сексе всегда меня интересовали, но про эту книгу я что-то не слыхал, а издание дешевое, вот я и решил — зайду и куплю ее. Девушка, хорошенькая блондинка, по виду — шлюшка из конторских, тоже решила что-то купить и торчала как раз у тех полок, где наверняка стояла нужная мне книга. Я не пошел туда, уставился на полку с молитвенниками и библиями, только никак не мог понять, почему они оказались в том же магазине, что и книга, которая до зарезу понадобилась мне.
Продавец спросил, что мне угодно, я ответил, хочу, мол, поглядеть, выбрать, и пришлось ему заняться своим делом — заворачивать покупки. Я уже слишком давно околачивался в городе, пора было возвращаться на работу, а красотка все не отходила от полок с дешевыми изданиями — ну, ладно, приду завтра. Так я и сделал, вручил книгу служащему, который взял у меня деньги и положил ее в пакет, чтоб никто не подумал, будто я стянул ее, выходя из магазина.
Но другую книгу я сунул под куртку; было у меня такое правило: одну купил, одну стянул, тем самым получаешь обе за полцены. Я ведь не вор, чтоб брать задаром. Книга, которую я свистнул, называлась «Божественная комедия» — я думал, она тоже с клубничкой, тем более написал ее итальянец. Я очень радовался улову и в тот же вечер, едва дождавшись, когда мать уйдет из дому, сел поближе к огню и взялся за книгу. Когда я поставил ноги на ведерко с углем и жадными глазами впился в «Путь всякой плоти», я прямо горел нетерпением. Я уже знал: в книге этой серии издательства «Пингвин» интересное начинается не сразу, на первой полусотне страниц и думать нечего застать любовников в постели. Но книга оказалась здорово увлекательная, не оторвешься, и, когда в половине одиннадцатого вернулась мать, я уже думать забыл, чего ждал, открывая первую страницу.
С той поры мне доводилось заглатывать и другие хорошие книги, и хотя они не доставляли мне того удовольствия, на которое я поначалу рассчитывал (впрочем, иногда и в них находились весьма соблазнительные местечки), я начал понимать, что книги — это вовсе не только секс и гангстеры. Написанное на эти темы не очень-то меня удовлетворяло: все, что было связано с сексом, казалось неправдоподобным и оставляло скверный осадок, гангстеры же как на подбор были типы отпетые и какие-то неживые, точно картонные, и, ясное дело, при первой же стычке с законом получали по заслугам. Какой же я был тогда простофиля! Может, обыкновенные подростки все такие, но незаконнорожденному это только помеха. Я читал книгу за книгой, с удовольствием пополняя таким образом недостаток образования, и мало-помалу стал замечать, что жизнь, которую я себе избрал, не так уж хороша, ведь на самом деле не я ее выбрал, а она сама заставила меня плясать под свою дудку. Скажу прямо, я был сыт по горло работой, домом, всем на свете.
Когда тлевшая во мне неудовлетворенность стала понемногу подбираться к самому сердцу, мне стукнуло восемнадцать. Мать однажды спросила, что со мной делается, я ответил — мало ли что, схватил пальто и выскочил на улицу, пока она не принялась честить меня никудышником и обалдуем. Все это было бы вполне справедливо и как раз поэтому невтерпеж слушать, оставалось только податься на Нортон-стрит, поглядеть, не вернулся ли уже с работы, из конторы литейной фабрики, Элфи Ботсфорд.
День был будний, но когда Элфи отпер дверь, оказалось, он при воротничке и галстуке, в щегольском пиджаке, в отутюженных брюках.
— Ты дома? — спросил я.
— Может, и дома, да там моя девчонка сидит.
— Это не беда, — сказал я, подвигаясь ближе. Он шире отворил дверь.
— Ладно, заходи. — И прибавил шепотом: — Ее зовут Клодин, у нас с ней все слажено.
При этих словах я было замялся, но он по всем правилам меня «представил» (так он это назвал — прежде меня никто никому не представлял), то есть дал нам пожать друг другу руки и совершил тем самым свою первую и последнюю ошибку.
— Моя подружка, Клодин Форкс, — сказал он. — Клодин, это мой старый друг, Майкл Каллен.
Она сидела в кресле у огня, и, пока Элфи переворачивал пластинку на проигрывателе, я пытался поймать ее взгляд и подмигнуть. У нее был маленький ротик и полная грудь, и сидела она так, что тонкие ноги были открыты довольно высоко.
И Элфи, и его девчонка не больно мне обрадовались: мать Элфи, наверно, ушла, и они, видно, надеялись порезвиться наедине. Я решил: уж если сам не позабавлюсь, так хоть им помешаю, и когда Элфи пошел на кухню вскипятить чай — он надеялся, что так скорей избавится от непрошеного гостя, — я стал сверлить взглядом его милую, и в конце концов она встала и принялась искать на каминной полке сигарету.
— Не ищите, у меня есть, — сказал я и сунул ей под нос свою пачку. — Раз уж ты занялся чаем, сделай нам по сандвичу, — крикнул я Элфи.
Она не успела сунуть сигарету в зубы, как я поцеловал ее и прижал к себе. Она сопротивлялась, но, видно, ей не впервой было отбиваться втихаря.
— Только пикни, я скажу, ты меня первая поцеловала, — прошептал я.
От такой наглости глаза Клодин зло вспыхнули, и я поцеловал ее еще раз и так притянул к себе, что ощутил теперь ее всю.
Я зажег спичку, дал ей прикурить, и, когда Элфи увидел, как близко мы стоим друг от друга, в нем взыграла ревность. Он растерялся, но Клодин взяла его под руку и поцеловала, — дескать, не сомневайся, все хорошо; он приободрился, посадил ее на колени и не отпускал, пока чайник на газовой плите не засвистел, тогда он отпустил ее и кинулся на кухню.
Пришел мой черед, и я не стал терять время даром. Я впился ей в губы, но она зашипела как змея и оттолкнула меня.
— Бесстыжий ублюдок!
— Что тут у вас такое? — спросил Элфи.
— Его спроси, — вся красная бросила Клодин.
— Я только хотел узнать, нет ли у нее сестры, думал познакомиться, — сказал я. — Ладно, видать, я тут лишний. Обойдусь без вашего чая и сандвичей, надеюсь, все у вас остынет и зачерствеет, покуда вы будете забавляться. Раз мне не рады, я ухожу.
От дверей кухни я прибавил кой-что похлеще, Элфи затрепыхался, пытаясь вставить словечко, а у девчонки лицо стало еще напряженней, словно она уже чувствовала себя виноватой за все то вранье, которым я могу осквернить их гнездышко.
— И вот еще что, — сказал я и так уставился на Клодин, что Элфи побледнел. — Насколько мне известно, не один я тут ублюдок, и, надо думать, не один я бесстыжий.
— Заткнись! — взвизгнул Элфи и изо всех сил пихнул меня, думая вытолкнуть за дверь, но я повернулся и тоже пихнул его, да так, что он отлетел на другой конец комнаты. И вышел сам, а дверь за собой захлопнул совсем не так яростно, как они ждали.
На другой день я забыл и думать про эту Клодин, я добивался свидания с одной продавщицей, которая застукала меня на складе за чтением и, разглядев мою книгу, решила — со мной стоит, пожалуй, познакомиться поближе. И вот субботним утром прогуливаюсь я на солнышке по Уилер-Гейт и вижу: навстречу идет Клодин. Ну, я, конечно, поздоровался с ней так, словно мы сто лет знакомы. А она будто хлыстом ожгла:
— Чего тебе?
Но все-таки остановилась. На ней было темно-красное летнее пальто, темные чулки, губы накрашены ярко-красной помадой, волосы высоко взбиты.
Мне сразу снова ее захотелось, и меня ничуть не смущало, что она подружка Элфи, пожалуй даже наоборот.
— Я так и надеялся, что тебя встречу, — сказал я. — Ты уж не сердись, что я тогда сбежал.
— А больше, по-твоему, на тебя не за что сердиться? — спросила она.
— Ну, раз уж пошел такой разговор, — ответил я, — ты тоже хороша — как меня обозвала.
— А ты как дал волю рукам? Вот я и брякнула.
— Я совсем голову потерял.
— Ну, может в другой раз не потеряешь.
— Уж постараюсь. Я не часто такой бесстыжий. Только иногда.
— По мне, слишком часто.
— Ну, со слов Элфи этого не подумаешь.
Тут она так покраснела — ярче пальто и помады.
— Я что, лишнее ляпнул? — прибавил я, будто устыдился своей бессовестности. — Мы с Элфи старые дружки, прямо от рожденья. Мы много о чем болтаем. Это не беда, цыпочка.
На минуту у нее прямо язык отнялся. Наконец она выговорила:
— Он тогда сказал, что больше не станет водить с тобой дружбу. Дал слово, что больше и говорить с тобой не будет.
— Ну, сама понимаешь, — сказал я, — мы старые кореши. Ему это не больно легко. Он, наверно, хотел не враз, а постепенно. Элфи не враль, не думай. Он парень первый сорт.
— Ну, уж он у меня получит. Я возразил — лучше не надо.
— Зачем тебе это, если у вас дело слажено. Зачем все ломать из-за такой малости? Пойдем лучше выпьем чайку у «Львов» на Лонг Роу. — Клодин огляделась, словно надеялась увидеть свою мамашу и спросить разрешения. — Болтают-то все про всех, — продолжал я, — а хуже от этого никто ни про кого не думает. Хочешь, порасскажу, какие у нас дела случаются, где я работаю, да ведь ты, наверно, и сама слыхала, так что это ни к чему.
За чаем она сказала с горечью:
— Наверно, Элфи все тебе про меня рассказал?
— Сказал только — у вас все слажено, а раз так, делайте что хотите — не беда.
Мне не терпелось перевести разговор, он, конечно, сослужил свою службу, сблизил нас даже больше, чем я надеялся, но если его продолжать, может и отдалить. Мне хотелось поладить с Клодин, а вовсе не поссорить ее с Элфи, ведь после ссоры они только еще больше прилипнут друг к другу. И обсуждать их дела так, будто я ей родной брат, мне тоже не больно надо. Окажись мы в местечке поукромней, я облапил бы ее не хуже, чем тогда у Элфи, — просто чтобы поставить все на место; с этой мыслью я потянулся через стол и дотронулся до ее руки, она не запротестовала, тогда я под столом тронул ее коленку, но так быстро, что она не успела оттолкнуть мою руку и уже в следующую секунду не знала, правда я ее погладил или ей померещилось. Вот хорошо, ведь она даже не покраснела, а то когда краснела, лицо у нее становилось злое и уж совсем некрасивое.
— Ходил сейчас по книжным магазинам, — сказал я, — но что-то ничего интересного не нашел. По субботам я всегда заглядываю в книжные магазины. На неделе люблю проглядеть книжку-другую.
— Вон как. А в тот вечер я про тебя подумала — совсем неотесанный.
— Да просто я пришел к Элфи не в полном параде. Я ж не знал, что тебя встречу. Это была приятная неожиданность.
— Вел ты себя тоже не больно красиво.
— Не надо об этом, Клодин. Я тогда совсем голову потерял. Я могу быть вежливым… только не все время. Я ж не Элфи, я ведь не сидел, как он, на хлебе с патокой да на черном чае.
Она рассмеялась:
— Да ну? А он мне про это не рассказывал.
— Уж я-то знаю. Мы с ним под стол пешком вместе ходили.
— А отец у него куда девался?
— На войне убили. Как моего.
— А я уж подумала, он вовсе безотцовщина, — сказала Клодин. — Я с такими не знаюсь.
— Чего ж он не сказал тебе все как есть? — спросил я, разозлившись, что приходится его защищать. — Его старика потопили у берегов Норвегии. А моего разбомбили в Египте. Хрен редьки не слаще.
— Так это совсем другое дело, — сказала она. — Значит, погиб за родину.
— Сколько народу погибло. И им от этого не легче. Еще чаю хочешь?
— Мне пора, — сказала Клодин. — Я уж и так задержалась. Я ведь шла за покупками.
— Завтра воскресенье. Давай встретимся после обеда и погуляем.
— Ну, не знаю. — И она надула свои соблазнительные красные губки. Потом улыбнулась, и тогда стали видны ее зубки, а это мне нравилось.
— Возьми с собой Элфи, если хочешь. Прогуляемся все вместе. Он, наверно, будет доволен.
Клодин согласилась. Я посадил ее на автобус, и такая у меня в душе была радостная неразбериха, что я сразу вернулся в книжный магазин и с ходу приглядел четыре книжки. На другой день, как я и надеялся, Клодин пришла одна.
Если есть на свете что-нибудь приятнее чтения, так это прогулка с девчонкой. Книжка уводит тебя в другой мир, а девчонка привязывает к земле. Вернее, ты сам ее привязываешь или стараешься привязать, когда за кустами подминаешь ее под себя и тебе не терпится отправиться в самый долгий путь, в самую сладкую на свете ночь. Иногда я умолял ее, в другой раз подначивал, потом замолкал и пытался по-бычьи идти напролом, но проходили месяцы, а я так ничего и не добился. Мы лежали среди деревьев на участке Шоу, вдали от всех глаз, кругом было по-летнему тихо. Я зажег сигарету, передал Клодин, закурил сам. Она была в темно-красном вельветовом платье, слегка взъерошенная; сигарете она обрадовалась — курево успокаивает.
— Элфи ты не отказываешь, — пожаловался я, — почему ж меня-то не допускаешь?
— С Элфи мы вроде как обручились, а это что-нибудь да значит.
— Хочешь, давай лучше мы с тобой вроде обручимся?
— Ты только так говоришь, чтоб добиться своего, — резко ответила она, застегивая верхнюю пуговку платья, что расстегнулась, когда я ее осаждал.
— Ну, и Элфи также.
— Нет. Он не просто болтает, он и правда хочет, чтоб мы поженились.
— И я тоже, — запротестовал я вне себя оттого, что мне перечат. Казалось, если я еще раз услышу от кого-нибудь это благоприличное «обручились», я тут же убью этого болтуна, а сам брошусь со скалы.
Снова начались поцелуи, нежные, горячие, но не того я хотел, разве только если б они проложили дорожку туда, куда я стремился. Клодин стонала, и крепко меня обнимала, и кусала за ухо, но едва рука моя приближалась к запретному местечку, в ней тут же брал верх здравый смысл, глаза ее трезво раскрывались, и она, сразу остынув, отстранялась от меня. Я был совсем сбит с толку, не знал, как быть дальше, и не раз поздно ночью уходил от нее ни с чем и оттого совершенно разъяренный. Она служила в объединении городских контор и презирала меня за то, что я всего лишь посыльный. Она не уважала меня, а значит, не могла бы и полюбить, но я был не из тех кто станет подлаживаться, лишь бы только добиться своего. Со мной ей было интересно, ведь я старый друг Элфи, да еще такой чудак — читаю книжки, этого она никак не могла понять. Но я не отставал от нее, все надеялся, что не завтра, так на следующей неделе мы с ней сдвинемся с мертвой точки. Я вцепился в нее, точно пьяница в однорукого разбойника, надеясь получить долгожданный куш. Я замучился от неудач и стал уже думать — может, она отыгрывается на мне, чтоб потом быть милой и приятной с Элфи. Оставалось только взять ее силком, но хотя сил у меня было достаточно, на это их, пожалуй, не хватило бы. Элфи не знал о наших еженедельных встречах, и вначале, когда я еще питал надежды, я не хотел, чтобы он узнал, а Клодин на первых порах была бы не прочь, чтобы ему это стало известно: она думала, он разболтал мне про их любовные делишки, и хотела таким образом ему за это отплатить. Но время шло, неделя за неделей — а мне они казались годами, — и я начал понимать: пожалуй, есть смысл сказать про нас Элфи или хотя бы сказать Клодин, будто я намерен ему растолковать, что к чему. Мне все ясней становилось, что ей теперь вовсе неохота посвящать Элфи в наши делишки, недаром всякий раз, как мы должны были встретиться, она осторожничала. Страсти моей не было выхода, и оттого я стал куда лучше все подмечать и соображать — все-таки польза.
Мы сидели в кафе на Парламентской улице, где встретились сразу после работы. Чтобы заморить червячка, съели по пирожному, и я уговаривал Клодин поехать за город, погулять в лесу, в поле. День сухой, погожий, стемнеет еще не скоро, но я не больно преуспел.
— Вот еще, — говорила она. — Охота была тащиться в такую даль. Лучше проводи меня домой.
— У тебя свидание с Элфи? — спросил я. Во мне вдруг проснулось подозрение.
— Хочу смотреть телевизор. Мама вчера купила. На свои сбережения. Отец ничего не мог бы купить, у него заработки похуже.
Она хотела, чтоб я шел с ней, смотрел телевизор вместе с ее родителями — они наскребли из своих грошей, купили телевизор и теперь не нарадуются, но у меня были другие планы.
— Вчера вечером мы виделись с Элфи, — сказал я невинным тоном. И в ее глазах сразу же блеснула тревога. — Поболтали о том, о сем, — прибавил я. — Ничего особенного.
— И все?
— Он вроде чего-то беспокоится. Еще пирожное хочешь? Бери. Я угощаю.
Но ей было не до пирожных, не терпелось узнать, о чем у нас была речь.
— А чего это с ним? Он сказал?
— Сказал, да только мне одному.
— И ты пообещал никому не говорить?
Я улыбнулся.
— Мы и без того друг друга не выдаем.
Пирожное смазало помаду, Клодин вынула из сумочки зеркало и стала красить губы.
— Он это из-за меня?
— Ему приглянулась другая девчонка, он думает, может, ему тебя бросить.
У нее задрожали губы:
— Ты все врешь.
— Я ему говорил, он дурак будет, если даст тебе отставку. Так его уговаривал, теперь, наверно, не уйдет.
Она огляделась, желая убедиться, что здесь нас никто не знает и не сболтнет Элфи. Вот уж тогда он как пить дать ее бросит.
— Я ухожу, — сказала она, вставая — Одна пойду. Не ходи за мной.
— К Элфи идешь?
Она не мастерица была врать, так что и не пыталась.
— Да.
— Зря. Его нет дома. Он собирался в Карлтон к бабке.
Это ее совсем убило. Она всему поверила, я даже не понимал, как можно быть такой дурой. Я взял ее руку и сжал покрепче — пускай чувствует мою любовь.
— Поедем за город, хоть в Стрелли. Там хорошо, подышишь свежим воздухом.
Клодин села, и я поставил перед ней еще чашку чая.
— Поеду домой, — сказала она, — так будет лучше.
Теперь уже встал я.
— Ну как хочешь. Только мне надоело. В полседьмого у меня свидание с одной девушкой с нашей работы. Она каждый день приезжает из Тибшелфа. Девчонка первый сорт.
— Что ж, я и тебе разонравилась? — сказала Клодин.
— Конечно нет. Просто я хочу уйти из этой грязной дыры и прогуляться.
Полчаса спустя мы под ручку шли мимо пивной «Могучий дуб» по дороге к Стрелли. До сумерек оставалось еще часа два, с полей дул теплый ветерок.
— Ну как, не жалуешься?
И она хмуро ответила, что ей жаловаться не на что. Мы миновали церковь и свернули налево, в Весеннюю рощу. На дорожке обнималась какая-то парочка, и я сказал:
— Пойдем подальше в лес.
Клодин не хотела, и я решил — сейчас самое время ей сказать.
— Давай наконец сойдемся. Я прямо помираю по тебе, Клодин. Я еще ни в кого не влюблялся, ты первая, и мы знакомы уже сколько месяцев. Теперь уже можно.
Я притянул ее к себе, и под шорох тяжелой листвы мы классно поцеловались.
— Нет, — сказала она, когда я положил руку ей на коленку. Я раздвинул ее ноги, и она, видно, ждала, что будет дальше.
— Завтра в обед мы увидимся с Элфи, и я расскажу ему, что мы с тобой все время встречаемся.
— Ну почему ты такой бессовестный? — воскликнула она.
— Потому что хочу тебя. С ума по тебе схожу Но я все ему расскажу, и тогда он уйдет к этой новой девчонке. И я тебя тоже брошу.
Она рассмеялась:
— На берегу камешков сколько хочешь.
Я тоже ответил со смехом:
— До моря далеко, а вокруг — один песочек. Она помолчала, потом спросила угрюмо:
— Неужели расскажешь?
Я дал честное слово. Она взяла меня за руку и сказала:
— Ну, ладно.
— Что ладно? — Я хотел, чтоб она сказала мне прямо.
— Я согласна.
Мы нашли местечко, и после жарких поцелуев она легла на траву, откинула голову. Она была вся теплая, губы почему-то отдавали не только сладковатой помадой, но и горечью, и я, кажется, весь был в этой помаде. Я накинулся на нее. Клодин задвигалась, стала кусаться.
Ну почему она согласилась только ради того, чтобы я не расстроил все между ней и Элфи? И когда мы под руку шли обратно, я впервые приревновал к нему. Только ревновал я напрасно, потому что хотя заманил я ее в рощу обманом, но чем чаще мы виделись с ней после этого, тем реже она виделась с Элфи, и под конец у нее все сладилось не с Элфи, а со мной, и мы наслаждались друг дружкой по нескольку раз на неделе то в парках, то где-нибудь в поле. Когда руки наши встречались после работы, у обоих дух захватывало — и мы только и могли вздохнуть свободнее, когда в лицо ударял запах травы и пышной листвы. Мы пробирались тайными тропками, потом уходили от них в сторону, в глушь, и там, под деревьями, скрытые от всего мира, раздевались донага, точно у себя дома, и я глубоко окунался в первую в своей жизни любовь. Обоим этого хотелось, но Клодин иной раз упрямилась, и приходилось добиваться своего и лаской и таской, только я ведь знал, что в конце концов получу свое, и оттого было еще слаще.
Мы уже несколько недель играли в мужа и жену, я пообвык и стал даже подшучивать над ней, и вот однажды вечером, по дороге из лесу, я спросил — а с моим корешом Элфи ей тоже было так хорошо?
Клодин остановилась под фонарем и посмотрела на меня очень серьезно.
— Сказать тебе, Майкл? Сказать? — И, не дожидаясь ответа, продолжала: — Так и быть скажу. У нас с Элфи Ботсфордом ничего та кого не было. Ни разу. Хочешь верь, хочешь нет, но я говорю правду. Он ни разу не посмел. Сперва попытался, а я не далась (меня так мама учила), и он больше не пробовал, только унылый стал, угрюмый. Так что сколько времени мы с ним гуляли, а до этого не дошло.
Меня пот прошиб. Вот когда до меня доперло, что это значит — «у нас все слажено»: ведь если у нее ничего такого не было с Элфи, стало быть, я сам попался в ловушку, которую расставил ей. Теперь трудно сказать, кто кого старался поймать, но сейчас мы попались оба, это уж наверняка. Клодин взяла меня под руку и склонила голову мне на плечо, можно подумать, на нас сейчас прямо с небес польется колокольный звон. Мы шли мимо очереди на автобус, и мне казалось, люди оценивают нас каждый на свой лад и думают: вот и еще одна милая молодая парочка скоро пойдет к алтарю. В сумерках какой-то старый хрыч радостно ухмылялся, глядя на нас, а меня так и подмывало показать ему нос и сказать: «Как бы не так, папаша». Но я сжал локоть своей подружки, и едва нас укрыла тень живой изгороди, поцеловал ее.
— А я-то иду и удивляюсь, что это ты такой смирный, — сказала она. — Ну что, теперь доволен?
— Это точно, крошка.
— Пойдешь к нам сегодня, Майкл?
— Да нет. А то пропущу последний автобус.
— Устал?
— Вот еще!
Но показываться у нее дома я не собирался, тогда уж мне ходу назад не будет: понравлюсь ее родителям, считай, все равно что мы помолвлены — нет уж, это не по мне! Кругом все как очумели, пошли жениться в девятнадцать лет, жуть да и только, а я как подумаю, до чего Клодин все это принимает всерьез, иной раз прямо поджилки трясутся. Будто меня тащат к люку, до него уже рукой подать, и я скачусь прямо в консервную машину, а она выбросит меня на другую сторону вместе с Клодин в банке с этикеткой: «Идеальный брак». Я и сам не знал, почему меня такой страх берет, хотя в мои годы, наверно, так и положено. Может, я не хотел себя связывать, ведь вот же не связывала себя ничем таким моя мать. Она была женщина свободная, независимая, такие, если только не вышли замуж, верят, что и вправду равны с мужчиной. Мы с ней не очень-то делились своими планами и потому отлично ладили. Когда-то, девчонкой, она была очень тоненькая, а теперь, под сорок, располнела. Мужчины по-прежнему вились вокруг нее, но домой она редко их приводила. А если приводила, я держался подальше: как-то было неловко — ведь она получала от них то, что я так неутомимо отдавал Клодин.
Три занятия поглощали меня: чтение, работа и постель, и всем трем я предавался как мог, сколько хватало времени и сноровки. Но теперь я начал чувствовать, что слишком крепко связал себя с Клодин, и тут-то понял — от чтения хороших книг еще не станешь мудрым. Раз можно читать и ничему не научиться, значит, и это вроде обман: выходит, и в хорошие книги прячешься от жизни: все равно как в книжонки про секс и гангстеров, смех да и только. Сперва я чуть не бросил читать, решил было — это и есть лекарство от болезни, названия которой я не знал, да передумал: лучше уж брать побольше от жизни и заодно больше у нее учиться. Мол, в чувствах моих, конечно, сумбур, но я уж во всяком случае не спятил. А на самом деле из всего этого видно, насколько я потерял голову, хотя, воображая, будто я в здравом уме, я перестал изводиться и по крайней мере почувствовал, что я пуп земли.
На фабрике мной не слишком дорожили, скорее терпели, хотя, уж наверно, я стоил тех восьми фунтов, которые мне вручали каждую пятницу. Я таскал тюки материй со складов в закройные цеха, а иногда грузил готовую одежду на машины, которые подъезжали к складу. Одно было хорошо в моей работе: одежда доставалась мне по своей цене, а иной раз и бесплатно — когда у меня хватало духу нахально пронести ее под комбинезоном. Работал я спустя рукава, но однажды предложил, как побыстрей переправлять ткани из одного отдела в другой, тут начальство поняло, что я парень башковитый, и главный управляющий спросил — может, я хочу перейти в контору. Уоллес Толкач, в прошлом майор, — рыжие усищи, рожа свирепая, — он, конечно, не сомневался, что я обрадуюсь случаю выдвинуться, и порядком удивился, когда я, в точности подражая ему, отрывисто пролаял — дай подумать.
Толкач явно был огорошен и разозлился, а я пошел грузить очередную платформу, и меня прямо трясло от напряжения, хоть я и привык обмозговывать всякие хитрые махинации, но не так-то просто было взвесить все «за» и «против». Работа будет чистая, денег больше, рабочий день короче, но даже подумать страшно, как все это подействует на Клодин. Она поверит, будто я способен преуспеть, а значит, будто я-то ей и нужен. Через неделю-другую не миновать помолвки, а если я откажусь, она больше не подпустит меня к себе. Ну, и я сказал себе и вряд ли ошибся: уж наверно Толкач решил, что это нахальство с моей стороны еще о чем-то там раздумывать и если даже я теперь соглашусь, не видать мне этого места как своих ушей: у Толкача, у старого вояки, все должны ходить по струнке, а я для этого не гожусь. В конце концов я совсем ушел с фабрики и решил подыскать другую работу.
Клодин была вне себя, все равно как если бы я не согласился на помолвку — вот легкомысленный лентяй, ни на одной работе не может удержаться.
— Просто я хочу найти место получше, — говорил я, сидя у нее в общей комнате как-то вечером, когда родители ушли из дому. — Это ведь было хуже некуда, я думал, тебе не нравится, что я там работаю. Теперь найду что-нибудь поинтересней, может, даже в конторе.
Она подсела ко мне на диванчик.
— Ох, Майкл, вот бы замечательно. Тогда я бы вправду поверила, что ты человек серьезный. Надо поглядеть в «Ивнинг пост», в отделе спроса. Я тебе помогу.
Она пошла в кухню и вернулась с газетой, держала ее точно огромную простыню, в которую собралась меня запеленать.
В этот вечер нас обуяла нежность, мы сидели рядышком и миловались, но лечь не посмели: а вдруг раньше времени нагрянут родители. Тайные эти ласки сближали нас больше, чем полная свобода в лесу. Я ушел, унося в бумажнике адреса шести различных фирм, — я искренне пообещал побывать во всех завтра же с утра пораньше.
Я ничего не стал решать, я думал о далеком будущем, а покуда предоставил все судьбе. И когда она решала за меня, я жаловался и ругался, но это не беда, все равно дело сделано и обратно хода нет. Раз я не могу ничего изменить к лучшему, пускай все идет как идет. И потому я рано научился не горевать попусту о том, чего не поправишь, — надо, мол, было поступить не так, а эдак и теперь мне жилось бы куда лучше.
Я сдержал слово: надел лучший из своих украденных на фабрике костюмов (вздумай я купить его в магазине, пришлось бы выложить двадцать гиней) и в половине десятого зашел по первому объявлению. Выглядел я неплохо — росту во мне метр восемьдесят, и, хотя после школы я не больно надрывался на работе, жиром я не оброс. Вернее сказать, я так усердно выпускал пары с Клодин и столько миль вышагивал с ней каждую неделю, что был даже худым, и, пожалуй, из-за этого, не считая всего прочего, могло показаться, будто я — парень не дурак. И держался я так, словно был года на два старше своих лет, тоже, наверно, оттого, что много упражнялся с Клодин да притом беспокоился, как бы мне с ней не запутаться вконец, так что потом и не вырвешься. По лицу сразу видно было — хлопот у человека по горло, я заметил это выражение в зеркале однажды поутру, перед бритьем, и так как оно вполне меня устраивало, решил его всячески сохранять, хотя вообще-то оно мне вовсе не свойственно. Вот, наверно, почему меня взяли уже во втором месте, куда я пришел по объявлению — в контору Питча и Блендера, агентов по продаже недвижимости.
От прежней моей работы меня теперь отделяла глубокая пропасть. На новом месте мне никогда не приказывали. Меня просили — хотя, попробуй я отказаться, выкинули бы в два счета, как и с любой самой захудалой работенки. Но я раздувался от гордости, и, когда в первый день встретился после работы с Клодин, в глазах ее стояли слезы чистой радости. Справившись с волнением, она стала меня поучать: на новом месте надо быть «услужливым», «старательным», никогда не опаздывать, всегда чисто одеваться. Это все очень даже прекрасно, сказал я ей, но меня то и дело посылают в соседнюю забегаловку за чаем и кофе, так что костюм мой весь в пятнах и подтеках, точно карта луны, а это мне не больно нравится.
Но работа была такая легкая, что я остался, и через несколько недель меня уже не посылали за чаем — наняли еще одного парнишку. Я размножал на стеклографе подробные описания домов, продающихся в Ноттингеме и в окрестностях, а когда мисс Болсовер уходила завтракать (тут это называлось завтраком, а не обедом), садился за ее стол и отвечал на телефонные звонки. В рекордно короткий срок я стал говорить куда правильней прежнего. Первые месяцы я как мог изображал молчальника, вслушивался в разговоры вокруг и подражал речам и повадкам хозяина — мистера Уикли.
Теперь, наверно, надо бы показать, как я страдал оттого, что перешел с одной «ступени» на другую, как взволнован был, что вместо кабестана или ткацкого станка управляюсь с пишущей и копировальной машиной. Может, следует сказать, как тут одевались, как сыпали остротами, как толковали о недвижимости и деньгах, как удачно женились и выходили замуж и тратили по фунту на стрижку и по пять шиллингов на чашку кофе. Но все это меня мало трогало — во всяком случае, не помню, какое это произвело на меня впечатление. Когда плывешь по морю, думаешь только о том, как бы не нахлебаться соленой воды. И смотришь только на горизонт, даже если он всего в нескольких футах, на гребне ближайшей волны.
Однако при встрече со своими дружками, которые по-прежнему в поте лица трудились на фабриках, я сразу же начинал говорить их языком, по-простецки, так же, как все у нас в Рэдфорде, — хотел показать, что не поддался чистоплюям, с которыми меня свело мое неодолимое своенравие. Но зря я напускал на себя это покровительственное добродушие, фальшивил и прикидывался, будто ничего не изменилось, — конечно же, все изменилось, и уже ничего тут не поправишь: мне отвечали ехидными улыбочками, холодными взглядами, а то и вовсе посылали куда подальше.
На рэдфордский лад, как самые неотесанные парни, я нарочно говорил при Клодин, чуял, что она воображает, будто, раз я стал продвигаться по службе, значит меня теперь можно заманить и в другую ловушку. В такие минуты я прикидывался отпетым невежей и тупицей, и тогда она глядела на меня с неприкрытым отвращением, казалось, сердце у нее обратилось в ледышку. Временами это была единственная моя защита — лишь тоненький красный ручеек живой крови отделял меня от добропорядочных кисляев. И все-таки по всем законам сердца (а я и по сей день не знаю, каковы они есть) я должен признаться, что был влюблен в Клодин.
Что-то такое иногда проскальзывало в ее лице, и уж если она что задумает, непременно так и получалось, да еще она вечно приставала с поучениями и вечно была права — из-за всего этого мне казалось, она куда старше меня, старше, чем сама говорит, и меня все это прямо в ужас приводило, иной раз на ночь глядя бросало в холодный пот. На самом деле мне это только мерещилось, но мысль эта засела во мне накрепко, и часто казалось — люди смотрят на нас и думают: чего ради такой молодой, а гуляет с эдакой теткой. Но заниматься с ней любовью было просто замечательно, и, надеюсь, она тоже так считала, и скоро мы и вправду почувствовали, что все эти рощи и поля, которые мы знали теперь назубок, — наши и мы здесь хозяева. Я был как в раю, и блаженству моему мешали только ее приставанья, чтобы я продвигался по службе. Уж не знаю, откуда она этого набралась, во всяком случае не от своих родителей: оказалось, ее мать — член коммунистической партии, а отец — шофер грузовика, и его вообще ничто на свете не интересует, лишь бы получать свои двадцать фунтов в неделю, а там хоть трава не расти. Но приставучее настроение находило на Клодин нечасто, и, пока я был начеку, я вполне мог с ним управиться.
Но потом она принялась наседать на меня, что пора откладывать деньги, и это уж совсем встало мне поперек горла. Тут я испугался всерьез — не потому, что был неспособен на это, а потому, что понимал, к чему она клонит. По правде сказать, я откладывал деньги уже четыре года — с тех самых пор, как начал работать, только она про это не знала, сказать ей было все равно что сунуть голову в петлю. Я по природе человек бережливый. Откладывал я очень аккуратно и втайне от всех: стоит проболтаться матери и она нет-нет да и попросит взаймы. А разве станешь напоминать матери о долге? Разве возьмешь у нее деньги, если она и вздумает возвращать? Вот я и помалкивал. Денег накопилось не так уж много, чуть побольше сотни фунтов, но я дрожал над ними, как последний скупердяй, хотя и не знал еще, на что их пущу. И вот когда Клодин попросила — начни мол откладывать деньги, я испугался: а вдруг, захочу похвастать или доставить ей удовольствие и проболтаюсь.
Только однажды я коснулся своих сбережений: за двенадцать фунтов купил шикарный большой запирающийся портфель из свиной кожи и каждое утро ходил с ним на службу. В нем всегда лежала какая-нибудь хорошая книга, взятая задаром в библиотеке, и поглубже припрятанный номер «Таймса». Почитывал я и книги по архитектуре и землемерной съемке — не то чтобы надеялся чему-то научиться и сдать экзамены, просто надо же представлять, о чем все вокруг рассуждают. Поначалу казалось, я брожу в потемках, что ни услышу — ничего не понимаю. Я всегда до смерти боялся темноты, но на этот раз был уверен, что сумею из нее выбраться. Я стал щеголять своими познаниями в разговоре, показывать, что уж не вовсе невежда, и сам мистер Уикли сказал — от меня, пожалуй, будет куда больше пользы, если я научусь водить машину и получу права. И вот некоторое время я каждое утро, в рабочие часы и за счет фирмы, брал уроки. Инструктор спросил, есть ли у меня какой-нибудь опыт по этой части, но я, понятно, не стал рассказывать, как шести лет от роду отпустил тормоза в чужом автофургончике и он покатился и врезался в живую изгородь.
Да, одно время я и впрямь бродил в потемках, но, уж конечно, не в такой кромешной тьме, как некий Уэйнфлит — он хотел купить дом и потому каждый день наведывался в нашу контору. Его знали, должно быть, во всех городских конторах по продаже недвижимости, и, как мне говорили, к Питчу и Блендеру он приходил уже по крайней мере полгода, по нескольку раз в неделю и всегда ровно в одиннадцать утра. Его хотели внести в список клиентов, с которыми сносятся по почте, но он предпочитал являться к нам самолично: вдруг что-нибудь подвернется, так он сразу поедет и посмотрит. Пока он получит извещение, пройдут сутки, вдруг кто-нибудь его опередит; сидя за завтраком, он будет изучать описание дома, а кто-нибудь тем временем уже внесет задаток, — кажется, только эта боязнь и не давала ему спокойно спать по ночам.
Ему было за сорок, ходил он всегда в одном и том же темно-сером в крапинку костюме, в плаще военного покроя и темно-зеленой шляпе. Чисто выбрит, на щеках сеть багровых жилок, ни дать ни взять — топографическая карта, а взгляд карих глаз, когда Уэйнфлит к нам входил, становился тревожным, словно он думал, что кто-то его опередил и уже умчался осматривать тот самый дом, о котором он мечтал всю жизнь.
— Доброе утро, — начинал Уэйнфлит нарочито бодрым тоном. — Я зашел спросить, не продается ли где-нибудь в окрестностях дом — восемь комнат, в пределах четырех тысяч фунтов. Если что-нибудь выдающееся, можно и чуть подороже.
Он всякий раз разыгрывал это, словно пришел к нам впервые и, пока я листал наши книги, он развлекал меня вежливым трепом, дескать, не худо бы запретить забастовки и какая нынче скверная погода. Иногда он просил показать ему дом, который его заинтересовал, но возвращался всегда угнетенный и объяснял: тут, мол, следы мокрой гнили, там — сухой гнили, или сырости, или древоточца, а то и все вместе. Или ему казалось: там слишком шумно, недостаточно уединенно, слишком мал сад — не сад, а какой-то деревенский двор, а то участок уж слишком в низине и весной, в половодье, его может затопить. Или же слишком близко аэродром, или там слышны паровозные гудки, которых никто, кроме Уэйнфлита не слышал, или он вообразит, будто из-за каменноугольных копей, расположенных в восьми милях от дома, может неожиданно осесть земля — вдруг однажды утром его постель уйдет глубоко под землю и он проснется, а над ним стоят ухмыляющиеся углекопы с кирками и фонарями. Если же никаких таких опасностей не обнаруживалось, он сожалел, что в доме нет парового отопления или, поразмыслив, решал, что ему все-таки понадобится еще одна комната, или по зрелом размышлении находил, что цена, пожалуй, слишком высока.
Несмотря на все это, когда он бодро входил в контору, можно было подумать — вот решительный человек, уж наверно он никогда в жизни не колебался и по сей день в своем деле не знает сомнений. Все покорно его терпели. Однажды сам мистер Уикли повез его смотреть очень подходящий дом, который никому еще не показывали, Уэйнфлит далее предложил свою цену, и владелец дома согласился. Дело было уже на мази, по просьбе Уэйнфлита дом осмотрел инспектор, но в последнюю минуту мужество изменило нашему покупателю и он попятился, сказал, будто инспектор предупредил его, что если посильней хлопнуть дверью, дом обрушится.
— Так что мы не очень обращаем на него внимание, — сказал мне мистер Уикли. — Вы постепенно привыкнете к подобным людям. Намерения у них серьезные, но они никак не могут решиться. Они даже не хотят, чтобы вы решали за них. Как-то много лет назад одного такого клиента отвезли из этой конторы прямиком в сумасшедший дом. Он искал подходящее жилище несколько месяцев и уж до того себя взвинтил, что под конец не выдержал и взорвался: кинулся на нас с кулаками и, покуда его не увезли, буквально разнес всю контору. Вы не думайте, таких не много, но иногда появляются и уж выматывают из нас всю душу. Чуть ли не хуже всех супружеские пары, не молодожены только-только из-под венца, а такие, что прожили вместе лет шесть-семь, — они ищут дом в надежде сохранить семью. Агенты по продаже недвижимости трудятся до седьмого пота. К счастью, в большинстве люди способны сами принимать решения, хотя бы и неверные. Но, я надеюсь, рано или поздно мы так или иначе отделаемся от Уэйнфлита.
Уэйнфлит вновь появился через две недели, когда мистер Уикли уже поостыл, и опять принялся за свое. Однажды утром он столкнулся в дверях с другим нашим клиентом, помоложе; тот держал в руках листок с описанием дома и бросил нам через плечо:
— Ладно. Я сейчас съезжу туда и погляжу. Вроде как раз то, что надо.
Уэйнфлит остановился как вкопанный и аж побледнел, словно только что упустил счастье всей своей жизни.
— Это что за дом? — заикаясь, спросил он. — Что-нибудь новое? Я рассмеялся:
— Всего-навсего домик с верандой близ Фарнсфилда. Вам это не подойдет, мистер Уэйнфлит.
На самом же деле это было как раз то, что он искал.
— Вы лжете! — воскликнул он.
Я отскочил — казалось, он сейчас мне влепит.
— Еще шаг — и я вам врежу.
Он опомнился.
— Извините. Беру свои слова обратно.
В комнате никого больше не было, и у меня вдруг мелькнула одна еще смутная мыслишка.
— Послушайте, — сказал я вполголоса, нагнувшись к нему, — я устрою вам этот дом, если хотите. Но он стоит четыре тысячи триста и ни на грош меньше.
Я подумал: надо, чтоб в этих его поисках очага и крова кто-то ему услужил сверх положенного, тогда он поверит, что не только этот дом самый лучший, но раз человек, делающий ему одолжение (то есть я), знает, что именно подходит и подобает такому клиенту, как он, значит, и в мире тоже все идет как положено.
Руки у меня тряслись: а вдруг сейчас войдет кто-нибудь из другой комнаты.
— Этот фрукт поехал смотреть дом (у него своя спортивная машина) и должен сразу же внести задаток. Последние три года он приходит каждый день ровно в двенадцать. Не знаю, с чего это он нынче заявился в пол-одиннадцатого. Да только все равно не волнуйтесь, сэр. Если вы и вправду хотите купить этот дом, для такого хорошего клиента я уж расстараюсь. Встретимся завтра в час в «Восьми колоколах». Вторую половину дня ничем не занимайте, поедем смотреть. Договорились?
Он ушел, а я напечатал на листке бумаги все, что касалось этого дома, но цену поставил не четыре тысячи, а четыре триста, чтоб завтра показать Уэйнфлиту.
Вошел мистер Уикли, увидел, что я белый как мел и весь дрожу.
— Господи, Каллен, что это с вами?
— Не знаю, сэр. Вроде грипп.
— У нас сейчас затишье, так что идите-ка вы домой.
— Да ничего, мистер Уикли, после завтрака мне станет получше.
— Делайте, как вам велено, — прикрикнул он. — Отоспитесь и все пройдет.
Я шмыгнул носом.
— Наверно, вы правы, сэр, — сказал я.
— Еще бы не прав, черт возьми.
Меня в этой фирме ценили, но сдуру я вообразил, будто так будет вечно. Я вовсе не собирался весь век там торчать, но по крайней мере надеялся, что уйду, когда захочу сам. Чем бы отправиться к себе и лечь, я поехал автобусом в Фарнсфилд — надо было повидать мистера Клегга, хозяина дома, о котором шла речь.
Заговорить о деле удалось далеко не сразу; я сказал — я интересуюсь этим домом, вроде я сам покупатель, и Клегг стал мне его показывать. Будь у меня деньги, я бы и правда от него не отказался — за домом был хороший цветник и огород, а перед домом площадка для машин, да к тому же фруктовый сад и выгон. Вот бы нам с Клодин тут поселиться — жили бы неразлучно мужем и женой, как в раю, и даже без «аминя» бы обошлись. Наверно, оттого, что на глаза мне попался этот игрушечный замок в георгианском стиле, мои мысли наконец-то совпали с мыслями Клодин.
После бесконечных хождений вокруг да около мне удалось выяснить, что человек в спортивной машине предложил за дом полную цену и Клегг согласился. Он объяснил, что от него ушла жена, дети разъехались, а для одного дом слишком велик. Ему теперь нужна лишь небольшая квартирка в Лестере, в том краю у него родня да и друзья тоже.
— Понимаете, мы прожили с женой двадцать восемь лет, и вдруг она бросила меня и ушла с человеком моложе ее на двадцать лет, а я остался ни при чем, да еще этот дом на руках. Я так его ненавижу, просто мечтаю отсюда выбраться. Вам не понять, вы слишком молоды, но чувство такое, словно у меня земля ушла из-под ног — ведь двадцать восемь лет! Слишком много воспоминаний. Они точно ядовитые змеи. И каждое убивает. Мы так были счастливы, вы даже не представляете. Безмерно счастливы. Я работал на здешней шахте инженером и в прошлом месяце ушел на пенсию. Всю жизнь работал в полную силу и наслаждался семейным счастьем. Ну, чего еще желать человеку? Нечего. Вы слишком молоды, вам не понять. Какая это благодать — молодость, когда всего этого еще не понимаешь. Вот бы оставаться таким наивным всю жизнь! А я, наверно, таким и оставался, потому что, когда год назад она сказала, что уходит, я был просто потрясен. Я сразу понял: она не шутит. По крайней мере, она хоть дождалась, пока сын и дочь стали взрослыми и уехали из нашего счастливого дома. Надо отдать ей справедливость. Самое смешное: едва она ушла, я понял — правильно сделала. Потом подумал, а почему она так долго ждала? Потом разозлился и подумал: зря я не ушел первый. Потом в долгие ночи я проклинал тот день, когда мы поженились. Потом стал думать: лучше бы нам никогда не встречаться. И под конец додумался — лучше бы мне вовсе не родиться на свет. Но теперь все эти мысли позади, и мне просто хочется уехать из этого треклятого дома, только продать его подороже.
Все это он выкладывал, пока готовил нам чай, и, когда кончил, я спросил:
— А как вам понравится, если я предложу вам на три сотни больше? У меня есть покупатель, если дом ему приглянется, он заплатит. Правда, кой-что должно перепасть и мне.
Ему это не понравилось, он стал грозить, что пойдет в контору и все расскажет, но я сказал, мне плевать, пускай увольняют, я уже присмотрел себе другое место. Просто я хочу положить ему в карман еще двести фунтов.
— Вы говорили триста, — сказал он.
— Да, но сотня на мою долю.
Мы еще попререкались, наконец он согласился, и я ушел, сказав, что мистер Уэйнфлит приедет осматривать дом завтра после обеда.
Я так был доволен, на радостях даже прошагал половину пути до Ноттингема пешком. На другой день мы встретились с Уэйнфлитом в пивной, и за кружкой пива и сыром, за которые платил он, я предложил ему поехать посмотреть дом. Понравится — может получить его за четыре тысячи триста.
— И уж будьте уверены, он того стоит, — сказал я. Уэйнфлит совсем разволновался, даже заказал двойную порцию коньяку и стал мне рассказывать, как он двадцать лет прослужил в армии, а последние пять лет живет в Уоллатоне со своей старшей сестрой, которую терпеть не может. Я ему посочувствовал и сказал — будем надеяться, что скоро он поселится в доме, который ему по душе, и тогда жизнь у него пойдет на лад. Он сказал — не забудет моей услуги и, если дом ему понравится и достанется, он уж будет помнить, кто ему помог. Я сказал, я это только по дружбе и пускай он у нас в конторе ни слова про это не говорит, там не любят, когда кому-нибудь делаешь такое одолжение, и он, благодарный, согласился, что лучше держать язык за зубами.
— Ведь если узнают, какой я мягкосердечный, меня засмеют.
Я отправился к Клодин. Ее мать ушла на собрание отец в пивную, и мы накинулись друг на друга прямо в кухне: мы не виделись целую неделю, потому что у нее были месячные, и нам не терпелось поскорей наверстать упущенное.
По небу скользили облака, ее дыхание кружило мне голову. Я чувствовал, сегодня нас ждет что-то небывалое; я горячо ее целовал, а перед глазами у меня все время стоял загородный дом, который я видел накануне, неизменно освещенный солнцем, и радуга в стороне Трента, и меня так одолела чувствительность, я думал, прямо сейчас хлопнусь в обморок, будто и в самом деле заболел гриппом, который изображал накануне перед мистером Уикли. Я совсем обезумел, но от вида этого идеального любовного гнездышка безумство мое обратилось в нежность. Клодин опиралась спиной о газовую плиту, и теперь, полный несвойственной мне заботы, я заметил, что ей неудобно, и осторожно подтолкнул ее за угол, к двери в общую комнату и вверх по лестнице. Поняв, куда я стремлюсь, она как будто испугалась, но на каждой ступеньке я нежно ее целовал, и это так ее поразило, что она ничего не решилась сказать.
— Где твоя комната? — спросил я хрипло.
В горле совсем пересохло, пришлось переспросить. Но я отворил не ту дверь, увидел двуспальную кровать ее родителей между гардеробом и туалетным столиком, и мы вошли.
— Нет, — взмолилась Клодин. — Нет, милый, не здесь.
А я все целовал ее, словно не слышал, пока не затворил за нами дверь. Я зажег ночник, он тускло осветил покрывало Я понял, что Клодин чувствует себя ужасно: быть со мной здесь, в спальне родителей… После я пожалел, что на этот раз ей было не так приятно, как обычно. Зато уж я наслаждался — не передать словами. И когда я, наконец, растворился в ней, мне показалось, словно все тело стало не мое.
Мы лежали ошеломленные и не знали, что сказать друг другу. Внизу она накормила меня ужином — хлебом с сыром и чаем, больше я ничего не хотел. Были синие сумерки, и лучшего, ужина я не упомню за всю свою жизнь. Клодин сидела напротив, прихлебывая из чашки чай, под ее взглядом мне стало не по себе.
— Я не против с тобой обручиться, — сказал я, — но ведь все равно мы сможем пожениться только через несколько лет. Мы оба слишком молодые.
Она мило улыбнулась, мне только того и надо было, но почему-то казалось — что ни делаю, все один обман.
— Ничего, — сказала она. — Зато мы будем уверены друг в друге, правда?
Ну, и мы порешили обручиться, только уговорились еще несколько дней не рассказывать ее родителям и моей матери, хотя матери это в общем-то будет безразлично, обзовет меня круглым дураком, да и только. Когда мы объявим о своей помолвке, я скажу Клодин про счет в банке. А он будет немалый: к тому времени я надеялся получить еще сотню фунтов от Клегга за то, что помог ему в продаже дома.
Остаток вечера я старался понравиться родителям Клодин, и миссис Форкс даже решила, что у меня вполне коммунистические взгляды, и понадеялась, что рано или поздно я непременно вступлю в Лигу молодых коммунистов. Мистер Форкс наседал на меня с вопросами о моей работе в фирме по продаже недвижимости, и я чего только не нагородил — пускай думает, что, как сдам экзамены, заделаюсь там настоящей шишкой.
Я опоздал на последний автобус, но и сам не заметил, как отмахал две мили, отделявшие меня от дома, не видал на пути ни одной привычной приметы, будто шел вслепую, по радару, который наверняка приведет меня, куда захочу.
На другой день мне предстоял экзамен на право водить машину. Я был уж до того вежлив с инспектором и при этом уж до того начеку, мигом вспоминал правила, но ехал не торопясь, сохранял спокойствие и выполнял правила уличного движения до последней запятой, так что сдал экзамен с первого раза. В конторе это сочли редкостным и поразительным подвигом, и сам я был ошарашен больше всех. Сослуживцы острили, что я, видно, сунул инспектору в лапу, и мы здорово посмеялись. Два старших агента, Питер Фэн и Рон Баттер повели меня в пивную, и в честь такого события мы все втроем выпили по двойной порции коньяку. Мы сидели в пивной «Королевские дети» и курили тонкие сигары — я купил их для всех троих в баре и решил, что теперь вообще буду курить их вместо сигарет. Если ограничиться тремя штуками в день, это обойдется не дороже, а выглядеть будет солидно. В общем, они мне пришлись по вкусу, особенно с коньяком, и я пошел к стойке и взял еще три двойных порции коньяку.
Рон подвез меня на своем «моррисе», ему было по дороге — он жил с молодой женой в Натхоле, в домике с верандой, который они купили по дешевке. Я попрощался с ним, сказал — до встречи в нашей потовыжималке — и не очень твердыми шагами пошел к дому Клодин.
Она мигом учуяла запах спиртного — оказывается, если мужчина вот-вот должен обручиться и вдруг вместо обычной своей полпинты пива ненароком сбился на крепкие напитки, это чуть ли не смертный грех. Я снял пальто и сел.
— Нехорошо, — сказала она. — От тебя разит. Вот не думала, что ты начнешь пить виски… особенно теперь.
— Коньяк, — сказал я, закуривая сигару.
— Пожалуйста, больше не пей, — сказала она. — Я люблю тебя, но за человека, который может напиться, я не пойду.
— Я не напился, — сказал я, — Честное слово, цыпленочек. Всего три двойных. Мне это нипочем, я могу куда больше.
— А, по-моему, ты пьян.
— Это оттого, что ты не я.
— Вот и хорошо, что я не ты. Это ужасно, когда так напиваются.
Она выглядела совсем не такой милой, как накануне вечером, но я сейчас был полон любви и нежных чувств, и меня это не насторожило.
— Я получил водительские права. Вот даю слово, я больше не стану напиваться.
Она сказала — ну, ладно, и даже улыбнулась.
— Если бросишь пить, это и тебе самому на пользу, не только мне, это будет нам обоим хорошо. Вот как по-супружески она это повернула.
Я сказал: коньяк мне все равно не нравится, так что бросить мне — раз плюнуть, у него вкус противный, он глотку обжигает. При всем при том Клодин решила, что мой нынешний успех на экзамене — немалая победа в борьбе за продвижение, ведь теперь я буду фирме гораздо полезней и, уж конечно, скоро получу ответственный пост.
Подхлестнутый ее радостью, я тут же размечтался, как накоплю денег на собственную машину, и при этом втайне надеялся не только на уже существующие сбережения, но и на деньги, которые получу от продажи клегговского дома.
Мы сели на диванчике и начали целоваться, но через несколько минут пришли ее родители, и в комнате загрохотал телевизор, а стол начали накрывать к ужину. Когда папаша узнал, что я получаю водительские права и что сослуживцы поставили мне по этому случаю выпивку, он и вовсе решил, что я отличный парень; да, в этом счастливом семействе было уж так уютно, по душевной доброте своей они готовы были относиться ко мне лучше некуда, ну, прямо как к сыну, — а все-таки я чувствовал, мне тут не место. Не то чтобы я чересчур очень смущался, наоборот, меня прямо тянуло остаться с ними и за едой и беседой вспоминать вчерашний вечер, когда я раздел Клодин чуть не донага и мы занимались с ней любовью на их широкой, замечательной постели. Вот бы здорово обрести семью — мать, отца и жену, этого требовало все мое существо. И хоть я, конечно, самозванец, которого в любую минуту могут разоблачить и выгнать под осенний ливень, я упивался их доверчивой дружбой. Вечер подходил к концу, а я думал: ай да я, добился, наконец, чего всегда недоставало, — и мне становилось не страшно, а весело. Я способен переварить это семейство и еще многое другое, я ловкач и счастливчик, и я не спрашивал себя: а они-то смогут переварить меня такого, каков я на самом деле? Мысль эта, вернее смутное ощущение, лишь изредка у меня мелькала и тут же пропадала. Несколько таких вечеров — и мы с Клодин решили объявить о нашей помолвке на следующей неделе, в день, когда ей исполнится двадцать. Казалось, все только еще крепче связывало нас друг с другом, даже вот эта маленькая, пустячная тайна.
В контору зашел клиент, он хотел осмотреть дом в Меперли, о продаже которого мы сообщили во вчерашнем номере газеты «Пост». На месте были только мы с мистером Уикли, но у него через полчаса была назначена встреча, — он досадливо скривил тонкие губы, и тогда я вызвался отвезти в Меперли этого клиента похожего на священника. Мистер Уикли даже обрадовался.
— А машину мою вести сумеете?
— Я получил права, сэр.
— Да, верно. И совсем недавно, а водитель-новичок — самый осторожный. — Он дал мне ключи. — Так будьте вдвойне осторожны. Машина ведь моя.
Я вез пассажира, это придало мне уверенности, и я благополучно проехал по городу среди оживленного движения. Все так же строго соблюдая правила, я свернул с Мэнсфилдского шоссе и поехал в гору, в квартал вилл и больших домов, куда в детстве забредал лишь изредка.
— А вы сами видели этот дом? — спросил мой пассажир.
— Нет еще. Но он вроде в хорошем состоянии.
Я приврал, но все же этот дом был не такой дряхлой развалиной, как некоторые другие, которые мы старались всучить нашим клиентам. Хозяева давно выехали, и я водил своего спутника по комнатам, старательно закрывая за собой двери, потому что Уикли всегда советовал:
«В пустом доме затворяйте двери комнаты, где стоите: так клиенту приятнее, и он легче представит, как здесь будет, когда он привезет свою мебель. Но если в доме еще есть обстановка, если комнаты загромождены чужим хламом, оставляйте двери настежь, тогда, осматривая дом, клиент представит, как просторно здесь будет, когда все вывезут. Психологические уловки, Майкл. Опыт. Чутье. В нашем деле одними профессиональными знаниями не обойдешься!»
Уж не знаю, прав он или нет, но я всегда следовал его совету. хотя по этой ли причине клиент в конце концов покупал дом или по какой другой — сказать трудно.
Сегодня я был в ударе и так показал своему спутнику дом, будто провел здесь все детство и даже мои родители здесь выросли, а вот теперь как ни жаль, как ни грустно, хочу его продать; моя нареченная живет на лоне природы, а я по натуре своей рыцарь и уж очень ее люблю поэтому, когда сыграем свадьбу, перееду к ней. Рассказать эту басню я все же не решился — очень явное вышло бы вранье, он бы ни одному слову не поверил.
На обратном пути я молчал — пускай клиент на досуге соображает, нужен ли ему этот дом. Теперь решится, пронял я его своими восторженными речами или отбил охоту покупать. По правде сказать, меня куда больше занимало другое: побывал ли уже Уэйнфлит в конторе, заявил ли, что покупает дом Клегга в Фарнсфилде? Наверно, уже заявил, и я заранее тренировался, как с благодарностью заулыбаюсь, когда Клегг выложит мне обещанные сто фунтов. Но минутами на меня находило сомнение, а один раз я ругнулся со злости — из-за угла вдруг вывернулся фургон для доставки покупок на дом и чуть не сбил мне фару.
Мы с Клодин уговорились, что сразу после работы я пойду в сторону почты и встречу ее у кинотеатра «Элита» — ей туда от дома ровно столько же ходу, как мне от конторы. На первый случай место для встречи и удобное, и приятное. Мы поцелуемся и, если не будет дождя, пойдем вверх по Тэлбот-стрит, так что центр города останется внизу, у нас за спиной. Иногда мы шли по Роуп-уок, останавливались и глядели на дома, обращенные к парку, а в ясную погоду видели и затянутую дымом долину Трента.
В один из таких осенних вечеров — они день ото дня становились короче — меня вдруг потянуло домой. Я и сам растерялся — с чего это меня подмывает удрать, ведь с другой стороны, мне очень даже хотелось пойти к ней и заняться любовью. Мы шли по улице, крепко и нежно взявшись под руки, и она горько жаловалась — начальница тиранит всех, грозится: если они не будут выполнять норму, со следующей недели заставит сидеть допоздна… И еще что-то в этом роде, во все это мне полагалось вникать, словно мы с ней сестры-двойняшки. А мне все отчаянней хотелось сбежать домой, и, когда мы подошли к Кэннинг-сэркус, я сказал:
— Знаешь, лапочка, тут я посажу тебя на автобус. Мне надо идти.
Вроде самое невинное желание, но Клодин заподозрила обман.
— Ты куда собрался?
— Домой.
Меня что-то пугало, а ей мерещилось — у меня какая-то гадость на уме.
— Да почему, чего тебе вдруг понадобилось?
У меня хватило глупости ответить по-честному:
— Не знаю, цыпленочек. Просто чувствую: мне надо домой. Я сам не понимал, что это со мной делается, и потому дико на себя злился.
— У тебя свидание, да? Свидание?
Надо бы сказать «да» и поскорей от нее отделаться, но в ту минуту я не мог соврать, уж очень на душе кошки скребли, и я ненавидел себя за это, словно неспособность соврать меня унижала.
— Пойдем со мной, — сказал я, — тогда сама увидишь. А потом пойдем к тебе.
Но она не захотела. Я и прежде звал ее к себе, но она всегда отказывалась под каким-нибудь предлогом, а дело в том, что почти всю жизнь она прожила в пригороде и темные, мощенные булыжником улицы Старого Рэдфорда наводили на нее страх. Так что зря я ее звал.
— Ну, ладно, — сказал я, — пошли к тебе. Мне расхотелось домой.
И правда, страх прошел, и сумасшедшей тревоги, которая накатила на меня несколько минут назад, как не бывало. Но теперь уж, что ни говори, что ни делай, все оказывалось не в жилу, она вообразила, будто я и вправду хотел ее провести и только ее твердость вынудила меня, пойти на попятный. Всю дорогу до Эспли она приставала ко мне, пыталась дознаться, почему это я вдруг решил уйти от нее. Пока мы шли, ее недоверие выветрилось, но вечер все равно был отравлен. Даже поцелуи утратили вкус, хотя, поцеловавшись напоследок у ее черного хода, мы и сказали, что ужасно любим друг друга. В доказательство своей любви она предлагала проводить меня до автобуса, но, дело ясное, это она просто хотела убедиться, что я еду домой, а не на свиданье с какой-нибудь девчонкой — в такую-то поздноту.
Когда я пришел домой, мать в пальто сидела за столом. А лицо печальное-печальное, прямо безутешное, я ее такой никогда прежде не видал.
— Что стряслось? — спросил я и сел напротив, даже плаща не снял.
Она не ответила, оставалось только смотреть на нее и гадать, что же стряслось. Тут я вспомнил, какие недобрые предчувствия одолевали меня, когда мы шли с Клодин через Роуп-уок, и я взял мать за руку.
Она отдернула руку.
— Отец умер.
И меня сразу отпустило. Только что мне хотелось тут же на месте лечь и помереть, а после ее слов все как рукой сняло.
— Дед?
Она молчала.
— А что с ним случилось?
— Сердечный приступ в половине шестого. Ко мне пришли из полиции и сказали, когда я вернулась с работы.
— Где он сейчас?
— У бабушки. В Бистоне. Она над ним убивается. Я когда его увидела, чуть без памяти не упала. — Минуту-другую она сидела молча. — Завтра его увезут в похоронное бюро Каллендера.
Я поднялся и поставил чайник на огонь.
— Если ты завтра утром туда поедешь, я с тобой, — сказал я и бухнул в чайничек три большие ложки заварки.
— Ладно. Поможешь нам.
— Когда хоронить?
— В четверг.
Я чувствовал себя прекрасно, замечательно, а на другое утро увидел деда в похоронном бюро, в зале для покойников, пока его еще не вынесли. Деду было уже шестьдесят пять, и, надо думать, он неплохо жил на свете, если дожил до таких лет. Он всегда был большой, рослый, а сейчас, казалось, лежит кукла — вот возьму ее на руки и заговорю его голосом, точно чревовещатель. Но нет, слишком он суров. Лежит точно столетний часовой в положенной плашмя будке, готовый подняться, едва заслышит зов трубы или учует запах тряпки, которой вытирают стойку, когда пролито пиво. Глаза закрыты, чтоб не видеть, куда он направляется, и хотя, может, кой-какие мечты не вовсе его оставили, но ясно — он мертв, окончательно бесповоротно, и еще: царство небесное нам с ним ни к чему. Оба мы скроены для чего-то получше, чем рай господень… Я держал его холодную руку и с надеждой думал, что когда сердце мое остановится и свет для меня померкнет, я как и он, буду удостоен высшей чести безраздельно слиться со вселенной. Я ущипнул его ледяной нос, поцеловал каменный лоб и вышел. Тотчас вокруг меня обвились теплые руки бабушки и от ее слез моя шелковая рубашка промокла насквозь. Она всхлипывала и говорила — я вылитый дед и, конечно, когда стану взрослым, буду такой же хороший. Мать тоже плакала, а я думал: черт возьми, он прожил столько лет, куда уж больше, разве что одолеет зверская жадность. Они решили — я совсем бессердечный и чуть меня не выгнали, но потом кроткая и мудрая бабушка сказала — я еще слишком молодой и так вот горе свое показываю, по-другому еще не умею.
Почем знать, может, она и впрямь была права? Ведь в этом своем настроении я сделал множество полезных дел. В связи с неожиданной смертью деда какие-то деньги надо было заплатить, какие-то получить, кому-то зайти сказать, что-то сообщить тем, кто может прийти на похороны, заказать продукты, чтоб было чем накормить всех, кто придет на поминки.
На службу я для пущей важности явился с черной повязкой на рукаве. Уикли посочувствовал моей утрате и, тронутый моим скорбным видом, который я сумел на себя напустить, сказал, чтоб завтра, после похорон, я не приходил в контору. Клодин, которой я позвонил среди дня, тоже от души меня пожалела, а вечером я пришел к ней, родителей дома не было, и уж тут она утешила меня в своих объятиях. Прямо чудеса, как люди воображают, будто ты неутешен, и готовы проливать слезы, и сами же растроганы и признательны за то, что ты дал им такой случай.
Бабушка желала устроить своему умершему мужу достойные похороны, и мы с матерью старались изо всех сил. Было три машины родни и друзей, и я сидел среди них в черном костюме и видел, как, повстречавшись с нами, случайный прохожий снимал шляпу. Стоя под дождем у открытой могилы, я глядел во все глаза на ящик, и меня вдруг охватило ни с чем несообразное чувство, с которым я еле совладал: захотелось спрыгнуть в могилу и стащить туда мать и бабушку, чтобы нас всех троих похоронили заодно.
Я пошел к воротам, к поджидавшим машинам, и все на свете мне было до лампочки. И смерть деда была тут ни при чем. Просто вроде я вдруг начал жить, что-то такое затеял, а доводить до конца уже неохота, пропал интерес.
Я звал Клодин на похороны, но она сказала — лучше не надо, она еще не готова знакомиться с моей матерью. А на самом деле ей просто не хотелось связываться с покойником, и винить ее за это нельзя, минутами мне и самому становилось не по себе. Но мне все равно хотелось, чтобы она пришла: ведь за время моего ухаживанья я впервые мог показать со своей стороны что-то столь же весомое, как ее семья. Ее приход внес бы некое равновесие в нашу близость, но она не могла прийти, она слишком смущалась, и я подумал: ну и что? Почему она должна приходить? Может, она на похороны своих деда с бабкой и то не пойдет. Был бы у меня отец, не будь я незаконнорожденный, я бы тоже сейчас так не старался.
В тот вечер я по-настоящему напился, у меня даже не хватило пороху пойти к Клодин, хоть я и обещал. Мы увиделись на другой день, и я сказал ей — я, мол, совсем расстроился от воспоминаний о моем милом, дорогом дедушке и прямо не мог уйти из дома с горя так и повалился на постель. Это до нее дошло, и она простила меня и так утешила на диванчике, что я сказал: я надеюсь утешить ее не хуже, если понадобится, только пусть уж лучше ей это не надобится.
Дела по продаже и покупке домов делаются нескоро. Наверно, прежде чем заявить, что он и правда покупает тот дом, Уэйнфлит пригласил инспектора обследовать владения Клегга. И все-таки я уже стал беспокоиться, что-то больно долго ни тот, ни другой не подают о себе вестей и в конторе тоже про обоих не слыхать. Вроде осечки тут быть не должно, и я полон был самых радужных надежд, потому что в то утро, перед тем как пойти на службу (я все не мог заставить себя называть нашу лавочку «фирмой», как принято было в западном Бриджфорде), я прочел в газете, которую выписывала мать, свой гороскоп, и там было сказано: «Этот день вам запомнится. Удача в деньгах. Благополучие в делах любовных. Не торопите события. Пахнет повышением. Стремительное продвижение. Сулит вам успех».
Я весело зашагал в контору, и, как следовало ожидать, едва вошел, сияющий, минута в минуту, меня вызвал мистер Уикли.
— Затворите дверь, — сказал он.
Вид у него был неважнецкий: может, теперь его очередь слечь в воображаемом гриппе? Он раскрыл какую-то папку.
— Каллен, — сказал он, — вы смошенничали и очень неуклюже, в нашем деле такую грубую работу я вижу в первый раз. Будь это сработано потоньше и не так нахально, у меня, пожалуй, было бы искушение вас оставить. Но так вы меня просто позорите. Младенец и тот сработал бы поумней, черт возьми. Вот я вам сейчас разъясню. Ваш мистер Уэйнфлит действительно предложил Клеггу больше, чем тот вначале запрашивал — не четыре тысячи фунтов, а четыре триста. Я вам все это рассказываю, чтоб вы не повторили этой ошибки, если вздумаете проделать что-либо подобное на новой службе за спиной у вашего нового начальства. Итак, пока все прекрасно. Но приходит первый покупатель и предлагает четыре четыреста. Тогда Клегг стравливает его с Уэйнфлитом, и тот, красный как рак, предлагает четыре пятьсот. Теперь видите, что вы натворили, наглец вы этакий?
Я тоже вскипел.
— Но ведь вам это только лучше, — крикнул я, — больше комиссионных!
— Еще бы! Так вот, слушайте, чем кончилось. Опять приходит первый хват и дает уже четыре шестьсот. На этом все останавливается, и вчера, когда вас не было, покуда вы строили свои воздушные замки, пришел Уэйнфлит и с пеной у рта стал меня обвинять, что я пользуюсь невинным юношей — это про вас-то — как пешкой, чтобы жульнически взвинтить цену, но он этого так не оставит, он будет жаловаться. Ну, я, разумеется, все улажу. И, во всяком случае, этот ловкач Клегг не мог не понимать, чем тут пахнет. Но вам придется уйти, милый юноша. Забирайте свой портфель и зонтик и, прежде чем снова затевать этакие хитроумные махинации, хорошенько поразмыслите. Да, знаю, дело у вас чуть не выгорело но помните: есть щуки и позубастей.
— Я не ждал от Клегга никакого вознаграждения, — сказал я. — Я старался для фирмы, хотел вам понравиться, чтобы получить повышение. И вообще они оба торговали дом в открытую. Что тут плохого? Я тут ни при чем.
— Не лгите, Майкл. Не ставьте меня в трудное положение. У меня здесь описание дома, вы напечатали его для Уэйнфлита, и там стоит цена, которую вы сами сочинили. Да, конечно, вы поумнее, чем другие наши служащие, но держать вас я не могу. Я дам вам приличную рекомендацию, без места не останетесь. Но куда бы вы ни поступили, не пробуйте выкидывать такие номера. Не то подпортите себе репутацию.
Тут он подмигнул, а может, мне померещилось — за очками не разберешь; очень хотелось врезать ему по бледным щекам и седым усам тогда бы у меня унялась дрожь в ногах, да только я вовсе не спешил попасть за решетку.
Я получил двухнедельное жалованье и деньги за страховку и не без сожаления распрощался с мисс Болсовер.
— Как досадно, что вы попали в беду, — сказала она, — но не надо расстраиваться.
Я улыбнулся. — Вообще-то я рад уйти. Я все равно думал перебраться в Лондон.
Еще одна бессмысленная ложь — ведь рано или поздно мы непременно столкнемся где-нибудь на улице, и она подумает, у меня не хватило духу уехать. Она была гордая, сильно за тридцать, волосы с проседью, казалось, не подступишься, и как раз поэтому я часто воображал себя с ней в постели.
Сейчас мне хотелось видеть только одного человека, но было еще слишком рано. Что ж, получить расчет — не шутка, после такой встряски не вредно провести несколько часов за городом. Я выведал у мисс Болсовер, что тот хват перевел аванс за дом Клегга — 4600 фунтов, — так что когда контракт будет подписан, я должен бы получить по меньшей мере сто фунтов, только вот сдержит ли этот псих Клегг слово?
За городом оказалось совсем неуютно, порывами задувал резкий ветер и даже через толстое твидовое пальто пробирал до костей. Шагая под этим ветром от автобусной остановки, я вдруг до конца понял: а ведь карта моя бита. Неужели мне до самой смерти прозябать на разных фабриках — тихо, мирно, разве что иной раз вынесешь кой-что из готовой продукции и струхнешь: не очень ли заметно карман оттопырился. Естественно было бы отступить, зажить опять в безопасности, чтоб не уходила душа в пятки после каждого промаха. Но я уже не мог следовать естественным побуждениям, я вступил на путь, который был еще естественней моих естественных желаний: я твердо знал, что буду делать, и уж больше не раздумывал.
Клегг пригласил меня в комнату — то ли это была контора, то ли кабинет. Он несколько дней не брился, и щетина на лице тоже выросла седая, как волосы на голове. Он предложил мне сесть, я и сел в кресло. На стене у меня за спиной висела в рамке карта железных дорог Англии. Артур Клегг, как положено хозяину, пошел в кухню вскипятить чай, и я остался один. Не знаю, понимал ли он, зачем я явился, он ни о чем меня не спросил, ничего не сказал — может, вообразил, будто я просто шел мимо да и заглянул, у него ведь мозги набекрень. Кто его знает, чокнутого? Только по его серым прозрачным глазам ясно было, что он куда больше интересуется всем вокруг, чем я, и, пока он заваривал чай и доставал старые чашки, на проигрывателе крутилась пластинка, музыку я узнал — «Мессия» Генделя. Наверно, он весь день крутил такую вот музыку, не то живо бы спятил, не успев убраться из этой мрачной берлоги. Я сидел и думал, зачем только меня сюда принесло, а певец обещал, что трубный глас прозвучит, не миновать — но я все не знал, как взять быка за рога: ведь Клегг, конечно же, понимал, что ни гроша не должен за мои услуги.
Он спросил, как мои дела, и я понял — надо говорить начистоту, и рассказал, что по его милости меня только что выгнали со службы.
Он улыбнулся:
— Это в порядке вещей. А вы чего ждали?
Я не хотел, чтобы он так легко отделался, и сказал — приятно было узнать, что он получил за свой дом четыре шестьсот.
— Вы не забывайте, это ведь только благодаря мне.
— А я и не забуду, сынок, — сказал он, откусывая печенье вставными зубами. — Во всяком случае, не так быстро.
— Когда я еще теперь найду работу, — сказал я, — и чтоб продержаться, мне требуются деньжонки. Полторы сотни вполне меня устроят.
— Подняли цену, а? — ухмыльнулся он.
Мне уже здорово не нравилось, что он играет со мной как кошка с мышью, жалко, я не прихватил какой-нибудь тяжелый предмет, чтоб как следует ему пригрозить… Эта мысль была от лукавого, недаром она тут же выскочила у меня из головы, тем более что Клегг сказал:
— Если покупатель и объявился, пока деньги попадут мне в руки, еще много воды утечет. Сами знаете, он может и раздумать. Завтра приедет от него инспектор, и, если скажет, что дом в неважном состоянии, сделка не состоится или он захочет сбавить цену. А вот если все пройдет, как мы рассчитывали, я дам вам сотню. Мы ведь так и договаривались?
— Маловато.
Он налил еще чаю, поглядел мне прямо в глаза:
— На большее не надейтесь. И это, во всяком случае, куда больше, чем вы заслуживаете, но я сдержу слово. Жаль, конечно, что вы остались без работы. Ну-с, а что вы теперь собираетесь предпринять, ловкий молодой человек?
— Уеду в Лондон.
— Еще того ловчей. Надо полагать, в Ноттингеме вам скоро станет слишком жарко.
— Я ничего такого не натворил.
— А вас никто и не обвиняет. Но если я правильно вас понимаю, в Лондоне вам понравится. По носу видно… во всяком случае, будьте поосторожней.
Так он балабонил еще с полчаса про музеи и всякие знаменитые места, которые мне там непременно надо посмотреть, а я удобно развалился в кресле и слушал всю эту муть.
Когда мы прощались, он крепко сжал мою руку, пальцы у него оказались ледяные, и я пожалел его, хотя сам не знаю почему. Ведь все его неприятности остались позади, он отделался от жены и детей и не сегодня-завтра получит кругленькую сумму за свой дом. Руки будут развязаны, сам себе хозяин. Может, потому-то я и пожалел его самую малость.
Вернулся я как раз вовремя и у кино встретился с Клодин. Она обрадовалась мне, а я взял ее руку, поцеловал, прямо как итальянский граф, и она улыбнулась.
— Ты в хорошем настроении — сказала она. — Получил прибавку? Или повышение?
— Лучше… Меня уволили. Это замечательно!
Она остановилась как вкопанная, а за нами быстро шагали два почтальона — они наткнулись на нас и чуть не сбили меня с ног. Ка будто я стукнул ее кувалдой по голове и смаху вбил по колено землю.
— За что?
— За дело. Очень даже за дело.
С холодным бешенством она швырнула мне в лицо:
— Но почему?
Надо было что-то объяснить или просто уйти, но я не мог ни того, ни другого. Истинная причина увольнения казалась мне сейчас мелкой и глупой, самолюбие мое взбунтовалось.
— Сегодня утром, — начал я и потянул ее вперед, на ходу все-таки легче говорить, — Уикли попросил меня отстучать на машинке кой-какие сведения об одном доме. Потом надо было размножить эту бумажку на стеклографе, он был не в порядке, и конец не отпечатался. Тогда Уикли обозвал меня бездельником, а я ответил, что если кто у нас в конторе бездельник, так это он. Тогда он обозвал меня вором, олухом и никчемушником, ну а я размахнулся и сбил у него с носа очки. Все кинулись на меня, оттащили, не то я набил бы ему морду. Он послал за фараоном, да поблизости ни одного не оказалось, и Уикли сказал, ладно, в суд меня можно и не тащить, все равно я скоро туда попаду, я преступник и становлюсь день ото дня хуже. Он просто не желает меня видеть. Ну, и не увидит: я сразу повернулся и ушел. Ноги моей больше там не будет. Ненавижу эту лавочку.
Я столько всего нагородил, больше некуда.
— Ох, Майкл! — воскликнула Клодин. — Что ж теперь будет!
Мы молча брели по улице, и с каждой минутой до нее доходило, как же все это худо, да и я сам только теперь это понял.
— Что ты делал весь день? — спросила она.
— Торчал в разных барах и кафе, — сердито ответил я. — Что еще мне оставалось делать после этой стычки?
— Надо было искать другую работу. Может, теперь уже нашел бы.
— Духу не хватило.
— Ну, зачем ты так себя ведешь? Ох, Майкл, ну, зачем ты это сделал? — вырвалось у нее с настоящей мукой, а какой-то прохожий услыхал и засмеялся, грязная скотина — уж конечно, представил, что же это я ей сделал. Она сказала это так, будто я убил ее родную мать. Я молчал. — Нет, — продолжала Клодин, — пока не найдешь хорошую работу, мы не можем объявлять о нашей помолвке. Да и сможем ли потом, тоже не знаю.
— Ты меня любишь? — спросил я. — Или, может, нет? Скажи, ради бога, поскорей, хочу знать, на каком я свете.
Я-то язвил, и довольно зло, но Клодин все приняла за чистую монету.
— Не знаю. Я совсем запуталась. Ох, зачем ты это натворил?
— А вот зачем, и это вполне серьезно: не желаю я работать до скончания века в этой конторе, со всеми этими очкастыми сутенерами. Продаешь гнилые дома беднягам, которые всю жизнь вкалывают, как проклятые, они хуже мертвецов, но зато им вынь да положь конуру с розовыми стенами, чтоб было где сдохнуть, или кроличью клетушку, чтоб растить свое сопливое потомство, и от этого у самого все нутро мертвеет. Хлебнул я этой работы, сыт по горло. Может, мне осталось жить всего год, так я зальюсь горючими слезами, что потратил столько времени, подлаживался к этим вымогателям. Лучше на фабрику, на самую черную работу, а такого с меня хватит. Может, я дурак и вор, но меня еще не вовсе оболванили, не стану я вот так подыхать заживо и чтоб мне давали ногой в зад, а я еще виляй хвостом.
— Замолчи! — взвизгнула она. — Не смей ругаться. Уйди от меня. Видеть тебя не хочу. Не ходи за мной.
Я стоял и смотрел, как она садится в автобус, он подошел очень кстати для нас обоих. Автобус покатил к Каннинг-сэркус, а я еще минут десять стоял, прислонясь к стене собора, и пытался понять, что же я такое натворил и почему Клодин впала в такое отчаяние, что даже бросила меня в беде. Это конец, наверняка. Я ведь хорошо ее знал, как же тут было не понять — я выбил у нее почву из-под ног, сделал и сказал что-то такое, чего она уже нипочем не простит.
Я всегда считал — не только свету что в окошке. Для человека без предрассудков что день, что ночь — все едино, а я всегда просто действовал и не больно-то раздумывал и под конец начал понимать: самое для меня подходящее — получать столько, чтоб хватало на хлеб и книги, но не трудиться ради этого в поте лица. Чем ближе к совершеннолетию, тем больше я в этом утверждался. По счастью, никто не наставлял меня насчет морали и добродетели. Мать обо всем этом не заботилась — был бы я сыт да одет, остальное ей до лампочки. Это вовсе не значит, что мы не любили друг друга, не отдали бы жизнь друг за друга. А кстати, не отдали бы! Но, пожалуй, среди всех моих родных и знакомых не нашлось бы ни единого человека, кто бы мог преподать мне какие-то нравственные уроки. В этом смысле на меня возложена была нелегкая задача — найти собственные мерила нравственности в мире, где у меня не было поводыря. Конечно, охотников учить меня уму-разуму нашлось бы немало, да только все они уж никак не годились в наставники. Еще когда я был мальчишкой, лицемеры и воинствующие святоши, которым только и надо было, что развратить меня или согнуть в бараний рог, махнули на меня рукой. Ну, а если держаться от таких подальше, человек без предрассудков, с широкими взглядами пойдет далеко.
Расставшись с Клодин, я двинулся домой, чувство было такое, будто на меня легло какое-то проклятие, навалилась на плечи непосильная тяжесть. Мать курила и читала вечернюю газету.
— У тебя такой вид, будто ты потерял всю свою получку. Что случилось?
— Меня уволили.
— От этого не помирают.
— Моя девушка меня бросила.
— Из-за того, что тебя уволили? Вот так подружка! Хорошо, что ты от нее отделался. В кладовке есть ветчина. Подзаправься.
Я тяжело опустился на стул.
— Неохота.
— Слушай ты, дурья башка. Прибавь света в гляделках. У тебя там сейчас двадцать пять свечей, а вчера было сто. — Мать налила мне чаю, нарезала хлеба с ветчиной и маринованным огурцом. — Господи! — воскликнула она. — Плачет! Вот уж не ждала от тебя. Плюнь, сынок. Не горюй ты из-за нее.
Я и впрямь чуть не плакал, если такое вообще возможно. Слезы были очень близко, и мать это заметила. Я поел и лег и всплакнул в одиночестве, тогда мне полегчало, и я уснул.
Клодин, не теряя времени, вернулась в объятия Элфи Ботсфорда — он, видно, не переставал по ней вздыхать и в дни нашего романа. Я сам встретил их неделю спустя, они шли по улице, так крепко взявшись под ручку, словно боялись, что какая-нибудь злая сила оторвет их друг от друга. Клодин от меня отвернулась, но Элфи подмигнул мне, его, видно, смешило, что я не могу подойти и поболтать с ними — ведь они явно решили держать меня на расстоянии. Но я все равно обрадовался этой случайной встрече: до этого я подумывал повидаться с Клодин, посмотреть, а вдруг еще не все потеряно. Правда, раз она опять видится с Элфи, у меня, пожалуй, больше надежд на успех, чем если бы она сидела одна взаперти и дулась на меня, но мне что-то не захотелось рисковать: не жаждал я опять плясать под ее дудку, не ровен час — это затянется на всю жизнь. Я уже начал освобождаться от этой любви, приятно было бездельничать на новый лад.
Работы я не искал. Наполовину сократил свои расходы — теперь целый месяц мог бить баклуши. Каждое утро покупал газеты, шел вверх по холму, а потом по другую его сторону спускался в котловину города. Долго валяться в постели было не по мне. Лень еще не настолько въелась в меня. Когда в половине восьмого мать уходила на работу и наш дом пустел, у меня от тишины поднимался гул в ушах, и уже через десять минут, покуда не успел остыть чай, я был на ногах. В пальто и шарфе я заходил в закусочную, в книжные магазины, глазел на прохожих и на витрины. Когда можно не работать, город сказочно прекрасен, он совсем другой — богаче, полон всякой всячины, работая, этого вовсе не заметишь.
Я зашел в магазин пластинок на Кламбер-стрит, будто хотел купить несколько штук добрый час слушал лучшую поп-музыку, а потом сказал — мне эти записи не по вкусу, и ушел, и перед тем как подкрепиться у «Львов» чашкой чая и сырком, провел несколько часов в библиотеке. Полистал в читальне газеты: политические новости не так уж меня увлекали, но из-за политики всегда разгораются страсти, ну, вот я и проглядывал их от нечего делать и смеха ради, когда ездил на работу или удалялся после обеда поразмышлять пяток минут в уборной. Нет, мне не интересны все эти политические новости, да, по-моему, и не может быть в них ничего интересного. Я перестал покупать журналы и газеты, решил — для меня самые важные новости на свете то, что творится со мной, и новости эти опять и опять мелькали у меня в голове в виде таких вот газетных заголовков:
Я всегда просматривал колонки спроса на рабочую силу. Бесспорное доказательство того, что я нужен, глядело мне прямо в лицо, слепило меня. Перед тем как он окончательно потерял зрение, говорил я себе, он вспоминал, что время от времени, глядя на свет, видел большое серое пятно. Свободные вакансии показывали мне, как еще живут люди, ко мне протягивалась обезьянья лапа, готовая присоединить меня к ним, в глаза лезла одна дохлая работенка за другой, прямо смех разбирал: напарник шофера на фургоне и подручный каменщика, грузчик, упаковщик, сварщик, судомойка, кубовщик, младший продавец, буфетчик, фабричный — длинная, невеселая песнь во славу невыдуманной жизни въедалась мне в душу, и под конец жуть брала: как бы желчь не разлилась. Тогда я переставал смеяться и переключался на кроссворд.
Через три недели я поехал узнать, как продвинулись у Клегга дела с продажей дома. Живые изгороди ожгло морозом, они стояли поникшие, уродливые, и под ясным небом белые мерцающие поля раскинулись, точно саван, сброшенный покойником по дороге на небеса. Угрюмо здесь было и не по мне, зимой за городом все какое-то чужое. Я люблю буйное лето, щедрое на жару и цветы, и даже подумал, как тепло должно быть в эту пору на фабриках.
Я позвонил, никто не отозвался, я пошел вокруг дома — на задворках Клегг таскал поленья из-под навеса и складывал у черного хода.
— Я вас ждал, — сказал Клегг, разогнул спину и пошел мне навстречу.
Я спросил, может, ему помочь, — увидев его за этим полезным занятием, я вдруг почувствовал, что мне осточертело ничего не делать.
Он засмеялся.
— Сам управлюсь. Я нарочно растягиваю эту работу, кончится она — и некуда себя девать. Правда, еще полно хлопот с укладкой. Дом продан. Отзыв инспектора хороший, и поверенный второго покупателя тоже забрасывал пробный шар. Вот не думал, что все это так быстро разыграется. Деньги я уже все получил. А теперь вот надо съезжать — и я даже растерялся.
— Это лучше, чем сидеть на месте.
— Да-а, наверно, — сказал он.
Мне вспомнилось, как я впервые увидал этот тихий дом, не домик — игрушечка, вспомнились мои дурацкие мечты зажить здесь с Клодин, и прямо сердце защемило, такая вдруг взяла тоска по ней. Но тотчас же я подумал: дом, слава богу, продан и я его вижу в последний раз — больше сюда ездить незачем. Уж очень холодно и пусто кругом, даже страх берет.
Клегг пригласил меня войти. С первой нашей встречи он как-то постарел и осунулся, словно, продав дом, совершил большую ошибку, которую уже не поправить. Кожа у него была дряблая, изжелта-бледная, глаза пустые, водянистые, казалось, он вот-вот сляжет или зима вовсе его доконает. Этот дом помог ему устоять, но он с улыбкой уверял, будто рад отсюда убраться. Может, он перетрудился, пакуя чемоданы и укладывая книги в ящики, лучше бы оставил это рабочим, которые будут его перевозить. Я сказал — давайте помогу двигать тяжелые вещи, вроде не к тому сказал, что ему самому не под силу, а просто по-компанейски, чтоб побыстрей с этим управиться.
— Что ж, можно, — сказал он, — если вам нечего делать.
И я задержался дотемна: перетаскивал с чердака громадные корзины. Работал я споро, и тут он понял, что дел-то гораздо больше, чем ему казалось, и попросил — может, я останусь ночевать, а завтра начнем пораньше.
— Ну что ж, — сказал я.
Я готов был делать что угодно, была бы еда. Мне все равно, что есть, лишь бы каждый день. Много мне тоже не надо, но вот если голоден, а жевать нечего, тут уж и на белый свет смотреть неохота.
Старик взял меня за руку.
— Послушайте, Майкл, — сказал он, — когда вас спрашивают, хотите ли вы что-то сделать, никогда не отвечайте «ну что ж», это не ответ. Если хотите чего-то достичь в жизни, всегда отвечайте ясно и определенно — «да» или «нет» — и тогда ближние станут вас уважать, а главное, вы будете сами себя уважать.
Я кивнул — чем еще можно отозваться на такую проповедь? Мы пошли в кухню, там топилась плита, было тепло и уютно, хотя и темновато. Клегг вытащил из холодильника печенку, бросил ее на сковороду с шипящим салом. Прибавил банку бобов, несколько ломтиков хлеба — ужин получился на славу. Старик огорчился, узнав, что я не играю в шахматы, и мы стали играть в шашки. Но это было ему слишком легко и через час наскучило. Когда оба мы замолкали, становилось так тихо, прямо спятить можно. Тут-то до меня дошло, каково это — жить за городом.
Утром я снес с чердака сундуки и ящики и поставил их вдоль стен в прихожей. Работа была тяжелая, и пришлось провозиться допоздна, но мне это было одно удовольствие — ведь мной никто не помыкал. Клегг только говорил, что надо делать, a уж дальше я соображал сам. Нужно было снести вниз комод, и в одном из ящиков оказалось десятка полтора старинных карманных часов. Я сразу заметил, как красиво, тонко выведены римские цифры на белых циферблатах. Наверно, это награды или подарки старику за всю его жизнь. Одни часы были массивные, золотые, с цепью и крышкой, которая закрывалась с громким щелканьем.
Мне взбрело в голову проверить, идут ли они, я стал их заводить и чем бы крутануть винт раза три, по глупости докрутил до предела, чуть пружина не лопнула. Стою перед открытым ящиком и смотрю, как бегает по крохотному кругу секундная стрелка, и вдруг слышу — по лестнице тяжело поднимается Клегг. Положил я часы в ящик и поволок комод к двери. Когда Клегг сошел вниз, я завернул часы в носовой платок и сунул в карман. Клегг, скорей всего, про них и думать забыл, а они слишком хороши, нечего им тут зря пропадать. Вот только тикали они уж очень громко, и ничем этого тиканья не остановить, разве что сломать пружину. Даже носовой платок плохо его заглушал, и каждое «тик-так» впивалось в меня, как заноза, оставалась одна надежда — может, Клегг туговат на ухо или по рассеянности ничего не заметит, а уж я, когда он поблизости, постараюсь побольше шуметь, чтоб он этого тиканья не расслышал.
— Пожалуй, еще чуть-чуть — и самое трудное будет позади, — сказал он, когда мы сидели в кухне и пили чай с печеньем, за которым я сбегал в деревенскую лавку.
— Если надо, я могу остаться еще на ночь, — сказал я. — В Ноттингеме никто по мне не скучает.
— Вы, я думаю, проклинаете тот час, когда столкнулись со мной — и без работы остались, и без подружки.
— Подумаешь! — сказал я. — Может, все к лучшему. Когда что-нибудь стрясется, я всегда так думаю — понятно, не в ту минуту, но до и после. Так уж я устроен. Такой уродился.
— Ваше счастье. Потерянного все равно не воротишь.
— Золотые ваши слова, — сказал я и налил себе еще чашку крепкого чая. — Я хоть и порадовался, когда меня уволили, да только вовсе не потому, что не люблю работать.
— Вижу, — сказал Клегг. — Я сегодня же рассчитаюсь с вами по справедливости. Это часы тикают, да?
Я поднял руку.
— От этой тикалки шуму больше, чем от Большого Бена. Дешевле я не нашел. Спасибо, хоть такие есть. Купил из первой получки.
— Шуму от них и правда хватает.
— Да, — сказал я, — когда я водил свою девчонку в кино, приходилось брать самые задние места. Неудобно. Она думала, это чтоб побыстрей увести ее в поле. Она эту бомбу замедленного действия прямо возненавидела.
Клегг засмеялся.
— Да уж, окрестили метко. Но вернемся к делу.
Интересно, как он это понимает — рассчитаться по справедливости? Мне казалось — хоть мы знакомы не долго, а сошлись очень близко, стали почти как родня. Благодаря моей дурацкой игре цена на его дом подскочила, теперь поглядим, отблагодарит он меня за это или нет. Если нет, у меня по крайней мере есть часы, хотя это конечно, малость — не такого жалкого вознаграждения я жду уже сколько дней.
Я зашел в ванную, сполоснулся, потом надел пальто. Клегг вышел в прихожую и протянул мне конверт.
— Вот вам за труды. На добро я всегда отвечаю добром. Надеюсь, вы всегда будете поступать так же, даже если вам иной раз не повезет. Впрочем, не думаю, чтобы вам не везло, разве что изредка. Только не попадайте в беду, вот вам мое напутствие. Если станете помогать людям, как помогли мне, все у вас будет хорошо. В этом конверте мой лестерский адрес — если будете там, навестите меня.
— А как же. Рад был вам пособить.
Мы пожали друг другу руки, обнялись, и я быстро зашагал к автобусной остановке, чувствуя себя настоящим сукиным сыном: ведь в заднем кармане моих брюк тикали лучшие часы Клегга. В автобусе на верхотуре я украдкой вскрыл конверт и насчитал сто пятьдесят фунтов пятифунтовыми бумажками. От радости я чуть не выскочил из окна, но вместо этого смял записку с его адресом и наилучшими пожеланиями и кинул ее подальше. Сейчас, когда я про это вспоминаю, я только диву даюсь — экое мальчишество, полная безответственность, — но твердо помню: тогда я ровно ни о чем не задумывался.
У себя в комнате я подсчитал свои сбережения, и оказалось, я сказочно богат: у меня 260 фунтов! Неужели и вправду столько денег? Прямо не верилось! И я по одному пересмотрел на свет все клегговские пятифунтовые билеты — есть ли на них водяные знаки и полосы. Потом снова спрятал их под матрац, но заснуть не мог. Светила луна, я задернул занавески и дрожал, весь в поту, боялся уснуть — а вдруг подлюга вор вскарабкается по водосточной трубе, влезет в окно, хватанет меня дубинкой и даст тягу с моими деньгами. Если про них проведают в нашем квартале, мне крышка. Я крутился и ворочался с боку на бок, под конец зарылся лицом в подушку и зажмурился покрепче, силясь успокоиться и уснуть.
Об этих деньгах никто и не подозревает. Самое безопасное — поскорей их истратить. И вот наутро я надел свой лучший костюм и отправился в гараж, где торговали подержанными машинами. Хозяин показал мне «форд», выпущенный, по его словам, всего четыре года назад, и запросил сто тридцать пять фунтов; я учинил этой машине основательную проверку — проехался по городу, потом по мосту через Трент до самого Раддингтона — и после этого сполна выложил за нее наличными. Уплатил налог, страховку, купил бензин, и у меня еще осталось больше сотни монет.
С сигарой в зубах, раскрыв все окна, хотя холодно было, как в Сибири, я покатил на своей машине к дому. По Илкстон-роуд следом за мной шел автобус, и ехать медленно я побоялся — вдруг сомнет. К счастью, светофор остановил нас обоих, но когда я затормозил у обочины перед нашим домом, меня все еще трясло. Я сбегал за политурой и тряпкой, так как передний бампер был тронут ржавчиной, и работал до тех пор, пока в каждой хромированной части не стала отражаться, как в зеркале, моя довольная, ухмыляющаяся рожа.
Вечером вернулась мать и поинтересовалась:
— Чья это там машина?
— Моя.
— Не валяй дурака, — сказала она. — Тебя по-людски спрашивают: чья машина? Не знаешь, так и скажи.
— Я ж говорю: моя. Купил нынче утром. — И я объяснил, каким образом получил деньги у Клегга.
— Ты темная лошадка, — сказала мать. — А фары у нее есть?
Я сказал — есть, и мать попросила прокатить ее. Мы поехали к бабушке в Бистон. Порывами налетал ветер, и на Университетском проспекте машину даже накренило на бок, кажется, подуло бы чуть посильней — и мы бы перевернулись. Мать была на седьмом небе и всю дорогу пела.
По пути я купил пива, и в теплой бабушкиной кухне мы распили пинту-другую.
— Ты поосторожней, — сказала мать. — Не хвати лишку.
— Я хорошо веду машину, только когда выпью. А трезвый боюсь до смерти.
— Я буду пить, а ты править, — сказала бабушка. — Подходяще?
Мы смеялись и выпили еще по этому случаю, а за выпивкой последовал чай с сандвичами — щедрая бабушкина доля угощенья.
За чаем мы вдруг услыхали треск гнилого дерева, хруст ломающихся веток, и сразу же на улице что-то глухо ударило оземь. Бабушка закричала, что пришел конец света. У меня чуть сердце не выскочило, я решил — упала бомба или взорвался газ. На миг представилась раздавленная, искалеченная машина, и я, как бешеный, кинулся к черному ходу — громыхнуло вроде с той стороны.
Кричали люди, машины тормозили, сверкали фары. Холодный ветер лизнул меня в лицо. Выйти было невозможно, путь преграждала стена сухих спутанных ветвей. В ярости я продрался в сад, куда упала большая часть ствола. Дерево обрушилось на ограду, пробило ее до половины.
Около меня оказалась мать.
— Хоть бы никто в эту минуту не проходил мимо. Если кто шел, ему конец.
— Черт с ним! — чуть не плача крикнул я. — А как машина?
Мы кинулись к калитке, но ограду перекосило, и калитка никак не открывалась.
За спиной у нас захохотала бабушка.
— Ты что, спятила? — крикнул я.
— Наконец-то повалилось дедово дерево, — сказала бабка и опять захохотала. Я чуть ее не убил, в мыслях было одно: что с машиной?
Машину было не видать под грудой ветвей. Я ухватился за ограду — так закружилась голова. Люди растаскивали ломкие сучья по домам на растопку. Я, как сумасшедший, продирался к машине, и кто-то сказал:
— Вот жадный черт! Видали? Есть же такие, не успокоятся, пока все не зацапают.
— А может, это его машина, — вмешался кто-то еще.
— Тогда поделом ему. Хорошо, что стукнуло по богачу, а не по бедняку.
Я все-таки добрался до машины и в два счета расчистил крышу. Главная тяжесть дерева пришлась на ограду, так что машина отделалась легким испугом: несколько изрядных вмятин в крыше да еще фару размозжило, вот и все. Стараясь сдержать ярость — охота была давать пронырам и сплетникам даровое представление! — я залез в машину и тут увидал, что сломанные ветви пробили в крыше две дыры с рваными краями, словно господь бог обозлился и пустил со своих безжалостных небес два противотанковых снаряда прямехонько в мою машину. Я чуть не взвыл: в первый же день — и такая беда. Правда, немного погодя я вылакал у бабушки полбутылки ирландского виски (даю голову на отсечение, она сама его изготовила) и уже смеялся вместе со всеми, но это только потому, что пьян был вдрызг.
Наутро я принялся за дело и прежде всего подтер воду, которая накапала в машину за ночь. Молотком подогнал как можно ближе друг к другу изодранные края дыр, потом снаружи и изнутри залепил их крест-накрест полосами липкой бумаги и покрыл ее эмалевой краской, которую купил у какого-то ловкача. Теперь крыша не протечет; фары я привел в порядок — можно хоть сейчас снова в путь.
За следующие несколько дней я проехал сотни миль и наконец стал водить машину не хуже всех прочих, а то и лучше, судя по тому, сколько раз я по их милости был на волосок от аварии. Однажды я проехал мимо дома Клегга, увидел фургоны для перевозки мебели, но заходить не стал: а вдруг он хватился часов, которые я сейчас с гордостью ношу в кармашке пиджака. Может, я как-нибудь загляну к нему в Лестер (адрес можно найти в библиотеке) и тогда их верну. Это благое намерение заглушило угрызения совести, которая вообще-то меня не так уж и мучила, и следующие полмили я проехал в самом распрекрасном настроении. После того как на мою машину свалилось дерево, вид у нее стал уже не такой щегольской, зато я еще больше к ней привязался. Это зеленое крещение убережет ее от всех бед, думал я, и, кто там ни сидит на небесах, надеюсь, отныне он возьмет нас под свое крылышко. В этой машине мне куда уютней, спокойней, безопасней, чем дома, в своей собственной комнате. Свернувшись на заднем сиденье, можно было даже подремать, и нередко, замученный до полусмерти — ведь за рулем все время приходилось быть начеку, — я останавливался на какой-нибудь тихой улочке в северном краю Ноттингема и действительно засыпал. Я всегда брал с собой в машину одеяло, еду, сигары, инструменты, карты и термос с чаем. Я чувствовал себя цыганом, но к ночи непременно возвращался восвояси, словно был еще привязан к дому за ногу невидимой веревочкой.
Однажды перед вечером, в начале шестого, ехал я по городу и увидал мисс Болсовер — она шла к остановке автобуса.
— Гвен! — окликнул я. Решил, раз теперь мы уже не работаем вместе, можно и просто по имени ее назвать. Она наверняка меня услыхала, но не остановилась, шла все так же, высоко держа голову, покачивая широкими бедрами — это я и под серым свободным пальто разглядел. Сзади сигналил фургон, чтоб я ехал быстрей, а она подумала, это я сигналю ей. Я помигал указателем поворота, будто собираюсь остановиться у обочины, но продолжал медленно ехать, прижимаясь к тротуару, опустил стекло и позвал: — Мисс Болсовер!
Она с улыбкой обернулась.
— Привет, Майкл!
— Я вас подвезу, — сказал я. — Садитесь.
Она влезла, и машина сразу осела — не то чтобы пассажирка оказалась такая уж тяжелая, просто, видно, рессоры не в порядке. Гвен Болсовер была, как говорится, женщина плотного сложения, ей уже перевалило за тридцать, и над маленькими розовыми ушами нависали тронутые сединой прядки. Лицо у нее формой похоже было на грушу, озабоченное — и озабочена она всегда чужими делами; судя по сплетням, которые ходили у нас в конторе, у нее не раз бывали дружки, но во всех она разочаровывалась. Почему это получалось, никто не знал, но так она говорила и при этом смотрела так искренне, что никому и в голову не приходило ей не поверить. И, конечно, услыхав такое, мужчины липли к ней как мухи к меду.
В машине до того запахло духами, аж голова закружилась, и я насилу взял себя в руки: движение на улицах большое, а раз у меня в машине женщина, отвести душу крепким словцом невозможно — вдруг не так поймет и обидится. Еще совсем недавно я был полон радужных надежд и воображал, что запах духов в машине и следы губной помады на обшивке первой оставит Клодин. Я хотел заехать за ней, когда пройдет месяц после нашей ссоры, и поглядеть, может, опять у нас все пойдет как по маслу. А теперь ее обскакала мисс Болсовер, о которой я и думать забыл, — вдруг такой подарок на меня как с неба свалился. Я уже знал — в жизни никогда не получаешь чего ждешь, или даже притворяешься, будто не ждешь, а сам думаешь, что так оно верней тебе достанется. Вот почему я старался жить без особых надежд и никогда ничего не ждал. И при этом я преуспевал в жизни не хуже других, а кое в чем и получше.
Мисс Болсовер спросила, откуда у меня машина, и я сказал — купил на свои сбережения, с пятнадцати лет на это дело откладывал
— Вот как! — сказала она. — Это прекрасно, когда мужчина такой целеустремленный. И вы еще так молоды. Интересно, что за человек из вас получится лет через десять? Или через двадцать?
Она жила в районе Уоллатона, и, так как настал уже час «пик», у Каннинг-сэркус проехать было непросто.
— Как хорошо вы ведете машину, — сказала она. — Спасибо мистеру Уикли, ведь это он дал вам возможность выучиться.
— Не такой уж я молодой, мисс Болсовер, — возразил я. — Иногда мне кажется, будто мне не двадцать один, а куда больше, уж это я вам точно говорю.
На крутом повороте ее вдруг кинуло на меня — мягкие руки, извинения, — потом она спросила, где я теперь служу, и я сказал, у Стика и Скалла (это крупнейшее агентство нашего города), но только пока в их Лафборской конторе. Выходило, что это гораздо лучше моего прежнего места, и мисс Болсовер поздравила меня:
— Это для вас большая удача!
— Да, — сказал я, одной рукой правя, а другой доставая сигару, и предложил ей. — Закурите?
Она громко засмеялась, откинула голову.
— Ну, нет! Пока ни малейшего желания.
Я закурил.
— Знаете, Уикли меня уволил, но ведь тут вышло недоразумение. Я-то старался ради фирмы, а он подумал, я для своей выгоды.
— Насколько мне известно, — сказала она, — по его мнению, вы поступили неэтично.
— Как сказать, — возразил я. — Может, он просто хотел от меня отделаться, вот и нашел предлог.
— Не думаю, Майкл. Он всегда очень хорошо о вас отзывался.
— Я ведь и правда еще молодой, мог и ошибиться, ему бы надо это понимать, а он взял и вышвырнул меня.
— Очень жаль, — сказала она. — Я не знала, что вы так переживаете.
— Конечно, переживаю.
Ведь останься я в конторе, я постоянно проделывал бы то же, что с Клеггом, и загребал бы кучу денег, только как следует все обмозговал бы и уж так бы легко не попался. Но чтобы этим заниматься, надо работать в конторе по продаже недвижимости, такая служба — и ширма, и источник нужных сведений.
— Когда меня выставили, это был большой удар для меня, мисс Болсовер, — продолжал я, минуя Рэдфордскую остановку. — И главное, скажу честно: уж очень не хотелось расставаться с вами. Никогда прежде не знал такого удовольствия — проснусь утром и думаю: сейчас пойду в контору и увижу вас. Не спрашивайте, почему я вам про это рассказываю. Теперь уж поздно. — Я смотрел вперед на дорогу. — Я ведь почему так старался провернуть то дело для фирмы — надеялся, получу повышение, и тогда, может, вы станете получше обо мне думать, а то я по вас вздыхал, а вы меня и не замечали.
Слова сами слетали с языка, словно без моего ведома. Меня так закрутило, что я даже струхнул, но все-таки исподтишка глянул на мисс Болсовер — действует или нет.
Она смотрела прямо перед собой — брови сдвинуты, губы сжаты, вроде глубоко задумалась о чем-то, но только не обо мне. А все-таки немножко покраснела, значит, может, и не так уж далеки ее мысли. Я решил смутить ее еще сильней и сказал — прошу прощенья, не надо было мне затевать этот разговор, да ведь сердце так переполнено, что я уж и сдержаться толком не могу.
— Странный вы, Майкл.
— Самый обыкновенный, — сказал я. — Да разве вы можете не понравиться? Только мне-то вы не просто нравитесь.
Больше я ничего не сказал, ничего не смог придумать. Она говорила, где куда свернуть, и наконец мы подъехали к ее домику на тихой улочке близ Уоллатона. Я не помог ей выйти из машины, она сама вышла и стояла теперь у открытой дверцы. Если с самого начала станешь прикидываться больно воспитанным, никогда ничего не добьешься.
— Может, зайдете? — предложила она. — Выпьем чаю. Вы так любезно меня подвезли.
Было ветрено, щеки у нее раскраснелись, тянуть дальше не стоило.
— Разве что по-быстрому, — сказал я. — Я обещал матери свести ее на симфонический концерт в Альбертхолл. — Ложь была совсем невинная, просто я хотел, чтоб мисс Болсовер было со мной полегче, я ведь знал — она-то всегда ходит по концертам.
— Я тоже хотела достать билеты на сегодня, но не удалось, — сказала она, когда я выключил зажигание.
— Возьмите мой.
— Ну, что вы, разве можно так обидеть вашу маму?
— Да, верно, — сказал я и захлопнул дверцу. — Она любит Бетховена. Она бы здорово обиделась.
Кто врет, того все любят, но лучше не зарываться. Я взял стоявшую у двери бутылку молока, вошел за мисс Болсовер в жалкий домишко в ложнотюдоровском стиле — и на меня пахнуло спитым чаем и отсыревшей обивкой. Мисс Болсовер усадила меня на мягкую плюшевую тахту, а сама засуетилась в кухне, но дверь была отворена, и теперь, когда она сняла пальто, я любовался ею, как нередко бывало в конторе. Чудно: пока работаешь рядом с людьми, они вроде и не смотрят в твою сторону, а как тебя выставят за дверь, тут-то тебя и замечают.
Она вернулась с большим серебряным подносом — принесла чай и какое-то фигурное печенье на тарелке.
— Я пью без молока, — сказала она, — с лимоном.
— А где все ваши?
— У меня только брат, он вчера уехал на три недели в Австрию на машине. Он страстный лыжник. Но когда он здесь, я тоже не часто его вижу.
— Одинокая у вас жизнь.
— Да, Майкл, но мне так нравится. Я постоянно бываю в театре, на концертах. А дома читаю, пишу письма, смотрю телевизор. По-моему, жизнь прекрасна и увлекательна.
— И по-моему, — сказал я. — Я тоже много читаю. Люблю книжки. И еще девушек, но моя подружка дала мне отставку — из-за того, что меня уволили.
— Неужели? Сахару положить?
— Да, шесть кусков.
— А я совсем без сахара. Почему же она так? Ведь вы теперь лучше устроены. Она разве не рада?
— Да она не стала ждать, покуда я найду новое место. Она, знаете, с норовом. Но что толку огорчаться.
— Ваше счастье, что вы способны относиться к этому легко.
— Ну да легко. Чуть с ума не сошел. Но сделанного не воротишь. Что ж, мне теперь до самой смерти о ней горевать?
Мисс Болсовер рассмеялась:
— Ну это вам не грозит. Но я понимаю, что вы хотите сказать.
Она замолчала, и я воспользовался случаем и отхлебнул сразу полчашки чая. Он был совсем слабый, но что поделаешь.
— Значит, и с вами такое случалось?
Она разломила печенье пополам, сунула половинку в рот — ротик-то у нее маленький.
— Пока доживешь до моих лет, непременно через это пройдешь. Мне ведь тридцать четыре.
— Вы говорите так, будто, по-вашему, это прямо старость. Моей бывшей подружке тридцать восемь. В одном она совсем, как вы: больше двадцати пяти ей не дашь. Но вообще-то она на вас не похожа — больно обыкновенная, понимаете? И уже побывала замужем, а вот фигура у нее замечательная, прямо как у вас, очень мне такие нравятся. На прошлой неделе я был по делу в Лондоне, и выдалось часика два свободных, я взял и пошел в картинную галерею, там есть несколько замечательных картин, и на них у женщин как раз такие фигуры. По-моему, женщина только такая и должна быть.
Она сидела напротив, в кресле, краснела и улыбалась — не то чтобы ее смущала моя откровенность, сказала она, наоборот, это очень мило, но главное, приятно, что я интересуюсь искусством. А я и правда интересуюсь. Потом я заговорил о прочитанных книгах, и уж тут она убедилась — за душой у меня куда больше, чем могло показаться в конторе.
Мы сидели в нескольких футах друг от друга, между нами был плюшевый коврик, а я глядел на нее и маялся, было невтерпеж, так и подмывало стиснуть ее покрепче. Она рассуждала на серьезные темы — ее, мол, тревожат судьбы нашего мира, но хоть в нем много худого и много плохих людей, а жить все равно хорошо… А я только и видел, как колышутся ее полные груди, обтянутые, тонким шерстяным джемпером. И знай поддакивал ей, а потом сообразил, что все время поддакивать тоже не годится. Но уже ничего не мог с собой поделать, очень это сладкий грех — слушать и соглашаться со всем, что она ни скажет.
Глаза ее влажно блестели, и я понимал: ей того и хочется, чтоб я соглашался. Однако она была совсем не дура, только казалось, что размазня, и лишняя чувствительность, конечно, шла ей не на пользу, но это больше снаружи, а на самом-то деле она очень здраво обо всем судила и много чего понимала. Я перегнулся к ней и пылко сжал ее руку. Она в ответ сжала мою — мол, и я чувствую то же самое. А потом до нее дошло, что я не только пожимаю ей руку, но и тяну к себе, и тут она вскочила с кресла и села рядом со мной на тахту.
— Вы уж, верно, поняли, что я вас люблю? — устало сказал я.
Губы мои прижались к ее губам; едва я наклонился к ней, она приоткрыла рот. Потом вскинула руки и обняла меня.
Через несколько минут мы поглядели друг на друга — я смотрел, надо надеяться, открыто и восхищенно, а она — вроде смущенно и озадаченно, но от нетерпеливого желания ее лицо совсем переменилось, прямо не узнать, как будто и не ее я видел изо дня в день в конторе.
— Я вас люблю, — сказал я. — Никого еще так не любил. Я хочу на вас жениться.
Она прижала меня к своей пышной груди.
— Ох, Майкл, не говорите так. Пожалуйста, не надо.
Ладно, не буду, решил я, а то вдруг возьмет да заплачет, хотя при том, какая ее сотрясала страсть, это было бы совсем неплохо. И все-таки я повторил, что хочу на ней жениться, и так ее сжал, что она слова не могла вымолвить.
— Это будет восхитительно, — пробормотал я ей в плечо. — Восхитительно.
Мы пошли в ее спальню в шесть вечера, а вышли оттуда только в восемь утра, когда ей пора было собираться в контору. Ночь пролетела как одно мгновение… Когда я вез ее на работу, руки и ноги у меня были совсем ватные, и я пугался каждой машины.
— Вечером опять к тебе приеду, — сказал я.
— Конечно. Я буду ждать.
— И опять буду звать тебя замуж.
— Ох, Майкл, прямо не знаю, что тебе ответить.
— Просто ответь «да».
— Ты — прелесть.
Я высадил ее в сотне шагов от конторы и поехал домой. Дома было пусто, я разделся и лег в постель. Уснуть я не мог — все тело ныло, и я только диву давался, чего это меня вдруг повело на мисс Болсовер и хорошо ли это. Ну, и конечно, пускай этому конца не будет, ведь ничего подобного я никогда еще не испытывал. Может, все оттого, что мы провели с ней в постели целую ночь, но нет, наверно, дело не только в этом. Да чего тут думать, я только лежал и жалел, что ее нет рядом, и надеялся — может, день пролетит быстро и все-таки до того, как ехать к ней, я сумею отдохнуть. Незаметно я уснул — не очень глубоким, но сладким сном, так славно спится, когда знаешь, что хоть занавески и задернуты, а день в разгаре и весь город занят тяжким и скучным трудом.
Не знаю, долго ли я проспал, а потом сквозь сон дошло: кто-то барабанит в дверь. Черту нет покоя и в раю, я натянул штаны и, еще толком не проснувшись, затопал вниз по лестнице, гадая, кого же это принесла нелегкая среди дня. У черного хода, которым мы обычно пользовались, никого не было, и слава богу. Я пошел обратно, и вдруг опять стучат, теперь уже в парадную дверь. А если стучали в эту дверь, сердце у меня всегда начинало бешено колотиться и поднимался шум в ушах. Мы не привыкли, чтобы к нам стучали. Если заходила какая-нибудь соседка, она окликала мать и шла прямо в дом. Ну кто может стучать в дверь? Либо пришли из магазина за деньгами, если ты купил что в кредит, а плату просрочил, либо это полицейский, либо принесли телеграмму; так ведь мать никогда не покупала в кредит, ни она, ни я ни в чем незаконном не замешаны, и никому из нашей родни и знакомых отродясь в голову не приходило слать телеграммы, а потому и всякие официальные гости были для нас редкостью. И когда стучали, а я бывал один дома, не мудрено, что меня совсем выбивало из колеи, я прямо даже трусил.
Клодин пыталась улыбнуться, но в конце концов скорчила такую кисло-сладкую гримасу, что я так и застыл, и на минуту у меня аж язык отнялся.
— Входи, — сказал я наконец довольно бодрым тоном. Тут она бросила на меня привычно озабоченный взгляд и пошла за мной в кухню. — Рад тебя видеть, — прибавил я.
— Ври больше! — резко отозвалась Клодин.
— Конечно, рад, крошка. Снимай пальто, садись. Напою тебя чаем. Я и сам не прочь позавтракать.
— Позавтракать? Да ты знаешь, сколько времени? Уже двенадцать пробило.
— Что ж, будет сразу и завтрак и обед, — сказал я, стоя у плиты. Я разбил яйца, вылил на сковороду, кинул побольше бекону, чтобы хватило на двоих.
— Ты, видать, совсем пропащий. Чтоб в такую пору и спать! Ужас! Я всегда знала, ты чокнутый.
— Ну да, горбатого верблюда и могила не исправит, это уж точно.
Я накрыл стол скатертью, положил вилки и ножи, включил радио, дал ей сигарету, подкинул в огонь угля — так захлопотался, что и не подумал, зачем это она ко мне притопала, а она знай поет свое: до чего же я никчемный.
— Да только ты вон какой домовитый, я и не знала, — сказала она, внимательно ко мне приглядываясь.
— Просто матери часто не бывает дома, вот и приходится самому о себе заботиться.
Мы подсели к столу, но Клодин не так уж налегала на мою стряпню, как я надеялся.
— Я рад тебя видеть, — сказал я, — а все-таки что у тебя на уме?
— Кой-что имеется, — ответила она. — Сейчас узнаешь.
Я решил сострить.
— Может, ребеночка ждешь? — весело спросил я.
Клодин резко выпрямилась.
— Ах ты гад! — крикнула она. — Ты откуда знаешь?
Я подавился шкуркой бекона, кинулся к зеркалу и выдернул ее из глотки, точно солитера.
— Я не знал. Я пошутил.
— Для меня это не шутка, — сказала она и теперь, ошарашив меня такой новостью, стала есть усерднее.
— Ну, и как Элфи Ботсфорд? — спросил я.
— То есть? Ты к чему это клонишь?
Я стоял у каминной полки и злился: в такую минуту и ест. Потом сообразил: ведь она теперь кормит двоих.
— Ни к чему я не клоню. Но ты же опять с Элфи, верно?
— Не хочу про это говорить, — сказала она сквозь слезы, уплетая яичницу.
— Твое дело. Ты сама меня бросила.
Она порывисто встала, посмотрела мне прямо в глаза.
— А ты, может, еще удивляешься, Майкл Каллен, стервец ты этакий. Это ж подумать только, как ты живешь: день-деньской валяешься на кровати, никак глаза не продерешь. Ни работы у тебя, ни надежд на будущее. Лодырь, паразит. Нет, теперь я вижу, с тобой мне надеяться не на что, а ведь я ношу твоего ребенка. Вот беда-то! Вот ужас! Хоть руки на себя наложить. И наложу. Некуда мне податься.
— Если ты это всерьез, так и быть, дам тебе парочку шиллингов на газ и еще подушку — будет что подложить под голову, — сказал я.
— С тебя станется, — тихо сказала Клодин; мой ответ на эту дурацкую угрозу явно ошеломил ее.
— А как же иначе, раз такое твое желание. Я так тебя люблю, на все для тебя готов.
— Может, думаешь, мне сейчас сладко?
— Не думаю, да только нечего подсовывать мне младенца, когда ты уже целый месяц гуляешь с Элфи Ботсфордом. Не разберу, чего тебе надо, но меня на эту удочку не поймаешь.
— Я думала, ты меня любишь, — сказала она. — А тебе, оказывается, на все наплевать. Получил чего хотел — и ладно. Элфи Ботсфорд до меня и не дотронулся. Он ничего такого себе со мной не позволил ни разу. Вот провалиться мне на этом месте.
Я знал, она говорит правду… почти правду. Я смотрел, как по бледной щеке Клодин сползает слеза боли и досады, и воспоминание о зрелом теле мисс Болсовер мигом улетучилось.
— А разве Элфи не женится на тебе? Переспи с ним разок, он ни о чем и не догадается.
Она села, закрыла лицо руками, и я уж было пожалел ее, но тут она взорвалась:
— Подлец ты, бессовестный. Прямо ушам своим не верю. Что же мне делать? Отцу с матерью говорить боюсь, думала, ты пойдешь со мной и мы вместе им скажем.
— Ты бросила меня в беде! — закричал я. — Скажешь, нет? А теперь я тебе опять понадобился! Не буду врать, я в тот день по тебе убивался. А ты на меня наплевала, потому что меня выгнали с работы. По-твоему, это любовь? А теперь, когда ты доигралась, когда Элфи Ботсфорд обрюхатил тебя, теперь ты приходишь ко мне и хнычешь. Да чего тебе от меня надо?
Она вскочила, будто хотела пырнуть меня ножом, но не успела и слова вымолвить, я схватил ее и поцеловал.
— Я люблю тебя. Я с ума по тебе схожу, Клодин. Я что угодно для тебя сделаю. Только скажи.
Она ответила мне поцелуем и скоро малость поуспокоилась.
Мы стояли у камина перед зеркалом, я тихонько касался губами ее щеки, она — моей.
— Я пришла, потому что ребенок твой, — сказала она. — Пойдем вечером к моим родителям. Скажем им, что мы обручились и что лучше нам пожениться скорей, ну хоть через месяц.
— Ладно, — сказал я, — только сегодня я не могу. Лучше завтра. Днем раньше, днем позже — разница не велика.
— А почему не сегодня? Чем плохо сегодня?
— У моей машины мотор барахлит, — сказал я, — а знакомый парнишка, он в гараже работает, обещал сегодня исправить, в другой день он не может.
Клодин отпрянула.
— У твоей машины? Откуда у тебя машина?
Я сказал, что купил на свои сбережения.
— Сбережения? — выкрикнула Клодин. — Это что ж, пока мы с тобой гуляли, у тебя в банке лежала такая куча денег, и ты мне ни словечка не сказал?
— Так и есть.
— Да как же теперь тебе верить? — опять взорвалась она.
— Ну-ну, потише. Надо просто верить — и все. Я думал, ты обрадуешься, что у меня машина, ан нет. Уставилась на меня, будто я преступник. Что тебе хорошего ни скажи, ты все вывернешь наизнанку. А скажу что-нибудь плохое, пожалуй, обрадуешься. Так вот, слушай. Помнишь, я тебе говорил, мой отец погиб на войне, вот, мол, почему у меня нет отца? — Я и хотел замолчать, да уже не мог, а может, по-настоящему и не хотел, сам не знаю. Клодин глядела на меня во все глаза, ждала — чем я сейчас ее огорошу. — Ну, так вот: не было у меня никакого отца, ничего я про него не знаю. Мать не была замужем, родила меня в войну от какого-то своего ухажера… Как говорится, я внебрачный, а попросту сказать, ублюдок, никудышник, самый доподлинный, чистой воды ублюдок, так что если еще когда обзовешь меня ублюдком, по крайней мере хоть раз в жизни скажешь правду. Потому что не верю я, будто ты еще ни разу не спала с Элфи. Одного не пойму: чего ради ты ко мне притопала, нагрузил-то тебя Элфи!
— Не к кому мне больше пойти, вот и пришла! — со слезами закричала Клодин.
— Ничего не пойму, гуляешь ты с Элфи или нет?
— Гуляю.
— А с пузом — так ко мне? Ладно, если хочешь избавиться от младенца, дам тебе тридцать монет. — В конторе один парень так же расщедрился для своей девчонки, и, предлагая Клодин деньги, я прямо раздулся от гордости.
О мою голову разбилась бутылка — увесистая прямоугольная бутылка из-под соуса, первое, что попалось Клодин под руку. Не долго думая, я дал ей по морде. Она заорала, и я подумал: если мы продолжим в том же духе, скоро соседи прибегут нас разнимать.
— Я пришла, потому что ребенок твой, — сказала Клодин.
По носу у меня стекала тоненькая струйка крови, я нагнулся, вытер ее краем скатерти.
— Ну, раз так, завтра вечером, в полседьмого я буду у тебя.
— Сегодня, — потребовала она.
— Завтра. Мне надо починить машину. Другого случая у меня не будет. Завтра чуть свет он уезжает к тетке в Мейблторн. Так что завтра. Обещаю тебе.
— Если не придешь, приведу сюда мать с отцом.
— До этого не дойдет, — сказал я, улыбнулся и состроил такое честное лицо, честней некуда. — Я тебя люблю. Правда-правда. Никого кроме тебя, не любил. Я уже вижу, как славно мы с тобой заживем, когда поженимся.
Она села ко мне на колени, и моя страсть снова разгорелась.
— Пошли наверх, — сказал я.
Долго уговаривать ее не пришлось. Мы пролежали в постели до четырех часов, и она ушла в полной уверенности, что все наладилось. А я опять улегся на восхитительно смятые простыни и продремал до той самой минуты, когда пора было ехать к мисс Болсовер.
— Сколько это может продлиться? — спросила Гвен.
— Годы, — ответил я. — А что?
— Я всегда задаю себе этот вопрос, а это плохой знак.
— Если я кого полюбил, так уж на всю жизнь… если только меня не бросают в беде. Тогда уж не моя вина. А тебе меня про это спрашивать не надо.
Мы лежали на ковре перед электрическим камином.
— Нет, я всегда спрашиваю, — сказала она, — и если все оборачивается плохо, мне некого винить, кроме самой себя. Но я все равно спрашиваю. Ничего не могу с собой поделать.
— Ну, раз тебе так нравится, — сказал я, — а я тебя люблю, и все тут.
— Ох, Майкл… ты такой сильный и простой. Такой прямодушный. Это в тебе всего милей. Ты мне понятен, а ни о ком другом я не могла этого сказать.
Пожалуй, это было не очень-то лестно, хотя в одном она не ошиблась. Я уже давно понял: не будь во мне этой простоты, я бы шагу ступить не мог, а потому изо всех сил старался ее сохранить. Так что похвала мисс Болсовер мне польстила, но обрадовался я не самим этим словам, а лишь тому, что она хоть какие-то слова сказала.
Она на скорую руку приготовила мясо, жареный картофель, салат, мы сели за столик в гостиной, она — в широченном купальном халате, а я в домашней куртке Эндрю, ее брата. Я заправлялся, а сам все поглаживал ее руку и оттого чувствовал себя настоящим мужем и чуть ли не хозяином в доме — отродясь ничего подобного не испытывал! После ужина я закурил и уговорил Гвен тоже раза два курнуть. Потом мы легли — не в полночь, как положено взрослым, а в восемь вечера: нас разбирала расчудесная страсть, и мы спешили вновь добраться до самой сути.
Когда я встал с постели и начал одеваться, Гвен удивилась.
— Я тебя люблю, — сказал я, — но мне пора. Завтра с утра пораньше надо встретиться с одним клиентом. Вчера я опоздал, причина, конечно, была самая замечательная, но завтра надо быть вовремя, не то мне не поздоровится.
Она обняла меня, вернее сказать, обхватила всего — я был уже в брюках, в рубашке, а она прижалась ко мне нагишом, подставила полные губы для поцелуя, и я крепко ее поцеловал, а сердце у меня прямо разрывалось.
— Завтра вечером? — спросила она.
— Да, — ответил я. — Приду. Это уж как пить дать. Я ведь теперь твой навек.
— Навек мне не нужно, — сказала она. — Ты мне нужен теперь. А навек — в этом ни для кого радости нет.
— Не беспокойся, — сказал я, — мы еще попадем вместе в один капкан. Эта ловушка для всех одна, ее никому не миновать, и нам с тобой тоже.
Садясь в машину, я, кажется, слышал, как стонет ее сердце, и сам чуть не разревелся, но пока ехал домой этой безлунной ночью, понемногу приободрился. В кромешной тьме я высветил себе путь, успокоил сигарой свои взбаламученные мысли и, когда остановил машину у обочины перед домом, уже ясно понимал, что делать дальше. Надо спешить, тогда не из-за чего будет каяться — ведь если действуешь второпях, ругать себя не за что, а такое настроение мне милей всего. Последние недели я жил будто калиф Багдадский, а теперь пора с этим покончить, все переменить и пойти своей дорогой. Может, у меня все-таки есть совесть, потому время от времени и приходит охота очиститься от грехов и подняться в собственных глазах, чтобы после снова грешить в свое удовольствие.
У себя в комнате я зажег ночник и поглядел на золотые часы — они показывали час. Я вытащил из шкафа чемодан, открыл его и поставил на кровать, от которой еще пахло духами Клодин. И на миг уткнулся лицом в подушку. Но время не ждало. Я надел чистую рубашку, свой лучшим костюм, аккуратно уложил всю остальную одежду. Огляделся — больше ничего нет, только полка книг над умывальником, но их придется оставить. Странно, как мало у меня пожитков, хотя в такую минуту это только приятно. В конце концов, ведь есть машина и золотые часы, да к тому же сотня фунтов. Чего еще желать? Есть еще маленький транзистор, и мне живо представилось: вот я еду по бетонке, а он лежит рядом на сиденье и выгрохатывает какую-нибудь знатную симфонию. Он хоть и — маленький, а голосистый. Когда я купил его и показал матери, ей очень понравился звук.
Я старался не шуметь, боялся ее разбудить, но дверь вдруг открылась — и вот она, мама, тут как тут.
— Уезжаешь, да?
— Да, — ответил я, укладывая пижамы, чистую и грязную.
— Куда?
— На все четыре стороны.
— Ну и ну, сразу видно — действуешь подумавши.
— Я напишу тебе, где осяду, — сказал я, горло у меня перехватило, внутри все сжалось.
— Что ж, и на том спасибо.
Я хотел было отдать ей половину своих денег, но не отдал, пощадил ее достоинство — все равно не возьмет, а отказываться ведь неловко. Мне-то эти деньги, конечно, нужней, а матери ее заработка вполне хватает.
— Об одном прошу, — сказала она, — береги себя. Больше мне от тебя ничего не надо.
Я попытался улыбнуться, но только и сумел что соврать:
— Я ведь не навсегда уезжаю.
— Не ври, — сказала она.
— Я не вру… просто больше мне сказать нечего.
— Неважно, — сказала она. — Только не нахальничай, и уж если собрался уезжать, так уезжай. А я пойду лягу. Если утром будешь еще здесь, приготовлю завтрак. А уедешь — позавтракаю одна.
Я обнял ее и поцеловал.
— Жди от меня вестей.
— Ну, нечего распускать нюни, — сказала она, высвободилась и пошла в свою комнату.
Я завел будильник на шесть утра и лег не раздеваясь. Казалось, не прошло и минуты, а он уже трезвонил вовсю, я вспомнил, что мне предстоит, вскочил с постели, подхватил чемодан и сошел вниз. Поставил транзистор на стол, написал записку, что пока буду в отъезде, он мне ни к чему. Потом вскипятил чай, подождал около часу, наконец услыхал, что мама встала и одевается, собираясь на работу. Тогда я вышел из дому и тихонько притворил за собой дверь.
Садясь в свою черную лягушку-путешественницу, я заметил, что на улицах пусто. Машина не желала трогаться с места. Ночью был дождь, но сейчас тучи разошлись, и я поднял капот и носовым платком протер контакты. Способностями к механике я не отличался, с моторами никогда дела не имел, а потому в машине ничего не смыслил и стал ругать ее на чем свет стоит: неужто она подведет в такую решающую минуту, это ж курам на смех! И несправедливо, ведь у меня нет никаких планов, а потому ничего тут не нарушишь и не испортишь. Я действую безо всякого плана, а стало быть, озорным, видавшим виды машинам не в чем меня винить. Но, может, раз я такой обманщик, надо к ней подольститься? И я еще покрутил ручку, снова сел за руль, включил зажигание и ощутил сладостное биение жизни; машина задрожала, взревела разок-другой на прощанье, оглушив пустынную улицу и хмурое утро, и медленно двинулась по булыжной мостовой, потом покатила быстрей по Лентонскому бульвару, огибающему центр города, а там и по Линской долине, которая вскоре привела меня к подножию замка.
Было еще темно, и путь освещали только мои фары да светофоры. Машина не обогревалась, поэтому я завернулся в пальто, обмотал шею шарфом и уткнул в него подбородок. В последние несколько дней я совсем выдохся, зато голова была на редкость ясная. Это я помню прекрасно, ощущение знакомое. Но наперед я ничего не загадывал, и куда еду, тоже сам себе не признавался. В душе знал, но не признавался. И не то чтобы нарочно старался про это не думать. Просто пребывал в таком вот равновесии — знал, а сам себе признаваться не хотел. А сохранять это равновесие удавалось наверно потому, что надо было вести машину, на это у меня уходило немало внимания и сил.
Я медленно проехал по Трентскому мосту и мельком увидел небо слева, на востоке. По нему разливалась заря — красная, огненная, величественная, и я прибавил газу и на первом же перекрестке свернул налево с тем, чтобы в Грентеме выехать на Большой северный тракт.