Часть V

Меня нагрузили все в той же квартире, и вместе с Уильямом мы поехали на аэродром. Уильям только накануне вечером вернулся из поездки с бриллиантами, но все равно захотел сам меня проводить.

— У тебя все здорово пойдет. Ты чудо-парень. Ты когда с большим грузом идешь, по тебе сроду не угадать. Это уж точно. Ты будешь высший класс.

— Ладно, хватит, — сказал я. — Раскудахтался с утра пораньше. Мне надо выпить еще пятнадцать чашек кофе, надеюсь, на буфет времени хватит.

Накануне я побывал в аэропорту — надел очки в роговой оправе, кепочку, будто кого встречаю, — и теперь уже знал, куда там идти. Я попрощался с Уильямом и вышел из машины, а он поехал домой отсыпаться. Я был совершенно спокоен, меня ничуть не трогало, что я вывожу золото за границу, — мне казалось, это дело самое что ни на есть безобидное и нехитрое. Я ж не краду, стало быть, все в порядке. Просто я вьючный мул, только что жалованье хорошее.

Я зарегистрировал свой билет, стал на эскалатор и поехал в зал отправления — лучше пройти через таможню прямо сейчас, а то вдруг начну сомневаться. И тут в противоположном конце зала, в толпе у киоска с газетами и сувенирами, мелькнул хорошо знакомый, круто срезанный затылок Моггерхэнгера. Что он делает здесь, в аэропорту, я не знал и знать не хотел, но тем больше оснований поскорей покончить со всеми формальностями. Я предъявил билет и прошел к человеку, который просматривал паспорта. Рядом таможенник пронизывал взглядом каждого проходящего. Я глядел перед собой в открытую дверь, будто мне не терпелось выпить там кофе, и это бескорыстное стремление еще разок позавтракать придало мне естественности в ту минуту, когда я уже готов был заволноваться. Впереди я углядел черноволосую красотку, и, когда мне вернули паспорт, я не стал смотреть зверем на таможенника, а уставился на ее ножки. Никто меня не спросил, вывожу ли я что-нибудь, никто не тронул за плечо, и вот уже все позади, я у кофейной стойки, и такой меня прошиб пот под моим бронированным пальто, аж в глазах потемнело. Я нарочно помедлил у стойки в том месте, где меня еще мог видеть таможенник, — не из дурацкой напускной храбрости, а просто на случай, если у него мелькнули на мой счет подозрения: смотри, мол, — вот он я, мне незачем прятаться в толпе.

За полчаса, оставшиеся до начала посадки, я выпил две чашки кофе, съел сандвич, потом прошел к газетной стойке и купил «Файненшл таймс». Ноги и плечи ныли от непомерной тяжести. Еще не было десяти, а из-за двух чашек мерзкого кофе пришлось отправиться в уборную. У меня хватило ума не снимать там пальто, я знал: надеть его будет не просто. Но дело обернулось совсем худо: я не мог подняться с унитаза. Пальто придавило меня, будто каменное. Вставать не хотелось, сидел бы вот так и сидел, пока меня тут не застукают… А может, я наберусь решимости и разгружусь, брусок за бруском, а потом уйду из аэропорта и исчезну навсегда, по крайней мере, с глаз человека под колпаком. Я додумал все это до конца, и конец показался мне глупым и горьким — куда лучше попытаться встать и пройти к самолету. Ведь как-никак мне доверили нешуточное дело, и, если я дам маху, это ударит по Уильяму Хэю, он опять превратится в горемыку Билла Строу и ему будет заказан путь в ряды добропорядочных мошенников нашего общества.

Я опустился на колени повернулся, оперся руками об унитаз. Из этой исходной позиции сдвинуться было трудно, но все-таки можно, и даже если я не сумею подняться с колен, то проползу по всему залу и поднимусь в самолет — скажу, я паломник, направляюсь в Лурд к мощам моей любимой святой, надеюсь, это поможет моей матери исцелиться от смертельной болезни. Нет, так дело не пойдет — я прополз вдоль стены туда и обратно. Такому меня не учили, а зря; когда вернусь, надо будет внести поправки в программу тренировок — если только я вернусь, если когда-нибудь выйду на свободу. Теперь я снова оперся руками об унитаз, потом рывком, дрожа от напряжения, встал, и тут как раз объявили, что посадка в мой самолет через выход номер тринадцать. Я застегнул брюки, пальто, взял чемоданчик и пошел навстречу неизвестности.

Я вступил на борт, и самолет сразу осел (а может, мне только показалось), и, едва я опустился в кресло в длинном душном салоне, меня обдало жаром, как в джунглях. Прежде я часто думал: наверно, страшно будет вот так оторваться от земли, а сейчас до того вымотался, что было уже не до страха. И ничего не чувствовал, только огромная тяжесть прижимала меня к спинке кресла, и совсем это было ни к чему — я и так к ней привалился. Самолет сразу ушел в облака и все время летел над этим белым ковром. Мое место оказалось у окна, рядом сидела какая-то девушка. Она случайно ткнулась локтем мне в бок и тотчас его отдернула — ударилась о металл. Отопление, наверно, было включено на всю катушку — девушка сняла пальто, а потом и жакет. С запястья у нее свешивался браслет, но на пальцах — ни одного кольца. Самолет тряхнуло, как на ухабе, и девушка ухватилась рукой за сиденье. Только теперь, когда мы поднялись уже на пять миль над землей, я подумал: каково это распрощаться с нею навсегда.

Мой багаж был весь на мне, точно тяжкие золотые латы, и я, понятно, стал думать, будет ли толк от такой обертки, если самолет разобьется при посадке. Если обломаются крылья — они как раз видны из моего окна, — она мне уж никак не поможет. Мы камнем пойдем вниз, и мой вес, может, еще больше ускорит падение, а потом тело мое обнаружат в двадцати футах под землей — красавчик всмятку в золотой оправе.

На высоте шести миль я заметил в этом шикарном, сверкающем чистотой реактивном самолете самую обыкновенную муху. Эта грязнуха чувствовала себя тут как дома — глядя на нее, я успокоился, даже смех разобрал: это ж надо, она здесь больше к месту и ей здесь уютней, чем мне, да и всем восьмидесяти пассажирам, что расселись рядами в салоне. Да, эта муха пойдет далеко, ведь вон какое она выдержала испытание, чуть не на пятерку, дай бог всякой живой твари с честью такое пройти. Стюардесса продавала напитки за несколько рядов от меня, как вдруг самолет круто накренился, и она покачнулась, схватилась за сетку над головой. А моя соседка вцепилась в ручку кресла.

— Вам не по себе?

— Да, немножко.

Она полуобернулась ко мне, и я подумал: неужели другим тоже так везет на неожиданные встречи? Мне пришло в голову, что так и устроен мир, — со всеми так случается.

— Я летал десятки раз, — по привычке соврал я; этой доброй старой смазки для колес у меня всегда хватает.

— Я тоже. Но никак не могу привыкнуть. Сама не знаю почему.

— Тут одно лекарство — разговор, — сказал я. — И выпивка. Надо, чтоб было с кем болтать, о чем — все равно, — и выпить парочку рюмок коньяку или хоть бокал-другой шампанского. — Я окликнул стюардессу: — Полбутылки сухого, красавица. Идет?

— Спасибо, — с улыбкой сказала соседка, и я почувствовал, как приятно путешествовать. Груз больше не давил ни на спину, ни на грудь. Свою соседку я уже видел раньше, но только издали, а она меня, скорей всего, не видала, разве что мельком, и вряд ли теперь узнала.

— Я служил шофером у вашего отца, — сказал я. — А потом нашел место получше.

— Терпеть не могу, когда меня узнают, — холодно сказала она. — Меня это смущает.

— Виноват. Я подумал, а вдруг вы тоже меня узнаете — и тогда вам будет неприятно. Вот и решил сказать первый. Будьте здоровы!

Она выпила все до дна.

— Это вы все равно хорошо придумали.

— За ваше здоровье, мисс Моггерхэнгер! — сказал я, а шепотом прибавил: — Полли. — Я не раз видел эти жгуче-черные крутые завитки, но всегда издали, когда она подъезжала к конюшне — возвращалась с прогулки верхом и легонько подскакивала в седле и блуза цвета сливы или джемпер очень мило подрагивали. Или вечером, шикарно одетая, она скромненько садилась в чью-нибудь сверхмодерную машину и уезжала в город развлекаться. Мне стало легко и весело, даже голова закружилась, только я сам не знал, к добру ли эта встреча. Но ведь все вышло само собой, так что не мне судить.

— Я думала, что хоть в самолете можно остаться неузнанной, — сказала Полли Моггерхэнгер, надув губки, — но зря надеялась, черт возьми.

— Да вы не беспокойтесь, — сказал я, а сам глядел, как у нее раскраснелись щеки, когда она залпом допила второй бокал. Стюардесса разносила подносы с завтраком, и я заказал еще шампанского. — Что ж за еда всухомятку? — сказал я.

Я и сам от выпивки уже чувствовал себя куда лучше и вдруг вспомнил, что Уильям наказывал строго-настрого: «Не пей спиртного. Ни капли. Это гроб. Смотри, Майкл, даже и не пробуй». Он не раз повторял это, пока я тренировался, и я пообещал никогда, никогда, никогда и в рот его не брать: на что мне это нужно — пить, и не люблю я это вовсе. Один бокал мне, наверно, не повредил бы, тем более что было чем закусить, но две такие шампанские мины на высоте в тридцать тысяч футов, да еще в одиннадцать утра, — и у меня перед глазами снова поплыл туман, а ведь в соседнем кресле сидела прелесть что за девчонка, и мы уже познакомились, и она щебетала вовсю. Шампанское пошло ей на пользу: пока мы курили, я взял ее за руку, и Полли даже не подумала ее отдернуть.

— Отец сам привез меня в аэропорт, — говорила она. — Иногда он ни на шаг меня от себя не отпускает. До чего мне это надоело, ужас. Он думает, я лечу в Женеву повидаться со школьной подругой. Я, конечно, с ней встречусь, но постараюсь, чтобы это заняло не больше часа. А потом — три дня блаженства! Буду сама себе хозяйка, найму машину, прокачусь по берегу озера, погляжу, с кем стоит свести знакомство, — вот будет праздник.

Она спросила, чем я занимаюсь, и я ответил: разъезжаю по делам одной фирмы.

— А, контрабанда, надо думать. — Улыбка ее меня даже испугала — такая в ней сквозила насмешка. — Сколько же весит ваше пальто, что вы никак его не снимете?

— В это время года всегда прохладно, — сказал я, обливаясь потом.

— В этом пальто вы и на Северном полюсе не замерзнете. Не первый раз такое вижу.

— Я на прошлой неделе простудился, — сказал я. — Все никак не оправлюсь, вот и кутаюсь. Упал в речку. Вообще-то вышло это на подначку. Подружка моя говорит: слабо тебе прыгнуть, ну, я и прыгнул. Прямо так камнем в воду и ушел. Чудом не подхватил чего похуже, больно грязная была вода.

— А зачем ей понадобилось, чтоб вы прыгнули? — с интересом спросила Полли и склонила ко мне голову, на белоснежную шейку упали черные кудряшки. Очень хотелось их потрогать, но я сдержался: ничего, всему свой черед.

— Да сам не знаю. Последнее время мы без конца ссоримся. Не клеится у нас с ней. Так дальше нельзя, и, может, я вообще к ней больше не пойду. Когда она подбивала меня прыгнуть в реку, я знал, она в ужас придет, если я прыгну. Ну, я взял да и прыгнул, думаю — была не была, хуже, чем у нас сейчас, уже некуда. И ошибся. Стало еще хуже. И все-таки мы пока вместе. Вообще-то мне с самого начала с ней не по себе. Понимаете, она из богатой семьи, это бы еще ничего, да вот беда: она совсем не умеет жить. Богатство ее загубило, больно избаловалась. Я не первый раз встречаю девушку из богатой семьи, и все они на один лад: трудно с ними, и в постели они тоже не сахар. Для таких дел лучше девушки попроще. С ними легче ладить.

Я знай болтал и болтал, а все равно понимал: просто во мне шампанское бродит и говорит за меня. А в мыслях у меня сейчас одно: переспать бы с Полли Моггерхэнгер! И так мне приспичило, будто от этого зависела вся моя жизнь, кто его знает почему. Только, несмотря на весь мой треп, а может, как раз из-за него, я совсем не думал, куда меня это заведет. Уильям Хэй первым долгом наказывал мне не пить, а второй его наказ был — не трепаться во время поездки, ни с единой душой не разговаривать. Я же не только разговорился, да так, прямо сам себя заслушивался, я сделал промах куда опасней: мимоходом сболтнул, в какой гостинице остановлюсь в Женеве, мол, вдруг ей придет охота мне позвонить. И опомниться не успел, как она достала карандаш с бриллиантиком — уж, верно, папочкин подарок — и светло-коричневую книжечку и записала название гостиницы. Я и обрадовался, и струхнул, но выпитое шампанское приглушило оба эти чувства, а когда самолет стал приземляться, подпрыгнул и милашка Полли уцепилась за мою руку, я уже совсем засыпал, хоть по-прежнему усердно заговаривал ей зубы.


Я застегнул пальто и покрепче ухватился за поручни, а то как бы не повалиться головой вперед на гудронированную дорожку. Видел я совсем не так хорошо и ясно, как обычно, и решил: вернусь, надо будет сходить к глазному врачу, пускай пропишет очки. Что-то и впрямь случилось с глазами, и шампанское тут ни при чем — ведь выпил я всего ничего, просто устал, уходился, как никогда в жизни, — нет уж, пропади оно все пропадом, больше я в эти игрушки не играю, это моя первая и последняя поездка.

У паспортного окошечка никто меня не задержал, и скоро я уже поднял руку, подозвал такси и покатил по заранее условленному адресу в предместье О'Вив. Полли вышла передо мной, ее встретили подружкины родные и в большущей машине повезли на какую-то там виллу у Женевского озера.

В доме, где мне назначена была встреча, не работал лифт, и пришлось через силу втаскивать себя по лестнице целых три пролета. Я изнывал под тяжестью груза и, проклиная все на свете, взбирался со ступеньки на ступеньку; я часто останавливался, с трудом переводя дух, так что встречный джентльмен, немолодой добряк, поглядел на меня в тревоге — решил, наверно, у меня сердечный приступ. Я улыбнулся — ничего, мол, я в полном порядке, но он остановился и глядел, как я взбираюсь наверх, будто не поверил мне и сейчас заковыляет за одним из знаменитых швейцарских лекарей, а тот подхватит мой труп и смоется. На последних ступеньках я совсем высунул язык, это была самая трудная минута с тех пор, как я закрыл за собой дверь квартиры Уильяма, и только теперь наконец до меня дошло — ведь я же первый раз в жизни за границей. Кто его знает, почему именно сейчас я это понял, но только особого восторга я не почувствовал. Потом нажал потным пальцем кнопку звонка и вовсе про это забыл.

Рассыльный лет тридцати восьми в очках без оправы, волосы ежиком, спросил, что мне надо, я сказал — мистера Панка, и он сразу стал куда любезней и поманил меня то ли в коридор, то ли в приемную. И хотел было выйти, но я дернул его за рукав и знаками показал, что хочу выпить воды, а он понимал по-английски не хуже меня. Он подал мне в бумажном стаканчике холодной как лед воды и пошел обо мне доложить. В комнате полно было стульев, но я не сел — просто прислонился к стенке: уж очень устал и перетрусил. Мне даже померещилось, будто я пришел не туда, куда надо, и если не поостерегусь, меня обчистят и спустят прямиком в сточную канаву. Лучше уж оставаться на ногах — тогда, если запахнет жареным, успею дать тягу… Еще чуть — и я стал бы на четвереньки и завыл на луну, но тут явился сам мистер Панк и улыбнулся во весь рот — совсем как рассыльный, только еще шире и добродушней. Он тряхнул мою руку и сказал на отличнейшем английском языке:

— Рад видеть, что вы прибыли благополучно. Все в порядке?

— Да, — ответил я, — только черт его разберет, почему-то до смерти хочу пить.

Он весело засмеялся, хлопнул меня по спине.

— Все вы так говорите. Пойдемте ко мне в кабинет, снимете пальто. Погода стоит теплая — не по сезону. Ну как вам нравится Швейцария?

Я двинулся впереди него, будто и не услыхал его дурацкого вопроса, он захлопнул дверь, и тут до меня дошло: ведь он ждет от меня пароля, только тогда все станет на место.

— У меня добрые вести насчет сэра Джека Линингрейда. Ему гораздо лучше. Он шлет горячий привет.

— А-а, — сказал Панк с эдаким деловито невозмутимым видом. — В последний раз мы виделись с мистером Линингрейдом в Кентербери.

— Ну и прекрасно, — сказал я, — ради бога, помогите мне снять пальто.

Под пальто я был мокрый, как мышь, — что белье, что костюм, хоть выжми. Панк раскрыл шкаф и достал в точности такое же пальто, как то, которое я снял, только без внутренних карманов.

— Надевайте, не то простудитесь. Несколько лет назад мы вот так лишились одного разъездного агента, умер от воспаления легких. А вас мы не хотим лишиться, по словам мистера Линингрейда, на вас возлагают большие надежды. Говорят, вы весьма обещающий молодой человек.

Я надел пальто, даже застегнулся, и выпил еще стакан воды.

— А теперь мой вам совет, — сказал Панк. — Возьмите такси, поезжайте к себе в гостиницу и примите горячую ванну. Сразу почувствуете себя иначе, это уже проверено.

Номер оказался крохотный, из окна видны были крыши и голуби. Я повесил костюм сушиться, лег в постель и проспал четыре часа кряду, проснулся уже в темноте и почувствовал — охота поесть. Настроение у меня было хоть куда — как-никак заработал три сотняги, — и я спустился в ресторан, решил отпраздновать такое дело обедом позаковыристей и выпить на радостях бутылочку вина. Отдохнувший, свободный как птица, я сел за отдельный столик и надеялся — люди глядят на меня с интересом. В ресторане было славно, я пообедал и уходить не спешил, дымил сигарами. А на сон грядущий раздумывал, как приятно жить на свете, когда у тебя водятся деньги. Похоже, деньги и есть самое главное, все остальное — пустяки. Интересно, был ли на свете хоть один незаконнорожденный, который желал бы чего-нибудь большего? И не такой уж я гад, вовсе нет, мне совсем не хотелось в придачу к деньгам еще и власти. Ничего подобного. Мне хотелось только денег — кому же от этого вред? Ради денег я пошел бы на все, ни перед чем бы не остановился. Жажда власти, по-моему, низость, а вот жажда денег — это благородно.

Я позавтракал у себя в номере, и тут зазвонил телефон и в трубке послышался девичий голос. Я не вдруг догадался, что это Полли Моггерхэнгер. То ли у меня было неладно с памятью, то ли я не тот, за кого себя принимал. Но, расставшись с ней на аэродроме, я ни разу про нее не вспомнил, а сейчас ее оживленный голос звучал у меня в ухе, и я так удивился, так это было неожиданно, я даже сам не знал, рад ли. Она сказала — вчера, мол, весь день провела с подругой и ее семейством и чуть не померла со скуки, и если от них не вырвется, наверняка взбесится и полезет на стену. Приятная картинка, но не мог я такого допустить — и пригласил ее пообедать.

Я понятия не имел, где в Женеве хорошие рестораны, и решил: если мы поедим в гостинице, она подумает, мне либо лень куда-то идти, либо некогда, ей и в голову не придет, что я не знаю Женевы. Накануне я был как в тумане, толком и не разглядел Полли — может, после сегодняшнего обеда вовсе и не будет охоты ее видеть. Уж очень хотелось немного побыть совсем одному, самому по себе в этой непривычной обстановке, а чем дальше — тем непривычней и удивительней казалось мне все вокруг. Но как только в холл вошла Полли, мне стало ясно: в ближайшие несколько дней я уже не хочу быть один.

За обедом она сказала, что несчастлива и совсем не знает, как жить, — ну, тут я понял, ее отчаяние можно не больно принимать всерьез. А потом я сказал — страдание и есть соль жизни и кто не бывает несчастлив, тот живой труп, и она сразу повеселела.

— При таком отце, сами понимаете, я живу как у Христа за пазухой, — сказала она. — Он души во мне не чает, и у меня есть все на свете, и раньше мне это нравилось. Я была очень довольна своей жизнью. А потом я начала встречаться с мужчинами, и отец стал относиться ко мне гораздо хуже, хотя впрямую скандалов не устраивал. Дошло до того, что иногда, занимаясь любовью у кого-нибудь на квартире или в машине на заднем сиденье, я начинаю думать, что поступаю нехорошо, и уже года два как я почти не получаю от этого удовольствия. Родители всегда так — вырастят нас, а потом воображают, будто мы их собственность.

— Но теперь-то, я надеюсь, вы получаете от этого удовольствие? — сказал я и ткнул соломинку в стакан воды со льдом. — Это я беспокоюсь не о себе, а о вас.

— Можете не беспокоиться, — сказала она.

— Не буду. Это ведь не моя забота, верно? А вот куда бы нам пойти?

Она понятия не имела, и тогда я предложил проехаться автобусом вдоль озера к Шильонскому замку и пошел трепаться про Бонивара и поэму Байрона, ей сразу загорелось ехать — она хоть и слыхала про все это, но удивилась и обрадовалась, что я тоже знаю, ей ведь, наверно, казалось, я заядлый контрабандист и только, откуда же мне все это знать. Я и впрямь ничего этого не знал, просто как раз сегодня утром прочел в путеводителе для туристов. Зато я как бы между делом рассказал про байроново жилье в Ньюстеде, и это все была чистая правда: совсем еще мальчишкой, а потом и постарше я ездил туда на автобусе — один раз с матерью, она навещала подругу в туберкулезном санатории неподалеку. Теперь нам было о чем поговорить, а скоро мы уже болтали в свое удовольствие и про всякое другое — сидели в автобусе, глазели на сверкавшее при каждом повороте озеро и нашептывали друг дружке всякие приятные пустячки. Под конец я уже не знал, о чем бы еще поговорить, и спросил, чего она желает от жизни, а она ответила: сама не знает.

— У меня всегда было все, что захочу, вот я и не привыкла ничего хотеть.

— Да уж наверняка вам хочется кой-чего такого, чего папаша не может дать.

— Лучше скажите, чего хотите вы, может, тогда я тоже что-нибудь вспомню. Наверно, я слишком счастлива, поэтому мне ничего не хочется.

— Или слишком несчастливы, — сказал я. Мне хотелось сбить ее с толку, так легче всего выудить из человека правду. Почему бы не пойти на такую уловку, я же в эту Полли нисколечко не влюблен.

— Может, вы думаете, я истеричка? Ничего подобного! — с вызовом бросила она. — Отец начал ходить к психоаналитику, а мне это ни к чему.

Я чуть не свалился со стула: это ж надо, знаменитый Клод Моггерхэнгер каждый вторник и четверг лежит на кушетке у психолекаря и выбалтывает свое прошлое! Но потом смешная сторона этого дела как-то слиняла, и мне даже стало не по себе.

— На что это ему?

Я предложил Полли сигарету, и она закурила.

— Наверно, для передышки, хочет провести время. Он вовсе не свихнулся, не думайте, ничего подобного. Просто не любит отставать от моды. Все Моггерхэнгеры такие.

— Даже вы?

— Ну, скажите, чего вы хотите от жизни, тогда я тоже скажу.

— Хочу, чтоб мне не приходилось задумываться, чего я хочу, — сказал я, стараясь не ударить лицом в грязь. — Хочу жить вовсю и не гадать, чем бы заняться да чего бы добиться. А ведь все только об этом и хлопочут. Всякому вынь да положь вон ту работу, или вот этот дом, или машину. Всяк загадывает: непременно буду главным — либо директором, либо управляющим. Всяк надеется заполучить то или это или приспичит ему жениться как раз на той женщине, которая, сразу видно, никак не про него. А получит человек все, чего добивался, — опять ему чего-то надо, а когда и хотеть больше нечего либо уж так выдохся — ничего и хотеть не может и сил не осталось добиваться, ну, тогда подворачивается несчастный случай или просто человек помирает — и все. Хотеть — это нас сам черт подуськивает. Вот мне и того хочется и этого, а через минуту глядишь — ничего мне не надо. Бывает, сам понимаю: не про меня это. безнадежное дело, а именно это мне и подавай, готов помереть — лишь бы добиться своего. Когда накатит жадность, мне надо всего сразу, так что я уж и сам не знаю, чего хочу, либо не знаю, с чего начать, и в конце концов так ни за что и не берусь. Вот меня и носит по ветру, как соломинку, а пока суд да дело, я просто живу, вот я все, и не так уж плохо живу, потому что стараюсь работать как можно меньше.

— Что-то не верится, что вы говорите правду. Я рассмеялся.

— Самому не верится. А все ж я стараюсь. Да только что это такое — правда? Может, вы мне скажете, тогда угощу вас птичьим молоком. Мне не понять, чего я хочу, покуда у меня этого не будет, — вот вам чистая правда, но от такой правды страх берет. Чаще всего мне охота получать каждый год несколько тысчонок, купить себе домик и жить без заботы и работы.

— Очень скромное желание, — сказала Полли. — Вы вполне можете его осуществить.

— Думаете, могу? — Я даже приободрился.

— По-моему, вы хотите очень немногого. Даже удивительно.

Вот тут я смутился и уже не очень понимал, что теперь говорить.

Мы доехали до Шильонского замка, но внутрь не пошли, сели в кафе, держались за руки и толковали о чем попало. Сперва сидели за столиком на улице, а потом разразилась гроза, и мы зашли в помещение и ели еще пирожные с кремом и пили кофе. Небо было розовое, и молния перерезала его, точно гранат. Потом оно вдруг стало свинцовое, и гром уже не погромыхивал вдалеке, а так загрохотал — даже пол под ногами затрясся.

— Лучше всех живет тот, кому некогда задумываться, — сказал я. — Свою жизнь я уже загубил такими вот разговорами. И вы тоже свою загубите, если не поостережетесь. Мы с вами, можно сказать, одного поля ягода, и, по-моему, хватит нам ломать голову, думать чего мы хотим от жизни, лучше возьмем от нее что можно и доставим себе удовольствие. Хватит, нагляделись мы и на стены, и на озеро, поехали ко мне в гостиницу.

— Я знаю, мне не надо бы соглашаться, — к моему удивлению, сказала Полли, взяла меня под руку и так прижала ее к себе, я даже ощутил тепло ее тела, — но мне тоже этого хочется.

Мы пошли к автобусу, и я чувствовал себя настоящим героем, не хватало только трубки в зубах, и мне опять стало пятнадцать лет, как вечность назад. В автобусе мы принялись было целоваться, но все добродетельные швейцарцы на нас уставились, и мы отпустили друг дружку и сидели прямо, угрюмые, почти не разговаривали — уж очень мы себя выдали.

Пошел дождь, и я испугался: а вдруг Полли передумает, но она и бровью не повела. Портье отдал мне ключ и ни о чем не спросил, и мы поднялись ко мне в номер — в нашей благополучной пуританской Англии это было бы невозможно, так я по крайней мере слышал.

Через четыре часа мы тихонько спустились в ресторан подзаправиться, оба изрядно помятые и совсем без сил, и молча глядели друг на друга, пока нам не принесли еду, а потом накинулись на нее с такой жадностью, как перед тем друг на дружку, и за едой почти не разговаривали, словно первое наше затянувшееся свидание заменило пятьдесят миллионов слов, которые теперь уже вроде и незачем произносить.

Мы сидели и не спеша потягивали вино, так что под конец официант принес счет (деликатный намек, что уже время закрывать), тогда мы опять поднялись ко мне в номер и уж использовали ночь на всю катушку, покуда нас не одолел сон.


В Лондон мы летели одним самолетом. Мне казалось, это я здорово придумал — на случай, если меня запомнил какой-нибудь таможенник. Ведь если меня и впрямь кто приметил и подумал, зачем это я уезжаю, теперь он увидит: я возвращаюсь с красоткой, и его подозрения рассеются. И если на следующей неделе я буду улетать с того же аэродрома, он подумает, я опять отправился по тому же похабному делу. Уильям Хэй наверняка одобрит этот невинный обман. Пассажиров было немного, и, когда световой сигнал позволил нам расстегнуть привязные ремни и самолет начал взбираться в небеса, я сказал Полли, чтоб она шла за мной в хвост.

— Мне надо в туалет, — сказал я и подмигнул, — составь мне компанию.

Поблизости никого не было, я отворил дверь и сказал: входи, мол, скорей. Вошел следом, мигом защелкнул задвижку.

— Здорово придумано! — сказала она. — Мне бы и в голову не пришло. Ты, наверно, сто раз это проделывал со случайными попутчицами?

Мы крепко обнялись и поцеловались.

— Только сейчас додумался. Больше ведь негде, разве что в багажном отделении, так ведь туда не проберешься, не просить же у пилота ключ. Я так в тебя влюблен, а тут сиди — и даже дотронуться нельзя. И потом, мне надо кой о чем тебя спросить, а это можно, только когда мы целуемся.

Полли прислонилась к раковине.

— Ну спрашивай.

— Выйдешь за меня замуж? Я знаю, вопрос дурацкий, но я заранее не раздумывал, этим только все испортишь. Не отвечай сразу. Я еще не жду ответа. Просто мне хотелось сказать, до чего трудно будет после этих дней с тобой опять спуститься с небес на землю. Если не захочешь больше меня видеть, я пойму. Только сам я чувствую другое и хочу, чтоб ты это знала, даже если сама решила, что никаких таких чувств ко мне у тебя нет. У меня же к тебе чувство такое, как самый горячий поцелуй, а для меня это очень много.

Ее кругленькая хорошенькая мордочка была обращена ко мне, а в зеркале у нее за спиной я видел свое лицо, и на нем была боль, смятение, и жадность, и ложь, и любовь.

Самолет тряхнуло, и Полли ухватилась за меня.

— Так что не отвечай, — продолжал я, — мне не ответ твой нужен; я не спешу. Я хочу быть перед тобой честным, и ты пойми, я не вру. Просто мне вдруг очень захотелось это сказать. Я никогда еще этого не говорил и никогда больше никому не скажу.

И тут нам стало не до слов…

Потом мы пробрались на свои места, стюардессы разносили подносы с едой и с любопытством на нас поглядывали. Одна всякий раз, проходя между кресел, мне улыбалась — она во всем была прямая противоположность Полли и очень мне приглянулась, я не прочь был бы и ее тоже грубо и непристойно утащить в хвост самолета. Но тут мы с Полли накинулись на обед, будто не ели целую неделю, и на этот раз я заказал уже не полбутылки шампанского, а бутылку, и стюардесса подала ее уж с такой торжественностью, словно мы только что сыграли свадьбу и летим в Англию на медовый месяц. Того и гляди, к нам подойдет с поздравлениями сам первый пилот и пожелает долгой совместной жизни — может, авиакомпания оказывает пассажирам и такие услуги; а механик, проходя в хвост, понимающе на нас поглядел; похоже, девушки болтали про нас и выложили, чем мы, по их мнению, занимались.

Полли ела, опустив голову, сама скромность, и я уж решил: наверно, думает про наше приключение и теперь, когда все на нее глазеют, скорей всего злится на меня и, когда прилетим, больше не захочет со мной знаться. Но она вдруг заговорила:

— Когда мы только познакомились, ты сказал, ты никому никогда не признавался в любви, предоставлял отношениям говорить самим за себя и никогда не произносил слово «люблю».

— Так и знал, что ты про это заговоришь. Да, правда. Прямо не знаю, что со мной творится. Все это так ново, я никогда ни к кому ничего похожего не чувствовал, оттого так и говорю. Наверно, дело в этом.

— Наверно, — сказала Полли.

— Я слишком много болтаю.

— Мне это не мешает, — сказала она. — Даже нравится. Никто из моих приятелей не умеет разговаривать. Так, как ты, не умеют. Они произносят разные слова, но разговаривать не умеют. Когда ты говоришь, я чувствую себя человеком, а от их разговоров только ясней и ясней вижу, что я им всем чужая. Не думай, я далеко не всему верю, что ты говоришь. Дело тут не в вере. Но настоящая близость приходит, только если люди разговаривают друг с другом.

Мне стало ее жалко и почему-то себя тоже. Наверно, хорошо, что она сейчас заговорила, а если б не заговорила, наверно, заговорил бы я.

— Я живу совсем не так самостоятельно, как тебе кажется, — сказала Полли. — Знакомые, у которых я должна была остановиться в Женеве, уже звонили отцу, сказали, что две последние ночи я у них не ночевала. Да и все равно он будет встречать меня в аэропорту, так что лучше держись от меня подальше, тем более раз он тебя знает.

Я был только рад послушаться ее совета, мне совсем не хотелось опять сталкиваться с Моггерхэнгером. Я его не боялся, но Уильям Хэй строго-настрого предупредил, чтоб во время поездок с контрабандой я не ввязывался ни в какие истории. Только вот жалко, нельзя будет пройти через таможню под руку с Полли — а ведь ради этого я и летел с ней одним самолетом. Мы обменялись телефонами, но оба понятия не имели, когда сумеем созвониться, а тем более увидеться. Световое табло велело погасить сигареты и пристегнуться к креслам, самолет вдруг прорвался сквозь облака, под нами показалась электростанция Бэттерси, а мы так и не успели толком обсудить все, что было между нами нерешенного и уже начало нас всерьез мучить.

Я пропустил Полли вперед, а сам выждал немного и стал спускаться по трапу, точно раненый. Но едва спустился, сразу же чуть не бегом догнал ее, и мы как сумасшедшие поцеловались и только после этого прошли в зал для приезжающих.

— Я люблю тебя, — сказала она. — Я не хотела говорить, но я тебя люблю.

Она прошла в комнату для дам, а я принялся шагать взад и вперед по залу. От нечего делать поглядел на стойку с отделениями для писем и увидел конверт с моим именем. Я взял его и вскрыл, подумал — это какому-нибудь однофамильцу, но все равно любопытно, что там внутри.

«Сегодня хорош номер девять. Надеюсь, вы слетали успешно. Линингрейд».

Я дождался, пока Полли получила свои вещи и прошла через таможню — ей всего-то пришлось ответить на один короткий вопрос и улыбнуться. Сам я прошел, как мне было велено, через проход номер девять, хотя зачем это было нужно, не понял: ведь я сказал, что мне нечего предъявить, и теперь это была правда, и вот таможня уже позади, и я еще успел увидеть знакомый затылок: передо мною по лестнице спускался Моггерхэнгер.

Я немного помешкал, потом тоже сошел вниз, сел в автобус и покатил в город.


Дома меня ждал Уильям, сам он только что вернулся из короткой поездки в Ливан. Он сидел в халате на кушетке в общей комнате, и Хейзел внесла поднос с кофе. Эта девка из Сохо с жестким лицом и сладострастным телом время от времени его навещала, и сейчас он ей подмигнул, чтобы она оставила нас вдвоем. Он курил сигарету через нелепый длиннейший мундштук и уселся поудобней, приготовился слушать мой рассказ, а я подумал: потом, верно, все перескажет в организации Джека Линингрейда.

— На той неделе поедешь опять, — сказал Уильям, когда я кончил. Он глотал кофе, и тощее горло его судорожно вздрагивало, кадык ходил ходуном, будто при каждом глотке его ударяли по шее невидимым резиновым молотком. — Куда ехать, тебе скажут утром.

Он налил себе еще кофе; Хейзел в спальне тихонько что-то напевала.

— Что ты будешь делать со своими деньгами? — спросил я.

— Еще не думал об этом, дружище. На той неделе из Уорсопа приедет на несколько дней моя мамаша. Поселю ее в гостинице. Покажу ей всякие примечательные местечки вроде Тауэрского моста и Букингемского дворца.

— Очень мило. Даже трогательно.

— Нечего язвить, Майкл. Я ведь всего только человек.

— В том-то, наверно, и беда, что моя, что твоя.

— Слушай, парень, что тебя гложет? Сколько я ребят перевидал, все возвращаются гордые, точно индюки, что их не зацапали, а ты как в воду опущенный.

— Я из другого теста. Поездка дорого мне далась, и по мне это видно — ничего не поделаешь.

— А ты, парень, простая душа, черт подери, это уж точно, — сказал Уильям. — Вздремни малость, а потом сходим куда-нибудь, спокойненько подзаправимся. Хейзел я спроважу. Она не обидится. Не на что ей, черт подери, обижаться.

— Думаешь жениться?

— Ну, где уж при такой работенке. После, может, и женюсь. Ни у него, ни у меня не было твердой почвы под ногами, но все равно нам хотелось того же, что и всем. Я лежал в комнате для гостей и думал о Полли, и вдруг меня разобрал страх, будто только теперь до меня доперло, как опасно было топать через таможню с грузом золота. В глазах потемнело, руки и ноги затряслись. Вся поездка показалась сном, и сон этот напугал меня больше, чем сама поездка. Наверно, я трус, и, выходит, нечего мне заниматься этим делом. Но я и правда вздремнул, а когда проснулся, понял, что не откажусь от него: я ведь уже обзавелся целью, предметом желаний, даже просто распорядком жизни, и все это отняло у меня ту решающую каплю мужества, которая требовалась, чтоб передумать и сойти с опасной дорожки.

Уильям будил меня, но голова у меня была как чугунная. Он поднес мне к самому носу чашку чая, и от этого запаха я сразу взбодрился.

— Выпей-ка, — сказал Уильям, и сквозь поднимавшийся над чашкой пар я увидел: он расплылся в улыбке до ушей. — Живо вскочишь на ноги, чем отлеживать бока. Нечего тебе весь вечер вариться в собственном соку.

— А почему бы и нет?

— Не понимаешь — не надо. Вот твоя деньга от Железного. Тридцать кусков. Легкий хлеб, легче не бывает.

Я взял у него из рук длинный конверт и сунул под подушку.

— Не больно-то легкий.

Уильям сел в кресло и уставил на меня свои серые гляделки — так и буравил, очень это у него внушительно получалось, как всегда, когда он пытался заглянуть мне в душу.

— Слушай, что тебя грызет?

— Крысы. Завладели мной с субботнего вечера. Скажи, ты любил когда-нибудь?

Левая нога у него дернулась, будто его стукнули по коленке, проверяя рефлексы.

— Неужто в стюардессу втюрился? Если да, лучше сразу выкинь из головы. Они в точности такие, как все, только что в белых фартучках.

— Ты мне не ответил.

— Отвечаю: нет. Любил отца, да его убило в шахте, когда мне было семь лет. Покуда он был живой, я не знал, что люблю его, а как помер, я понял: век его не забуду и уж никогда никого не полюблю… ну, может, мать, так ведь она еще живая, а стало быть, покуда это просто так, вроде как влюбленность. Мне многие женщины нравились, на некоторых я даже хотел жениться, а вот чтоб любить, нет, этого не скажу. Сейчас у меня дела пошли на лад, и я так и буду жить, покуда не надумаю, на что свою монету пустить. Я уже порядком поднакопил, скоро совсем богач буду, и знаешь, какие у меня мысли? Заведу хозяйство, стану выращивать овощи на продажу. Куплю на свои сбережения домик в Ноттингеме и акра четыре земли. Мамаша тоже со мной поселится, коли пожелает, а может, еще и найдется такая женщина, захочет впрячься со мной в одну упряжку, тогда мне и вовсе ничего больше не надо.

— Ну и дай тебе бог, как говорится, — сказал я. — Может, и впрямь надо дожить до сорока, тогда сообразишь, чего тебе от жизни требуется.

— Я это с двадцати лет понимал. Да только ни себе не признавался, ни вслух не говорил. Ото всех затаил. А сейчас вот проболтался, потому — есть на это надежда, дело верное, черт подери. Ну да ладно, давай теперь выкладывай про свою зазнобу, я гляжу, ты из-за нее как в лихорадке. Хоть позавидую тебе… А вообще, давай выйдем и доберемся до какой-нибудь жратвы. А то у меня совсем живот подвело.

Мы пошли в тот самый ресторанчик в Сохо, где я повстречался с ним после приезда в Лондон; выпили по бутылке вина — Уильям сказал, нынче у него как раз день рождения.

— В день рождения я поминаю все чудеса, какие со мной приключились, и подсчитываю свои удачи. Когда я был малец, никому до этого не было дела. Никто не замечал никаких чудес, не до жиру было, быть бы живу. А теперь вот у меня есть время их поминать, стало быть, ясно — я живу в достатке.

— У тебя настроеньице что надо, — со смехом сказал я. — А сколько ж тебе стукнуло?

— Тридцать девять, и я не чувствую себя ни на день моложе, — ответил он, отрезая кусок эскалопа.


Мы вместе встречали его мать на вокзале Сент-Панкрас. Билл увидал — она выходит из вагона второго класса, и как закричит:

— Я ж тебе послал десять фунтов на билет первого класса, а ты вон мне какую гадость устроила! Неладно это, мать.

— Не смей со мной так разговаривать!

Я даже попятился: неужто это она так пронзительно заорала? И метила она явно в меня, я уж было решил — она чокнутая и приняла меня за Уильяма, а потом понял, у нее глаза косят. А она знай орет:

— Чего я там не видала, в первом классе, дурья твоя башка? В этих первых классах незнамо с кем придется сидеть. И нечего на меня гавкать. Никто не поверит, будто ты мне родной сын. И это после всего, чего я натерпелась! Лучше уж я прямо сразу подамся обратно в Уорксоп.

Уильям побледнел, но наклонился и поцеловал ее.

— Не уезжай, мать, — взмолился он, как маленький, — я ведь только хотел как лучше, чтоб тебе удобней ехать.

Ну и ну, подумал я, вспомнив, как он сам добирался до Лондона. За этот год у него многое переменилось.

— Где твой чемодан? — спросил он, когда зеваки, что сбежались на крик, стали расходиться.

Мамаша его была маленькая, тощенькая, в блекло-голубом пальто и мутно-голубой шляпке на пепельно-серых волосах — сразу видно, жизнь била и колотила ее всяко, а гордости из нее не выбила. В очках, зубы вставные, поди угадай, сколько ей лет, а все ж, как она ни старалась, она явно была ближе к шестидесяти, чем к сорока.

— Совсем из головы вон. Наверно, в вагоне еще.

— Пойду возьму, — сказал я.

Когда я приволок чемодан — а он был тяжеленный, я чуть кишки не надорвал, — они уже двинули к выходу: Уильям оставил там такси. Таксист поднял чемодан и выругался:

— Свинец, что ли, у вас там?

— Золотые слитки, — засмеялся Билл. — Она привезла из дому уголь!

Мамаша усадила меня в такси рядом с собой.

— Приятно впервой прокатиться по Лондону с двумя молодыми людьми. И впрямь большой город, правда, Билл? Побольше Уорксопа будет.

Я сошел у Кембридж-серкус, — не желал я слушать, что она станет говорить про колонну Нельсона. Но сам все равно прошел к Трафальгарской площади и замешался в толпу. Ветром у меня с головы сорвало шляпу, я кинулся догонять ее прямо по плитам, под брызгами обоих фонтанов, из-под ног у меня во все стороны испуганно разлетелись голуби. Я заглядывал в лицо каждой девушке: а вдруг это Полли Моггерхэнгер? Нет, я не был в нее влюблен. Слишком острый привкус был у моего чувства к ней.

Наконец я зашел в телефонную будку и набрал номер Моггерхэнгеров. Ответил женский голос, наверно ее мать.

— Полли дома?

— Нет, — сказали мне и повесили трубку.

Я пошел к Стрэнду, все надеялся ее встретить. Полюбовался немного витриной ювелира, потом той же дорогой двинул обратно и зашел в кафе перекусить. Есть не хотелось, я раскрошил на тарелке остатки пирожного, целлофановые обертки. Полил все это красным соусом и поплелся прочь.

Вижу — перед театром очередь, я стал в хвост и выложил тридцать шиллингов за билет. Вошел, сел, заиграли государственный гимн, а я не встал — неохота было чувствовать себя дураком. Остальное стадо поднялось на ноги, и кто-то позади меня сказал: надо проявить уважение, я-то, конечно, не поднялся, но откликнулся — мол, уж если встану, так разве затем, чтоб расквасить этому патриоту рыло. Он заткнулся, и тут погасили свет.

На сцену вышел какой-то дядя и стал бесноваться, бегать по гостиной и кричать, что мир весь прогнил. Вошла его жена — он давай кричать на нее, покуда она не расплакалась. Потом этот псих поганый стал грозить кулаком публике и обзывать нас всякими загогулистыми выраженьицами. Тут я поднялся и стал пробираться к выходу, меня принялись ругать — мол, мешаю слушать, в общем, я нашумел, как только мог, и вышел на улицу. Вот что получается, когда пришьешься к очереди и вообще к стаду, а только чудно: мне стало веселей, чем до театра.

Я пошел к Финчли-роуд и повстречал Бриджит: она поднималась по ступенькам школы Смога. Одета она была почти как до замужества — в черных спортивных брюках и розовато-лиловом джемпере. Она похудела, побледнела, молочно-белой, цветущей пухленькой рожицы молодой голландочки как не бывало, да еще под глазами черные круги, словно, покуда мы не виделись, она много пережила и маялась бессонницей. Она улыбнулась мне, протянула руку.

— Почему не звонила? — с упреком спросил я.

— А я звонила, но какой-то мужчина ответил, что тебя нет в городе.

— Точно, — сказал я, — я ездил в имение, навещал мать. Ее хватил удар, и, похоже, она долго не протянет. Если она и впрямь отдаст концы, мне достанется полмиллиона — правда, в этот мой приезд она уже еле ворочала языком, а все равно грозилась, что все оставит приюту для собачек. Да ладно, плевать. Как ты?

— Сама не знаю. Муж вчера уехал на неделю в Глазго, на какую-то конференцию. Так по крайней мере он сказал, и не смейся, пожалуйста. Это правда, я видела все письма, его приглашали.

Чем-то тяжелым меня стукнуло по плечу, я круто обернулся — и получил по животу. Это Смог колотил меня школьной сумкой с книгами, по которым он учился читать и писать.

— Был бы ты чуть повыше, я бы уж тебе накостылял. Когда подрастешь, не вздумай эдак развлекаться, не то влипнешь.

Бриджит дала ему подзатыльник, и его форменный картузик отлетел под машину. Он кинулся было за ним прямо наперерез другой машине, но я ухватил его за руку и спас ему жизнь.

— Осторожней, ради Христа, — сказал я.

— А мне плевать.

— Зато мне не плевать. — Я поднял его шапчонку и водрузил на место. — Пойдем-ка подзаправимся пирожными и чаем, согласен, Смог?

— Мы поедем домой, — сказала Бриджит. — Терпеть не могу ваши английские кафе, в них только и есть что крепкий чай да жирные пирожные.

Мы сошли с автобуса где-то на границе Хэмпстеда и тихими улочками пошли к новому жилищу доктора Андерсона. С фасада дом похож был на пассажирский самолет, приземлившийся на холме, и мы поднялись к нему по бетонным ступеням.

Бриджит ввела меня в гостиную — длинную комнату с окнами от пола до потолка, одна сторона ее выходила на газон. Смог скинул пальто и уселся на пол, попытался закончить картинку-головоломку, которую на три четверти сложила Бриджит, но у него не хватило терпения, он все смешал и принялся читать какой-то учебник. Бриджит позвонила, в дверях появилась смуглая немолодая женщина и спросила:

— Что угодно?

— Приготовьте нам, пожалуйста, чаю, Аделаида.

— Вы уже пили, перед тем как пошли в школу, — сказала Аделаида.

— Мне нужно еще, черт возьми, для троих. Аделаида, ворча, вышла.

— Ну и жизнь, — сказал я.

— Ужас.

Мне до смерти хотелось еще разок слетать в Швейцарию — может, в самолете опять повстречаю Полли. Я знал, это чистый бред, и при чем тут Полли, когда у меня на коленях сидит Бриджит. Мы уложили спать бесенка Смога и остались вдвоем в гостиной. Жизнь совсем вышла из берегов: Бриджит нежно меня ласкала, а я мечтал только о Полли, которая была неизвестно где. Я отвечал на поцелуи Бриджит рассеянно, но достаточно крепко, и она ничего не замечала, продолжала меня ласкать. Может, она что и чувствовала, но оттого только еще настойчивей меня ласкала…

И вдруг на меня накатило что-то странное: отчаянно захотелось ребенка от Бриджит. Сам не знаю почему, но в эту минуту я вроде со стороны подумал — хочу, чтоб у Бриджит был ребенок. Именно эта мысль под конец, совсем уже на ночь глядя вытеснила из моей головы Полли, и хоть она не больно-то приблизила меня к Бриджит, я по крайней мере перестал чувствовать себя перед нею последним подлецом.


Я не остался на ночь в уютном убежище у моей милой, а потопал на квартиру Уильяма — может, меня уже там ждут распоряжения насчет следующей поездки. Было три часа утра, распоряжений никаких, и в мечтах о новой встрече с Бриджит я завалился спать.

Поутру раздался телефонный звонок, и нам обоим велели сейчас же явиться с паспортами на квартиру в Найтсбридже, Уильям не успел даже позвонить матери в гостиницу. Я наскоро позавтракал и помчался — надеялся по дороге схватить такси. Уильям должен был выйти на десять минут поздней: входить вместе в тот дом не полагалось — вдруг нас кто заметит?

Было десять утра, час «пик», однако заторы на улицах еще не начались. Из-за угла вынырнула маленькая, но мощная легковушка и боком треснулась об автобус. Послышался звон разбитого стекла и глухой хруст и скрежет металла. Из автобуса повыскакивали пассажиры, вылез водитель. Никого не ранило, и я заторопился дальше, но все равно это была дурная примета. Я сел в такси и закурил: это уличное происшествие меня что-то расстроило. В приметы либо веришь, либо нет. Я не верю. Если не веришь, значит думаешь — ты не сам решаешь свою судьбу, она решается на небесах или где-то там еще. Верить а приметы — все равно что надеяться, будто ты как-то можешь распоряжаться своей судьбой. А мы ведь ничего этого не можем. Сигарета отдавала какой-то дрянью. Приметы существуют, чтоб пугать человека, а не предостерегать. Такими мыслями я себя старался подбодрить, да все без толку.

Я околачивался в приемной, поджидал Уильяма и листал охотничьи журналы. Наконец он явился, вид у него был какой-то встрепанный, но Стэнли сразу же провел нас в комнату. Мне почудилось, что-то неладно, и я слышал — человек под прозрачным колпаком орал в телефон, а потом я увидал: он вот-вот заглотает микрофон. Потом он положил трубку и принялся изо всех сил растирать руки, чтобы наладить кровообращение. Я подумал: пожалуй, эта работенка скоро его прикончит.

— Есть срочное дело, — сказал он. — Надо переправить большую партию товара, повезете оба, сегодня же, после обеда, по полсотни килограммов на брата.

— Ко мне мамаша приехала, — с улыбкой сказал Уильям, — я думал, у меня несколько дней свободных.

Джек Линингрейд (или как там его звали на самом деле) поморщился, лицо у него стало совсем белое.

— Посмей еще раз скривить рожу, мой милый, и у тебя будет целых десять лет свободных. — Он поправил галстук. — Вы поедете в Цюрих, мистер Хэй, и потом в Бейрут. А вы в Париж, мистер Каллен. Ваши самолеты отправляются через пять минут один после другого, Стэнли свезет вас на аэродром. Ну, что, вас уже трясет, мистер Каллен?

Он глядел на меня в упор — и не ошибся: я и впрямь дрожал и, чтоб не упасть, ухватился рукой за спинку стула.

— С грузом я буду поустойчивей, — сказал я. Больно уж все вышло внезапно, хоть я и ждал этого с той минуты, как нас вызвали по телефону.

По дороге в аэропорт мы решили, что Уильям пройдет через таможню первый, а я сразу вслед за ним — и тогда перед отлетом мы еще успеем вместе выпить. Он взял с меня слово, что я буду звонить его мамаше и погуляю с ней утром, и я сказал — я с радостью, если только все сойдет хорошо.

— Не вешай нос, старик, — сказал Уильям и, как всегда, широко улыбнулся, все свои вставные зубы показал. — Ты справишься молодцом, я знаю. Нагадал по картам и на кофейной гуще.

— Я утром читал свой гороскоп, там сказано, мои дела пойдут сегодня через пень колоду.

— Выкинь это из головы, — сказал он и хотел было хлопнуть меня по спине, но поднять руку оказалось слишком трудно.

Груз не очень меня тяготил, но мне казалось, я жутко толстый и весь мир видит меня насквозь, будто рентгеновскими лучами просвечивает. Я помешкал у книжного киоска и пошел к таможенному залу.

И в дверях примерз к полу. Два таможенника осаждали Уильяма вопросами, а когда я повернулся уходить, они стали по бокам и повели его куда-то. Ну, все, теперь он загремит, и я тоже… у меня затряслись поджилки. Вот он, зловещий конец нашего странствия по Большому северному тракту. Попался, не знаю, что делать, куда кинуться… Вокруг было довольно спокойно, народу немного, но мне казалось, это все полицейские и шпики и сейчас меня схватят и разорвут на части. Я точно одеревенел и даже не чувствовал стыда от того, что не мог взять себя в руки.

Двинулся я в ближайшую уборную, хотел облегчиться и тем временем подумать, как быть. Да только ничего не приходило в голову, я весь вспотел со страха, отродясь так не трусил — да если б я подозревал за собой такое, нипочем не взялся бы за эту работу. Я запер дверь, расстегнул пальто и трясущимися руками стал поскорей вынимать золотые слитки и спускать в унитаз. Побросал все сорок слитков и прикрыл их туалетной бумагой, извел на это полрулона, а сам думал — кой черт меня понесло в этот Лондон, оставался бы дома, поступил бы с Клодин по-честному, зарабатывал бы себе и ей на жизнь, как положено порядочному человеку.

Потом вышел я из уборной, вернулся в зал. План у меня был такой: освобожусь от золота и сбегу, укроюсь на два года в Шотландии на каком-нибудь уединенном островке — меня, может, и не убьют за трусость… как вдруг ни с того ни с сего ноги понесли меня к дверям в зал ожидания и я глянул в дальний конец на таможенников. Там стоял Уильям, улыбался во весь рот и разговаривал с теми двумя, будто с друзьями детства. Тут уж я совсем растерялся, но только на один миг, потому что Уильям весело помахал рукой и как ни в чем не бывало прошел в зал для отлетающих.

Я встряхнулся и скорым шагом вернулся в уборную. У писсуара стоял какой-то тип, другой вытирал руки. Я прошел к кабинке, но дверь оказалась заперта, ручка повернута на «занято». Я ринулся в следующую кабинку — вот сейчас перескочу через перегородку, пролезу под ней, удавлю типа, который там оправляется, и опять завладею своим золотом… Но кабинка, в которую я ворвался, оказалась той самой, где я был прежде; я содрал длиннющую ленту туалетной бумаги — золото было еще здесь, все слитки до единого. Ну и повезло же! От одного их вида я враз успокоился, рассовал золото по внутренним карманам пальто. Постоял две минутки в тишине, потом прошел к зеркалу, причесался, поправил шляпу, подхватил чемоданчик — сейчас мне было до лампочки, предрешена моя судьба заранее или я сам ее хозяин, я наконец-то очухался, а там будь что будет. Теперь уже никому не бросится в глаза, что я толстяк, — мне казалось, вся плоть моя истаяла, остались кожа да кости.

Я прошел через таможню, и никто даже не посмотрел на меня, только заглянули, как положено, в паспорт. Уильям поджидал меня у бара, перед ним стояла бутылка светлого пива.

— Ты чего так задержался, старая калоша? — спросил он.

— Я как увидал, они тебя допрашивают, ну, думаю, все, твоя песенка спета, — ответил я, и меня снова стала бить дрожь.

Он засмеялся и заказал для меня пива.

— Ничего особенного, задавали обычные вопросы.

— Вот сволочи, сучьи дети.

— Зря ты на них насыпался. Почти все ребята как ребята. Просто у них служба такая. Что толку на них злиться? Это вредно, еще язву наживешь.

— Тебя обыскивали, да?

— Просто заглянули в бумажник. Выездной визой интересовались. Я думал, они учуяли, что пахнет жареным, но ничего, обошлось. А все одно — в другой раз не полечу с этого аэродрома. Здесь меня уже приметили.

Объявили посадку на самолет, и он ушел.

В Париже я взял такси и поехал по условленному адресу в Ситэ. Города я не замечал, видел только — идет дождь; уж очень было обидно, что не встретил в самолете Полли. Чем больше проходило времени с тех пор, как я бросил на нее последний взгляд, тем хуже мне становилось. Я освободился от своего товара и, как было велено, вернулся на такси в аэропорт и там ждал до семи рейса в Лондон. Сидел в зале ожидания, пил черный кофе и, стараясь убить время, все поглядывал на одну официанточку, но она явно не желала меня замечать.

К девяти я был уже на квартире в Найтсбридже и получил из рук Стэнли конверт со всем, что мне причиталось. Потом он выпустил меня на лестницу — мы так и не обменялись ни словечком. У дверей я поймал такси и поехал домой, а там уже сидела мать Уильяма.

— Он сказал, вы обо мне позаботитесь, — сказала она, не успел я снять пальто.

— Вы еще не обедали, миссис Строу?

— Нет, голубчик, не обедала, да ты за меня не беспокойся.

— Я и сам голодный. Пойдемте съедим по парочке отбивных.

— Это я с радостью. А зеленый горошек к отбивной можно?

— Можно даже клубнику со сливками, если хотите.

Я не ждал, что она так сразу на мне повиснет, — думал: вот приеду домой и задам храпака. Но раз уж пообещал Биллу, так теперь не годилось просто спровадить ее в гостиницу. Она сидела в кресле, и рядом стояла рюмка коньяку.

— Я вчера познакомилась тут с одними, и они приглашали сегодня вечером распить с ними бутылочку. Я записала адрес их гостиницы вот бы ты свез меня туда, сынок.

Она порылась в большущей белой сумке и протянула мне конверт — на оборотной стороне записан был адрес.

— Ну что ж, так и сделаем, — сказал я, довольный, что не надо ломать голову, куда бы ее повести.

Я прочел название гостиницы, и оказалось, это та самая, где я жил, когда приехал в Лондон, — адрес был записан несусветными каракулями, и на меня почему-то напало уныние. Покуда я глядел на бумажку, миссис Строу надела очки, будто решила помочь мне разобрать запись. Бояться мне нечего. В этом новом обличье им нипочем меня не узнать, им и в голову не придет, что это я тогда смылся, не уплатив по счету.

— Поехали, мать, — сказал я; мои прошлые грехи принялись щипать меня за ноги, точно злющие крабы, и мне хотелось поскорей от них удрать. — В этой вашей гостинице теперь не пообедаешь, поздно, так что зайдем в ресторан.

— Чего уж лучше, — сказала она и поднялась. — А туда потом поедем. На полчасика. Они такие славные люди. Муж с женой, из Честерфилда. Они мне так обрадуются.

Я надеялся накормить и напоить ее до отвала, чтоб она осоловела и ей никуда больше не захотелось, и помог ей влезть в меховое пальто — подарок Уильяма. За обедом она только про Уильяма и говорила.

— Он всегда был чистое золото, мой сынок… Я знаю, он сидел в тюрьме и все такое, а все равно парня лучше его не сыщешь. — Она в упор на меня поглядела, будто старалась понять, как я принял ее слова. И мне стало неуютно: такого честного взгляда я уже давно не видал. Взгляд этот требовательно спрашивал, и я боялся, она выведет меня на чистую воду.

— Скажи, голубчик, а какая такая у него работа?

— Он разве вам не говорил?

— Да говорил. А вот теперь ты скажи.

— Работа такая же, как у меня.

— Ну, а у тебя какая?

— Я разъездной агент. Несколько машиностроительных фирм объединились и действуют сообща, а мы развозим образцы их продукции по разным странам. Платят хорошо, да только здорово мотаешься, бывает, прямо без сил остаешься.

Она не больно-то налегала на отбивные, а к консервированному горошку и вовсе не притронулась.

— Верно. Он тоже так говорил. А только боязно мне, как бы с ним чего не случилось. Мне тогда лучше помереть.

— Самолеты теперь не разбиваются. Зря вы волнуетесь.

Она строго на меня глянула, сразу видно: не поверила ни единому слову.

— А я не из-за самолетов боюсь, ты и сам знаешь. Что, может, нет?

Я засмеялся.

— Вы про что, мамаша?

— Я прожила на свете дольше, чем ты думаешь, и весь свой век только и знала что горе да беду, а ведь есть у меня глаза и уши, и, как гляну на Билла, мне сразу видать: что-то его точит, и чует мое материнское сердце — таится он от меня. Я из ума еще не выжила. Я много чего знаю и много чего чувствую, и у меня вся душа изболелась, потому как не говоришь ты мне честно и прямо всю правду, а ведь я в жизни столько всего натерпелась, меня больше ничем испугать нельзя.

Была она очень бледная, кожа вся в морщинках, будто мятая бумага. Да еще пятна пудры и румян на лице, так что оно похоже на китайский фонарик, и глаза — как свечи. Поглядел я на нее — и сердце сжалось.

— Это секретная работа, — сказал я. — Пожалуйста, не спрашивайте меня, ничего больше я не могу рассказать. Но это не опасно, уж для Билла-то не опасно. У него сейчас все в жизни идет как по маслу, вы не беспокойтесь. Я знаю, что говорю.

Ради бога, поверь мне, взмолился я про себя. Она с облегчением улыбнулась: моя горячность убедила ее. После я вспоминал этот разговор и не мог себе простить, что не намекнул ей на правду.

— А теперь я отвезу вас к вам в гостиницу, — сказал я, когда мы поели.

— Но мне сперва надо заглянуть к той паре. Уж, верно, это недалеко и можно взять такси. Билл вчера вечером дал мне десять фунтов. Он ничего для меня не жалеет.

Через несколько минут мы уже были в той самой гостинице. Администратор по-прежнему сидел за своей стойкой, и у него был все тот же недовольный, въедливый взгляд.

— Привет, — сказал он мне. — Вернулись? А я думал, мы вас больше не увидим.

— Решил зайти расплатиться.

— Лучше поздно, чем никогда, — сказал он.

— Стало быть, и у тебя здесь тоже дружки, а я и не знала, — сказала смекалистая биллова мамаша, она стояла тут же и держала меня под руку.

— Мы будем в гостиной, — сказал я администратору, — принесите туда, пожалуйста, счет, двойной коньяк и пива. И для себя тоже.

— Когда вы вошли, я даже не сразу вас узнал, — сказал он с улыбкой. — С тех пор как вы эдак поспешно отбыли, вы, видно, преуспели.

Я двинулся дальше, и хоть мистер и миссис Биннс, приезжие из Честерфилда, оказались веселые и милые на свой стариковский лад, я слишком устал и потому не получил особого удовольствия от этого вечера. Мамаше Уильяма они обрадовались совсем не так, как ей хотелось бы, но кончилось все лучше, чем началось, потому как я накачал их всех до отказа и вдобавок заплатил почти двадцать фунтов по своему старому счету. Администратора от радости прямо слеза прошибла. Я уговорил его выпить еще рюмочку-другую коньяку.

— Меня тогда из-за вас чуть не выгнали, — признался он. — Потому что за месяц до того у меня еще несколько постояльцев съехали по-воровски, не заплативши. Сколько лет служу, никто ни разу не возвращался заплатить по счету. Первый случай. Я начинаю лучше думать о людях.

После такого сюсюканья мы все пятеро чуть не затянули «В доброе старое время», и тут уж я затолкал миссис Строу в такси и отвез в гостиницу, а сам этой же машиной поехал домой. Я так выдохся, даже не стал принимать ванну, пластом рухнул на кровать и как в яму провалился — проспал до полудня, и меня не тревожили никакие вещие сны.

Проснулся я от звонка в дверь, не то так до самого вечера и нежился бы в теплой постели. Я принял у разносчика телеграмм темно-желтый конверт, но был еще до того сонный, даже не заглянул — что там, в телеграмме. Кинул ее на стол, а сам опять повалился в кровать. Через полчаса я пошел в ванную и по дороге вскрыл конверт. Справлял малую нужду и читал: «Уильям остался Бейруте курятнике точка Железный переезжает точка адрес сообщу приветом Линингрейд».

Я сам удивился, как быстро все сообразил. В окно вливался солнечный свет, может, это мне и помогло. Билла Строу арестовали в Бейруте, а типа под колпаком специальный фургон везет по лондонским улицам в новое логовище. Как только его водворят на место, жди распоряжений, разве что международное расследование доберется и до нас, и тогда всем нам крышка. Хотел бы я знать, за что Билла могут судить в Ливане, да и может ли вообще тамошняя полиция привлечь его к ответственности, и как-то не доходило до меня, что это и впрямь серьезно, — вот если б его схватили в лондонском аэропорту, дело другое, его посадили б за решетку и закатали на всю пятерку, не меньше.

Я поставил чайник на плиту и стоял в халате, ждал, когда он вскипит. И вдруг меня аж затрясло: ведь покуда дойдут какие-нибудь вести, может, придется ждать не одну неделю. Если я что и узнаю от Джека Линингрейда и компании, так, наверно, в последнюю очередь, зато уж когда я им понадоблюсь и меня вызовут, я им скажу: я, мол, все у вас разнесу вдребезги вместе с вашим колпаком, если мне не выложат всю правду. А главная беда — надо позвонить билловой мамаше, но я решил: подожду денек-другой или дождусь, покуда она сама не затревожится.

Меня сызмала приучили верить телеграммам, а все же что-то мне не верилось. И, однако, я знал, тут чутье меня подводит и нет никаких сомнений: стряслась беда. Не только Билла поймали, но, пожалуй, я сам тоже под угрозой. Я пил чай с хлебом и размышлял. Я попал в трясину, она меня засасывает, а вокруг на десяток миль ни души. Но беда в том, что мне вовсе неохота бежать. А раз бежать неохота, значит, лучше сидеть тихо. В общем, свою лень и вялость я обратил в добродетель. Когда сила рождается из слабости, ее питает могучий инстинкт самосохранения — вот на это я и рассчитывал. Больше мне сейчас не на что было опереться.

Я оделся и вышел из дому. По дороге положил в банк свои три сотни, и теперь на моем счету было уже шестьсот фунтов — про самый что ни на есть черный день. Я вытащил полкроны и подбросил: упадет лицом кверху — позвоню Полли, а тыльной стороной — попытаю счастья с Бриджит. Монета со звоном ударилась о тротуар, покатилась в сточную канаву, провалилась через решетку и только ее и видели. Ничего не поделаешь, все надо решать самому. Бриджит не отозвалась, и я набрал номер Полли.

— Слушаю! — ответили мне.

— Это Полли?

— Да, что вам угодно?

— Мне нужна Полли.

Кто-то прошел мимо телефонной будки, в руках у него был плакат: «Атомная бомба убивает и детей тоже».

— Полли слушает. Кто говорит?

— Майкл.

— Какой еще, к черту, Майкл?

— Женевский. Помнишь?

— Ну конечно. Какая же я дура. Ты извини.

— У меня несколько свободных дней. Может, увидимся?

— Приезжай, — сказала она.

— А можно?

— Предки в Остенде.

— Тогда я мигом. — Я повесил трубку. Вышел из будки и подумал, уж не снится ли это мне, да нет, не бывало еще у меня таких снов. У меня уж либо все происходит наяву, либо и во сне не снится.

Через полчаса я подъехал к вилле Моггерхэнгера — меня так и обдало свежим запахом живой изгороди и распускающихся цветов. Серые тучи спешили вон из Лондона, к холмам и травам. Испанец Хосе отворил дверь и поздоровался со мной, как со старым другом.

— Мистера Моггерхэнгера нет дома.

— А я к Полли, — сказал я.

Она была в саду, срезала розы с кустов у задней стены. Я хотел поздороваться с ней сдержанно, чтоб не спугнуть, но она схватила меня за руки — а у самой руки как лед, — и не успел я опомниться, как мы с ходу стали целоваться.

— Я сто раз пробовал до тебя дозвониться, но твоя мамаша вешала трубку. А потом мне пришлось слетать в Париж.

— Я по тебе стосковалась, — сказала Полли, — Я думала, с тобой кончится, как со всеми другими: раз уж ты узнал меня в Женеве и потом на обратном пути в самолете, ты больше не захочешь меня видеть.

— Чтоб тебя узнать, ста лет не хватит, — сказал я. — Поехали обедать в Вест-Энд. — В логове Моггерхэнгера я чувствовал себя не в своей тарелке, хотелось поскорей убраться подальше — вдруг откуда-нибудь выскочит сам Клод? Я нюхом чуял: лучше поскорей уносить отсюда ноги, хотя опасаться вроде нечего, ведь Полли сказала, он в Остенде. Ну, а вдруг он поехал туда всего лишь на коктейль?

— Ох, нет, — сказала она. — В центре я больше не бываю, осточертело. Ты ведь водил отцовский «бентли», да? — Мы шли по дорожке, и Полли вдруг бросила все розы, которые только что срезала, за лавровый куст.

— Будто во сне, — сказал я, чувствуя, как тепло моей руке в том месте, где ее все еще сжимала рука Полли.

— Тогда давай куда-нибудь поедем. У меня есть ключ от одного отцовского логова в Кенте.

— Это бы неплохо, — сказал я как мог равнодушней.

— Посиди в гостиной, выпей, а я пойду переоденусь.

— Я бы поглядел, если ты не против. Она наскоро меня поцеловала.

— Нет, сейчас не хочется.

Она побежала вверх по лестнице, замелькали голые матово-бледные ножки, а я открыл банку томатного сока и все думал про Уильяма, как он старается откупиться от ливанской полиции, и про его несчастную старуху мать, как она сходит с ума от страха за сына и опрокидывает стаканчик за стаканчиком со своими честерфилдскими знакомыми, а тут Полли, шалая девчонка, втравила меня в сумасшедшую затею с могтерхэнгеровским дворцом на колесах.

Мы роскошно расположились на переднем сиденье, и я на третьей скорости промчал по Хэммерсмитскому мосту и дальше к Южной окружной; на магнитофончике крутились «Сказки Венского леса», и я дымил толстенной сигарой — такие Моггерхэнгер хранит в машине для лучших друзей. В Клэпеме впереди оказался бензовоз, он загородил всю дорогу, и объехать его было невозможно.

— Вон тот «купер» сумел его обойти, — сказала Полли.

— Я не хочу помирать раньше срока. Обгоню, когда будет сподручней.

— Он развел такую бензиновую вонь, у меня разболелась голова, — пожаловалась Полли.

Я включил мигалку, вывернулся влево и ринулся вперед. Бензовоз показался мне длиной в целую милю и шел быстро, но я довел скорость до пятидесяти и тут увидел — прямо на меня мчит автобус. Тормозить было поздно. Меня ослепили фары, а вернуться назад в свой прежний ряд я уже не мог. Стервец-водитель бензовозов решил, видно, меня прикончить: он не замедлил и не ускорил хода. Конечно честный трудяга и наверняка считает: зажравшихся боровов, которые раскатывают в роскошных машинах, надо ставить к стенке и расстреливать или давить насмерть автобусом.

Полли вцепилась в меня, и я подумал: а здорово так помереть! Но все же на какой-нибудь фут, не больше, опередил бензовоз и вроде избежал смерти, все поджилки у меня тряслись, язык пересох, а Полли без сил повалилась на сиденье и только удивлялась, как это люди могут быть такими негодяями.

Дорога впереди была пуста, и я сильно оторвался от бензовоза, лишь у светофора он протиснулся между мною и тротуаром. Я перегнулся через Полли и опустил боковое стекло.

— Желаешь меня укокать, приятель? — спросил я, выговаривая слова на ноттингемский лад.

Он был в кепке, рожа как блин, и ухмылялся до ушей.

— Ага.

— Что ж, пускай тебе в другой раз больше повезет. — Светофор засветился желтым, и я рванул вперед. — Ершистый парень, такого не заглотаешь — подавишься!

— Я перепугалась до смерти, — сказала Полли.

— Это он так шутит. Я среди таких ребят вырос. Работал с ними одно время, недолго. Он просто хотел поглядеть — может, я струшу и отступлю. И я запросто мог дать задний ход, да только не дал. А ведь такое не часто удается пережить, верно, малышка? Она взяла меня под руку.

— Но ты все-таки поосторожней.

— Пока ты со мной в машине, я рисковать не стану. Хотя самому-то мне наплевать.

— Наверно, у тебя была очень страшная жизнь, оттого ты и дошел до таких мыслей, — сказала она. — Ты все еще возишь контрабандное золото?

Мы ехали по двухрядной дороге, и машины не так теснились.

— Я это бросил.

— Давно?

— Да вот, зацапали моего лучшего друга. Теперь буду жить честно и поджидать порядочную девушку, чтоб не давала мне сойти с пути истинного.

— Ну, значит, не меня, — со смехом сказала она, и я прямо удивился: чем бы меня похвалить — молодец, мол, исправился, — она сказала, зря я вышел из игры, мало ли, что зацапали моего дружка, сейчас бы как раз и продолжать, теперь нескоро заберут кого-нибудь еще, это все равно как лететь самолетом: безопасней всего после большой воздушной катастрофы. Я смело обогнал бензовоз — все-таки это у меня здорово вышло, просто прелесть! — так зачем же отступать, когда дело вовсе не такое опасное? Я-то ведь болтал зря, вовсе я не собирался бросать свою выгодную работенку, и раз уж не спасовал между бензовозом и автобусом, так тут тем более выбора не оставалось: надо гнуть свое, тогда я в конце концов вырвусь из западни.

— Ты меня не знаешь, — сказал я, — я никогда ни от чего не отступаюсь.

В Тонбридже мы попали в пробку и двигались с открытыми окнами, а наше радио выдавало бетховенскую Пасторальную симфонию. Я совсем было забыл, в какой машине сижу, но вдруг увидел, как на меня глазеют, и сразу вспомнил.

— Скоро мы будем на месте?

Полли перегнулась и поцеловала меня в губы.

— Потерпи немножко. Терпение терять еще хуже, чем мужество. Через полчаса приедем.

Полли велела мне свернуть на боковое шоссе, а потом и вовсе на проселок.

— Папа никогда не ездит сюда в «бентли». Он берет «лендровер». Колеса увязали в колеях.

— Оно и понятно.

Серые облака затянули небо, стекла в машине были опущены, и казалось, уже брызжет дождик. Проселок был изрыт тракторами, а в одном месте дорога показалась мне ровной, я разогнался — и тут колеса взбили воду в глубокой колее, высоко взлетела красная слякоть, аж ветровое стекло забрызгала, а кусты по бокам дороги ветвями царапали окна, сдирали краску с кузова.

— Зря ты меня не предупредила, — сказал я. — Мы б оставили машину у шоссе. — Даже Могтерхэнгер не заслуживал, чтоб с его машиной так зверски обращались, но теперь уже поздно было про это думать: мы опять нырнули в колдобину. — Еще далеко?

— Не очень.

Я поехал дальше — переваливался по буграм и рытвинам, поднимая фонтаны грязи, и наконец выехал на асфальтовый пятачок перед незатейливым двухэтажным кирпичным домиком. Сад был обнесен белым дощатым забором, посреди газона — маленький бассейн для птиц. У парадного входа Полли порылась в сумочке, достала ключ. Но он не лез в замочную скважину.

— Дай-ка я попробую, — сказал я, но тут же стало ясно: она захватила не тот ключ. — Ничего, — сказал я спокойно, а сам прямо кипел от злости. — Как-нибудь заберемся.

— Ну какая же я дура! — чуть не со слезами воскликнула Полли.

— Не горюй, — сказал я и обнял ее за плечи. — Разыщем здесь где-нибудь гостиницу. Только не казнись — эх, мол, ошиблась, — и все обернется к лучшему, так всегда бывает.

Эта убийственная мудрость ее насмешила, а я попытался открыть окна.

— По-моему, ничего не выйдет, — сказала Полли. — Когда мы уезжаем, папа всегда запирает сам, уж это он умеет.

— Даже он может ошибиться. Пойдем-ка попробуем с тылу. Опять задождило, а внутри, за окнами, казалось очень уютно.

У черного хода на мокром насквозь коврике сидела кошка и тут же валялось с полдюжины бутылок из-под молока. Кошка встала, потерлась о лодыжку Полли — вроде обрадовалась, что кто-то наконец появился и теперь ее накормят. Дверь была заперта, да еще закрыта изнутри на засов, и я попробовал окна. Нет, ничего не выйдет, разве что выбить стекло.

— А еще на чердаке есть окно! — крикнула Полли.

— К сожалению, я забыл дома крылья, — отозвался я. — Ничего, влезу по водосточной трубе до конька крыши и съеду к окну. Ну, хочешь полезу?

Она прижимала к груди кошку — ох, и швырнул бы я сейчас эту зверюгу куда подальше!

— Нет, — сказала Полли, — не хочу, но ты ведь все равно полезешь.

Я пошел к машине за складным ножом, раскрыл его.

— Если свалюсь, пропорю себе глотку, — сказал я и зажал нож в зубах.

— И шею сломаешь. Нет уж, пожалуйста, не лезь.

— Дудки, теперь не успокоюсь, непременно полезу, а упаду — пеняй на себя. Придется тебе до конца жизни возить меня в кресле на колесах.

И я полез по трубе.

— О господи! — воскликнула Полли.

Мне надо бы для храбрости хлебнуть, тогда бы я действовал уверенней, но в машине спиртного не оказалось. Можно было подумать, я сызмалу верхолаз — такие крепкие у меня стали руки после уильямовых тренировок с чемоданом. Вот только дождь портил все дело, он поливал и меня, и трубу вместе со всеми ее кронштейнами, все стало скользкое. Я взобрался на крышу и начал осторожно подвигаться к окну.

— А может, и это окно тоже заперто! — крикнула снизу Полли. Кажется, она хотела меня огорошить, чтоб я свалился, только я и сам думал: окно заперто, — потому и ножик прихватил. Трудней всего спуститься по скату мокрой крыши до окна. Того гляди, сорвешься, рухнешь вниз — и поминай как звали. Лучше бы уж крыша была соломенная, но Моггерхэнгер хозяйственный черт, он предпочитал, чтоб дождь стекал у него на глазах по черепице, а не впитывался в солому, а то и не уследишь, как протечет насквозь. Черепица блестела и отсвечивала, я спускался к чердачному окошку вслепую, поскользнешься — не видно, за что хвататься. Полли стояла в огороде, оттуда ей хорошо было меня видно на фоне неба, и я тоже видел ее внизу, среди сорняков и гниющей капусты.

— Ну как, откроешь? — окликнула она, хотя видела — до окна мне еще далеко. Я распластался на крыше, ноги развернул носками наружу, руки вытянул во всю длину. По шее лупил дождь, казалось, я вот так лежу целую вечность и нет у меня ни хладнокровия, ни уверенности, чтоб двинуться с места. Туфли заскользили, я с силой прижал их к крыше — съезжать, так хоть помедленней. Это удалось, я наткнулся на подоконник, сполз еще немного ниже и все-таки остановился.

Я удержался, можно сказать, на волоске — одними только ногтями вцепился в дерево. В трудный я попал переплет, и у меня было сейчас время подумать, чего ради меня сюда понесло и еще — как же я спущусь на землю, если не попаду в дом через окно. Вниз был только один путь: упасть, точно бомба из плоти и крови, грохнуться оземь, будто мешок с яблоками и апельсинами. Не дрейфь, сказал я себе, представь, будто земля вот она, рядом, тогда и волноваться нечего. И верно, мне стало поспокойней, я повис на одной руке, вынул из зубов нож и всадил в щель между подоконником и рамой. На счастье, окно оказалось не заперто, я потыкал ножом, чуть приподнял раму и дал ей опуститься на мои пальцы, их прищемило, но я уже ухватился обеими руками, подтянулся и приподнял раму повыше. Она опиралась уже мне на голову, потом на плечи, вот я уже укрылся от дождя и заглянул вниз, на чердак. Но как же все-таки туда влезть? Кожа на голове зудела, пот смешивался с дождем, но все равно первым делом надо просунуть внутрь ноги. Мне повезло: под самым окном стояла кровать и на ней матрац. Я проскользнул вниз, точно ящерица, и, падая, сжался в комок, но все-таки зацепился ногой за спинку кровати и растянул лодыжку. Меня так и ожгло, я завертелся, выругался, вмиг забыл обо всем, кроме этой мучительной боли — один на один с ней, один в целом свете. И все же я в доме, это надо отпраздновать. Я ухватился за кровать, осторожно покрутил ногой, пошел к двери и у дальней стены увидал штук шесть дорогих дробовиков.

Потом я отворил черный ход, и Полли сказала:

— А я думала, ты там уснул.

— Я здорово грохнулся, — сказал я. Мы шли через кухню, там пахло сыростью и заплесневелыми кукурузными хлопьями. — Есть тут где-нибудь коньяк?

Коньяк отыскался в буфете в гостиной, и мы изрядно хлебнули. Дождь барабанил в окно, он пробудил во мне распутника, и я обнял Полли.

— А ты закрыл чердачное окно?

— Вроде да.

— Пожалуйста, сходи погляди, милый.

Я проковылял на чердак, отыскал алюминиевую лесенку и опустил раму. Матрац был уже в мокрых пятнах. Я схватил охотничью двустволку и для смеха прицелился в тучу, которая мочилась на землю. Я торжествовал победу: все же пробрался в дом и сейчас крепко-накрепко обниму мою тепленькую Полли… На радостях у меня, видно, голова пошла кругом — гордый, как петух, я нажал оба спусковых крючка. Выстрел отдался в плече, опрокинул меня на пол, а двойной заряд дроби обрушил на меня ливень битого стекла и щепок — теперь меня, пятнистого от дождя и пота, в придачу перечертили кровавые ссадины.

В дверях появилась Полли.

— Ради бога, что ты натворил?

— Я ранен. Ну, что стоишь, помоги мне. Тут, видно, логово убийцы? Какой черт оставил заряженное ружье?

— Ты не ранен, — с упреком сказала она.

— Давай-ка отодвинем кровать и подставим под эту дыру ведро, не то ваш дом сгниет, как дряхлый старик.

Я с озабоченным видом ковылял и наводил порядок, а Полли удивлялась, как это я ухитрился, стреляя, растянуть лодыжку — в жизни, мол, такого не видала. И я никак не мог ее убедить, что лодыжку растянул, когда влезал через окно, просто она раньше не заметила.

Мы приняли душ, разогрелись, и застывшая, онемевшая кожа живо опять обрела чувствительность… Не хватило терпения добраться до спальни, мы так и повалились на полотенца и влажный коврик в ванной…

Одно нехорошо: в доме не оказалось никакой еды. В кладовке мы отыскали коробку сухого печенья и немного сыру, я соскреб с него плесень, и этими крохами да еще крепким сладким чаем мы кормились до следующего утра — правда, на еду у нас и времени-то не было. И свежим деревенским воздухом мы тоже не пользовались. Полли рассказала мне про свою жизнь: как ее дома воспитывали и каким было для нее ударом, когда она поняла, чем занимается отец. Он всегда в ней души не чаял, да и сейчас тоже, и не упускает случая ей об этом напомнить, и ребенком она всегда говорила, что когда вырастет, ни за кого другого не выйдет замуж, только за него. Она и меня спросила про мою жизнь, и я рассказал все, что сам про себя знал, и как я контрабандой перевожу золото, — тут она стала подробно расспрашивать про организацию Джека Линингрейда. Я рассказал ей, что Уильяма замели в Бейруте и что из-за этого, наверно, человек под колпаком перебирается в новое убежище.

— Все это лажа, — сказал я, растянувшись рядом с ней в постели. — И луна лажа. И весь мир лажа. И пускай облака мочатся на землю, пока не сдохнут. Только одно не лажа — твои поцелуи.

При этих словах Полли прямо обмерла в моих объятиях, я так прижал ее к себе — чуть не раздавил ее нежные груди, рука моя скользнула вниз, и Полли закрыла глаза.

— У нас будет миллион медовых месяцев, — сказал я еще, — и если жизнь подстроит нам засаду и попробует сцапать, мы дадим ей в зубы. Не мы для жизни, а жизнь для нас…

Потом мы с грустью шли к машине, и мне до черта хотелось, чтоб этот незатейливый кирпичный домик растаял под дождем и земля вновь приняла его в себя; невыносимо было думать, что кто-нибудь войдет в него после нас, разрядит высокое напряжение, которое мы породили и оставили здесь. Лучше уж взорвать его, только бы не это. Я гнал машину во весь дух, оба мы почти всю дорогу до Лондона молчали. Пробки не было даже в Тонбридже, и уже через два часа мы промчались по мосту и сквозь туман и слякоть влетели в Илинг. Я вновь окунулся в густое месиво действительности, и, когда подъехал в заляпанном глиной «бентли» к моггерхэнгеровскон резиденции, у меня засосало под ложечкой.

Я вынул из отделения для перчаток оставшиеся сигары и попрощался с Полли, глаза у нее вроде были на мокром месте, и я подумал: уж не ждет ли она, что и я пущу слезу?

— Звони, — сказала она.

— А как же, — ответил я, не сомневаясь, что так оно и будет.

— У отца есть и другие гнездышки, туда тоже можно съездить. По всей Англии.

— Всюду побываем, — сказал я.

На коврике перед дверью лежали телеграмма и письмо. Я первым делом вскрыл телеграмму и прочел: «Завтра отправляетесь Рим точка ждите телефонного звонка Джек Линингрейд». Я достал из холодильника бутылку пива и положил на рашпер несколько сосисок, так что в квартире сразу запахло жильем. Телеграмма встряхнула и подбодрила меня, а поглядев на пухлое письмо Бриджит, я разозлился, хоть еще и не вскрыл его: мне предстояла работа, и я не желал отвлекаться. Я прочел в старых газетах парочку рассказов про ящур, узнал, что запас валюты в Англии уменьшается, золото все утекает. На это ушло какое-то время и чайник чая, но в конце концов пришлось вскрыть письмо.

«Дорогой Майкл, — писала Бриджит, — со мной случилось такое несчастье, даже не знаю, с чего начать». Тут я чуть не бросил письмо в огонь, но такой уж я добросовестный: заставил себя читать дальше.

«Я в ужасном отчаянье, все время плачу. Понимаешь, Дональд, мой муж, вернулся наутро после твоего ухода, я еще лежала, и Аделаида встретила его у дверей. Она как раз отвела нашего милого Смога в школу и вернулась и, наверно, сказала Дональду, что ты со мной спал. В общем, я проснулась оттого, что он сорвал с меня одеяло и стал, как бешеный, лупить меня кулачищами. Я завизжала, но он не угомонился, пока не избил меня до синяков. А потом начал обзывать меня всякими вашими мерзкими английскими ругательствами — так бранился, что и повторить нельзя.

Потом он заставил меня одеться, спихнул с лестницы и вытолкал за дверь. Под конец он и сам разревелся, а все равно колотил и пинал меня еще злей. Я шла по дорожке и плакала и слышала: он орет на Аделаиду и велит ей тоже убираться. Он ведь психолог и доктор, ему полагается быть мудрым и понимающим, а со мной он вел себя как скотина. И всегда такой был.

У меня в кармане нашлось всего несколько шиллингов, и я поехала на метро и на автобусе прямо к тебе. Никто мне не открыл. Я целый час просидела на ступеньках, все никак не могла прийти в себя и голодная была — ведь он выгнал меня даже без завтрака. Я пошла к подружке, она тоже из Голландии, живет в Челси с одним студентом, и она угостила меня чаем с сыром, но она совсем бедная и не могла меня приютить.

Я решила, что самое умное — вернуться к мужу, пришла, а его нет дома. Дверь стояла настежь, смотрю: Аделаида укладывает мои платья к себе в чемодан. Я сказала, если она не отдаст мои вещи, то я позвоню в полицию, а она обозвала меня шлюхой, сказала, пожалуйста, могу звонить куда угодно. Я стала набирать номер, тогда она побросала мои вещи на пол и убежала. А я аккуратно все сложила в свой чемодан и отыскала свой кошелек с деньгами. Если будет очень плохо, мне хватит, чтоб вернуться в Голландию, только я не хочу возвращаться — ведь вся моя родня ненавидит моего мужа, все станут говорить, вот видишь, не послушала нас — и не пустят меня на порог.

Я сидела в гостиной, кругом стулья, а я сижу на чемодане посреди комнаты и не знаю, как быть. Совсем растерялась, а ведь сама виновата. И тогда я подумала: «Как же это мне раньше не пришло в голову? Майкл поехал к себе домой в Ноттингемшир». Я ужасно обрадовалась. И адрес вспомнила: Рэнтон Грейндж, скорей вызвала такси, поехала на вокзал и купила билет до Ноттингема.

Ехала я чудесно: как только поезд оказался за городом, слезы у меня высохли и я позабыла про все неприятности и дешево пообедала в вагоне-ресторане. А потом пошла назад в свой вагон, и получилось очень странно. Иду через вагон первого класса, а там какая-то маленькая старушка сняла с себя меховое пальто и старается выбросить его из окна. Рама опущена совсем немного, а пальто большое, старушке никак его не протолкнуть. Тогда она его вытащила, свернула в длину, чтобы легче пролезло, а сама все время плачет и что-то бормочет. Я вошла к ней в купе, заговорила, и она скоро забыла, что хотела выкинуть пальто, и стала рассказывать мне про свою жизнь. Но она очень быстро говорила, я ничего не поняла, подумала: она просто сумасшедшая, — у вас в Англии их так много.

Потом я вернулась на свое место, в третий класс, потому что пришел кондуктор и велел мне уходить. Ноттингем, по-моему, очень миленький и совсем не похож на Лондон — весь открытый, приятно посмотреть, и все такие оживленные, улыбаются, и я сказала себе: сразу видно, что это родной город Майкла. Я спросила какого-то железнодорожника, как попасть в Рэнтон, и он сказал — надо пойти на автобус, так что через час я уже была там. Какие места красивые! Только до твоего дома в Грейндже пришлось еще очень долго идти. К тому времени я уже немножко устала, но я надеялась, твоя мама не рассердится, что я решила тебя навестить.

Калитка была заперта, я позвонила, и ко мне вышел мужчина, я подумала, это твой брат, про которого ты рассказывал. Мне показалось, он добрый, но он посмотрел подозрительно и спросил, что мне надо. Я сказала, я хочу видеть Майкла, и он сказал, что тебя нет дома, ты в Лондоне. Это было ужасно, и я подумала: какой у меня сегодня несчастный день.

«Вы брат Майкла?» — спросила я. Он кивнул и так пристально на меня посмотрел. Он лет на десять старше тебя, довольно красивый, только глаза у него сердитые и усики рыжеватые. «Майкл мне много про вас рассказывал», — сказала я. Он взял мой чемодан и предложил зайти выпить чашку чая, сказал, что не может меня отпустить, раз уж я приехала в такую даль. Он извинился за тебя, сказал, что ты редко так ошибаешься и что, когда дело касается молодой дамы, надо быть повнимательней. Я сказала, я надеюсь, что не потревожу вашу маму, и он ответил: «Да вы о ней не думайте». Она, видно, недавно умерла, и я удивилась, как же ты мне ничего не сказал, но ему только сказала, что прошу меня извинить.

Слуга взял мой чемодан, и мы пошли в дом — какой у вас большой особняк, и на лестнице развешаны картины, повсюду павшие воины, и я подумала: какой же Майкл счастливый, что провел здесь детство. Твой брат угостил меня обедом и велел подать бутылку вина, а потом еще одну, я ела и пила и все меньше огорчалась, что не застала тебя. Потом у меня закружилась голова, и твой брат попросил экономку отвести меня в комнату, чтобы я полчасика отдохнула. И он сказал, что потом отвезет меня на станцию. Я пошла за этой старушкой, и она привела меня в комнату, которая выходит окнами в очень милый парк — я таких еще не видала. Я подошла к окну и весь его разглядела. Потом легла на кровать, она была такая огромная, я в ней прямо потерялась. Я совсем замучилась — ведь сколько всего случилось за день, а до вечера было еще далеко, и я очень быстро заснула.

Когда я открыла глаза, твой брат, нет, этот дьявол, стоял у кровати и смотрел на меня.

Я спросила: «Пора ехать?»

А он стал раздеваться, и я побежала к двери, но она была заперта.

Он засмеялся и сказал: «Она к тому же звуконепроницаемая».

Я закричала: «Пустите меня! Я опоздаю на поезд».

А он говорит. «Поезда идут каждый день».

«Я скажу Майклу», — сказала я.

«Да кто это, черт побери?» — спросил этот негодяй — он уже совсем разделся, был в одной рубашке.

Я сказала: «Ваш брат».

«Нет у меня никакого брата. Только сестра, и она, надеюсь, в Южной Америке».

Я побежала обратно к кровати, а он стащил с себя рубашку и говорит: «Не будь дурочкой, получишь удовольствие».

Я крикнула: «Кто вы такой?»

«Сын леди Чаттерлей».

Почему-то я перестала его бояться, и, когда он начал меня целовать, я уже ничего не могла поделать. Тогда я уже поняла, что, наверно, перепутала адрес, но через несколько дней Клиффорд сказал, что у них во всей округе нет людей с такой фамилией, он тут знает все родовитые семейства. Так что ты, оказывается, ужасный обманщик, и я никогда тебе этого не прощу, хотя все равно тебя люблю. Если б не любила, не написала бы этого письма.

Клиффорд посадил меня в Ноттингеме на поезд и умолял, чтобы я как-нибудь еще к нему приехала. В Лондоне я поехала к мужу, думала, мы опять будем вместе. Но он стал спрашивать, с кем я провела время, а я не сказала. Он ездил к тебе, говорит, хотел набить тебе морду, только не застал тебя. Мы вместе пообедали дома (он уже нанял другую экономку), и я думала — теперь все уладится, потому что после обеда мы легли в постель, но потом он опять стал спрашивать, где же я была эти дни, а я все равно не захотела говорить, тогда он сказал, ему пора ехать к больным на Харли-стрит, но сперва он еще успеет разнести весь дом и выгнать меня. Он побросал все вазы в камин, сорвал со стен картины и разбил окно. Потом ударил меня и еще пнул ногой. Он варвар и дикарь, и я подумала, если я с ним останусь, этому не будет конца. Он пинал ногами свою жену, поэтому она его бросила. Он пинает ногами бедняжку Смога и меня тоже. Я шла по дорожке с чемоданом, плакала и обещала себе, что никогда больше не стану жить с психоаналитиком. Теперь у меня есть комната и работа. Я живу в Кэмден-тауне и работаю продавщицей в магазине. Мне эта работа ужасно не нравится, потому что она меня очень связывает, и вообще мне плохо, потому что я звоню тебе, звоню, а никто не отвечает. Так что, пожалуйста, пожалуйста, приходи ко мне или будь дома, когда я звоню, потому что мне очень плохо, Майкл, и вся моя жизнь разбита. Я люблю тебя и хочу с тобой уехать. И хотя ты так меня подвел своими враками, я все равно хочу к тебе».

Так она писала еще на нескольких страницах, но я скомкал письмо и швырнул в корзинку для мусора. Какая она дуреха, это ж надо: поехала разыскивать меня в Ноттингеме. Ну как можно положиться на человека, если он все, что ему ни наболтаешь, принимает за чистую монету?

А похоже, ее занесло в тот самый очень даже величественный особняк, который я с таким знанием дела не раз ей расписывал, мальчишкой я часто ездил мимо на велосипеде и глазел на него с восторгом. Какой-то стервец воспользовался ее наивностью, и нате, пожалуйста, она теперь стоит за прилавком и обслуживает покупателей. Экая незадача для девушки из молочно-масляных краев, которая приехала к нам поднатореть в английском языке.

Было уже за полдень, свинцово-серые небеса обещали дождь, и оттого мне стало еще жальче глупую Бриджит. Но хочешь не хочешь надо выйти из дому: в буфете хоть шаром покати и в холодильнике тоже пусто: я надел плащ, взял зонтик и пошел в соседнюю лавчонку, ее витрина была забита банками апельсинового сока и консервированного горошка. Я купил булку, шоколадный кекс и мороженые рыбные палочки — все никудышный харч, от него тупеют мозги англичан. Крупные капли дождя нехотя капали с неба, старались вымочить меня на обратном пути, да не вышло, я быстренько укрылся в своей квартире.

Стал я звонить билловой мамаше, хотел рассказать, что приключилось с ее сыном, но администратор гостиницы сказал: она уже несколько дней, как уехала домой в Уорксоп, и я с облегчением положил трубку: одной заботой меньше. И вдруг до меня дошло: а ведь, пожалуй, это ее видела Бриджит в поезде, но я постарался не очень в это поверить. Я поставил на огонь чайник. На буфете была в рамке фотография матери Билла, время от времени я набирался храбрости и смотрел на нее, и тогда она заглядывала мне прямо в душу. И спрашивала, что это у Билла за работа, какого черта он валандается в Лондоне, ехал бы в Уорксоп и зарабатывал там себе надежный кусок хлеба. А потом принималась и за меня: ну, а ты, мол, что здесь делаешь, но я смотрел на нее и ничего не говорил и думал про себя: пускай ее держится своего Билла, а ко мне не пристает. Билл сейчас лакает с жадностью какой-нибудь паршивый шербет в далекой тюряге, того гляди, подцепит брюшняк, вот о нем и надо беспокоиться, а не обо мне, это уж точно.

Зато Билл по крайней мере не один, вокруг него разная шушера, все-таки живая плоть и кровь, а у меня если вдруг случится приступ аппендицита, я тут сдохну, и никто даже не узнает. Я не спятил, просто не люблю жить один, и старая биллова мамаша за стеклом очень хорошо это понимала. Я глядел на фотографию, и меня грызла совесть, и притом я понимал: не могу я помочь Бриджит, хоть выше головы прыгни, а все одно ничего не сделаешь, да и не нужно тут ничего, — ведь по меркам билловой старухи разве кто скажет, что Бриджит бедствует или страдает? Уж конечно не я, и я глядел на горестную фотографию — Билл своими руками любовно окантовал ее и застеклил, кстати говоря, не очень-то умело и аккуратно. Мне захотелось ринуться в Уорксоп, растолковать старухе, что приключилось с ее сыном, но я знал — не бывать этому: по приказу Джека Линингрейда я прикован к квартире.

От этого мучения меня спас телефонный звонок, и я с удивлением услышал переливчатый голосок Бриджит:

— Ох, Майкл! Наконец-то вернулся! Прямо не верится.

Я стал плести про мои воображаемые приключения в Лиссабоне — вроде я провел там несколько дней, но Бриджит не дослушала.

— Майкл, — перебила она, — скажи прямо: можно, мы к тебе приедем?

Я был начеку:

— Кто это мы?

— Смог и я. Я сегодня бросила ту работу и забрала его из школы, и теперь нам некуда деваться. Ох, Майкл! — Слышно было, что она плачет. — Позволь нам приехать.

— Ладно, валяйте.

Она засмеялась от радости.

— Я знала, что ты позволишь. Я и Смогу так сказала. Ох, когда мы увидимся, я тебя расцелую.

Что мне оставалось делать? Я сидел и ждал и время от времени свирепо косился на мамашу Строу. Будь в доме спиртное, я бы напился вдрызг, но не было ничего, кроме капли хереса, а я его не терплю.

Смог кинулся ко мне и заплакал, я подхватил его, посадил к себе на колени.

— Снимай пальто, — сказал я Бриджит. Она стала худенькая, бледная, но от этого казалась только интересней.

— Кроме тебя, мне не к кому пойти, — сказала она.

— Знаю, крошка. Знаю. Я получил твое письмо. И как это тебя угораздило закатиться в Ноттингем? Если опять вздумаешь туда отправиться, возьми у меня настоящий адрес моей матери.

Бриджит надула губки.

— Сама не знаю, зачем я туда поехала. Но тогда мне казалось, так и надо, и после этой поездки мне стало гораздо легче.

— Ну еще бы! — Я здорово разозлился, что ей было хорошо с кем-то, кроме меня.

Смог притих, так теперь нюни распустила Бриджит.

— Ну, извини, — сказал я и хотел встать и подойти к ней, но Смог так за меня уцепился, не давал шевельнуться. Лицо у него было все еще мокрое от слез.

— Я хочу жить с тобой. Мне раньше нравилось жить, а теперь жизнь стала плохая. Папка противный, и все у нас запуталось.

— Послушай, Смог, — сказал я, — жизнь у всех не сахар. Даже дети хочешь не хочешь вырастают и узнают это. Тебе скоро семь, ты почти мужчина. С тобой уже много всякого случилось, а дальше будет больше. Такая она, жизнь. Мы с Бриджит о тебе позаботимся, обещаю тебе. По мне, мы можем всегда жить все вместе, да только боюсь, твоему отцу это не понравится. Но все равно, ты не горюй, потому как мы с тобой друзья на веки вечные.

Он посмотрел на меня, рожица у него была маленькая, но черты уже определились, будто у четырнадцатилетнего.

— Можно, я попью чаю с пирожными?

— Пойдем в кухню и вместе их поищем, — сказал я. — Вот честное слово, не помню, куда они подевались.

Я обратил эти поиски в настоящую игру, и он увлекся, а я пошел в гостиную, поцеловал Бриджит, и она повеселела.

— Давай забудем про мое вранье, — сказал я. — Прости меня. Она была вся теплая, промокла под дождем, от нее словно даже поднимался парок, мы обнялись, и тут в дверях появился Смог с пачкой шоколадного печенья. Он протиснулся между наших ног и точно укрылся в теплом шалаше.

— Вы построили мне домик, — сказал он. — Теперь давайте печь лепешки и гладить кошку.

— И я спою тебе «Вниз по матушке по Волге», — сказал я. — А вот кошки у нас нет. Я сегодня утром протирал ею окна, и она сбежала.

Я уложил его в кровать Уильяма — вряд ли она так уж скоро понадобится хозяину. А мы с Бриджит, как заправские муж с женой, сели ужинать, и тут зазвонил телефон. Звонил Стэнли, сказал: завтра надо ехать в Рим и в девять утра я должен явиться по старому адресу, на квартиру в Найтсбридже.

— А что слыхать насчет Уильяма? — спросил я.

— Ничего нового, — ответил он.

Конечно же, они делают все что могут, но пока еще ничего сказать нельзя, хотя новостей ждут с минуты на минуту. Я прикусил язык и сказал: ладно, приеду.

На этот раз надо было везти не золото — предстояло пронести через таможню саквояж с новехонькими английскими банкнотами. Я обернулся за несколько дней, поездом и пароходом, высадился в Дувре, при этом у меня было специальное разрешение на спиртное и сигареты, так что никто ничего не заподозрил. Это была уже третья поездка и третья удача, я делал свое дело, посильно участвовал в международной торговле, а тут требовалось немало храбрости, и ведь я не только подставлял подножку, да как ловко, доброй старой Англии, но мне еще отваливали за это вволю деньжат — чего же больше желать? Когда я получал свою долю, мне намекнули; банкноты мол, все равно были фальшивые, но я не стал этим похваляться даже перед самим собой, просто намотал на ус и понадеялся, что окончательно свыкнусь с этими нехитрыми делишками. А с другой стороны, я же знал: счастье изменчиво, рано или поздно меня схватят или я стану этого опасаться и тогда мое лицо невольно меня выдаст, хоть сам-то я буду воображать, будто по-прежнему отлично владею собой. В общем, пора подумать о будущем, подготовить себе путь к отступлению, надо быть начеку и поостеречься на случай, если Джек Линингрейд и компания не захотят меня отпустить, когда я почувствую, что пора сматывать удочки ради моего же собственного блага, а ведь только оно и важно.

Я и в самом деле ездил еще не раз, и в банке на моем счету лежало уже почти три тысячи фунтов. Я решил их не касаться, покуда не завяжу с этой работой: вот куплю дорогой автомобиль, и тут меня ненароком зацапают и придется отсиживать года три, а то и все пять, а он будет ржаветь на улице. Нет, навряд ли эти поездочки сойдут мне с рук — стало быть, надо смываться.

Бриджит и Смог жили со мной, и я вроде остепенился и, как настоящий семьянин, нет-нет да и отправлялся на работу, чтоб заработать им на мясо и пирожные. Мы думали, доктор Андерсон станет беспокоиться, куда подевался его сын, поэтому Бриджит позвонила ему, хотела объяснить, что Смог жив-здоров, но экономка сказала, доктор Андерсон уехал на полтора месяца в Америку, будет там повсюду разъезжать и читать лекции. Я несколько раз звонил Полли, да все не мог ее поймать, и моя любовь была теперь уже не тяжким бременем, как вначале, а почти терпимой болью, хотя стоило мне вспомнить Полли — а вспоминал я ее пока еще нередко, — я вздрагивал будто от удара.

И все равно надо было делать дело — на этот раз выдалась рискованная поездка в Лиссабон, зато назад я летел шикарно, на красавице «каравелле», можно было залиться шампанским и с удобством вытянуть ноги, а они изрядно потрудились и вполне это заслужили. Я хотел соснуть часок-другой, да не принял в расчет Арнольда Пилигрима, моего высокого тощего соседа. Я видел, как он вялой разболтанной походкой поднимался в самолет. А лицо у него было напряженное, каждый мускул словно стянут судорогой, и ясно было: он всю жизнь не понимал, как ему жить и что делать. А сейчас вроде раскумекал что к чему, да боится — уже слишком поздно, не справиться ему с тем, что надумал. Я это все понял задним числом, но его лицо — лицо человека степенного и, однако, сбитого с толку — запоминалось с первого взгляда, да и вся эта поездка осталась у меня в памяти, в некотором смысле она круто повернула мою жизнь.

Мы пили шампанское и трепались, и он рассказал — он только что договорился в Португалии поставить им сорок тысяч станков, или, может, автомобилей, или литров вина — уж не помню, чего именно. Сделка вроде удалась, и я предложил по этому случаю выпить. Я знал, мне пить и языком молоть не положено, да только я все меньше и меньше соблюдал эти уильямовы правила: кто в дороге не в меру сдержан, тот вызывает куда больше подозрений, чем болтун и выпивоха. Все равно Уильям гниет в тюряге — выходит, мог и поболтать.

Я призвал на помощь дух Джилберта Блэскина и сказал Арнольду Пилигриму, будто я писатель и ездил на недельку отдохнуть в Лиссабон. Тут крылась одна опасность, и я это понял, только когда он заговорил: теперь он примется изливать мне душу и не замолчит до самой посадки. Так оно и вышло.

— Вернусь домой и убью жену, — сказал он. — Вот вам готовый рассказ, если вы писатель.

Я сидел с ним рядом и не мог поглядеть ему прямо в глаза, но он до того серьезно это заявил, я чуть не засмеялся.

А все ж сказать я ничего не сказал, и он спросил эдак требовательно:

— Вы, надо полагать, хотите знать, за что? Правильно?

— Зачем это мне? Я не ваша жена.

— Понимаю. Но я все равно расскажу. Мы с ней поженились совсем молодыми, ровно десять лет назад, и мы были по-настоящему влюблены друг в друга, так всегда бывает, когда женишься смолоду. Я ненавидел всех женщин, а она всех мужчин, и мы, как говорится, души друг в друге не чаяли. Первым делом купили домик в Пэтни, так как на службе меня очень ценили. По натуре жена была холодновата, но понемногу нам удалось это преодолеть.

В ту пору мы были еще совсем дети, нам даже в голову не приходило, что жизнь может потребовать от нас каких-то жертв во имя нашей любви. В каком-то смысле мы были правы: могло так сложиться, что мы прожили бы до старости во взаимном ослеплении, но, мне думается, всегда лучше вылезти из пеленок.

И вот жена моя подружилась с одной женщиной, они познакомились в местной библиотеке, обе брали там книги. Я так и не понимаю, что у них было общего, но дружба продолжалась, а женщина эта была очень самостоятельная и независимая. Она была замужем, но буквально помешалась на том, что, насколько возможно, должна сама себя содержать. Муж ее, фотограф, поставлял снимки в разные журналы, и сама она тоже пописывала в журналах. Мою жену эта новая подруга прямо заворожила, и она тоже стала рассуждать о положении и роли женщины в современном мире. До поры до времени такие идеи мне не мешали, я их даже одобрял. Эта подруга жила так, как мечтала жить моя жена, у нее было все: дом, хороший муж, ребенок, работа, которая доставляла ей удовольствие, даже любовник. Кажется, чего еще желать? В следующие два года мы даже стали друзьями с ее мужем, но не такими близкими, как моя Верил с его женой — мне он казался несколько чудаковатым. Я полагал, это хорошо, что они подружились, хоть я и не дурак и понимал, конечно, что та женщина в определенном смысле настраивает мою жену. Жена нередко ссылалась на нее в наших спорах и, случалось, приводила ее в пример, надо было понимать так: та живет как надо, а у моей жены жизнь скучная и ограниченная. А потом эта женщина отравилась газом.

Жена знала, что подруга ее очень подавлена и что-то ее гнетет, но самоубийство оказалось для нее полнейшей неожиданностью. Уже потом стало известно, что у мужа подруги была связь с другой женщиной и она узнала об этом, но ничего не сказала ни ему, ни кому другому. Хоть у нее и был любовник, а с изменой мужа она примириться никак не могла и, не говоря худого слова, покончила с собой. Моя жена была потрясена, смерть подруги не давала ей покоя многие недели, я даже побаивался, как бы она и сама не вздумала открыть газ. Теперь уже ничто на свете не казалось ей надежным. Я всячески старался ее утешить, но ей было не до меня. Она как будто даже считала, что я тут чем-то виноват — может быть, воображала, что, не выйди она за меня замуж, она бы так не увлеклась идеями, которыми была одержима подруга, и тогда была бы человечней, отзывчивей и, возможно, сумела бы проникнуть в душу подруги, понять, что та хочет покончить с собой. Верил думала, что могла бы удержать ту от самоубийства, если б не верила безоговорочно в ее идеи, да еще не зависела так от моей любви и поддержки — хотя признавать эту зависимость нипочем не желала. Но было тут и другое, и я понял это лишь через несколько лет. Никогда не знаешь, что с чего начинается, но, мне кажется, я могу понять, чем дело кончится.

В самолете было жарко, и мой сосед вытер лоб и щеки. Он рассказывал так, будто все это не о нем, а о ком-то другом, улыбался, когда говорил о том, что его волновало, верней, губы его почти все время чуть кривила усмешка, в ней было и презрение и жалость к самому себе.

— Не стану плакаться или уверять, что я был полон истинной любви и понимания. Знаю одно: я любил ее, хотя она теперь твердит, будто вовсе я никогда ее не любил. Под конец стало казаться, что нас с женой связывает уже не любовь, а нечто прямо противоположное.

Я протянул ему сигареты. Он не стал закуривать, а может, вообще не курил. Он только пил. Тогда я закурил сам.

— Жалко все-таки. А вашей жене, наверно, не сладко пришлось.

— Конечно, — с ироническим смешком сказал он. — Это несомненно. И я жалел ее, я всеми силами старался ей помочь. Но ей все было мало. Ей непременно требовалось самой найти лекарство от своей боли, и лекарство оказалось такое: погубить меня. Только того ей и надо было — но для меня это слишком дорогая цена, хотя платить мне все равно пришлось. Путь для этого Верил выбрала древний как мир: изменила мне, завела любовника и не стала этого от меня скрывать — и в конце концов довела меня до исступления. Связь эта продолжалась два года, хотя потом Верил перестала выставлять ее передо мной напоказ, потому что постепенно чувство к тому, другому, стало глубже и серьезней. Она вяжет меня по рукам и ногам, потому что все время твердит, как сильно она меня любит, только меня одного, все остальное ничего не значит. Из-за этих уверений я все не решался с ней расстаться, а потом оказалось — она просто хитрила по наущению своего любовника. Она чудовище, но и я не лучше. Ей легко меня обманывать — ведь я постоянно в разъездах. И зачем только я взялся за такую работу, если я не могу доверять жене? Чтобы оправиться после самоубийства подруги, жене моей необходимо погубить мою душу, а мне, чтобы прийти в себя, надо убить жену. Такова вкратце суть дела, надеюсь, я не нагнал на вас скуку.

Перед нами уже стояли подносы с едой, и это дало мне силы слушать дальше.

— Мне очень интересно.

Он с жадностью накинулся на еду — планы насчет ближайшего будущего жены нисколько не портили ему аппетита. Я думаю, человек всегда ест с аппетитом перед тем, как совершить убийство, но не тогда, когда собирается покончить с собой, хотя, по правде сказать, слушая его, я все еще не верил, что это не пустые слова.

— Так вот, когда она стала осторожней, я стал настойчивей, я непременно хотел точно знать, что происходит. Я приставил к ней частных сыщиков и заплатил им не одну сотню фунтов, в лучшие времена я потратил бы эти деньги с большим толком — скажем, на ремонт дома. Возможно, она догадывается, что я установил за ней слежку, и пробует заметать следы. Но я точно знаю, где она бывает и что делает. И вот на этот раз, перед тем как я уехал, мы несколько дней допекали друг друга, под конец чудовищно разругались, а потом я заставил ее торжественно пообещать, что она бросит его, больше с ним не увидится и мы попробуем начать все сначала. Казалось, все сулит нам безоблачное будущее, но в глубине души я ни одной минуты в это не верил. Мы нежно поцеловались на прощание, и я уехал. А по дороге в аэропорт заехал на такси в сыскное агентство в Сохо и дал им обычные указания, заплатил вперед солидную сумму наличными и распорядился: если она пойдет на квартиру к любовнику, они немедленно телеграфируют мне в мою гостиницу в Лиссабоне. Я решил твердо: если она еще раз меня обманет, я ее убью. Уничтожу. Она погибнет.

Когда я уезжал, я всем сердцем надеялся, что все образуется, она больше меня не предаст, все будет забыто и прощено. По дороге в Лиссабон и первые дни по приезде я был спокоен, полон надежд, телеграммы не было, и я верил, что мы и вправду начнем жизнь сначала. Так прошло еще несколько дней. Мне кажется, я никогда еще не был так счастлив, как в те дни. Деловые переговоры шли превосходно. Голова у меня работала отлично, и во время переговоров я стоял на своем тверже обычного. Наконец я уложил чемодан, у подъезда ждало такси, которое должно было отвезти меня в аэропорт, я уже выходил из гостиницы, и тут ко мне подбежал посыльный и подал телеграмму. Я прочел ее в такси, и меня бросило в жар, я откинулся на спинку сиденья и едва не лишился чувств. Мне привиделось — по стеклу струятся потоки дождя, а передо мной — распоротый живот, кровавые внутренности. Улицы блестели и содрогались под ливнем, а вы ведь знаете, день был ясный, ни единого облачка. Глаза мне изменяли, мерещилось что-то чудовищное. Я посмотрел вперед и увидел громадную лошадь, она лежала посреди дороги, загородив проезд, бок у нее был разворочен — наверно, она попала в какую-то страшную катастрофу, — белая лошадь, она билась, вскидывала в предсмертных муках голову, будто силилась лизнуть огромную красную рану. Берил была с любовником все ночи. Я отчаянно закричал, велел таксисту остановиться, но он засмеялся и проехал прямо по лошади. Белой кобыле не жить! Что еще мне остается?

У него тряслись руки, он даже выронил вилку. И не поднял ее, не попросил другую, стал доедать одним ножом, и чем больше я наливался шампанским, тем более зловещим казался мне нож в его руке.

— А убивать все равно ни к чему, — сказал я. — Вышвырните ее вон — и дело с концом.

— У меня нет на это сил.

— Да, не повезло ей с мужем — до того малосильный, только и может, что убить.

Стюардесса налила нам кофе.

— Я думал, вы писатель, — не без язвительности усмехнулся он. — Если вы и вправду писатель, вы должны понять: другого выхода у меня нет.

— А потом как же? — спросил я.

— Время остановилось. Нет больше покоя, ни единой минуты, нигде, никогда. На всем поставлен крест. Нет больше покоя, и любви нет.

— Да вы святой: вон чего захотели — покоя и любви — сказал я. — Первый раз встречаю святого — и где: в самолете, тридцать тысяч футов над землей!

В порыве добрых чувств он вдруг стиснул мою руку.

— Рад, что вы так говорите. Вы далеко пойдете как писатель.

Я протянул свою чашку, чтоб мне налили еще кофе, тут как раз самолет тряхнуло и горячая клякса разлилась у меня на брюках. Если мы разобьемся, его жена, считай, выиграла сто тысяч.

— Теперь мне полегчало, — сказал он. — Полезная штука — поесть и выпить шампанского. Пожалуй, и правда, я еще не конченый человек. После всего, что творилось у меня в душе на той неделе, я уже стал в этом сомневаться.

— Вот и хорошо, — сказал я. — Может, теперь вам и дома будет не так погано.

— Ну нет. В таком настроении я еще сильней ее ненавижу. Только в таком настроении я и могу ее убить. Во мне и дно океана, и выси небесные. И душа моя мечется между бездной и высью.

Он не плакал, но из глаз у него поползли слезы. Я приподнял бокал.

— А все-таки выпьем за счастливое приземление.

Он улыбнулся, и лицо у него стало совсем добродушное, будто всю душевную неурядицу как рукой сняло.

— А я вот мечтаю найти какое-нибудь глухое, укромное местечко, чтоб было где писать в тишине да в покое, — признался я. — В городе мне все равно как ореху в щипцах, давит он меня, только треск стоит. Чувствую, надо вырваться и засесть за работу.

— Это несложно, — сказал он. — Пока тянулась вся эта история с женой, мы с ней иногда говорили, что хорошо бы найти какой-нибудь уголок за городом и наезжать туда, попытать счастья — может быть, там вновь оживет наша любовь. Жена, конечно, никогда в это не верила, просто как только узнавала, что где-то продается что-то подходящее, пользовалась случаем отослать меня из города, а сама в это время без помех встречалась с любовником. Ничего, скоро конец всем ее похождениям. Через час я вернусь и сразу же сделаю, что задумал. Я знаю, как я это сделаю. А пока вот что я вам скажу: в Фенах продается дом при старом железнодорожном полустанке. Он последнее время пустует, и как будто никто им пока не заинтересовался, так что, я думаю, за тысячу двести фунтов вы сможете его получить. У меня есть о нем все нужные сведения. — Он достал из портфеля несколько листков и протянул мне. — Я там был, место безлюдное, тихое, спокойнее не найти. Перед этой поездкой я хотел было его купить, но теперь с таким же успехом уступлю его вам. Здесь вот отчет инспектора. Дом в хорошем состоянии, разве что потребуется несколько галлонов краски.

Я сунул листки в карман.

— А вам самому они не понадобятся?

— Нет, нет. Я больше не нуждаюсь ни в покое, ни в укромном уголке.

— Тогда спасибо, — сказал я. — А может, ваша ненависть к жене — та же любовь?

— В раю оно, может, и так, а в нашем грешном мире — нет. Я уже никогда ее снова не полюблю.

Самолет приземлился, я сошел по трапу вслед за своим спутником, а в автобусе, на пути к таможенному залу, стал малость в сторонку и разглядел его еще лучше: рубашка и галстук прямо сверкают, бородка аккуратненько подстрижена, шляпа самая модная, такой, видать, чистюля, любую женщину отпугнет. Наверно, надо предупредить его жену, сказать — он помешался, хочет ее прикончить, пускай поостережется. Я все не знал, как поступить, вышел за ним следом из автобуса и прошел в таможенный зал. Таможню мы случайно миновали в одно время. И вдруг он резко повернул голову и кинулся бежать, да так, будто кто-то ему на ушко скомандовал: стой, мол, сдавайся, а он все равно решил дать стрекача, хоть и нет надежды вырваться.

Смотрю, посреди зала стоит женщина, красивая, тоненькая, в скромной шляпке, в светло-сером костюме, и радостно и робко так улыбается, будто не хочет улыбнуться пошире — боится, что уже не нужна ему или что он не заметит улыбки, пройдет по ней самой, как его такси проехало по издыхающей кобыле. Только опять у меня ошибка вышла, потому как безотцовщина я, а такие чаще всех ошибаются. Он бежал к ней, и она его увидела. Я смотрел во все глаза. Они обхватили друг дружку, будто любовники, которые не виделись сто лет, и чего-то бормотали и тяжко вздыхали, вот честное слово, хотите верьте, хотите нет. Они у всех на глазах расцеловались, и у него на лице застыла улыбка, а она по-прежнему робко так улыбалась и глаза прикрыла, будто какая сила ее захватила и она не может с собой совладать и к тому же не хочет видеть никого, кто, может, смотрит на них со стороны; и уж конечно она не хочет признать, что, когда кинулась в аэропорт прямо с заседания Женского христианского клуба, ее гнала страсть. Это было прямо трогательно — живая реклама цеха любовников, и у меня тоже разгорелся аппетит. Они в обнимку пошли к эскалатору, будто им по шестнадцать лет.

После всех его разговоров я думал, он прямиком отправится домой и вспорет ей живот, а теперь карты вроде показывали совсем другое, и я просто не верил своим глазам. Ошибка моя показывала, какой я еще младенец и как плохо разбираюсь в жизни. Только одно я и извлек из этого знакомства: сведения о заброшенном полустанке — там можно будет укрыться, когда я надумаю порвать с Джеком Линингрейдом и компанией. В ближайшие сутки пэтнийские любовники будут наверняка заняты только друг дружкой, и надо его опередить, махну-ка я завтра спозаранку в Фены, посмотрю домик — ведь раз он помирился с женой, он, пожалуй, опять захочет сам купить это прибежище.

Я предвкушал встречу с Бриджит и Смогом, но квартира была пуста. На столе лежало письмо, — оказалось, они со Смогом вернулись домой. Муж отыскал их, позвонил по телефону и плакал, рыдал, умолял вернуться: теперь, мол, они заживут все вместе, как счастливое и любящее семейство. Смог не хотел идти. Бриджит пришлось силком тащить его из квартиры, а он визжал и брыкался. Больше всего он расстраивался, что надо возвращаться в школу, писала Бриджит, и что теперь конец увлекательной игре в побег от папаши.

Я встал под душ — пускай льющаяся вода составит мне компанию и смоет тяжесть путешествия. За каждую поездку я почему-то порядком худел, правда, и уставал изрядно, трусил, как бы меня не схватили, и еще, может, совесть меня мучила — зачем вообще этим занимаюсь, так что я барахтался из последних сил, оттого, видно, и худел сверх меры. Мне казалось, из меня высосали всю кровь, а потом я лег, закурил сигару и как вспомнил — завтра увижу этот самый полустанок, сразу взбодрился. Посмотрел расписание поездов и позвонил в Хантингборо агентам Смату и Банту.

— Стоит дешево, потому что расположен за пределами пригородного пояса, — сказал мне агент, — но другого такого чудного местечка не сыскать. Я бы сказал, как нарочно для вашего брата писателя.

Участок был плоский, заболоченный, зеленовато-серый, но в хмуром бескрайнем небе как раз пробился солнечный луч, и все стало отливать металлическим блеском. Красота. Впервые с тех пор, как два года назад я выехал на своей старой калоше из Ноттингема, я почувствовал себя свободным человеком. В Лондон возвращаться не хотелось, но вот беда: я понятия не имел, куда ж тогда податься.

— Правда, на эти старые станции нелегко выправить закладную. Уж не знаю почему.

— Я плачу наличными.

Агент с лёта вырулил на горбатый мостик, пересекающий дамбу, и меня так тряхнуло, чуть голова не оторвалась.

— Тогда все в порядке, — сказал он не удивленно и не уважительно, а скорее с завистью.

Ближайшая деревня называлась Верхний Мэйхем; миновав ее, мы проехали еще полмили и свернули в тупик, и в нем, в самом конце, находился этот полустанок — достаточно далеко даже от самых ближайших домов.

— Есть у вас еще покупатели?

— Были двое или трое, да отпали. Один лондонец, из Пэтни, совсем уже собирался купить, но что-то давно глаз не кажет. Кто первый пришел, тот и счастье нашел. У меня ключи только от черного хода. — Он первым делом отворил деревянную калитку, она тут же сорвалась с петель и упала. Он поднял ее, прислонил к стене. — Здесь, наверно, сыровато, но на то это и Фены. Разок-другой протопите, только и всего.

Он отворил черный ход, и оттуда понесло затхлым. Внизу были три скромные комнатки и еще каморка при кухне.

— Уборная на участке, — сказал он.

Наверху было еще четыре комнаты и в одном из каминов полтонны сажи. Я не сказал ему, что сам был прежде агентом по продаже недвижимости. Водопровод оказался в неважном состоянии, но потолки вроде в порядке. Я стоял в конце участка и в бинокль разглядывал крышу — все ли черепицы на месте и не разваливается ли дымовая труба. Судя по отчету инспектора, через несколько лет тут не обойтись без серьезных работ, — стало быть, ясно, что и нынче дом в довольно жалком состоянии.

— Теперь пройдемте на станцию, — сказал агент. Ходу было ярдов сто по асфальту, кое-где разбитому до глубоких ям.

— Сколько здесь земли?

— Два акра. Есть где развернуться.

— А как тут насчет кроликов?

— Сколько угодно.

За дорогой было большое картофельное поле, а по другую сторону станции — фруктовый сад.

— Жемчужиной архитектуры не назовешь, но уют навести можно, — сказал я.

Слева была касса, и в ней сохранились все полки и отделеньица для билетов да еще какие-то шкафы. По другую сторону был зал ожидания, вдоль стен стояли простые скамьи. Мы прошлись по платформе, мимо женской и мужской уборных.

— Вы говорите, просят тысячу двести? — спросил я. — Цена окончательная или можно поторговаться?

— Окончательная. Дешевле не отдадут.

Я угостил его сигарой.

— Ну, а за тысячу?

Мы закурили и пошли назад к дому.

— Попробуйте, — ответил он. — Может, сойдетесь на тысяче сто.

— Что ж, предложу тысячу сто. И еще сотню придется пустить на ремонт, не то эта развалина рухнет.

— Сама-то постройка крепкая. Вы женаты?

— В разводе, — сказал я. — Лондонский дом оставил жене.

У него в конторе я подписал чек на задаток в десять процентов и назвал поверенных Уильяма в качестве посредников.

Я перекусил в гостинице в Хантингборо, потом вернулся поездом в Лондон. Дома застал все как было. Меня не ждали ни письма, ни срочные телеграммы, я огорчился, поел бобов с гренками и позвонил Полли — трубку снял сам Моггерхэнгер:

— Что надо?

— Можно Полли?

— Ее нет. Кто говорит?

— Кенни Дьюкс, — ответил я и положил трубку. Потом набрал номер Бриджит и услыхал голос доктора Андерсона:

— Кто говорит?

— Не ваше дело, — сказал я. — Я не к вам на прием, покуда еще не спятил, и не обязан вам отвечать. Мне нужна Бриджит.

— Так это вы? — вскипел он.

— Да, я. И если вы не против, я бы перекинулся словечком с Бриджит.

— Вы хотите сказать, с моей женой.

— С Бриджит Эплдор. С миссис Андерсон, если вам так нравится.

— Да, черт возьми, нравится. Нечего вам с ней говорить. А если вы еще встретитесь, я с ней разведусь, черт возьми, совсем и вы до конца жизни будете выплачивать судебные издержки. Я вас в бараний рог скручу.

— Послушайте, — сказал я, подальше отвел телефонную трубку и заорал, торопясь его обскакать: — Я буду встречаться с кем хочу и когда хочу, вбейте это в свою пустую башку. И если вы еще хоть раз ударите Бриджит или лягнете Смога, я погоняю вашу башку в Хэмпстедском парке вместо футбольного мяча.

Я положил трубку, и поднимать ее снова мне что-то не хотелось — две неудачи подряд. Ну, а вдруг в третий раз все-таки повезет? Я позвонил к Джеку Линингрейду и сказал, что вернулся, это не вызвало у них особого интереса, похоже, я уже совершил положенное число удачных поездок и теперь они рады бы от меня отделаться. Сам я тоже, как порядочный, собирался избавить их от ответственности за мое благополучие, да только когда мне это будет удобно. Пора уносить от них ноги, а то как бы не угодить в камеру по соседству с Уильямом, ведь если они решат, что я уже слишком много знаю, им упечь меня в тюрягу — раз плюнуть. Пожалуй, не случайно Уильяма зацапали не в Англии, а в Ливане — в Англии на суде он мог бы кой-что и порассказать.

Через несколько дней меня нагрузили золотом: надо было переправить его в Турцию, и я пересмотрел каждый слиток в отдельности, не полый ли он, не засыпан ли внутрь мак, потому как если меня обыщут и это обнаружится, мне припаяют двадцать лет. Они заметили мою настороженность, и она им не понравилась, а я увидал, какими взглядами они меня меряют, и мне это понравилось еще того меньше. Где уж мне воевать на десять фронтов. Перед линингрейдовской шайкой-лейкой, как и перед моггерхэнгеровской, я просто беспомощный щенок, вот из-за этого я и могу струсить, а вовсе не из-за короткой пытки, которой подвергаешься, когда обманом проносишь груз через таможню. Я вернулся из Стамбула и позвонил Стэнли — он сказал, теперь я три дня свободен, а потом будет аврал.

Покуда я с грустью думал о мамаше Уильяма, я вспомнил и про свою мать, написал ей, что жив-здоров, и дал адрес. И вот в дверь сунули письмо с ноттингемским штемпелем: к моему удивлению, мать писала, как беспокоилась обо мне, и как стосковалась, и как меня любит — слова «любовь» я, по-моему, сроду от нее не слыхал. Еще она писала, что месяц назад умерла бабушка. Бабушка, писала она, оставила мне запертую шкатулку, что в ней, никто не знает, но скорей всего там семейные фотографии, которых никто не видел уже много лет. Так что хорошо бы мне как-нибудь приехать и взять их, ну, а если я занят, спеху нет, она эту шкатулку для меня сохранит, когда бы я ни приехал.

Весь день я шатался по городу и всякий раз, как заходил куда-нибудь выпить кофе или перекусить, опять перечитывал это письмо. Меня тронуло, что мать тосковала обо мне, и любопытно было, что же там такое в бабушкиной шкатулке, а потому назавтра я сел в поезд на вокзале Сент-Панкрас и покатил на север, в Ноттингем.

Загрузка...