Я развалился в купе первого класса и листал газеты и журналы, но скоро они мне надоели, и я пошел в вагон-ресторан обедать. Было уже поздно, и свободное место оказалось только за столиком, где напротив сидели еще двое. Мне хотелось посидеть одному со своими мыслями, неохота было даже передавать соль или пепельницу. Рука мужчины лежала на столе, и его девушка коснулась ее, потом положила на нее свою ладонь. Поезд мчался, а я глядел на окно и не мог оторвать глаз от бусинок дождя — они ударялись о стекло, разбивались на множество мелких капель и стекали вниз. Потом я услышал свое имя, с трудом оторвал взгляд от окна, и оказалось, красивая влюбленная парочка передо мной не кто-нибудь, а Джилберт Блэскин и моя старая знакомая Джун. Я онемел от удивления, а рот Джилберта, и без того не маленький, растянулся в приветливой улыбке.
— Решили отдохнуть от большого города?
Я через силу улыбнулся в ответ.
— Куда это вас обоих несет?
Я не видал Джун с тех пор, как мы не поладили в такси, и у меня все еще был на нее зуб.
— Мы с Джун вместе приехали в Лондон в моей машине, — объяснил я Блэскину. — А теперь вот вы вместе катите на север. У меня прямо голова идет кругом.
— Мир тесен, — сказал Джилберт. — Это всем известно. Но теперь она возвращается на север со мной, правда, дорогая?
— Я бросила работу в клубе, — сказала мне Джун. — Мы с Джилбертом знаем друг друга не первый месяц и решили поселиться вместе. Забавляемся старой как мир игрой в мужа и жену.
Они уже выпяли коньяку, а теперь нам подали суп, горячий, как кипяток. Блэскин выпил за ее здоровье.
— Возможно, мы даже поженимся. Мы об этом еще не говорили, но похоже, к этому идет. Я уже, слава богу, развелся.
Мне невыносимо было глядеть, как их переполняет счастье.
— А что случилось с Пирл Харби? Он поморщился, но я ждал ответа.
— Она меня бросила.
— Иначе говоря, это вы ее вышвырнули.
— Она меня бросила, дружище.
Нам принесли второе, и я спросил Джун, как поживает Моггерхэнгер, да только мой вопрос ей не понравился.
— Ты такая же дрянь, как твоя машина. Пропади ты пропадом!
— Рад бы, да не получается.
— Ты хочешь сказать, пока не получается.
Потом она улыбнулась, не могла она долго злиться — слишком была счастлива.
— Моггерхэнгер пришел в клуб и вызвал Кенни Дьюкса. И сказал — Кенни вроде хотел сбежать с его дочкой Полли, а она, скажу я тебе, довольно-таки распутная сучка. Моггерхэнгер сказал, чтоб Кенни не смел больше ей звонить. Кенни жутко заволновался, стал все отрицать — в общем, слово за слово, Клод ему наподдал, и Кенни вышвырнули из клуба.
Я засмеялся: видно, всему виной был мой случайный телефонный звонок, но я ничего не сказал Джун, а вслух подивился моггерхэнгерову дурному характеру и неразумной подозрительности. Джун просто по-бабьи завидует Полли, подумал я. Ну, а с Кенни Дьюксом мы квиты — я вспомнил, как я по его милости лишился места шофера.
Обед закончился вполне по-дружески, ведь все мы здорово набрались. По дороге в купе Джилберт упал, и я наступил на его шляпу. Он рассвирепел, но я посоветовал ему вести себя потише, стоит ли собачиться, я ж не нарочно.
— Не вздумай к нему цепляться, — накинулась на меня Джун, — не то я выцарапаю тебе глаза. — Потом подняла шляпу и нахлобучила Джилберту на его непристойно голую башку. — Пойдем, дорогой.
Ссора не помешала нам усесться в одном купе. Я спросил, пишет ли он новую книгу.
— Постараюсь, чтоб не писал, — сказала Джун. — У нас хватает времени только на то, чтобы жить, правда, миленький?
— Почти, — ответил он, встал, взялся за край багажной полки и начал подтягиваться на руках. — В настоящее время я пишу монументальный труд, не роман, под названием «История резни». Мой издатель полагает, что в теперешнее мирное время на такую книгу будет спрос. — Он задохнулся от подтягиваний и сел между нами. — Живя с моей дорогой Джун, я соберу отличный материал. Мне всегда не везло с женщинами, и я не знал с ними счастья, потому что ни одна не осмеливалась со мной воевать. А Джун мне как раз под пару. Вчера вечером в ресторане она швырнула авокадо, расплескала масло и все вокруг роскошно заляпала.
— Он под столом пинал меня ногами.
— Хотел посмотреть, что ты станешь делать, — с улыбкой сказал Джилберт. — Раньше, когда я так делал, мои дамы только смотрели на меня с упреком.
— В другой раз я весь стол опрокину, — пообещала Джун.
— Великолепно! — воскликнул он. — А я сверну тебе шею, черт возьми.
Здорово он переменился, просто любо смотреть. А Пирл, сдается мне, угодила в сумасшедший дом. В Ноттингеме я сошел, а счастливая парочка покатила дальше целоваться и миловаться в свое удовольствие.
Накануне я послал матери телеграмму, так что она пораньше отпросилась с работы, и я застал ее уже дома. С вокзала я ехал на такси и чуть не вывихнул шею — все старался издали разглядеть скалу, на которой стоит замок, — я погружался в воспоминания и радовался им и в любую минуту мог без печали из них вынырнуть. Враки все это — будто назад пути нет, домой возврата нет, ведь по правде-то я никогда и не верил, будто всерьез отсюда уезжаю.
Мать прибирала у меня в комнате.
— Я только на один день, — сказал я, — завтра надо быть на службе.
Потом она прошла в кухню, зажгла газ, а я стоял тут же и смотрел.
— А что у тебя за служба?
— Разъезжаю… — сказал я и прибавил свои обычные объяснения.
Она еще раньше накрутила волосы на бигуди и обмотала голову платком, чтоб их не было видно. — Ты нашел хорошую службу.
— Заработок подходящий.
— А нравится тебе твоя работа?
— Работа нетрудная.
Мать рассмеялась, и мы плюхнулись в кресла друг против друга.
— Ты всегда искал работу не бей лежачего.
Я протянул ей сигареты.
— Ну, а твоя работа как?
— По-прежнему тяну лямку. Зато сыта и держу хвост морковкой. Есть хочешь?
— Нет.
Она заварила чай, разлила, положила сахару, плеснула молока, помешала ложечкой и подвинула ко мне.
— Жалко, я не был на бабушкиных похоронах, — сказал я. — Но я не знал.
— Мы пробовали тебя разыскать. Я даже в полицию ходила — они не могли помочь.
У меня душа ушла в пятки.
— Больше я пропадать не буду.
— Хорошо бы, а то вдруг со мной что случится. Обузой тебе я, надо думать, не стану, я ведь выхожу замуж. Мы с Альбертом думаем пожениться месяца через три.
— С Альбертом?
— Увидишь его нынче вечером, если пойдешь со мной в город.
Бабушкина шкатулка хранилась наверху, мать дала мне конверт с ключом. Шкатулка была заполнена не доверху. В ней лежали старые арендные книжки — бабушка берегла их всю свою жизнь, — и все страховые полисы, срок которым давно истек, и, кроме того, метрики, семейная библия — оказывается, в начале и в конце на чистых листах бабушкиной рукой и другими до нее вписаны были даты рождения и смерти нескольких поколений нашей семьи. Были в шкатулке и рекомендации от людей, на которых бабушка работала с двенадцати лет, — пачки никчемных, ветхих бумажек, какие всегда скапливаются у старозаветных полуграмотных людей. В комнате было сыро и холодно, и я разодрал несколько арендных книжек, сунул их в камин, сложил кучкой и чиркнул зажигалкой — получился славный костер. Тут же оказались какие-то газеты полувековой давности, я отложил их в сторонку — потом прочитаю, любопытно, чего ради она их хранила. Потом показалась пачка старинных фотографий, среди них несколько дагерротипов — все члены нашей семьи, которые дали деру из Ирландии.
Я сравнил даты на обороте с записями в библии, и одна фотография особенно меня заинтересовала — это был первый Каллен, он прибыл из графства Мейо во времена знаменитого голода и привез с собой жену и шестерых сыновей. На фотографии он был очень похож на меня, какой я выхожу на карточках. Меня прямо жуть взяла. Полли Моггерхэнгер как-то щелкнула меня в Женеве, и на том снимке я вышел такой же застенчивый и скованный, как он. Человек, снятый в тысяча восемьсот сороковом году, был в хорошем костюме, из жилетного кармашка петлей свешивалась часовая цепочка. Он был повыше среднего роста, лет под тридцать, в старомодном котелке. А вот губы у него мои, такие же тонкие, и прямой нос, и так же расправлены плечи и голова эдак гордо вздернута, будто ничего хорошего он не ждет. И меня вдруг прямо ударило — да ведь он уже восемьдесят лет как помер, и, может, еще через сто лет кто-то будет так же глядеть на мое фото и такие же у него будут мысли. Когда глядишь на фотографии, которые сохранились у какой-нибудь старухи, время теряет всякий смысл, будто оно вовсе и не двигается. Я попробовал представить себе жизнь этого малого в Англии той поры — да не получилось. Вместе со своими сыновьями он работал на железных дорогах Кембриджшира, и, наверно, они неплохо зарабатывали. На фотографии он отлично одет.
Я сунул его фотографию к себе в бумажник и опять принялся рыться в шкатулке. Там оказалась еще шляпка, несколько вышитых носовых платков, псалтырь, молитвенник, мужской шейный платок, а может галстук, и золотые часы — я их завел, но они все равно не пошли. В самом низу лежал кожаный мешочек, набитый чем-то тяжелым. Я развязал шнурок — посыпались золотые монеты. В мешочке оказалось пятьдесят золотых соверенов, и каждый стоил, наверно, четыре или пять фунтов — таких монет я сроду не видал. Вон сколько золота — у меня даже слюнки потекли, и я, точно скупердяй какой, стал перебирать их и пропускать между пальцами. Я здорово задержался наверху, как бы мать не подумала — я помер, и я сложил все обратно, кроме золота, и медленно спустился в общую комнату.
Мать подняла голову от книги.
— Что-нибудь нашел?
— Фотографии, арендные книжки и вот это, — сказал я, и мешочек со звоном упал на стол.
— Это еще что?
— Пятьдесят золотых соверенов.
Мать поднялась.
— Еще чаю хочешь?
— Если свежий — хочу. Тут половина тебе, половина мне. В каждой половине сто фунтов с хвостиком.
— Это оставлено тебе, — отозвалась мать из кухни.
— А я хочу пополам.
Ей это явно было приятно.
— Ну ладно. Тогда, может, мы с Альбертом закатимся на несколько дней в Париж. Мне всегда хотелось там побывать.
— Вот и хорошо! — Я обрадовался, что она не пустит эти деньги на всякие разумные расходы по дому и на одежду.
Вечером я познакомился с Альбертом, и мы отлично поладили, это вышло очень кстати: мать хотела, чтоб на свадьбе я ей был за посаженного отца, а выдавать ее за кого попало я бы не стал, это мы оба понимали. Она принарядилась и сделалась совсем молодая — встреть я ее такую в Лондоне и не будь она моей матерью, я бы еще мог за ней приударить. Что до Альберта, ему подкатывало к пятидесяти, и почти всю жизнь он проработал рабочим на фабрике. Еще мальчишкой он вступил в коммунистическую партию и с тех пор занялся самообразованием, так что нам нашлось о чем поговорить. Перед войной, когда он был совсем молодым парнем, профсоюз послал его в Россию и он пришел от нее в восторг. Даже и теперь он был не из тех, кто от нее отвернулся. Он знал все, что там происходило, но продолжал верить в светлое будущее и во многое другое. Кой в чем я с ним не согласился, но наша семья всегда отличалась веротерпимостью, так с чего бы мне не уважать его взгляды? Мы все пили и никак не могли наговориться, и я видел, как матери приятно, что мы пришлись друг другу по душе. Я и впрямь был не против, чтоб он съездил в Париж на калленовское золото. Наверно, бабушке удалось столько отложить во время войны, когда она работала на оружейном заводе. Приятно знать, что не все досталось миллионерам. Наверно, не так-то просто ей было превратить свои сбережения в золото, чтоб они не потеряли цену, — хорошо, что и в нашей семье кто-то хоть раз поступил мудро.
Я оставил свои двадцать пять соверенов в бабушкиной шкатулке, запер ее и двинул обратно в Лондон.
На вокзале Сент-Панкрас я купил газету, чтоб не скучно было ехать в метро, развернул ее и сразу увидел крупно напечатанные слова, от которых мне стало, мягко говоря, не по себе: «В Темзе найдено обезглавленное тело. Полиция ведет розыск в районе Пэтни. Муж отравился газом». Я прочел сообщение несколько раз. Ее голову обнаружили в грязи… Да, значит, тот малый, с которым мы летели из солнечной Португалии, все-таки сделал свое дело, и нежная встреча в лондонском аэропорту ничего не изменила. А теперь напечатана кровавая сплетня, и ее читают все машинистки, стенографистки и секретарши. Меня чуть не вырвало, перед глазами как живое встало его безумное лицо, каждая черточка, а ведь в самолете, пока он рассказывал, я не мог его толком рассмотреть и так и не понял, что же скрывалось за этим приветливым, умным и все ж чудным взглядом.
Историю его я слушал с жадным интересом, да и как могло быть иначе — кого из нас не захватят рассказы о свирепой ревности, прямо тебе средние века, о материнской любви, о злобе, даже если все это и кажется подчас смехотворно нелепым? Но я не мог заглянуть к нему в душу, а потому не мог поверить, что все это не пустые слова. Зато впредь я буду знать: когда человек говорит, он приоткрывает свое истинное нутро. Если кто дошел до ручки, он не способен врать, уж тут чутье должно тебе подсказать, что с человеком творится. Но моя обленившаяся душа ослепла и оглохла, заросла шерстью, и я тогда ничего не сделал. В моем сознании должно что-то взорваться, не то будет поздно и душевная вялость кончится для меня катастрофой, — но как его вызвать, этот взрыв?
Поезд метро грохотал в недрах Лондона. Я втиснулся в него вместе с толпой служащих и, несмотря на все эти мысли, невольно читал подряд дурацкие рекламы на стенах вагона. Потом отвел глаза и уставился на чью-то спину — на ней-то уж ничего нельзя было прочесть.
Дома меня ждало письмо от агентов по продаже недвижимости, и я с облегчением узнал, что тысяча сто фунтов, предложенные мной за дом и помещение полустанка Верхний Мэйхем всех устраивают. Меня просили поскорей отдать распоряжение моим поверенным, чтоб можно было оформить бумаги. Повторять не потребовалось — уже наутро я позвонил в контору Смата и Банта и попросил тут же приняться за дело, а то как бы кто не предложил больше и не перебежал мне дорогу. Тот житель Пэтни вышел из игры, но ведь могут найтись и другие охотники, а при моем ненадежном положении мне как никогда хотелось заполучить в собственность это уютное убежище.
Я позвонил в штаб-квартиру, хотел узнать, когда надо ехать. Стэнли оказался разговорчивей обычного.
— Нет, Майкл, — сказал он, — еще денек-другой вы не нужны. Утром в Цюрих летит Артур Рэймедж, а он стоит двоих. Так что обождите до послезавтра. — Я хотел было сказать: нечего, мол, этому жадюге Артуру Рэймеджу отбивать чужой хлеб, да Стэнли уже повесил трубку.
Рэймедж был настоящий король контрабандистов, о нем ходили легенды. Уильям называл его чемпионом, чуть не молился на него: тот возил контрабанду уже многие годы, ни разу не попался, переправил больше золота, чем все пароходы компании «Кьюнард» и так разбогател от своих заработков — даже завел в Норфолке отличную доходную ферму. Он здорово справлялся с самыми хитрыми поручениями, и ему платили дай бог всякому. Уильям говорил — если б Рэймедж написал про все свои дела книжку, она шла бы нарасхват, только ему припаяли бы триста лет отсидки за подрыв британской экономики. Каждый раз, как премьер-министр толкает речугу в парламенте насчет того, каким бы способом выбраться из финансового кризиса, можно голову дать на отсечение: тут опять поработал Артур Рэймедж. Только Британия успеет пополнить свой золотой запас с помощью займа за океаном и облегченно вздохнет — глядишь, Артур Рэймедж (с помощью организации Джека Линингрейда) снова начнет опустошать казну. Если принять эту болтовню всерьез, пожалуй, и впрямь поверишь, будто солидные займы предоставляют те же люди, которые через Джека Линингрейда получают свое золото обратно, а все ради того, чтобы ихняя лавочка работала без перебоев и чтоб росли комиссионные и прочие доходы.
Вышел я из дому, отправился в Сохо подзакусить. По дороге позвонил Полли, и счастье мне улыбнулось: она сама сняла трубку. И явно мне обрадовалась:
— Завтра работаешь? Нет? Тогда приезжай.
У самой будки парень обнимал девчонку, и ему не терпелось занять мое место.
— Я должен был утром лететь, — сказал я, — но для разнообразия в Лиссабон махнет другой.
— Вот и хорошо, лишь бы не ты, милый, — мягко сказала Полли. — Я по тебе соскучилась. А какой же это бедняга летит вместо тебя?
— Есть такой Рэймедж, эти две недели он будет вылетать в один и тот же день. Да ты его не знаешь. Я и сам видел его только раз. Он чемпион.
Она перебила меня, словно боялась, что я завелся на целый час.
— К десяти дома никого не будет. Позвони и приезжай. Поможешь мне срезать розы.
— Только пускай они не колются.
Полли засмеялась и повесила трубку Я сделал то же самое, оттолкнул парня и девчонку — они прямо рвались в будку — и вышел на улицу.
Старший официант поклонился мне, совсем как когда-то Уильяму, и я подумал: дурная примета, а все равно было приятно — ведь если не знаешь, что заказать, он побалует лучшим сегодняшним блюдом или предложит что-нибудь необыкновенное, бывает, ты и не в настроении и есть неохота, а все одно не устоишь. Чтоб поуспокоиться, я на славу поел и запил полбутылкой шампанского. Если все выйдет по-моему, впереди у меня вот что: брошу возить контрабандой золото, сделаю предложение Полли Моггерхэнгер и припеваючи заживу с ней на своем полустанке. Да нет, сколько бы я ни строил распрекрасных планов, ничему этому не бывать, это просто воздушные замки, все уже решено за меня и от моих желаний и надежд ничего не зависит. Однако эти мысли не больно меня мучили, по крайней мере аппетита они мне не испортили. Я огляделся по сторонам — не найдется ли подходящей девчонки, но, похоже, вечер для меня выдался пустой, сегодня здесь было не очень-то людно, выбирать не из чего.
Я уже не раз нежился с Полли в разных постелях моггерхэнгеровского дома и в его логове в Кенте и теперь наконец понял, чего хочу, и хоть для такого парня, как я, жениться на ней вроде чистое безумие, все равно что сунуть голову в петлю, я твердо решил добиться своего. Я рассказал ей про свой полустанок и уж так расписал, до чего он красивый да уединенный, будто для такой пылкой влюбленной парочки уголка романтичнее не сыщешь в целом свете.
Мы возвращались в Лондон, и Полли сказала: ей очень все нравится, что я рассказываю про Верхний Мэйхем, и она со всем согласна, только не хочется слишком резко рвать с отцом, она его любит и надо бы, чтоб он рано или поздно примирился с нашим бегством. Сама-то она всем сердцем желает остаться со мной навеки (сдается мне, иногда она бывала еще покрасноречивей меня), но я должен запастись терпением и дождаться подходящей минуты, а тогда я помогу ей сбежать из дому.
Эти ее речи привели меня в восторг — стало быть, вот как серьезно Полли отнеслась к нашему будущему отъезду! Как же мне не сделать для нее такой малости — не помочь ей сбежать тогда, когда ей будет удобней, и раз уж речь идет о счастье всей моей дальнейшей жизни, что стоит еще несколько месяцев поработать у Джека Линингрейда?
Полли — первая, с кем я был до конца откровенен и открыт. Моя склонность к вранью куда-то подевалась, а если я чувствовал, меня опять подмывает сочинять, я нарочно порол уж такую дичь, что Полли при всем желании не могла поверить ни единому слову. Оказывается, любовь делает человека честным, да вот беда — в мире контрабандистов нужна увертливость, а такая вот честность может только навредить: как бы еще прежде, чем Полли сбежит со мной в Мэйхем, я в одну из своих поездок в лондонском аэропорту или в Гэтуике ненароком не выдал себя таможенникам. Она знала все хитрости, к которым я прибегал, чтоб, несмотря на свой груз, сойти за добропорядочного путешественника; я рассказывал ей, когда еду и куда, а если знал — и кто еще отправится в этот вечер или на другой день. Мне легко и просто было с нею откровенничать, это помогало тянуть лямку, пока наконец Полли не решит — пора, мол, укрыться в нашем гнездышке. И меня не брала досада, что оттяжка оказалась куда более долгой, чем я думал, — ведь с каждой поездкой мой счет в банке становился все внушительней.
Однажды я предложил Полли скатать со мной в Париж — мне как раз предстояло туда лететь, — но ее родители собирались на несколько дней в Борнмут и хотели взять ее с собой. Она сказала, ей ужасно хочется побывать со мной в Париже.
— Я пошлю родителей к черту, — сказала она. — Охота была три дня помирать со скуки в Борнмуте, когда мы могли бы провести их вместе в Париже, это несправедливо! Ты мне дороже родителей, и я поеду с тобой, даже если из-за этого придется с ними порвать.
— Нет, не надо, — сказал я. — Подождем. Пускай сейчас не проведем эти несколько дней в Париже, зато потом у нас их будет сколько угодно и не надо будет никого расстраивать.
Когда я отговаривал ее от каких-нибудь опрометчивых поступков вроде этого скоропалительного разрыва, моя заботливость трогала ее до слез. Я сказал — не хочу брать на себя такую ответственность, а вдруг она потом не сможет мне это простить? И вообще я надеялся, что, когда мы сбежим и обоснуемся в Верхнем Мэйхеме, ее отец уж как-нибудь нас простит и снова будет мне покровительствовать и доверять.
Кончались такие разговоры всегда одинаково: приходилось снова остерегаться, хитрить, терпеть и не терять мужества, и вскорости я так свыкся со своим образом жизни, так уверовал в свои силы и способности, что приходилось глядеть в оба, как бы не оступиться. Я чувствовал — уж слишком я становлюсь самоуверенным, как бы это меня не погубило, да только воображал: раз я сам это понимаю, значит, мне уже ничто не грозит. Но ведь если дурак знает, что он дурак, он все равно умней не станет.
Раз вечером я повел Полли в свой любимый ресторанчик. Мы не виделись три дня. И еще не выпили ни глотка вина, а наши руки уже потянулись друг к другу и сомкнулись над столом, моя — горячая, ее — прохладная.
— Давай выпьем за наш отъезд, — предложил я. — Дело теперь за тобой. Скажи только слово. Я — готов. Поверенные уже все сварганили, через несколько дней все бумаги будут у меня на руках. Майкл Каллен станет владельцем недвижимости.
Полли казалась встревоженной, что-то ее точило.
— Мы просто возьмем и убежим?
— А как же? Мы ведь уговорились?
Она отняла руку, взяла стакан.
— Майкл, милый, сейчас я тебе что-то скажу, только не думай, что я глупая.
Все нутро у меня похолодело, стало ледяным, как это вино, которое мы пили.
— О чем ты, крошка? Никогда я о тебе так не подумаю.
Официант спросил, что мы будем есть.
— Позволь, я закажу, — сказал я. Полли улыбнулась:
— Люблю, когда ты распоряжаешься.
Я велел подать для начала копченых угрей, потом итальянские пельмени, эскалоп и на сладкое — zabaglione. Официант отчалил, и она опять взяла меня за руку.
— Ты ведь знаешь, Майкл, у нас очень дружная семья… понимаешь? Я не в силах причинить папе с мамой большое горе.
— А я ничего такого от тебя и не требую, — сказал я; покуда мы не поженились, мне ее папа с мамой были до лампочки. — Это хорошо, что ты не хочешь их огорчать. Я тебя за это еще сильней люблю, если только можно любить сильней.
— Так вот, — продолжала Полли, и я приготовился к самому худшему, — я им все про нас рассказала.
Я чуть не свалился со стула.
— Ну и они как?
— Они приняли это очень хорошо. Отец тебя, конечно, знает, и мама помнит, но они хотят тебя повидать. Если ты в пятницу не работаешь, они приглашают тебя к обеду.
— Честное слово?
— Я очень волновалась, но не могла им не рассказать — мы ведь никогда ничего друг от друга не скрывали. По крайней мере подолгу. А если я возьму и убегу с тобой, они будут в ужасном горе. На такое у меня в последнюю минуту просто не хватит духу.
— Ну и хорошо, крошка. — И я огляделся, нет ли поблизости моггерхэнгеровских ищеек.
— Я рассказала, как мы влюблены друг в друга. И отец совсем не рассердился, сказал, чтоб я не волновалась.
Я пожалел, что заказал столько всякой еды, но, когда ее подали, принялся уплетать за обе щеки. Сейчас бы положиться на господа бога, да вот беда: мой оптимизм придушили еще в колыбели. Я боялся: Моггерхэнгер теперь вцепится в меня и либо разом прикончит, либо так прижмет, что придется удирать на край света, лишь бы спасти свою шкуру, и тогда прости-прощай и Полли, и мой полустанок. Но при этом ел я столько, можно было подумать — страх, который во мне засел, тоже был голодный.
— Все очень вкусно, — сказала Полли, видя, с каким аппетитом я ем; мы ждали следующего блюда, и она поглаживала меня по руке. — Все будет хорошо, Майкл. Ты понравишься моим, вот увидишь.
— Надеюсь, — храбро сказал я. — Я ведь, если захочу, кому хочешь понравлюсь, сама знаешь! Я влюблен, и уж ничто другое меня не волнует.
Когда я шел на обед к Моггерхэнгерам, я, понятное дело, волновался. Да и как могло быть иначе? Мне просто-напросто было страшно, вроде сам сую голову в петлю — Моггерхэнгер-то не дурак. А ведь если поглядеть с его колокольни, выходит, я хочу украсть у него дочь. Правда, он, само собой, приобретет сына, об этом тоже не надо забывать (так я говорил себе, когда покупал большой и дорогой букет для хозяйки дома, я знал, он больше всего любит, чтоб все делалось как положено), да ведь такого Моггерхэнгера это вряд ли утешит, видал он эдаких сыновей — уж конечно от них отбою нет. В общем, надо быть начеку: он, пожалуй, захочет как-нибудь круто со мной разделаться. И все-таки я не терял надежды на удачу, может, нам с Полли и повезет. Моггерхэнгера я уважал — уж больно крепко он стоял на ногах, а только все равно не любил я его. Не скрою, я был бы рад, если б он провалился в тартарары, но я знал, этого не будет, и знал: хоть и тащу в его логово букет, ни черта эти цветочки мне не помогут.
Хосе отворил дверь и принял мой плащ. В прихожей появилась миссис Моггерхэнгер.
— Очень рада, что вы смогли прийти, мистер Каллен. Муж и дочь прогуливаются в саду. Пойдемте и мы туда. Такой славный вечер.
Мы прошли через гостиную и вышли в сад. Миссис Моггерхэнгер была выше и тоньше Полли, но тоже темноволосая и в молодости была, наверно, еще красивей — хоть ей уже стукнуло сорок пять, и то бы я от нее не отказался. Лужайку заливал мягкий розовый свет, он растворялся в окружающей зелени, а поодаль, у кустов сирени, стояла Полли под руку с отцом и что-то ему говорила. Мне бы радоваться встрече с будущим тестем и тещей, да что-то мне тут не нравилось.
— Привет, Майкл, рад снова тебя видеть, — сказал Моггерхэнгер, да так дружелюбно, я чуть было ему не поверил. Поверить очень хотелось, но защитные силы моего подлого характера нипочем с этим не соглашались, и эта мучительная настороженность весь вечер меня не оставляла. Моггерхэнгер сказал, что хочет показать мне сад.
— Я интересуюсь садоводством, — сказал я, — люблю цветы, особенно розы, только мало в них смыслю.
Полли улыбнулась — умница, мол, ведешь себя как надо.
— Они лучшие друзья человека, — сказал Моггерхэнгер. — Я так говорю, потому что терпеть не могу собак.
— А мне придется почитать книжки по садоводству, — сказал я. — У меня есть несколько акров земли и дом поблизости от Хантингборо. Там еще надо навести порядок.
— Это я научила Клода садоводству, — сказала миссис Моггерхэнгер, и в ее голосе слышалась скромная гордость.
Он выпустил руку Полли и взял под руку жену.
— Да, это все она, Майкл. И сад уберег нас от многих ссор. Когда я покупаю дом, мне всегда надо, чтоб там было вдоволь хорошей земли — насадишь всяких цветов, вот и есть на что поглядеть. При моей работе у меня не больно много свободного времени, но уж если я свободен, я никогда не скучаю. В Брайтоне у нас квартира на верхнем этаже, и мы развели на крыше шикарный сад. А когда ездим за границу, уж обязательно созорничаем, правда, Агнесса? — Он ухмыльнулся. — Обязательно контрабандой провезем домой какие-нибудь цветы. На таможне все проходит без сучка без задоринки. Эти ребята — они ко мне не цепляются. Знают, наверно, что там у меня, да я им подмигну — и порядок. Десяток-другой фунтов на благотворительность здорово помогает.
Агнесса рассмеялась.
— Бог с тобой, Клод, ты ведь никогда ничего такого не делал.
— Тебе это невдомек, мать, — чуть жестче возразил он.
— Становится прохладно, как бы Полли не простудилась, — сказала она. — Правда, детка?
— Ну что ты! — воскликнула Полли и прямо у них на глазах откровенно и нежно мне улыбнулась.
Я сел в кресло и потонул в нем. Слишком оно оказалось низкое и мягкое. Сразу захотелось подняться и встать во весь рост у камина — так бы я выглядел куда выигрышней. Но я остался сидеть и взял предложенное мне виски.
— А у вас что сейчас за работа? — с улыбкой спросила миссис Моггерхэнгер.
Я рассказал ей свою обычную сказку, но все сошло хорошо, потому как я ее малость приукрасил, сказал, будто меня переводят на более ответственную должность: наша фирма открывает новые отделения в Европе и даже в Турции, и моя задача так все наладить, чтоб мы и поле деятельности расширили и притом получили экономию.
Миссис Моггерхэнгер решила, что она сделала свое дело — беседа завязалась, — и пошла посмотреть, все ли в порядке с обедом.
— Полли говорит, вы с ней влюблены, — сказал Моггерхэнгер, и Полли встала и сказала, она пойдет посмотрит, не надо ли помочь на кухне.
«Влюблены» прозвучало у него так, будто он застукал меня, когда я пытался взломать его сейф, да притом уж очень неумело. Я встал.
— Садись, — сказал он.
Но я не сел, а отошел к каминной полке и допил свой стакан виски: не желал я слушаться этого гада, хоть он и папаша Полли и мошна у него чуть не самая толстая во всем Лондоне… или, по крайней мере, во всем Илинге.
— Я в нее влюблен, — сказал я, — влюбился с первого взгляда.
Он усмехнулся.
— Чего ты злишься, будто ядовитой слюной брызжешь? Я просто хотел услышать это от тебя самого, вот и все.
— Виноват, если говорил слишком резко, — сказал я, — но можете поверить, я в лепешку расшибусь, лишь бы она была счастлива.
Моггерхэнгер встал, пошел за бутылкой виски.
— Еще налить?
— Да.
— Не думай, будто ты на коне, — сказал он, нависая надо мной, как туча. — До этого еще далеко. Я знаю, ты малый не промах, вот я и хочу после обеда кой о чем с тобой потолковать. Мы уйдем в кабинет, а женщины пускай займутся своими делами. А пока давай выпьем.
Он только пригубил виски, и мы пошли в столовую, никогда еще мне не было так мало радости от еды. Каждое слово я старательно взвешивал и только потом выпускал на волю, а уж там оно действовало, на благо мне или во вред, и так же вели себя Моггерхэнгеры-старшие и даже Полли. Она сидела тихая, такая покорная, и это было хуже всего, хоть изредка она и пыталась повернуть разговор в какое-нибудь новое русло. Но всякий раз беседа затухала, так и не разгоревшись.
К концу обеда заговорили про всякие места в Европе, куда ездят отдохнуть и поразвлечься, — про Клостерс, Монте-Карло, Мальорку, Кортина д'Ампеццо — мол, где лучше. Места все мне незнакомые, но я прикинулся, будто везде побывал, и разговор пошел веселей, в общем лед начал таять. И когда мы поднялись из-за стола и пошли опять в гостиную, мне дышалось уже куда легче. На беду, глубокие кресла опять сделали свое черное дело. Они были вроде одиночных окопчиков, засел тут — и уже никак нельзя вести беседу, можно только перестреливаться.
Чуть не весь вечер я гадал, что же у него ко мне за разговор. Добрый час мы через силу толковали о всякой пустяковине, потом Моггерхэнгер встал и попросил Полли и ее мамашу извинить нас. Я понял, что день-другой не увижу Полли, попрощался с ними и пошел за Моггерхэнгером в его «библиотеку». Здесь и впрямь были книги, стеллаж из пяти полок, а на них полно романов, я такие хоть убей не стал бы читать, но среди других я заметил и книги Джилберта Блэскина — «Влюбленные вампиры» и «Седьмое шоссе».
Глубоких кресел здесь, к счастью, не было, не то я совсем бы озверел и схватился бы за нож, я взял его со стола под конец обеда и сунул в карман. Стены были обшиты дубовыми панелями, Моггерхэнгер остановился у письменного стола, ни у него, ни у меня явно не было желания садиться.
— Коньяку?
— Плесните.
Он подвинул ко мне бутылку и ящичек с гаванскими сигарами.
— Одной хватит, — сказал он.
— Виноват, — сказал я и развернул сигару.
— И давай выкладывай нож. Из моего дома никто еще не выносил нож, разве что в спине.
Он засмеялся своей шуточке, и даже мне показалось, он ловко сострил. Я выложил нож на стол и подумал: лучше бы мне его не брать, потому как в кармане моего выходного костюма застыл соус.
— Мне просто интересно было, заметите ли вы.
Он сел на стол.
— Не люблю, когда упившиеся щенки устраивают мне экзамен, так что ты поосторожней.
А я и так был настороже, я ведь знал: хоть он носит золотые запонки и от него несет лосьоном, он настоящий дикарь, страшный тип, посвирепее всякой акулы.
— Так чего вы хотите? — спросил я.
— Не знаю, с чего начать, — усмехнулся он.
Да, Полли дала маху, зря она раскрыла ему нашу тайну. Конечно, он ей отец, но она ни черта про него не знает, она думает, он деловой человек, честный собственник, а он только и делает, что прибирает к рукам чужую собственность. Под его злобным покровительством нам нипочем не пожениться, так что уважительно я с ним говорю, нет ли — все едино.
— Жалко, ты от меня ушел.
— Вы меня сами уволили, — сказал я.
— Твоя правда.
— Ну, а я и не мечтал всю жизнь просидеть в шоферах.
— Бывает работенка и похуже.
— И получше тоже.
— Хорошо, что ты так думаешь. Я со временем подыскал бы тебе кой-что получше.
— Я был своевольный, ничего не мог с собой поделать, — сказал я. — Но теперь уже начинаю себя обуздывать.
— Тогда, стало быть, еще не все потеряно.
— Это вы про что?
Он сел на крутящийся стул у письменного стола.
— Ты ведь хочешь войти в нашу семью, вот я и попрошу тебя доказать свое хорошее отношение к нам, свою преданность. Жене ты нравишься, это точно, о Полли и говорить нечего. А мне… что ж, я всегда считал, ты далеко пойдешь, да оно и видно, недаром же ты занялся такими делами. Приятно было услыхать от Полли, чем ты занимаешься.
Он пристально и жестко на меня поглядел, чуть усмехнулся, и я понял: ему ясно, что у меня на уме. Будь у меня хорошая бомбочка, чтоб прикрыть отступление, я бы повернулся и ушел. Немалого труда мне стоило сдержать улыбку, гримасу, необдуманную остроту — меня аж замутило.
— Трудней всего не болтать про свою работу, — сказал Моггерхэнгер. — Это я по себе знаю. Ты еще молодой, а только если б это мои дела болтались на кончике твоего длинного языка, я б не поглядел на твою молодость. Я понимаю, ты думал, это не опасно, мужчина своей девчонке рассказывает такое, чего и родной матери не доверит. И откуда тебе было знать, что у Полли сроду не бывало от меня секретов? Она иной раз и подержит что-нибудь про себя, да недолго — рано или поздно все равно признается мне или матери, и уж ты мне поверь, это самое правильное. Кто доверит мне что-нибудь стоящее, в накладе не останется, я уж буду за него до тех пор, покуда он сам будет держаться. А это не пустяк. Это, черт подери, очень много, Майкл, очень много, и я хочу, чтоб ты это знал.
Он даже разволновался, таким я его еще не видал. Да, такой будет властвовать до скончания века.
— Преданность — это самое лучшее, что есть на свете, Майкл, — неожиданно спокойно продолжал он.
Кому преданность-то? — подумал я, будто не знал, про что он толкует, а он продолжал свое, и меня аж затрясло, дальше — больше.
— Лавочку Джека Линингрейда я знаю сто лет. Я, если хочешь знать, был одним из ее основателей, да только сразу после войны меня выперли, придрались к одной малости… Я тогда еще не вошел в силу, не то что теперь… Это было делом рук того ублюдка под колпаком, он тогда еще здоровый был, бодрый. Лавочка-то сколотилась в начале войны, приноравливаться надо было не к одним англичанам, а еще и к немцам, того гляди, головы лишишься, и я там был главная опора, все на мне держалось. Францию немцы оккупировали, другие страны тоже, а наши люди все равно разъезжали по всей Европе, даже в Россию иногда забирались. У нас были конторы в Лиссабоне, в Лондоне, в Гибралтаре, в Цюрихе, в Мадриде, а уж как мы переправляли золото, этого никто не узнает — не их собачье дело. Работенка и впрямь была собачья: как покажется им, мы мало даем в лапу, так хватают наших ребят то англичане, то немцы. Бывали времена, черт бы их подрал, когда они высасывали чуть не весь наш доход. Правда, после войны дело поправилось — тогда как раз спихнули Черчилля… да только меня самого тоже спихнули. На поверку-то это даже пошло мне на пользу, у меня прибыло сил толкать другие дела, и я сбил капиталец почище, чем если б остался с джековой бандой. Это все давно было, а в нынешнем году, Майкл, задумал я опять прибрать их к рукам.
Я хотел было взять вторую сигару, а этот хитрый гад раз — и отодвинул ящичек.
— Проще всего было заслать туда своего человека, чтоб разведал все изнутри. Я так и сделал.
Я чуть не подавился дымом.
— Уильям Хэй?
— Верно. У тебя шарики быстро крутятся, даже слишком. Только его застукали в Ливане. Я сперва подумал, это Джек постарался, решил от него избавиться. Ан нет, ведь если б Джек что про него пронюхал, тебя тоже засадили бы в эту яму в Бейруте, потому как это Хэй привел тебя к ним. Смекаешь?
— Меня аж пот прошиб, — сказал я. — Кровавый пот.
— Но они до этого не доперли. Ты чист, как стеклышко, сынок! А значит, можно действовать дальше.
— Да на что она вам опять понадобилась, эта лавочка? Или уж очень большую деньгу думаете зашибить?
Он расхохотался.
— Ничего подобного. Денег у меня куры не клюют, больше и желать нельзя, а то сам себя перестану уважать. Помираю со скуки — вот и затеял, надо ж на что-то употребить мозги и талант, не то основной капитал будет истощаться.
— Стало быть, вы мне предлагаете занять место Уильяма Хэя.
— Ай да Майкл! Вот бы мне такого сына! Ну, не взамен дочки, понятно! А теперь, глядишь, сбудутся мои самые несбыточные надежды-ты ведь, пожалуй, станешь моим зятем. Чего ж мне еще надо?
— Мои дела идут на лад, — сказал я.
— Согласишься выполнять, что я скажу, — пойдут еще лучше.
— А что именно?
— Просто сообщай мне, кто что делает, что, куда и когда переправляют. Тебе это раз плюнуть. У тебя на это талант.
— Если вы не против, я хочу денек-другой подумать.
— Еще того лучше. Язык наш — враг наш, а спешка и того страшней. Но ты, конечно, понимаешь, разговор у нас секретный, кому-нибудь заикнешься — жди беды.
— Зарубил на носу, — сказал я. — Но как же вы сокрушите такую организацию? Она, скажу вам, здорово крепкая и разветвленная.
— Это уж моя забота. Я все обмозговал. Ты только скажи — ты со мной, а уж когда я приберу ее к рукам, поставлю тебя главным управляющим. Заведешь дом, машину американской марки, яхту, а в жены возьмешь Полли, и, можешь поверить, лучшей жены тебе вовек не сыскать, да и лучшего тестя тоже, если уж на то пошло. — Лицо у него стало жесткое, и он продолжал: — Если такой парень, как ты, будет внутри этой паршивой лавочки, джековы ребята живо угодят в сети закона, я уж об этом позабочусь, Джек Линингренд только диву будет даваться, почему это господь бог на него ополчился. А потом я самолично навещу этого паралитика, разнесу в щепы его колпак, и он у меня издохнет, как рыба на суше. Так что подумай хорошенько, Майкл. Будем с тобой ворочать большими делами.
— Обещайте мне одну вещь, тогда подумаю всерьез.
— Любую, — сказал он.
— Узнайте, где Уильям Хэй, и помогите ему.
— Заметано… Жди его домой через неделю или две. Ни о чем его не спрашивай, встречай как брата и героя.
Он сказал, его шофер может меня подвезти до дому, но мне хотелось пройтись пешком: в голове все ходило ходуном, и я надеялся, ночной воздух поможет мне собраться с мыслями. Неохота мне работать на Моггерхэнгера, пускай это даже против моих же собственных интересов. Я не только не доверял ему — я люто его ненавидел. Правда, я здорово привязался к Полли, но я ведь думал, мы сбежим и заживем в Верхнем Мэйхеме, я надеялся — там он нас не разыщет. Всю жизнь обходился без отца, обойдусь и дальше. Тьфу, даже думать тошно. Какой уважающий себя человек захочет обременять себя отцом? Только не я, и я шел по улице, а в кармане у меня позвякивали две серебряные вилки, и я курил одну из шести сигар, которые прихватил из ящичка без ведома всевидящего Моггерхэнгера. Даже если б я решил отказаться от тепленького местечка у Джека Линингрейда, все равно не стал бы служить Моггерхэнгеру — он прельщал меня карьерой выдающегося гангстера, да мне она ни к чему, мне своя голова дороже. А уж Полли он за меня не отдаст ни при какой погоде, хоть бы я и помог ему сызнова прибрать к рукам лавочку Джека Линингрейда. И все его разговорчики насчет преданности и что он горой за тех, кто ему услужил, — пустой треп. Он получит что ему надо и даст мне ногой под зад, а потом заставит Полли забыть обо мне, выдаст ее замуж — и все дела.
Когда я подумал, что же она ему нарассказала, меня прошиб пот. На первый случай ему вполне хватит. А только почему она это сделала? Объяснить ему, что мы влюбились друг в дружку и хотим пожениться, отлично можно было и без этого. Я шел домой, и меня одолевали страшные подозрения: мне казалось, Клод уже заправляет шайкой Джека Линингрейда и ломает комедию — хочет проверить, верен я им или нет. А может, это вообще началось уже давным-давно, он тогда нарочно подстроил, чтоб мы с Полли летели в Женеву одним самолетом, знал: мы познакомимся, какой бы парень не познакомился с девушкой, если б летел с ней вместе. У меня даже носки пропотели от страха. А может, она ему и не дочь, может, он взял ее из какого-нибудь своего клуба, чтоб она сослужила ему такую службу.
Пришел я домой — и сразу звонок: наутро, мол, надо лететь с грузом в Цюрих, и мне враз полегчало. Я думал и думал о предложении Моггерхэнгера — и прошел через таможню, будто во сне.
Назавтра я вернулся из Цюриха и сразу отправился в штаб-квартиру — хотел получить деньги и сообщить, что все сошло хорошо. Стэнли отворил мне дверь, лицо у него было мрачное.
— Что случилось? — спросил я. — Или фирма обанкротилась?
— Брось свои дурацкие шуточки, Майкл! — заорал он. — Входи быстрей. Главный хочет с тобой говорить.
— А я — с ним, — сказал я. — У меня паршивые новости. К моему удовольствию, он даже отшатнулся.
— Какие еще новости?
— А вот какие! — заорал я. — Я сыт по горло этими поездками по три сотни за раз. Я один из самых опытных ваших курьеров, мне полагается четыре сотни, не меньше, и я требую прибавки. Соловья баснями не кормят. — Я швырнул к его ногам свое пальто — сам поднимет или пускай эта контрабандистская спецовка тут сгниет. Стэнли попробовал меня утихомирить.
— Да ладно, Майкл, может, тебе и прибавят, только смотри не брякай прямо сразу, говори поосторожней, он сегодня не в себе — Артура Рэймеджа схватили, когда он отчаливал в Лиссабон.
Стэнли говорил, а сам уставился на меня в упор.
— Ну, чего смотришь? — крикнул я. — Рэймедж был чемпион, лучше него не было человека в нашем деле. Чего ждешь? Думаешь, буду радоваться, что не я попался? Черт вас всех подери, кто-то не умеет держать язык за зубами!
Будто бы в горе, в ярости — а только это и могло меня спасти, — я отпихнул Стэнли и как бешеный ворвался в логово Джека Линингрейда, изо всех сил себя подхлестывая. У колпака стояли Коттапилли и Пиндарри, я их едва знал, но все равно пронесся через всю комнату и орал, что Рэймеджа продали, что это дело рук самого Линингрейда — он-де снял трубку и позвонил в лондонский аэропорт, втемяшилось ему в голову, будто Рэймедж зазнался и хочет расколоть организацию, стать во главе одной половины, а потом прибрать к рукам и вторую. А теперь ему конец, как Уильяму Хэю, и с Уильямом это тоже все сам Линингрейд подстроил.
— А теперь и я загремлю! — разорялся я. — Я уж чувствую. Вот и работай на эдакий гадючник! Вы заодно с таможенниками, вы что угодно можете с нами сделать. А потом и твой черед придет, Коттапилли, и твой Пиндарри, будьте уверены, и этот жирный слизняк, этот паралитик сам это знает. Мы для него просто марионетки, восковые куклы; сдрейфит или решит: пора — и живо нас в тюрягу упрячет. Он псих. Мы все ему верны, а ему мерещится — у нас только одно на уме, как бы его продать. Или просто злость на него находит, уж не придумает, как бы провести время, себя ублажить, — вот и подстраивает, чтоб нас схватили. И кого решат погубить, тому три четверти груза дают фальшивым золотом.
Я без умолку орал всякий бред, повалился на колени, потом на пол, вскочил на ноги, прислонился к стенке всего шагах в десяти от Железного и давай всхлипывать, а сам все время не спускаю с него глаз. Он аж позеленел, на висках, пониже черных редких лоснящихся волос, вздулись вены. И из стереорупоров со всех сторон загромыхал его разъяренный лай:
— Заткнись, лживая морда! Что ты мелешь!
Он поднял крупнокалиберный револьвер, направил на меня.
— Я человек верный, — сказал я, успокаиваясь. — Я работал на всю катушку, мистер Линингрейд. Можете на меня положиться, уж я не подведу. А если я что и сказал сейчас лишнее, так ведь эта новость меня как ножом полоснула. Жуть да и только. У меня прямо в глазах потемнело. Не могу я никуда ехать.
Он даже улыбнулся:
— Надо, мистер Каллен. У нас запарка. Срочное дело, молния. Вы говорите, вы человек верный, вот и поддержите нас.
Я стоял у самого колпака.
— Тогда гоните за поездку четыре сотни. Меньше мне нельзя, я купил дом, и у меня полно расходов.
Он прищурился. Ох и ненавидел же он меня, а сказать-то сейчас ничего не мог.
— Вы, часом, не женитесь?
— Вот еще. Просто мне требуется тихое местечко, чтоб было где отдохнуть между поездками, а то ведь и спятить недолго.
— Где же это?
— Беркшир, — сказал я. — Домишко небольшой, а кусается… что твой крокодил.
Джек Линингрейд ухмыльнулся, опустил свою пушку.
— Ладно. Четыре сотни. Но завтра утром — в Афины.
Я уходил, а сам только об одном и думал: хоть бы самолет в Грецию грохнулся вместе со мною, тогда конец всем моим бедам. Ведь я так влип — хуже некуда! Ясно же, кто подстроил, чтоб схватили Артура Рэймеджа. Клод Моггерхэнгер, больше некому: либо, не назвавшись, звякнул в лондонский аэропорт, либо решил услужить своему приятелю инспектору Лэнторну — может, тот недельку-другую будет глядеть сквозь пальцы на его художества. А кто сказал Моггерхэнгеру — мол, Рэймедж в золотом корсете каждую пятницу летает в Лиссабон? Его ненаглядная Полли. Кто спятил от любви и сдуру сболтнул ей? Я, да только я и не думал, что она это намотает на ус, а тем более в точности передаст папаше. А он зачем это сделал? Чтоб испортить всю музыку Джеку Линингрейду, это само собой, а главное — предупредить меня: иди, мол, ноздря в ноздрю с Моггерхэнгером, не то погоришь, как Артур Рэймедж. А Джек Линингрейд подумал: только я мог выдать маршрут Артура Рэймеджа, больше некому. Может, он бы прямо сразу меня и прикончил, такое у него было сволочное настроение, потому я и разыграл приступ ярости, будто я какой одержимый, да еще потребовал прибавки. И пока это подействовало. Теперь ему сам бог велел установить за мной слежку, мне дышать и то придется с оглядкой… нет, такая жизнь не для меня.
Но ведь если я смоюсь, меня все позабудут, а это тоже не по мне. Слишком далеко я зашел, насилуя и ломая себя, чтоб все оказалось зря. Мне нужна Полли, хоть она и предала меня самым бессовестным образом. Теперь уж ясно как день: с ней все было подстроено с самого начала. А все равно она мне нужна, нужна, как никогда, и как раз оттого, что предала меня, теперь-то я и почувствовал: мы созданы друг для друга, мне и не снилось, что в ней кроются такие глубины, столько всего намешано. Сколько раз я подминал ее под себя — счету нет, зато теперь она классно подмяла меня. Я думал, я уже вполне могу жить в джунглях, а выходит, я едва способен уцелеть даже на самом краешке. Да разве я могу с легким сердцем отправиться в Афины, я ж буду думать: Моггерхэнгер в любую минуту звякнет по телефону и меня задержат.
Я поехал. И вернулся. Просто, видно, Моггерхэнгер решил дать мне погулять дольше, чем я надеялся. Одно у меня было утешение в этой игре в кошки-мышки: мой счет в банке продолжал расти. Я заплатил наличными за полустанок в Верхнем Мэйхеме, взял документы на владение и запасные ключи, свез все в Ноттингем и запер в бабушкину шкатулку. Будь что будет, а здесь они в целости-сохранности. Работы стало поменьше. Может, в Англии уже не осталось золота, да ведь колеса джековой машины все равно бы не остановились, потому как он не только вывозил золото, но и ввозил! Я катил с грузом за границу, а другой в это время катил с таким же грузом в Англию. И обе поездки приносили доход, и все были рады и счастливы.
Вот я и приехал на несколько дней в Ноттингем. Мать не стала отпрашиваться с работы, а мне и одному было хорошо. День выдался холодный, ветреный, я поднял воротник пальто и, попыхивая сигарой — она ведь тоже согревает, — пошел прошвырнуться по Уоллатон-роуд. Давненько я тут не был, но все по-прежнему было близкое, хорошо знакомое. Здесь я родился, и все здешнее у меня в крови. Что ни говори, а место, где родился и вырос, навсегда останется самым важным все равно, где бы потом ни жил и чем бы ни занимался. Только здесь я чувствовал себя недосягаемым для всех на свете Моггерхэнгеров и Линингрейдов, здесь чувства имели под собой почву, память означала безопасность и знание всех и вся — силу.
Я свернул на Натхолл-роуд, и на меня повеяло неистребимым запахом вечернего тумана — он спускался с угольных копей и Пеннинских гор. Он пронял меня аж до самого сердца, все мое нутро взыграло даже на девчонку потянуло. Что и говорить, я попал в переплет, но не так уж меня это напугало, кровь по-прежнему играет, значит я еще жив!
Я помягчел и тут увидел Клодин: она выходила из магазина самообслуживания и положила корзинку с покупками в детскую коляску, прямо в ноги спящему малышу. Она первая меня заметила, но даже если б я первый ее увидал, я все равно бы не улизнул. Она вся побледнела, и я, конечно, тоже, это уж как пить дать. Я поглядел на малыша — наверно, ему около года, — розовый, толстый, он мирно спал.
— Гляди, гляди, подлый ублюдок, — сказала она.
Я улыбнулся.
— Он у тебя как огурчик.
— Это девочка.
Я еще раз глянул.
— И ты на нее не нарадуешься?
— Ну, ясно. И Элфи тоже.
У меня отвисла челюсть.
— Элфи?
— Это его ребенок. Мы через это и поженились. Как раз вовремя.
— Выходит, я свободен. А я собирался звать тебя замуж. Я загреб в Лондоне кучу денег и последние три месяца выправлял бумаги на дом для нас с тобой, около Хантингборо, местечко что надо, за городом, заплатил наличными. Там сад — закачаешься, полно цветов, думал, он тебе понравится. И работу там подыскал — управляющим в фирме проката автомашин. Только у меня все не как у людей. Моя жизнь загублена. Сызмалу так было и, видно, до самой смерти так будет, черт возьми совсем.
— Надеюсь, — сказала она. — Свинья ты, вот ты кто. Да-да, надеюсь. Ты весь изоврался. Ненавижу тебя! Элфи в тысячу раз лучше. Слава богу, что я под конец вышла за него, а не за тебя. Он, по крайней мере, меня любит, думает не только о себе. А ты — да начхать мне, как ты там преуспел в Лондоне, все одно тебе не сносить головы, это уж точно. В этом твоем местечке тебе тоже скоро станет жарко, а может, уже и стало. Я ведь тебя знаю, там, видать, запахло жареным, вот ты и смылся оттуда. Или, может, ты только вышел из тюрьмы? И не пяль на нее глаза, хоть бы и твой ребенок, все равно, нечего! Надеюсь, не будет в ней твоей погани, а вообще-то я, слава богу, опять в положении и уж теперь-то от Элфи.
Я опустил голову, прикинулся эдаким любящим.
— Жалко, что ты так настроена. Я не хотел тебя растревожить. Я думал, может, мы опять будем вместе. Затем и приехал. Я всегда был в тебя влюблен, сама знаешь, и сейчас тоже, хоть ты и подставила мне подножку, вышла за Элфи. Я уж не виноват, что ты меня не дождалась.
— Ох, да какой же ты поганый! — взвыла Клодин, да так громко — мимо шли женщины, нагруженные рыбой и хлебом, она уставились на нас во все глаза.
Клодин заплакала и пошла от меня, и даже малышка стала буянить под корзинкой со всякой бакалеей.
Я повернул назад, глядел ей вслед, и погано было у меня на душе.
Конечно, я поступил с ней как последний гад и здорово жалел об этом, но у ней-то, по крайней мере, теперь есть дочка и муж. И такая меня взяла досада — жуть. Я весь вспотел и несся, будто кто меня гнал. Мать пришла с работы и говорит: давай, мол, не унывай.
— Вечно у тебя сердце не на месте, только и знаешь себя грызть. Не можешь, что ли, отложить все на потом, поживи еще малость, тогда и волнуйся.
Альберт работал допоздна, не мог с нами пойти, а мы сели на тридцать девятый и поехали в центр — решили посидеть часок-другой в винном погребке Йейта. Я заказал ей портвейн, а сам потягивал коньяк.
— Ты и впрямь выходишь за Альберта?
Она рассмеялась.
— Или приревновал?
— Да нет. Этого добра мне и так хватает. Просто жизнь какая-то длинная.
— Вот и хорошо, не то бы мы все уже померли.
На вид она была хоть куда — совсем еще молодая, перманент был ей к лицу, и накрашенные губы притягивали взгляд, отводили его от морщинок в уголках глаз — такая в два счета кому хочешь голову вскружит.
— Я еще и родить могу, коли придет охота, — усмехнулась она. Мне даже чудно сделалось — вроде не верится, а только если это и впрямь случится, у меня появится братец, и он будет дядей какому-то моему новому мальцу-безотцовщине.
— Жизнь — она не только длинная, — сказал я, — она еще и путаная, настоящая каша.
— Покуда не простыла да вкуса не потеряла, оно еще ничего. Не знаю, Майкл, чудной ты какой-то. Бывает, вспомню твоего отца и думаю: ты весь в него.
Я залпом выпил рюмку коньяку, но вкуса не почувствовал, что тебе газированная водичка.
— Ты говорила, у меня отца не было, — сказал я и тут же пожалел о своих дурацких словах, услыхав материн ответ:
— Может, думаешь, ты Иисус Христос? Твой отец тоже вот так опрокидывал рюмку за рюмкой. И всегда заказывал мне портвейн. Чудно. Этот нахал говорил, он, мол, думал — все женщины-работницы любят портвейн, и ведь не ошибся, я-то и впрямь его люблю. И ходили мы с ним в это самое заведение — в ту пору и выпивка-то не всегда была, — а уходили, когда здесь уж запирали, а на улицах затемнение, темно хоть глаз выколи, вот и шли домой, спотыкались на каждом шагу. Отец твой был помоложе меня, хоть я совсем еще девчонка была. Молодой сержант, а только разговаривал как офицер. Ох и славно мы с ним провели времечко, а потом его отослали в другое место. Он даже прислал мне письмо, а может, два, а как я написала ему — я, мол, беременна, он сразу бросил писать. Я до того обозлилась, взяла да сожгла и письма его, и фото.
Тут я почувствовал, что весь побелел, не терпелось узнать побольше.
— Что ж ты мне раньше ничего не говорила?
— Да как-то ни к чему было. Ты ж знаешь, у меня голова дырявая, ничего не помню. Красивым его не назовешь, но живой такой был, а по разговору слышно было — из образованных он, а все равно такими забористыми словечками сыпал, страх, всякий разговор ими пересыпал. А все ж лицом ты не больно на него похож. Моего в тебе уж очень много. А у него голова чудная такая была, и лысеть он начинал, хоть было-то ему всего двадцать. Но до чего ж удивительный был парень — язык срамной, а сам другой раз до того бывал нежный да ласковый, прямо даже робел, за это я, может, его больше всего и любила. Месяц он, можно сказать, жил у меня, говорил — здорово интересно жить в таком вот доме, а все одно без бутылки виски не приходил, только тогда ему и было у нас уютно, когда выпьет. Славно нам с ним бывало. В войну я зарабатывала хорошо, вот и удалось исхитриться — заполучить собственный домик, тем более Джилберт помог. Он был такой — что хочешь насочиняет. Ухватит служебный автобус — и прямо ко мне. А то, бывало, ждет меня у фабрики — вот, помню, я радовалась! Только ему не говорила. Не то совсем меня засмеял бы: вот, мол, нежности, а мне обидно, я на такие слова злилась, даже посудой в него кидала, покуда не уймется. Любил он это дело — сидит и нарочно меня дразнит. Я его звала Бес Блэскин, и тут уж он хохотал прямо до упаду. И чего только мы не вытворяли, сыну всего и не расскажешь. А ты чего это весь побелел? Я думала, тебе от выпивки плохо не бывает.
Тяжелый ком, который я давно уже чувствовал внутри, вдруг колыхнулся, вроде рвался наружу.
— Пойду глотну свежего воздуха, — сказал я и встал. — Здесь духотища смертная.
— Ты и вправду страх как побледнел, — сказала мать и взяла меня за руку. — Что это с тобой?
Внутри у меня опять заворочался тяжелый ком.
— Давай выйдем отсюда.
— Ну, пошли, черт возьми.
Мы спустились по лестнице, и на свежем воздухе я малость очухался. Мать совсем растерялась, видно, думала, я вот-вот свихнусь, а что делать — непонятно, чашек да стаканов под рукой нет и кинуть в меня нечем.
Мы вышли на Слэб-сквер, освещенная ратуша казалась такой высоченной, я подумал: хоть бы она рухнула и похоронила нас обоих. Этот гнусный кобель с похабной своей башкой ничуть не изменился, так весь век и бегает по бабам. Бросает одну за другой, и к нему мигом кидаются новые, и всех ждет та же невеселая участь. Прожженный негодяй, обманщик, каких свет не видал, — и если матери не изменяет память, этот пенкосниматель, книжный червяк, который не сеет, не жнет, только весело живет, он-то и есть мой ничего не подозревающий родитель.
Мы зашли в «Восемь колоколов» и даже сумели отыскать местечко.
— Слушай, — сказал я, — я знаю этого типа, и похоже, он каким был, таким и остался.
— О господи, — сказала она. — Лучше ничего больше не говори, чтоб мне не расстраиваться. Так давно все это было, а ты опять все переворошил, я и расчувствовалась. Будто я по сю пору в него влюблена, в жеребца поганого. Сколько лет ведь была влюблена. А потом вроде забыла его. Да разве такое забудешь! Для женщины потерять любимого — почти все равно что ребенка потерять.
Я чуть не плакал, и не только от того, как меня перетряхнуло, и не от коньяка: я еще представил себе, до чего трудная была у матери жизнь, а все из-за Джилберта Блэскина и из-за меня — безотцовщины: я ведь не давал ей забыть подлеца. Чтоб как-то отвлечь мать, я немного рассказал ей о нем, хотел показать, какой он стал, а если удастся, и немного развенчать его в ее глазах.
— Поглядела бы на него сейчас. И смотреть-то не на что.
— Ну и я не лучше, — сказала она.
— Нет, лучше.
Она вспылила:
— Заткнись! Когда назад поедешь?
— Завтра, — сказал я. — Уехал бы нынче, да последний поезд уже ушел. Когда выходишь за Альберта?
— Через полтора месяца, — с готовностью отозвалась мать, будто я сменил пластинку.
— А может, тебе приличней выйти за Джилберта Блэскина? — спросил я, и она так громко расхохоталась, все в пивной стали на нее оглядываться: что, мол, такое у нас происходит, уж не над ними ли мы потешаемся?
Я поехал дневным поездом, он протискивался на юг через узкий туннель Трентского моста. В полях под проливным дождем как вкопанные стояли коровы, будто они и сами из дождя и хотят впитать его и еще раздуться. Я не успел позавтракать и теперь пошел в вагон-ресторан подзаправиться, но пока до него добрался, меня так растрясло, даже вроде есть расхотелось.
Я знал, в Лондоне меня ждут тревоги и заботы, но едва принялся за еду, и мне уже показалось — не так страшен черт, и скоро уныние как рукой сняло. Поезд мчал чуть не галопом, суп выплескивался из тарелки, даже трудно было за едой читать газету. Я поглядел, может, какой мой однофамилец помер, или женился, или его следует помянуть добрым словом, потому как он отдал свою славную жизнь в какой-нибудь войне — а их много идет сейчас в мире, — или, может, кто обручился, или у кого родился законный младенец. Да только ничего такого в газете не обнаружил и стал просматривать объявления — какие продаются дома и машины; но все оказалось не по моему требовательному вкусу.
Потом я проглядел колонку происшествий — может, за последние сутки таможенники зацапали Рона Коттапилли или Пола Пиндарри, этих двух столпов «компании» Джека Линингрейда. Ничего такого не оказалось, а только если я буду гнуть свою линию, этого недолго ждать. На вокзале Сент-Панкрас я сразу пошел в автомат и позвонил Моггерхэнгеру.
— Кто говорит? — спросил он.
Я сказал: я обмозговал его предложение. Он засмеялся.
— Так и знал, что ты не скоро объявишься, Майкл. Люблю, когда человек ничего не делает наспех, но ты больно надолго исчез, я уж думал, может, с тобой что случилось, может, зацапали тебя. Не похоже, конечно, да ведь при твоей работенке всяко бывает. Я слыхал, по вашей фирме порядком стукнуло, верно? Это я про Рэймеджа. Судьба, она, бывает, так оглушит — зашатаешься. Я насилу удержался, чуть было не послал Линингрейду телеграмму: соболезную, мол. Да, так что ж ты решил?
Я, пока слушал его лицемерные шуточки, до того распалился, аж вспотел от злости.
— Буду работать на вас, — сказал я. — Без дураков. Буду служить у Линингрейда, а как что узнаю, сразу вам звякну. Или Полли, это ведь все равно, как я понимаю. Иду на это только ради нашего с ней будущего счастья. Понятно?
Его голос так загрохотал, мне прямо показалось, он в соседней будке. Я даже с опаской оглянулся, но нет, рядом никого.
— Если будешь на меня работать, давай меняй тон. Я, знаешь, люблю по старинке. Раз ты так со мной разговариваешь, всякому ясно, на кого ты работаешь, а мы ж не хотим, чтоб об этом прознали, так что придется тебе малость сбавить тон, верно я говорю, Майкл? Надеюсь, ты это поймешь, а я уж пойму — ты это делаешь ради будущего счастья Полли, ну и своего тоже. Так что ж, на одной волне мы с тобой или нет? Говори, и будем считать — дело сделано.
— На одной, — ответил я, а сам старался не пыхтеть в трубку и сдерживался, чтоб не выругаться. — Я звоню вам. Вы мне не звоните. Так будет лучше.
— Мы вот как сделаем, Майкл, — сказал он, будто и не слыхал моих слов. — Как что узнаешь — звони мне. А я никак не буду с тобой связь устанавливать, может, только иной раз найдешь записку у себя под тарелкой в том твоем итальянском ресторанчике. Старик Тонио у меня на жалованье, иной раз даю ему случай мне помочь.
— Что ж, ладно. — И я собрался с ним попрощаться, но он уже повесил трубку. Не было у Моггерхэнгера такого в заводе — прощаться, он боялся, это принесет ему несчастье. По его разумению, прощаться — только попусту слова тратить.
Затем потопал я к Блэскину: пускай женится на матери, покуда она еще не повесилась на шею этому никчемушнику Альберту. Мне-то уж теперь наплевать, что я безотцовщина, таким и останусь, покуда в землю не зароют, а вот пускай он мою мать сделает честной женщиной. Больно долго он скакал пустоплясом по свету, пускай теперь отольются кошке мышкины слезки, мои то есть. Я проехал на метро до Слоун-сквер и прошел несколько кварталов до дома Блэскина. Ох и повезло ж ему, что я его не застал, постоял я у дверей, покурил, поразмыслил, да и двинул прочь — через Темзу, восвояси.
Вошел в гостиную, гляжу: на кушетке сидит Уильям и эдак лениво листает «Ивнинг стандард». А у ног — два чемодана. Я на радостях расплылся до ушей, подхожу, а он мне:
— Пошел вон чертов предатель.
— Что-о?! — заорал я.
Он поднялся, криво так ухмыляется.
— Не боись. А только и тебе этого не миновать. Не по моей вине, нет. Я-то буду ни при чем.
— Да в какое ж это я угодил болото? — сказал я и налил нам обоим. — Сроду никого не предавал. Тебя замели, потому как ты работал на Моггерхэнгера. Линингрейдовская отрасль британской промышленности про это пронюхала, вот тебя и цапнули.
Уильям взял стакан с виски.
— Все это время, парень, я просидел в мусульманской кутузке для рабов вместе с пиратами и, знаешь, отвык от неразбавленной выпивки.
А все ж он вылакал свою порцию, будто это апельсиновый сок.
— Коли ты говоришь правду, а похоже, так оно и есть, тогда следующий будешь ты — ведь это я тебя привел.
Меня опять прошиб пот.
— Тебя замели, потому что бейрутским легавым захотелось моггерхэнгеровских денежек — выкуп им был нужен, — сказал я первое, что пришло в голову.
Он горько засмеялся.
— Поступай как знаешь, больше мне и сказать нечего. А я вырвался — спасибо Клоду. Зашел за своими вещичками. Я опять в бегах, Майкл. Линингрейд и его бражка еще не проведали, что я вернулся. Как проведают, меня живо накроют. Это уж не сомневайся. Сказать по правде, не знаю, куда податься. Спустят на меня Коттапилли и Пиндарри, а они псы свирепые. Изорвут в клочья. Моггерхэнгер меня прятать не станет. Я ему уже звякнул, а он заржал и говорит: больше, мол, мне на глаза не попадайся. Через двадцать минут придет такси, поеду на вокзал. А на какой вокзал ехать — и сам не знаю.
— Подавайся на Кингз-Кросс, — сказал я, — и брось волноваться. У меня как раз есть подходящее местечко. — И я рассказал ему, как приобрел полустанок. — Там глушь. Никто тебя не найдет. Купишь кровать да стол — и всего делов, будешь в полной сохранности. Живи сколько хочешь. А через месячишко я и сам туда подамся. С деньгами у тебя как, порядок?
— Насчет этого не беспокойся, — сказал он. — А ты друг что надо, Майкл. Век этого не забуду. Я ведь сейчас и впрямь чуть не утоп в дерьме — Линингрейд как узнает, я вернулся, враз почует неладное.
— А он не узнает.
— Как бы не так. Его ищейки уже пронюхали, что я смылся из Бейрута. Моггерхэнгеровский человек посадил меня на самолет — тогда они еще не знали, а завтра кинутся меня искать, пока-то меня еще никто не выследил.
— Они как узнают — ты вернулся, а я им не доложил, — меня еще больше станут подозревать. Вот это переплет.
— Что верно, то верно, парень, — сказал Уильям и грустно так на меня поглядел — по глазам сразу видно было, что на душе у него грусть-тоска смертная. Куда девались портфель-чемоданчик, шикарный костюм, модная стрижка и модная шляпа, а без всего этого да после бейрутской выгребной ямы он такой был пришибленный и затравленный, будто за ним уже гнались по пятам. — Слушай-ка, может, давай вместе махнем на твой полустанок? — сказал он. — У меня есть два револьвера и патроны. Вдвоем в бегах легче. И уж коли они нас выследят, угостим их на славу. Вот честное слово, умней не придумаешь.
Я понимал, он дело говорит.
— Не могу. Сперва надо тут все закруглить. А через месяц там увидимся.
И в эту минуту в дверь позвонили.
— Надеюсь, — сказал Уильям. — Только помни, я тебя предупреждал.
Я выдавил из себя улыбку и помог ему с багажом.
— Не забуду.
Жалко мне стало, что он уезжает. Он увез с собой долю моего мужества, правда, кое-что осталось — хватило, чтоб позвонить в штаб-квартиру. Разговаривал я превесело, и Стэнли отвечал мне очень даже прекрасно. Хотел бы я притормозить, чтоб все неслось не так быстро, но это только навлекло бы на меня подозрение, значит, надо катить и дальше на полной скорости да глядеть в оба, как бы не свернуть себе шею. Капля пота на лбу может меня выдать, случайный пустяк, плохо зашнурованный башмак. Мне нельзя слишком худеть, не то они еще подумают: я трушу, ведь я играю с огнем.
Стэнли сказал — меня ждет обычное дело. Полечу послезавтра во второй половине дня, чтоб Коттапилли и Пиндарри успели улететь в Швейцарию. А потом неделю могу отдыхать. Я сказал, я буду у него в три, но Стэнли велел пообедать пораньше и приехать к двум: надо, мол, успеть нагрузиться.
— Я на все готов, — сказал я. — Похоже, нынче дела у фирмы первый класс.
— Наши клиенты нам доверяют, — сказал он со смешком и, еще не досмеявшись, повесил трубку.
В семь я перешел на другой берег Темзы и двинулся в берлогу Блэскина. Дверь отворила Пирл, и на ее мордочке не выразилось никакого удивления, а мордочка стала еще меньше прежнего — Пирл коротко постриглась, лоб закрывала челка, и она уж совсем стала похожа на зверушку из телевизионного мультика.
Джилберт поднял на меня глаза.
— Какого черта вас принесло? Я думал, вы навсегда завязли в этом грешном Ноттингеме. В последний раз мы ведь, кажется, виделись, когда вы сходили с поезда в этом городе? Не сказать, чтоб я много помнил. Я тогда изрядно напился.
На нем был халат цвета сливы, в пасти — сигарета. Розовый череп совсем лысый — седеть нечему, зато серая щетина на морде выдавала возраст.
— Садитесь, выпейте чего-нибудь.
— Вид у вас неважнецкий, — сказал я и сбросил пальто.
Пирл примостилась на ковре у его ног — того гляди, снимет с него шлепанцы и начнет целовать ему ноги. Но она только прижалась к ним щекой.
— Были кое-какие неурядицы, — признался он, запрокинул голову и выстрелил в потолок струей дыма.
— Джун?
— Она, — рассмеялся Джилберт. — Ненадолго ее хватило, оттого, верно, и сбежала с этим шарлатаном — поэтом Роном Делфом. Так или иначе, я от нее отделался.
— Бедный, бедный Джилберт, — сказала Пирл. — Он несколько дней не ел, я пришла, а он лежал у газовой плиты пьяный, плакал и пытался открыть краны.
Он дернулся и резко поднял ногой ее голову.
— Это все твои жалкие выдумки, лживая сука. Не пересочиняй мою жизнь на свой лад, не то вышвырну тебя из окна прямо в помойку.
— Это у вас так все время? — спросил я: думал, может, они перестанут лаяться.
— Только при вас и вообще при свидетелях. Джилберт улыбнулся.
— Когда мы одни, мы как два голубка, правда, лапочка?
— Да, — сказала Пирл и опять прижалась щекой к его туфле.
— Она хочет довести меня до сумасшедшего дома, но я сам ее доведу, — сказал Блэскин.
— Рад видеть, что вы так счастливы, — сказал я. — А как «История резни»?
— Паршиво. Написал пятьдесят страниц, а потом стал резать лимон и поранил палец. Ну и отложил все это. Опять взялся за роман. Идет отлично, ничего лучше я еще не создавал. Слава богу, что отделался от этой шлюхи Джун. Она переметнулась к Рону Делфу.
— У Джун от него ребенок, в восемнадцать лет родила, — сказал я. — Может, они теперь поженятся.
Он прошелся к дверям и обратно.
— Она мне не говорила, чей это ребенок. Ну и ладно, еще одна с плеч долой.
— Не огорчайся, — пыталась его утешить Пирл.
Он налил себе лошадиную дозу виски, поднял стакан и посмотрел на свет.
— Моча. Разве что покрепче. От виски я только начинаю брюзжать, да и то ненадолго, правда, Пирл? Поди свари нам, бога ради, черного кофе.
Он залпом выпил виски. Пирл покачала головой и пошла варить кофе.
— Вы были во время войны в Ноттингеме, верно? — спросил я.
— Не давайте мне больше пить, Майкл.
— С чего это?
Он швырнул стакан об стену, тот разбился вдребезги.
— Сам себе не дам. А в Ноттингеме — да, был… солдатский поцелуй, который кончился триппером. Мы все туда рвались. Ноттингем был красой Англии. Наверно, он до сих пор такой, да?
Вошла Пирл и поставила у ног Джилберта поднос.
— Неужели у вас не сохранилось о нем никаких чистых, целомудренных воспоминаний?
— Я устал от мазохисток, — сказал Блэскин. — Но только таких женщин я и привлекаю. А когда у меня заводится женщина другого склада, мы без конца сражаемся на равных, а потом расстаемся.
— А детей у вас много? — спросил я.
— Ни одного, насколько мне известно. Забавно бы иметь двоих-троих, я бы и их жизнь тоже поломал. И возненавидел бы себя еще сильней. Наверно, никто на свете так себя не ненавидит, как я. Оттого-то мне ничего больше и не оставалось, как засесть за романы. Надо ж было кому-то сбыть свою ненависть, а для этого лучше всего подходит огромное неразборчивое стадо — английская публика. Несколько тысяч читателей во всяком случае наберется, а это лучше, чем ничего. Ух, как же я себя ненавижу, я даже не личность — у меня только и есть что роман в душе, а в руке то, чему положено быть между ног. Пирл знай себе записывает, а кофе пока стынет.
Пирл поскорей налила ему кофе, даже кофейная гуща выплеснулась на блюдце. Если мне станет слишком опасно дальше знаться с шайкой Джека Линингрейда, я всегда могу опять здесь спрятаться, если только выдержу занудный поток блэскиновых жалоб на судьбу. Прямо страх берет, что я его сын, спасибо хоть, он этого еще не знает. Пожалуй, не надо мне навязывать матери в мужья такого истрепанного старого потаскуна, неважную я ей окажу услугу. Кофе пролился ему на халат, и вдруг мне стало его жалко: ничего этот попрыгунчик не добился в жизни, а в ту пору мне казалось — ничего страшней быть не может. И притом я понимал: если я и впрямь захочу у него спрятаться, он может и не разрешить, все равно — узнает он, что я его сын, или не узнает, а все ж хотелось ему сказать, хотелось убедиться, до чего же это гнилая душонка.
Пирл принесла еще подносы, поставила перед нами холодный ужин.
— Если что и есть в этом доме, так гостеприимство, — сказал Джилберт. — Первым делом еда, потом любовь, а на долю сатаны — цыплячья ножка. — При этих словах он разодрал цыпленка пополам, положил мне на тарелку костлявый и жилистый кус, себе мясистую заднюю часть, а Пирл тем временем принялась за рыбу и салями. — Вот теперь я начинаю припоминать смачный, злачный Ноттингем, — засмеялся он.
— А как насчет девчонки по имени Элис Каллен? — спросил я.
— Что-то знакомое. В Ноттингеме у меня была только одна девчонка — в ту пору я был робок, хотя она, думаю, вряд ли это заметила. Рассылал стихи по разным журнальчикам, все это было задолго до того, как я опустился до писания романов. Потом кончилась война, и я вступил в свой первый злополучный брак. Он продолжался семь лет, и жена полагала, что она обо мне заботится, спасает меня ради меня же от самого себя. Бедняжка надорвала сердце и скончалась, а через полгода я опять поймался на крючок. Второй попытки тоже хватило на семь лет, а потом моя жена нашла прибежище в объятиях человека своего уровня: он тараторил двадцать часов в сутки и все ни о чем, и он был много моложе ее — тоже очень кстати, он ее отвлекал, а я пока что проводил время с женщинами много моложе себя. Так или иначе, все это с грехом пополам тянулось одиннадцать лет. Где она сейчас, понятия не имею. Зато я теперь просто наслаждаюсь жизнью с моей малюткой Пирл.
Он повернулся к ней и спросил зловеще-ласковым тоном:
— Пойдешь за меня замуж, детка?
Она вспыхнула, подняла голову от тетради, потом побледнела.
— Ты это всерьез, Джилберт?
— Вот видите, даже она научилась меня мучить, — сказал он мне. — Жизнь делается не лучше, а хуже. У меня уже начались головные боли.
— Это рак, — мстительно сказала Пирл.
— Если вы когда-нибудь женитесь, Майкл, держитесь за жену всю жизнь — каждая следующая всегда хуже предыдущей. Вначале Пирл была кротка и послушна, а ведь сейчас она прямо злобный тигренок. Да, молодые деньки в Ноттингеме и еще в разных местах — лучшее время моей жизни. Я частенько подумываю вернуться, разыскать девчонок, которых знал в молодости, и, может быть, жениться на которой-нибудь, если она еще ничего. Только, наверно, у всех у них уже вставные зубы, а этого я не вынесу — мои зубы будут по одну сторону кровати в стакане с надписью «его», а «ее» — по другую сторону, и мы забудемся сладким сном, а они станут злобно лязгать друг на друга, точно крокодилы. Или окажется, что она накручивает волосы на эти жуткие громадные стальные бигуди и ночью они станут выцарапывать мне глаза. Нет, это не по мне. Но Элис Каллен я и правда помню — вы с ней в родстве?
— Она моя мать, — сказал я. Он изрыгнул на стол недожеванного цыпленка, казалось, его сейчас хватит кондрашка. — В последний раз. когда я ее навещал, она все мне про вас рассказала, — продолжал я. — Так что я ваш сын. — И я растолковал ему, ошарашенному, что и как. — Она после этого так и не вышла замуж, — продолжал я. — Сдается мне, она по-настоящему одного вас и любила, только не призналась, потому что гордая всегда была, самостоятельная. Сейчас-то, я так думаю, она на вас и не поглядит. Да и вообще она через месяц выходит замуж за хорошего человека, он коммунист, вы ему и в подметки не годитесь. Ей наверняка будет с ним хорошо.
Блэскин встал — и не пьяный был, а на ногах держался не твердо.
— Пирл, поди на кухню, принеси из холодильника бутылку шампанского. По такому случаю надо выпить. У меня ни от одного брака не было детей. Я думал, что я бесплодный, да, наверно, с женами так оно и было. А теперь, оказывается, у меня сын от моей первой и настоящей любви… правда, в ту пору я не знал, что она и есть настоящая.
Он подошел ко мне, и я тоже встал, в руке нож.
— Положите его, — сказал Блэскин. А я и не заметил, что держу нож.
— Почему вы бросили Элис Каллен? — И вдруг на меня обрушились воспоминания о Клодин, и я уже ничего больше не мог сказать. Ведь если говорить по чести, оставалось только пожать ему руку, мы ж с ним одного поля ягода.
— Не стану уверять, что я об этом сожалею, — сказал он, — потому что я и правда сожалею.
Он уставился на меня, а я на него и сам не знал, какого черта я впутался в эту историю. Пирл с бокалом шампанского в руке свирепо глядела на нас обоих, особенно на меня, будто мы все это разыграли назло ей, и я понял: она здорово меня невзлюбила. Я-то хотел только одного — чтоб все было просто, но едва я это всерьез осознал, как понял: этому не бывать. Теперь, когда а нашел своего отца, я даже не мог его ненавидеть за то, как он поступил с моей матерью: ясно же, мне от него не будет никакого проку. Ну и хорошо, что мне не извлечь из него проку, зато у него не будет случая подточить силы моей души. А прибавить мне сил он не может, у него у самого нехватка. Оттого что мы с ним повстречались, мне пришлось лишний раз пошевелить мозгами — только и всего. Пока мы пили шампанское, он чудно так на меня поглядывал, боялся меня что ли. Он и впрямь был потрясен, и я даже подумал: со скуки или от пустоты, того гляди, вскорости повесится. Но эта дурацкая мыслишка недолго продержалась у меня в голове, и тут он попросил чтоб я рассказал ему, как мне жилось на свете. Я сперва наотрез отказался, сказал: он, поди, просто хочет после вставить все это в какой-нибудь свой роман. Он заплакал и сказал: верно, — и меня разобрал смех, а Пирл кинулась за таблетками, ну, я взял да и наплел ему про себя с три короба — ни словечка правды, а такое, что он, по-моему, хотел услыхать. Немного погодя я сказал: пойду схожу в уборную, а сам подхватил пальто — и деру, даже прощаться не стал.
Обошел несколько раз Слоун-сквер, потом позвонил из автомата Моггерхэнгеру. Ни ответа ни привета, гляжу — ящичек для монет отодран. В другом автомате набрал номер Блэскина, а у будки уже стояли двое, тоже хотели звонить.
— Алло? — сказал Блэскин.
— Это Майкл.
— Я думал, вы в уборной! — крикнул он.
— Я ушел. Я в Хэмпстеде. Не хочу вас больше видеть, слышите? Никакой я вам не сын, и вы мне не отец, влейте это в свой поток сознания.
Я с маху повесил трубку, даже не дал ему ответить, и протиснулся из будки. На полпути в «Конец света» вдруг вспомнил: ведь я не позвонил Моггерхэнгеру. Из первой же телефонной будки соединился с ним.
— Послезавтра собираюсь в Женеву, — сказал я. — Пиндарри и Коттапилли утром едут в Цюрих.
— Век не забуду твоей услуги. Теперь ты для меня первый человек.
— А с Полли можете меня соединить?
— К сожалению, нет, — сказал он, и я чувствовал: Моггерхэнгер старается засмеяться. — Поехала в Женеву повидаться со школьной подругой. Денька через три-четыре, наверно, будет… Может, тебе повезет, она тебя там дождется.
На ближайшее время прогноз лучше некуда, и я попрощался с Моггерхэнгером, вышел на свежий воздух и взял курс на реку. Вот бы провести несколько дней с Полли у Женевского озера! Красота! Перед этим вся неразбериха в моих делах и делишках сразу показалась мне совсем пустяком. Надо только не сдрейфить, быть начеку и не дать маху, надо набраться терпения, не горячиться да заклинать счастье, чтоб не изменило, — вот буду твердить все это как молитву, тогда выплыву из омута целый и невредимый и все у меня пойдет как по маслу. Я спущу пиратский флаг и заживу в Верхнем Мэйхеме под своим собственным флагом блаженства с моей лапочкой Полли Моггерхэнгер.
В ту ночь я спал крепко, безо всяких снов, и слава богу. Я думал, день перед поездкой в Женеву я проведу один, тихо-мирно, но, покуда я завтракал, раздался телефонный звонок. Кто б там ни звонил, мне неохота было брать трубку. Я стал считать звонки, думал, больше пятидесяти не прозвонит, да на тринадцатом звонке мое терпение лопнуло. Снял трубку, сказал резко:
— Алло?
— Майкл? Это Бриджит.
Я ждал кого угодно — Полли, Линингрейда, мать, Блэскина, даже Моггерхэнгера, только не Бриджит.
— Как поживаешь, крошка моя? Я тысячу раз тебе звонил.
— Врешь ты все! — крикнула она. — Я никак не могу тебя застать.
— Что случилось? — Она заплакала, и до меня донеслись ее всхлипывания. Мне уж не впервой было слышать, как женщины плачут, и теперь я не злился, а жалел их. — Ты что, милая? Чем тебе помочь?
— Скорей приезжай, — сказала она. — Смогу плохо!
— Сейчас прилечу вертолетом номер два, — сказал я. — А что с мальчишкой?
— Доктор Андерсон погиб на прошлой неделе в автомобильной катастрофе на автостраде. Да это-то ладно, не огорчайся. Позавчера его похоронили. Мне его не жалко. А Смог ничего не ест. Свернулся в темноте и даже глаза не открывает.
Дальше я слушать не стал, бросил трубку, схватил пальто и кинулся бежать.
На углу я поймал такси и велел шоферу жать вовсю, сказал: я только что узнал, у меня заболел сынишка, его жизнь в опасности.
— Будет сделано, друг, — сказал таксист и первый же перекресток проскочил на красный свет. — Я вас не убью, — засмеялся он. — Садитесь поудобней да успокойтесь малость. — Он промчался через Челси, Кенсингтон, мимо Гайд-парка и через Сент-Джонс-Вуд. Я предложил ему сигару. — Зажгите и давайте, — сказал он. Мне почти не видно было его лица, он был в кепке, в очках, лет, наверно, сорока. — Что б ни делали, сперва успокойтесь, — сказал он. — Все обойдется. Уж вы мне поверьте. Детишки — они часто болеют, да это ничего, поправится. Сколько ему?
— Семь.
— Вот и хорошо. Самое опасное до пяти. А что с ним?
— Сам не знаю. Жена только что позвонила. Не мог от нее добиться толку.
— Женщины всегда так, — сказал таксист. — Ничего, друг. Зато они делают все, что могут.
— И даже больше, — сказал я.
Так мы промчались по городу, и скоро машина затормозила у лестницы, которая вела в сад. Я протянул таксисту два фунта, он взял один.
— Не терзайтесь уж очень-то. Держитесь!
— Всего вам доброго! — крикнул я и помчался в дом, а у самого прямо ноги подкашивались.
Я позвал Бриджит. В гостиной ее не было. Половина мебели исчезла, и по всей комнате на полу валялись чемоданы. Понятно, Смога совсем перевернуло. Как тут толком горевать по отцу, когда в доме все вверх тормашками? Меня вдруг ударило — до чего жестоко мир обходится с малолетками, и я кинулся в кухню. На электрической плите из кастрюльки выкипало молоко и вовсю воняло подгорелым. Бриджит здесь не было, я кинулся наверх, в спальни, заглядывал во все двери и наконец нашел ее.
Она стояла у окна, глазела на улицу.
— Я видела, как ты поднимался.
— Какого ж ты черта не вышла и не открыла дверь?
Я дико обозлился, но вдруг увидел Смога — он сжался в комочек на кровати. И вроде спал.
— Ну, что тут у вас? — Я понизил голос на случай, если он и впрямь спит.
Я знал, Бриджит хочет, чтоб я ее поцеловал и утешил, да только я думал о Смоге, а ей не больно сочувствовал. Она была в черном свитере, в черной юбке, в черных чулках и в черных домашних туфлях с черными помпонами — похоже, с головы до пят обрядилась в траур. Наверно, и ночная рубашка у ней черная, и если в случае чего ей понадобится вата, так тоже найдет черную.
Смог тяжело вздохнул и повернулся ко мне лицом, а глаза не открыл.
— Он пьет теплое молоко. Уже четыре дня больше ничего в рот не брал.
— А доктора ты не позвала?
— Нет еще. Его мать приезжала на похороны, а потом сбежала, бросила нас. Уехала в Шотландию.
— И он у тебя все время спит? Она зажгла сигарету и кивнула.
— Поди в кухню, свари ему овсяную кашу, — сказал я, — потом нальешь в нее холодного молока, да положи масла. И сахару побольше. Сумеешь?
— Конечно сумею.
Она вышла. А я погладил Смога по щеке, и он посмотрел на меня.
— Ты что это? — спросил я. — Я пришел тебя навестить, хотел взять тебя погулять.
— Папа умер.
— Я твой папка. А я-то думал, ты знаешь. Я ж тебе сколько раз говорил.
— Ты дядя, — сказал Смог.
— А теперь и папка.
Он был очень бледный, губы в ниточку и розовые, будто их намазали помадой. Ноги у него подергивались под одеялом.
— Как себя чувствуешь?
— У меня в голове звенит.
— Будто телефон?
Он улыбнулся.
— Нет, будто один большой колокол.
— Это, наверно, уховертка взбунтовалась и давай на нем качаться. У каждого в голове живет уховертка. А знаешь, почему они забираются на колокол и звонят?
— Нет, — сказал он. — Почему?
— Это они тебе говорят — нам, мол, есть охота. Хотят, чтоб ты для них что-нибудь слопал.
— А я не голодный.
— Зато они голодные. Раз твоя уховертка так звонит в колокол, ей, видать, здорово не по себе. Хочешь, чтоб у тебя не звенело в голове, так надо чего-нибудь съесть.
Он оперся на локоть и сразу повалился.
— Правда?
— Правда.
Он подумал.
— А уховертки что больше всего любят?
— Да они ведь разные. Одни вроде тигров, этим подавай сырое мясо. Другие едят яичницу с беконом. А если они долго не ели, для них первое дело хороший завтрак. Сдается мне, твоя из таких. Для начала надо немного овсяной каши, теплой, с молоком. На час уховертка успокоится. Потом съешь омлет.
— Неправду ты говоришь.
— Послушай, Смог, разве я когда тебя обманывал? Может, сказки рассказывал, только не врал. Ты попробуй, а не перестанет звенеть, будешь знать — я тебе все наврал. Или, может, ей просто требуется омлет.
— А где же каша? — спросил он.
— Не знаю, может, ее и нет. Я сейчас буду завтракать, начну с овсяной каши. Бриджит принесет ее сюда на подносе — чтоб я мог с тобой разговаривать, покуда ем. В пакете овсянки оставалось на донышке, но уж так и быть, дам тебе ложечку, просто чтоб успокоить уховертку. Понимаешь, если ее не накормить, она скоро кликнет на помощь своего дружка ежа, он тоже влезет на колокол, чтоб звенел погромче. Ну, вот и Бриджит, а то я прямо не могу дождаться завтрака. Я всегда начинаю с овсяной каши, так что смотри не зевай, я ведь живо ее умну, тебе ничего не достанется.
Я ухитрился скормить ему почти всю кашу. Он попросил еще и омлет, но я дал ему глотнуть водички, прилег рядом на кровать, и он в два счета уснул.
— Сейчас пол-одиннадцатого, — сказал я. — В час разбудим и дадим гренок и яйцо. Вот увидишь, он теперь будет есть. Если я останусь на весь день, он к утру оклемается.
Я аж вспотел, так старался его накормить, и теперь мы с Бриджит пошли на кухню попить кофе.
— Я знала, что ты его накормишь, — сказала она. — Потому и доктора не позвала.
— Спасибо за такое доверие, только больно уж ты рисковала: вдруг бы Смог не выжил? А что это у тебя за чемоданы в гостиной?
— Еду в Голландию со Смогом недели на две.
— А потом что?
— Вернусь сюда. Этот дом мой.
— Будешь здесь жить?
— Продам.
Я сам сварил кофе: она сперва пролила молоко, потом рассыпала сахар.
— Останься со мной, Майкл. Мне одной не справиться.
— Сегодня останусь. Завтра я работаю. Еду на несколько дней в Швейцарию. Как приеду, дам о себе знать. Надо вытаскивать Смога. Сейчас попьем кофе и пойдем в гостиную, унесем чемоданы. Расставим мебель, малость приберем, а потом притащу вниз Смога, пускай увидит — всюду полный порядок, никакой неразберихи. Я сейчас только о нем беспокоюсь. Никогда я не верил, будто первым делом надо беречь женщин и детей, нет, беречь надо одних детей.
Мы прибрали гостиную, теперь здесь стало почти как при докторе Андерсоне. Бриджит села в одно кресло, я — в другое, рядом, и оба глядели через большие окна вниз, на газон.
— Извини, что я доставляю тебе столько хлопот, — сказала Бриджит и протянула мне руку.
— Да разве это хлопоты, — сказал я. — Жалко, что Андерсон умер. Раньше некогда было тебе про это сказать.
— Терпеть его не могла, — сказала Бриджит и выдернула у меня руку.
Я опять взял ее руку и встал, ей тоже пришлось подняться, и я прижал ее к себе. Ее слезы ожгли мне лицо.
— О чем ты плачешь? Не плачь, крошка.
Мне вдруг так ясно представилось, какая она была, когда мы встретились в первый раз, — пухленькая, румяная, она слушала мои враки и глядела на меня широко раскрытыми простодушными глазами, и пышные волосы были еще по-девичьи непослушные, не держались ни в какой прическе. А теперь проступил настоящий овал лица, чуть широковатого в скулах, а глаза озадаченные, несчастные — все не поймет, как это с ней такое случилось. Я взял ее щеки в ладони и стал молча целовать глаза, лоб, все лицо — говорить с ней было еще не время. Я когда кого целую, уж непременно скажу — я, мол, тебя люблю, никак не могу удержаться. Сейчас как раз и надо бы сказать эти самые слова, сдается мне, их она и ждала. Но не потому сказал я сейчас эти три слова, они сами у меня вырвались. А она отозвалась уж с таким жаром — мы сразу накинулись друг на друга, нам бы сейчас прямо на что-то опрокинуться, хоть на голые доски, только в таком доме наверняка найдется что пороскошней.
— В целом свете ты один меня жалеешь.
— Ну, а как же. Я ж тебя люблю. Мы ведь с тобой спали, а с кем спишь, того должен любить, верно?
— Не знаю, — ответила она.
— А я тебя и не спрашиваю, — сказал я.
Мы пошли наверх, но мне было здорово не по себе — Бриджит все плакала, будто совсем потерялась, не знала, на каком она свете. Я только и мог, что лечь и крепко ее обнять.
— Ты своим родителям сообщила?
— Нет, — ответила она. — Да. Вчера написала письмо.
— Вчера? Письмо? — Я встал, зажег две сигареты. — А почему не позвонила? Или телеграмму бы послала.
Она улыбнулась, будто приятно удивилась своему неразумию.
— Не знаю. Правда, не знаю.
— Вот сумасшедшая.
— Знаю, — сказала она и опять заплакала. Я обнял ее.
— Да нет, ты не сумасшедшая. Не плачь.
— Я не люблю своих родителей.
— При чем тут это?
— Я и в Англию приехала, чтоб отделаться от них.
Был уже час дня, когда мы оделись и пошли к Смогу. Он лежал с открытыми глазами.
— Я вас слышал, — сказал он. — Вы что делали?
— Лежали в кровати и любили друг дружку, — сказал я.
— Это приятно?
— Ты голодный? — Я посадил его к себе на колени. — Бриджит готовит тебе еще завтрак.
— А уховертка ушла, — сказал он. — Колокол больше не звонит.
— Тогда дадим тебе сейчас яйцо, не то она проснется и опять примется за свои фокусы.
— Я хочу есть, — сказал Смог.
И он поел с аппетитом. Потом я стал читать ему одну книжку, другую, он все не хотел спать, но под конец уснул.
Я целый час бродил по Пустоши, по щиколотку в грязи и гниющих листьях. Пошел дождь, я заспешил к метро и ходил поблизости, пока не нашел книжный магазин. Увидал подержанную книжку Джилберта Блэскина за два шиллинга, но решил — дорого, и не купил. Все мне сейчас было неинтересно. Смог вроде начал приходить в себя, и я тревожился о завтрашней поездке.
Ребятня возвращалась из школы, пора было и мне назад. Казалось, твердая почва ушла из-под ног. Я повис в воздухе. Все, что сейчас происходит, никак не связано с тем, что должно случиться. Похоже, скоро конец света или неотвратимо надвигается что-то грозное. Обрубить бы канаты и удирать на всех парусах. Чутье подсказывало, где рубить и куда бежать, не было никаких причин его не слушаться. Но я знал: нет у меня надежды поступить, как велит чутье, а значит, мной завладела какая-то сила, еще посильней моего инстинкта. И играет мной. Меня потянуло убраться подальше от дождя, который пеленой заволок листья и кусты.
Я привел Смога вниз, в гостиную, и стал поить его чаем — он сидел у окна и с удовольствием глядел, как дождь разрисовывает стекло. Глаза у него уже не казались такими маленькими, как утром. Кожа — нежная, прозрачная, и, пока он не улыбнется или не попросит еще поесть, можно подумать — она прямо фарфоровая. Я сказал ему — я на несколько дней уеду, должен ехать по работе, а то не на что будет жить.
— А ты просто сходи в банк, — сказал он.
— В банке деньги только хранятся. Сперва их надо заработать.
— А я тебе их сделаю, — сказал он; весь рот у него был перемазан вареньем.
Ему уже не сиделось на месте, он помчался за фломастерами. Я нарезал бумажных квадратиков, и он их разузорил, но почувствовал — что-то здесь не то, и попросил меня нарезать еще. Потом попросил пятифунтовый билет — решил в точности его срисовать. А потом не захотел отдать обратно. Я сказал — ладно, даю тебе взаймы, а когда в субботу вернусь, ты, мол, мне эти деньги отдай, и если будешь вести себя примерно и хорошо есть, свожу тебя в магазин Хэмли и ты там на все пять фунтов накупишь игрушек. И он пошел спать очень довольный.
Я сказал Бриджит — я уезжаю ненадолго, и велел ей заботиться перво-наперво о Смоге, а потом и о себе, и она пообещала.
— Не люблю, когда летают самолетом, — сказала она. — Самолеты разбиваются.
— Со мной не разобьется. Этого я не боюсь. Я верю в это чудо техники.
Она еще прежде сбросила свои черные одежки и лежала сейчас в цветастом халатике, а на мне и вовсе ничего не было. Ночник освещал нас обоих. Я оделся, сказал — мне пора. Но мне боязно было, как бы с ней и со Смогом чего не случилось, будто я один был им опора и защитник, а без меня им грозят невесть какие напасти. Глупо, конечно, что я так боялся, а все оттого, что переоценивал свои силы, а их силы недооценивал. Бриджит вполне могла постоять и за себя, и за мальчонку. Но я еще со страхом думал, что ждет меня самого, когда я отсюда уйду, и пугало меня вовсе не то, что самолет рухнет вниз и разобьется.
Дождь перестал, в разрывах между тучами, которые гнал сильный ветер, мелькали звезды. Я уже спустился с лестницы и чуть было не повернул обратно. Но все же пошел прочь, и по звуку шагов можно было подумать: человек спешит. Если шаг у меня и впрямь был торопливый, я сам не знал, куда меня гонит, впервые в жизни мне стало по-настоящему страшно. Я шел через Пустошь, и на каждом шагу мне чудились засады, и я обрадовался, когда дошел до метро, до огней светофоров, и стал спускаться с Хаверстокского холма. Я решил идти домой через центр, ложиться в постель еще не хотелось, вряд ли сумею уснуть. Каждая проносящаяся мимо машина успокаивала, от усталости мне наконец полегчало, я знал: утром я уже буду совсем спокоен.
Денек выдался хороший, прохладный, я принял ванну и побрился — хотел освежиться, да еще и смыть с себя грязь, ведь сегодня я надеялся встретиться в Женеве со своей Полли. Я сварил яйцо, потом позвонил Бриджит, сказал: я люблю и ее и Смога, пускай ждут меня в конце недели. Она пообещала, и я прямо почувствовал в ухе ее горячее дыхание. Она сказала: Смог здоров и плотно позавтракал. Сейчас он играет в саду с соседским мальчиком, сыном архитектора, того только что бросила жена. Смог уже строит планы, что он купит на те, пять фунтов, когда я поведу его в игрушечный магазин. Хоть это приятно было услышать, и я повесил трубку.
Я стоял и глядел в окно на крыши и задние стены жилых домов, выходить было неохота — лень, что ли, одолела. Но скоро я подумал, каким хорошим завтраком себя угощу перед тем, как поеду в склад-квартиру Джека Линингрейда и пройду обычный обряд загрузки, и я надел пальто, шляпу, подхватил чемоданчик с пижамой и прочими мелочами, в последний раз обвел взглядом нашу берлогу и зашагал в Сохо. Река под мостом текла зеленая, маслянистая, я глядел на нее и ждал какого-нибудь знака. Ничего не дождался, а все равно приятно — вода течет, зыбится, вся в движении.
Я пришел в ресторанчик Тонио, и он встретил меня прямо как земляка. Теперь-то он мне не нравился: ведь Моггерхэнгер сказал — Тонио сообщает ему о приходе и уходе своих посетителей. Но я все равно улыбнулся, спросил, как жизнь, в общем, ничем себя не выдал. А когда он пошел передать мой заказ, я подумал (и только после узнал — так оно и было), он пошел звонить Моггерхэнгеру, что я, мол, здесь. Я, конечно, бросил бы сюда ходить, да уж больно хорошо Тонио кормил, а потом, если я перестану здесь обедать, Моггерхэнгер сразу меня заподозрит, и вообще, когда дело плохо, лучше поступать как хочется — на поверку оказывается, это ничего не меняет. Я не только поступил по-своему, я еще и всласть поел, а это очень кстати, ведь поездка предстоит дальняя — ни много ни мало в Бразилию.
Джекова бражка нагрузит меня золотом, я продам в Женеве один брусок, а с остальными быстренько махну в Рио-де-Жанейро. По разговору с Моггерхэнгером я понял: Полли вряд ли встретит меня на аэродроме, так что я прилечу и улечу еще до того, как она вздумает меня искать. Все мои планы были построены на песке, только потому и можно было надеяться на успех. Прилечу в Бразилию и пошлю за Полли, и в таком я был упоении — даже воображал, будто она с радостью приедет, а если станет разыгрывать неприступную или окажется, она уж очень под башмаком у Моггерхэнгера и не сумеет сбежать, тогда приглашу Бриджит со Смогом и уж они-то враз ухватятся за такое предложение. Все вилами по воде писано, только надежда крепка, и это хорошо, ведь у меня всегда так: чем крепче надеюсь, тем больше мне везет.
Я доедал zabaglione, и тут вошел Джек Календарь — вот уж кого мне в этот час вовсе не хотелось видеть. Я живо отодвинул от себя сладкое — не желал я сейчас его кормить — и закурил сигару. Подошел Тонио, вроде хотел спросить, подать ли мне кофе, а на самом деле собрался ухватить Джека за бороду и за ворот и вытолкать вон.
— Не тронь его! — рявкнул я. — Не то мы оба за тебя возьмемся.
Он глянул на меня как на сумасшедшего и пошел за вареным корнем одуванчика — у него это называлось кофе — по два шиллинга за чашечку с наперсток.
— Ну, какой счет? — спросил я Джека. — Чего стоите, садитесь. Я здесь в последний раз.
Он весь зарос седой кудрявой бородой, но был сейчас довольно чистый и от него не слишком разило.
— Счет десять — ноль в их пользу, но я не жалуюсь. Бросил наливаться всякой дрянью. И даже не голоден. Теперь молодежь дает мне деньги, я, так сказать, вписался в пейзаж. Все переменилось. Я у них не прошу, но они хотят быть великодушными, особенно те, кто беден. У некоторых, судя по виду, дела еще хуже моих, но они суют мне в руку медяк, а то и несколько.
— Это хорошо. Вы были на линии огня.
— Да, — сказал он, — но я не прочь отойти в тыл и месяц-другой передохнуть. Если мне это удастся, я наберусь сил и протяну до девяноста лет.
Его серые глаза выцвели, а сквозь бороду просвечивала белая как мед кожа.
— Я знаю одно славное тихое местечко, меньше ста миль от Лондона, — сказал я. — Вам бы полезно там пожить. Тот самый полустанок, я вам про него поминал.
Тонио принес нам кофе, а потом стал на пороге кухни и оттуда смотрел на нас. Я побоялся — вдруг ему нас слышно или, может, в столике спрятано записывающее устройство, и адрес написал Джеку на бумажке и еще сказал — там уже один человек живет, а имен никаких не называл. Потом набросал несколько слов Уильяму. Я понимал, они не больно сойдутся, и написал ему — пускай поселит Джека Календаря в зале ожидания, там он будет существовать сам по себе.
— Через несколько дней я тоже приеду, — сказал я, — погляжу, как идут дела. Денег на дорогу нужно?
— Если у вас есть, дайте фунт.
Я дал два, потом сказал — мне надо бежать, пора на работу. Я заплатил по счету, а на чай Тонио не оставил ни гроша — пускай, если угодно, доложит Моггерхэнгеру и про это. Он увидал, я ни монетки на столе не оставил, — и не подошел, не помог надеть пальто, ну, а я застегнулся и вышел на улицу. Как раз остановилось такси, кто-то вылез, а я вскочил.
День был предательский, небо над городом высокое, в нем маленькие облачка, а едва я приоткрыл боковое стекло, в машину ворвался холодный ветер — отличный день, прочищает мозги и будит, когда вставать еще неохота. Но я уже вышел в путь, верил, что все мне удастся, зорко смотрел вперед и чувствовал себя капитаном своей шлюпки, хоть она и дала течь.
Стэнли повесил мое пальто на плечики и в шкаф, там оно будет меня ждать.
— Коттапилли и Пиндарри уехали? — небрежно спросил я и надел сшитое на заказ непромокаемое пальто.
— Без сучка без задоринки.
— Хорошие ребята, — сказал я. — Ловкие.
Он, похоже, здорово устал — когда шел впереди меня в большой зал, даже сутулился.
— Вот билет в Женеву, — сказал он и сунул мне пластиковый бумажник. — Обратный.
— Надо думать. — Я засмеялся. — Я рассчитываю вернуться. Не вздумай и мне устроить такую подлость.
Он остановился, посмотрел на меня.
— Слушай, я сыт по горло твоими шуточками.
— А другие что, тебя не поддевают?
— Никогда, — ответил он. — Так что и ты давай кончай.
— То-то они и попадаются, раз у них нет чувства юмора.
Он аж вспотел.
— А кто попался?
— Рэймедж. Кто ж еще?
— В самом деле, кто?
— Пошли, не то я опоздаю.
Мне казалось, я очутился не среди хладнокровных, стойких контрабандистов, которые стараются перехитрить правительственных чиновников таможни и налогового управления, а среди сумасшедших. Я больше не ломал себе голову, что стану делать с золотом на пятьдесят тысяч фунтов, когда усядусь на него, будто наседка, в тени Сахарной Головы, сейчас я хотел только одного — добросовестно выполнить все, что от меня требуется, словно и впрямь собираюсь доставить их по условленному адресу для фирмы Джека Линингрейда, которая известна в Сити своей безупречной честностью.
Я зашагал через весь зал к колпаку.
— Доброе утро, мистер Линингрейд.
Он слушал пластинку — Шаляпин пел какую-то русскую песню, но Джек приглушил ее, и теперь она была еле слышна.
— Уже день, — сказал он. — Третий час.
Я, видно, был не в фокусе — он поворачивал зеркала и перископы, потом улыбнулся и спросил, готов ли я.
— Вы ж меня знаете, — сказал я. — Надеюсь, к двадцатилетию моей верной службы вы подарите мне золотые часы.
— Обсудим на правлении, — с сухим смешком сказал он. — А пока вы будете к этому чуть поближе, если начнете нагружаться.
Около меня на столе, покрытом фиолетовой скатертью, лежали пятьдесят тонких брусочков наилучшего золота, мое будущее богатство, на него я заведу большущее ранчо в Бразилии или в Аргентине и стану царствовать в своих обширных владениях. Я распахнул пальто, Стэнли опустил в один из кармашков первый брусок, я ощутил его вес и тепло, и мне показалось, будто все последнее время жизненные тревоги медленно переворачивали мне нутро, а теперь все там понемногу становится на место. Вот и второй брусок положен. Стэнли — умелый упаковщик, он всегда начинает сверху, чтоб под конец на пальто не осталось ни единой морщинки. Жалко, нельзя плыть в Бразилию пароходом вместе со Смогом и Бриджит, ведь тогда Смог коротал бы долгие часы, играя этими золотыми брусками на полу каюты, строил бы квадраты и пирамиды, треугольники и частоколы и глаза бы у него так и блестели. Я представлял себе это и улыбался, но вдруг заметил: толстая рожа Линингрейда повернута ко мне, глазки-буравчики уставились на меня из-за всех этих аппаратов железного колпака-спасителя — и мне стало не до улыбок.
Стэнли уложил третий брусок, и тут зазвонил телефон. Он снял трубку. Железный сразу же взял отводную.
— Когда? — крикнул Стэнли. — О господи!
Мне не понравилось, какой у него стал испуганный голос, но я решил — пока там с Линингрейдом ведут деловой разговор по телефону, я могу грузиться дальше, и взялся было за брусок.
— Не смей! — рявкнул кто-то.
Они оба уже положили трубки, Стэнли глядел на меня, лицо у него стало серое от ужаса, будто я вышел из страшного сна, который преследовал его всю жизнь и вдруг обернулся явью.
— Это еще почему? — как мог высокомерней спросил я и перевел взгляд с одного на другого.
— Обоих схватили. Коттапилли и Пиндарри, — сказал Стэнли.
— Не повезло ребятам. А я при чем?
— Убью! — заорал Линингрейд.
— Врете, — сказал я. — Вы ж говорили, они уже улетели. В глазах Стэнли показались слезы. Он плакал от ярости.
— Их взяли из самолета, он уже выруливал на взлет.
— Давайте лучше нагружайте меня, — сказал я. — Если их и впрямь схватили, мне сейчас в самый раз лететь. Никакой опасности.
На меня уставилось дуло пистолета, и я знал: у Стэнли наготове еще один, под курткой. Внутри стало до жути холодно и пусто, вот сейчас мне крышка! И я уже ничего не мог — только трещал без умолку, старался успеть сказать как можно больше слов, покуда я еще не ухнул во тьму, словно в эти последние мгновения у меня только и осталось что слова.
— Это ты на них донес, — тонко прокричали репродукторы.
— А какая мне от этого корысть? — возразил я. — Они сами чем-нибудь себя выдали, так что держите свои обвинения при себе.
У Стэнли прямо глаза на лоб полезли.
— Кто ж на них донес?
— Ты, вот кто, — сказал я. — Нагружай меня, и я поеду, не то выложу мистеру Линингрейду все, что про тебя знаю, а может, нам всем лучше поскорей отсюда убраться, вдруг Коттапилли и Пиндарри проболтались. А они проболтаются, это уж как пить дать, — прибавил я, будто ни минуты не сомневался. Я клепал на всех чохом, орал до посинения, чтоб скрыть, что у самого рыльце в пушку. — Сроду не видал таких двурушников. Все мы в опасности, надо держаться вместе и друг другу доверять. Больше нам надеяться не на что. Иначе нам крышка. Ну и сволочной мир: как запахло жареным, так все готовы один другому перегрызть глотку. Хуже, чем в джунглях. Я ваш лучший курьер, а вам моя верная служба — что выеденное яйцо. Если я все ж скатаю в эту поездку и выйду сухим из воды, больше я с вашей бражкой не вяжусь. Даже у воров и у тех не осталось чести. Тьфу, до чего противно.
Меня переполняло искреннее, неодолимое возмущение, но на этот раз оно не подействовало. Линингрейд включил громкоговоритель на полную мощность и прямо оглушил меня.
— Подлец, обманщик, предатель! Ты нас выдал. Говори, кому служишь, не то убью на месте.
Я уже готов был сказать правду, вот честное слово, но тут распахнулась дверь, грохнул пистолетный выстрел. Пуля просвистела мимо моего уха, опалила горячим ветром. Она, видно, перебила какой-то провод под железным колпаком — Джек орал там у себя, а нам было ничего не слыхать.
Закрыв за собой дверь, у входа встал Клод Моггерхэнгер, а Кенни Дьюкс с громадной свинчаткой и Резак — руки в карманах, верно, там у него тоже оружие не из приятных, ринулись прямиком к железному колпаку. Резак выхватил что там у него было в кармане, и налетел на Стэнли, тот стал отбиваться пистолетом. Оба повалились на пол у моих ног, и я отступил — как бы не запачкали мне башмаки, не помяли брюки. Они дрались как львы, я и не подозревал, что Стэнли такой сильный и храбрый, даже приятно. Они катались по полу, хлестала кровь — в руках у Резака оказалась бритва и ему нет-нет да удавалось полоснуть противника.
Столик с золотом опрокинулся, и сорок семь брусков разлетелись по полу. Кенни Дьюкс взялся за железный колпак, и громкоговоритель снова заработал — Линингрейд махал на Кенни руками и вопил, чтоб он ничего не ломал. А Кенни знай работал, будто он заправский демонтажник и хочет показать новому хозяину, как ловко он изничтожает железные аквариумы. Джек Линингрейд из-под путаницы оборванных проводов и обломков палил через всю комнату в Моггерхэнгера, а тот так проворно увертывался и пригибался, что тебе молодой.
В комнате орали, стреляли, а Стэнли, из которого кровь так и хлестала, молил Резака о пощаде, и Резак вроде уже решил, с него и впрямь хватит, — и вдруг пнул Стэнли так, что тот аж отлетел в другой конец комнаты. Окна, густо закрашенные черным лаком, были разбиты пулями вдребезги, железный колпак со всеми аппаратами и приспособлениями рухнул на пол и похоронил под собой Джека Линингрейда, а Кенни Дьюкс сверху все крушил его и крушил.
Я лежал на полу, смотрел на золото, ждал удобной минуты и, пока вокруг бушевала буря, засунул в карманы еще несколько брусков. Одна из последних пуль Линингрейда задела Моггерхэнгера, он судорожно взмахнул рукой, чуть не потерял сознание, на миг забыл о двери. Я вскочил, заячьим длинным прыжком метнулся вон из комнаты, позади остались вопли бойни, бодрящий звон бьющихся стекол. В прихожей стоял мой чемоданчик, я схватил его — не оставлять же им — и был таков.
Я не стал чикаться с лифтом и сбежал по лестнице, стараясь по дороге успокоиться. Вышел на улицу, зашагал мимо магазина Хэррода, на ходу застегивая пальто, потом свернул на Бромптон-роуд. Люди шли мимо, видно, я никому не бросался в глаза, да только я совсем растерялся, никак не мог решить, куда податься. Мне представлялся Верхний Мэйхем — Уильям Хэй, скинув башмаки, попивает чай в бывшем помещении кассы, потом он же задрал ноги чуть не выше головы, в руках романчик. Но ведь если я заявлюсь на полустанок, я его подведу, они меня в два счета выследят. Леса и поля тоже меня не привлекали, и в Ноттингем нельзя: будет беда матери. Только один человек и мог бы мне помочь — бабушка. Она защитила бы меня от всех гангстеров земных и небесных и близко их ко мне не подпустила бы. Но бабушка умерла, так что помощи отсюда больше не жди. Славный денек обернулся мелким дождиком и низкими тучами. Наконец-то я поймал такси.
— Куда?
— Лондонский аэропорт, — сказал я не думая. Опять во мне верх брал не рассудок, а нутро, хоть я уже начал его ненавидеть. Казалось, только что самые корни чутья, которое всегда меня вело, были подрезаны, но если так (а, судя по всему, дело было именно так), после потрясения и страха живучая моя натура, похоже, вновь воспрянула и я опять сумею справляться с неожиданностями и выходить сухим из воды. Нет, думать я не хочу, говорил я себе, пока такси мчалось по Кромвел-роуд на запад, только лишаешь себя удачи и счастливой возможности действовать.
Я еще мог поспеть на женевский самолет, в кармане у меня лежал билет да еще пять брусков золота — их хватит года на два. Я уже строил планы на будущее. Золото продам, открою в Цюрихе счет, куплю кой-какую поношенную одежду: рюкзак, назовусь студентом — мол, изучаю языки, — укроюсь в каком-нибудь тихом городишке и погляжу, что будет дальше. Отращу бороду и усы и если буду платить по счетам и жить тихо-смирно, никто меня не заметит и не тронет. Пять брусочков — маловато, на Бразилии можно поставить крест, львиную долю съела бы дорога. Да и вообще спокойней будет не забираться чересчур далеко от лап Моггерхэнгера: в какой-нибудь экзотической Бразилии больше бросаешься в глаза. Немного погодя, не сразу, свяжусь с Бриджит. Ну, а Полли… похоже, она навсегда ушла из моей жизни.
Мы были уже на зеленой окраине Лондона, я с облегчением откинулся на спинку сиденья, закурил сигару, проверил билет. Порядок: билет как билет. Сумятица в голове улеглась — мысленно я освоился с новым, непредвиденным будущим. Моггерхэнгера я ненавидел всеми печенками и не чаял поскорей от него убраться. В последний раз, когда я ему сообщил про Пиндарри и Коттапилли, он уж так спешил все обтяпать, что и я едва не получил пулю в лоб. Вот кто продаст и глазом не моргнет, я ему и в подметки не гожусь, лучше бы мне с ним отродясь не встречаться… Но я-то, как всегда, надеялся на лучшее, вот и сейчас подумал: может, он теперь только рад будет, если я уберусь с глаз долой.
Я сунул таксисту пять фунтов и кинулся регистрировать свой билет. Времени оставалось в обрез. На аэровокзале в этот день было тихо, никакой особой суеты, с паспортом и билетом наготове я спокойно прошел в зал для отлетающих. От мысли, что я надолго распрощаюсь с Англией, я воспрянул духом: ведь позади останется болото, в котором я чуть не увяз, а впереди — пустота, совсем как когда я отправился из Ноттингема по Большому северному тракту попытать счастья. Может, парню вроде меня так и надо — каждые несколько лет поднимать якорь и пускаться в открытое море.
Билет прокомпостировали, я прошел дальше, с улыбкой предъявил паспорт. Таможенник внимательно меня оглядел, но пропустил, и вот я уже в зале ожидания. И вдруг почувствовал — помираю с голоду, совсем живот подвело; я остановился у стойки кафетерия и подумал — может, пока еще не объявили мой самолет, выпить рюмашку-другую коньяку и закусить пирожными с кремом, а может, поглядеть напоследок на Англию, какая еще видна за зеркальными стеклами, на взлетно-посадочные полосы, которые курились в тумане под моросящим дождиком. Вдруг кольнуло в сердце: жаль покидать Полли, но нет, не верится, что мне уж больше никогда ее не видать, — может, когда-нибудь судьба еще улыбнется мне и снова нас сведет. И потом, ведь есть еще Бриджит и Смог, о них я думал даже еще нежней, только вот не знал, как бы нам всем троим встретиться. Мне представилось — лет через десять Бриджит, уже почтенная женщина, едет с шестнадцатилетним пареньком по какому-нибудь городу Северной Италии, и на солнечной и пыльной площади они выходят из автобуса. А я сижу за мольбертом и лениво что-нибудь малюю, и на мольберте уселись голуби. Я встану, подойду к ним, а Смог будет начеку — как бы ее кто не обидел — и подумает: это еще кто, какого черта ему надо, вдруг, чего доброго, ее уведет, но Бриджит меня узнает, и я приглашу их в свое скромное жилище, и к этому времени Смог уже прекрасно меня вспомнит и в нем проснется былая привязанность ко мне.
Я спросил чашку кофе, и тут на плечо мне легла чья-то рука. — Пройдемте со мной, сэр, — сказал длиннолицый бледный таможенник.
Сэром меня потом долго не величали, очень долго. Мы вернулись к паспортному столу. Там теперь были еще два таможенника, и тот, что меня позвал, спросил, сколько денег я везу с собой за границу. Я ответил, и он допросил меня открыть бумажник. Я не испугался: денег у меня было не больше положенного. Мысленно я поглядел на себя со стороны — вон как спокойно, с улыбкой я открываю свой чемоданчик. Мне казалось, сейчас меня отпустят, как отпустили однажды Уильяма, и я уже поздравлял себя — мол, этот короткий разговор ничего не значит: ведь больше я уже не должен буду здесь проходить.
— Пройдите, пожалуйста, со мной.
Я вошел в другую комнату, подальше от глаз честных или удачливых пассажиров, которым не задавали никаких вопросов. Там ждали двое полицейских и еще один верзила — сыщик в штатском, я его узнал: ни много ни мало — сам старший инспектор Лэнторн.
— Снимите пальто.
Ну, конец. Лэнторн самолично вытащил пять золотых брусочков, и меня тут же предупредили: с этой минуты каждое мое слово может быть использовано как улика против меня, и таможенники перечислили статьи, по которым меня обвиняют.
По дороге в полицейский участок я понял — Моггерхэнгер донес на меня тогда же, когда на Коттапилли и Пиндарри. Уж если он закидывает сеть, так с размахом.
У меня дрожали ноги, но садиться не хотелось. Мне предложили сесть, а я все стоял, будто и этой любезности не хотел от них принимать. Лэнторн толкнул меня на скамью. Вот и мой железный колпак разбит вдребезги, на меня хлынул свет и так меня напугал, прямо дыхание перехватило. Когда же расшибут колпак Могтерхэнгера? Я подумал: я тоже приложу к этому руку — и улыбнулся. Но как я ни ломал голову, а несмотря на все его художества не мог придумать, за что его можно привлечь, ведь по полицейскому участку меня, стиснув мой локоть, вел инспектор Лэнторн — попробуй докажи при нем, что Моггерхэнгер в чем-то виноват! Будь для этого хоть какая-то возможность, Моггерхэнгер бы так не поторопился меня засадить.