Моггерхэнгер моими руками похоронил Джека Линингрейда, он заранее рассчитал: когда я попаду в лапы полиции, я живо заговорю — понадеюсь, что мне за это припаяют поменьше. Я и заговорил, да только не от слабости, а с позиции силы, я тоже заранее обдумал, как себя вести, и уж шел прямиком по этой дорожке, для Моггерхэнгера все получилось наилучшим образом. И для Лэнторна тоже — дело это стало одним из тех, которыми он прославился. Моггерхэнгер уверенно сунул меня в полицейский механизм, точно лом, и я не обманул их ожиданий, и, понятно, всякое дело против него самого расползалось по швам в руках у Лэнторна.
Я так старательно спасал свою шкуру, у меня не было ни времени, ни душевных сил раздумывать, как же это Моггерхэнгер сумел мной воспользоваться, но перед тем, как я загремел, у него на стене, наверно, несколько месяцев висела громаднейшая схема, и на ней булавки с ярлычком «Каллен», он перекалывал их с места на место, пока я наконец не угодил в капкан, который он для меня расставил. Да, здорово он все подстроил, если б я не так его ненавидел, я б им восхитился. Ведь в тысяче случаев я мог бы поступить совсем не так, как он рассчитывал, но он слишком хорошо разбирался в людях вообще, и во мне в частности: всякий раз, когда я оказывался на распутье, я неизменно поворачивал, куда он хотел, а все потому, что он позаботился, чтоб мне казалось, так для меня выгодней. Он ловко расставил целую цепь капканов, я попался с первых же шагов и после этого вовсе перестал думать и остерегаться.
Я признал, что перевозил золото по поручению Джека Линингрейда, но что понятия не имел, насколько это серьезно. Мне помогли поверенные Смат и Бант, и только уже потом я узнал, кто им платил. Они пригласили опытного защитника старой школы, и он встал и сказал: Каллен, мол, человек хороший, хотя во многих отношениях наивный, и никогда не был замешан ни в каких беззаконных делах. Пускай их говорят сколько угодно, я слушал и улыбался про себя, но судья все равно пролаял — он бы дал мне не полтора года, а больше, да уж очень я глуп.
Когда меня взяли, я думал, мне припаяют десятку, потом, покуда шло следствие, стал надеяться на лучшее — чем дальше, тем меньшего наказания ждал, а разглагольствования защитника и того больше раздули мои надежды, и я уж думал: отделаюсь просто солидным штрафом.
Но мужчина еще не мужчина и не герой, раз он не отсидел в тюрьме, и мне предстояло обрести право на эту честь. Было о чем подумать, я, например, здорово удивился, когда увидел в суде мать — она свидетельствовала, какой я преданный и любящий сын. И уж вовсе обомлел я, когда вызвали свидетелем Джилберта Блэскина, «известного писателя, которого читают в лучших домах Англии», и он так стал расписывать, какой я хороший человек, я даже чуть сам не поверил. Послушать их, так выходило, будто до этой истории я жил совсем в другом мире, ну, прямо святой, каких поискать… а потом меня безжалостно сбросили с этих высот на грязную землю: поднялся старый сладкоречивый гад и объявил приговор — полтора года тюрьмы. Меня уж такое одолело бешенство и отчаяние — опомнился я только недели через три, и тут оказалось, я уже привык к тюрьме. Словно попал в какую-то новую страну и, покуда спал, обжился в ней.
Однажды ко мне пришли посетители, я бросил уборку, и меня повели на свидание, а с кем, я не знал. За двойным стеклом с проволочной сеткой внутри стояла мать с Джилбертом Блэскином. Я подался вперед, но ничего не сказал. Они сквозь стекло всматривались в меня, а я все не мог понять, чего они глядят и почему это они оказались здесь вместе. По обе стороны вдоль всей загородки заключенные и посетители перекликались, делали друг другу знаки, я увидел, мать шевелит губами, и только теперь сообразил: она чего-то там говорит, а мне не слыхать. Джилберт улыбнулся, поднял руку, даже не потрудился заговорить. Я тоже улыбнулся, вытянул голову и чихнул.
Они хотели мне что-то сказать, но уж, наверно, все это пустяки, ведь самое важное, чудовищное, подавляющее — что я сижу тут взаперти, за решеткой, будто обезьяна в дождливый день. Блэскин был в мягкой фетровой шляпе, выглядел он здоровым и бодрым, как никогда. Мать тоже надела шляпу, лицом и фигурой она была как раз ему под пару. Она даже немного пополнела.
До меня слабо донесся ее голос, но слов было не разобрать. Свидание затянулось. Я мог понять, почему пришла мать, ну а Блэскин-то тут при чем? Он наклонился как мог ближе к стеклу, приставил руки рупором ко рту и что-то заорал. И по его лицу, и по взволнованному лицу матери я понял, что-то он говорит очень для них важное, и вслушивался изо всех сил. Но все равно не разобрал ни слова, и он сделал еще одну попытку. Усилием воли я одолел свою непонятливость, за стенами тюрьмы для этого вовсе не понадобилось бы никаких усилий. Слова донеслись будто со дна морского:
— На прошлой неделе мы поженились!
Это был удар в самое сердце, но, может, того-то мне и не хватало — он пришелся как раз туда, куда надо. Я громко повторил слова Блэскина, услыхать их мои посетители не могли, но прочли по губам, и оба засмеялись, помахали мне, поцеловались, взялись за руки — в общем, все ясно. Даже показали мне кольца. Потом я узнал — после того, как я побывал у Джилберта на квартире возле Слоун-сквер, он поехал в Ноттингем, разыскал мою мать и обхаживал ее до тех пор, покуда она не согласилась выйти за него замуж. С тех пор как они меня навестили, я стал замечать, что делается вокруг, стал осваиваться в этом новом мире, так что вроде наше свидание все-таки пошло мне на пользу.
Однажды во время прогулки по тюремному двору мимо проплыло хорошо знакомое лицо — это был Стэнли. Потом мы с ним заговорили.
— Меня перевезли сюда из Централки, — сказал он.
— Понятно. Может, тебя ко мне нарочно подослали, чтоб ты стучал, так я ничего не знаю.
Он теперь был мордастый, а двух передних зубов не хватало. Он улыбнулся и сразу уж такой стал жалкий, хуже, чем когда я его видел в последний раз.
— Вон как! — фыркнул он. — Похоже, твою доверчивость корова языком слизнула, а?
— А ты поосторожней: будешь язвить, не выйдешь отсюда живым.
Эти мои слова его утихомирили, тогда и я тоже остыл.
— Меня сцапали в аэропорту, ты, может, еще не знаешь. Я хотел увезти пять брусков в Женеву, да эта сволочь Моггерхэнгер так все подстроил — меня уже поджидали. А Моггерхэнгеру, верно, ты сказал, хотел со мной сквитаться, ты ж думал, это я виноват, что схватили Коттапилли и Пиндарри, ну и Рэймеджа, само собой… а с чего бы я стал на них стучать, какая мне выгода? И вообще, только я вырвался из вашего логова, меня тут же и замели. Я хотел свезти это золото в Женеву для пользы фирмы, а кто оценил мою преданность делу, черт подери? Я даже поспел на аэродром к своему самолету. Потому и из штаб-квартиры так сразу смылся. Вижу, Моггерхэнгер ранен, стало быть, думаю, наша взяла. А гляди, чем для нас дело кончилось. Теперь все мы, черт подери, угодили в железную клетку.
Сам не знаю, для кого я разводил благородное негодование и выставлялся в наилучшем свете, так что под конец засмеялся и замолчал.
Шли дни, недели, и я понемногу узнал от Стэнли все остальное: Джек Линингрейд — это знали все, кроме меня, — вовсе не был паралитик, а руководил операциями из своей железной клетки, просто чтоб всех дурачить. В этом его железном колпаке полно было всяких радио- и электронных устройств, вот только о вторжении Моггерхэнгера в тот последний день они, на его беду, не предупредили. А может, и предупреждали, да он слишком был занят мной, не заметил. Когда я удрал, схватка еще продолжалась и Стэнли вместе с Джеком Линингрейдом, отбиваясь, вырвались из дома, а все картотеки и часть золота достались Моггерхэнгеру — он-то уж, наверно, был доволен этим днем. Полиция никого и ничего в квартире не застала: у подъезда Моггерхэнгера поджидали две машины, и он успел погрузить в них все улики и всю добычу.
Стэнли и Джек Линингрейд укрылись на тайной квартире в районе Хайгейта, но уже через час полиция их окружила. Все же им удалось выскользнуть из сети, и Стэнли прорвался к машине. Но только дал газ, их засекли, и синяя мигалка повисла у них на хвосте. Стэнли попался, а Джек Линингрейд улизнул, и уже сколько месяцев прошло, а о нем ни слуху ни духу — наверно, уехал в Канаду. Без своей брони — хоть она и служила ему долгое время верой и правдой — он оказался очень даже подвижен и неуловим. Похоже, он опять наденет какую-нибудь личину и еще поработает.
Хуже всех пришлось Стэнли — его закатали на четыре года. Я изо всех сил старался держаться от него подальше, но как-то он все ж подкрался ко мне сзади и хотел долбануть меня кулаком по голове. Удар был бы зубодробительный, только он не сработал: я успел увернуться и сразу сам ему вдарил, да не один раз — отдубасил за милую душу. В наказание меня лишили возможности выйти раньше срока, пришлось отсидеть все полтора года. Этой дракой я заслужил уважение здешних буянов, но толку от этого было чуть.
Меня несколько раз навещала Бриджит, говорила — она меня ждет, прижимала к решетке фото Смога, чтоб я видел, какой он стал здоровый и крепкий. Поначалу она была мне до лампочки, все и всех заслоняла Полли Моггерхэнгер. Я изнывал по ней: вот она, моя единственная великая любовь! Как выйду на волю, сразу кинусь к ней! Я понимал — она нипочем не станет меня ждать, а если б узнала про мои мысли о ней, очень бы весело смеялась, другими словами, нам больше вместе не бывать… но от этого я видел ее еще ясней, она становилась такой близкой, я даже в страхе просыпался по ночам, мне казалось, она тут, в камере, и сейчас тронет меня за руку. Так оно и продолжалось, я изрядно вымотался — слишком много душевных сил уходило на то, чтоб сохранять ее перед глазами, под конец я совсем скис, пал духом и образ ее понемногу выцвел. И уж так стало пусто внутри, лучше не вспоминать… но когда я оклемался, место Полли заняла Бриджит — и уже навсегда.
В камере нас было трое, иногда подбавляли четвертого, и часто среди ночи даже некуда было вытянуть ноги. И еще того хуже, я цеплялся за свою койку, будто она стала дыбом и я вот-вот свалюсь в пропасть, откуда нет возврата. Чтоб растянуться во всю длину и вообразить, будто сплю по-людски, я ложился на жесткий цементный пол и с облегчением прижимался к нему, даже когда он был ледяной: в этом сумасшедшем доме я только так и мог почувствовать себя немного ближе к земле. Я бы отдал правую руку, даже отсидел бы лишний год в тюрьме, чтоб хоть на несколько часов оказаться углекопом и спуститься во тьму, на тысячу футов под землю.
Уильям Хэй писал, что мой полустанок не в забросе, и, когда я вышел на волю, оказалось, он посадил в огороде бобы и картошку, а по границе участка и вдоль платформ — розовые кусты и подсолнухи. Когда я приехал на такси из Хантингборо, над дверью висел плакат: «Добро пожаловать домой, начальник станции».
Звонили свадебные колокола: пока я сидел под замком, Джек Календарь, который жил у меня на станции, женился на мамаше Уильяма Хэя — она узнала, что Уильям вернулся из Ливана, и приехала к нему. Уильям жил в помещении кассы, а его мамаша со своим новым мужем — в зале ожидания, их разделяло нечто вроде вестибюля — ничья земля, и там время от времени они ожесточенно сражались из-за таких пустяков, как ведро угля или чашка сахару.
Джек Календарь на полустанке совсем преобразился, прямо расцвел, стал сущим пижоном, только густая борода лопатой осталась та же. В старом шкафу он нашел форму железнодорожного охранника, завладел ею и раз в неделю заставляет миссис Строу отглаживать ее и приводить в порядок; в фуражке, со свистком и красным флажком он расхаживает по платформе и ржавым рельсам и озабоченно поглядывает на кармашек для часов — в кармашке лежат клегговы часы, я их Джеку подарил. Он поддерживает на станции порядок, заставляет жену драить медяшку, начищать фонари, подметать платформы и мыть уборные — правда, она при этом ворчит и ругается. Вокруг участка вновь протянулся забор, на клумбах запестрели анютины глазки и левкои. Для полного счастья Джеку надо бы услыхать гудок и увидать, как у платформы останавливается старый локомотив, — вот тогда бы ему ничего не оставалось желать от жизни. Только если б и впрямь такое случилось (но этому не бывать), он бы умер от разрыва сердца: мы уже года два знаем — у бедняги Джека Календаря мотор никуда не годится.
Библиотека на колесах раз в неделю доставляет ему книжки по астрологии — в свободное время он составляет для нас всех гороскопы. Он говорит, я буду жить тихо-мирно до тридцати пяти лет, а потом опять сорвусь с цепи. Что-то не верится, поживем — увидим. А ждать недолго, еще годик-другой — и тогда уж рукой подать. Бриджит не в восторге от таких предсказаний, а в остальном ничего против Джека не имеет, потому как Смог — ему уже четырнадцать — очень Джека любит.
Вскоре после того, как я вышел из кутузки, мы с Бриджит поженились, словно когда-то я это ей и обещал. Мы оба этого хотели, как только это стало возможно, ничего другого нам вроде и не оставалось. Она продала дом в Хэмпстеде за тридцать тысяч фунтов (несмотря на свою страсть лягаться, доктор Андерсон позаботился оставить дом ей), здравый смысл голландки, который наконец-то у нее прорезался, помог ей выгодно поместить эти деньги, и они приносят нам вполне достаточно, чтоб прожить скромно, но безбедно. Бриджит пополнела, стала румяная и уже совсем не похожа на сияющую взбалмошную девчонку давней лондонской поры. Но и я тоже стал поплотней, хотя и в меру, ведь я много работаю и много хожу по своим владениям: хочу оставаться в форме. Бриджит жарит бараньи ноги и делает клецки для меня и детей, а Джек Календарь с женой кормятся отдельно. Летом они раскладывают у самых рельсов костер и, как цыгане, на нем и кашеварят. В эту пору они особенно довольны жизнью и всего меньше доставляют беспокойства. Мы с Бриджит живем в доме, он теперь большой — детей у нас прибавилось, и мы с Уильямом пристроили сзади еще две комнаты.
Джек Календарь помогает с ребятишками — утром будит Джулию, Рэя и Джейка, кормит их завтраком и отводит в деревенскую школу. Поначалу местная ребятня потешалась над ним, а потом он им понравился — угощает сластями, водит на экскурсии по нашему полустанку. Когда приходит время убирать урожай, Джек по нескольку недель работает у местных фермеров, работает хорошо — и они дают ему молоко или яйца и уговаривают остаться подольше, а то и насовсем, но он не соглашается: больше всего на свете он ценит свою свободу.
Уильям приезжает, уезжает и опять возвращается. Деньги у него по-прежнему есть, но его мечта — выращивать где-нибудь в Ноттингемшире овощи на продажу, а мать чтоб была у него вроде рабыни — так и не сбылась. Он опять отыскал какой-то источник, из которого черпает силы, он не из тех, кто рано удаляется на покой, для него безделье смерти подобно.
Года через два после неудачи в Ливане он снова занялся какими-то темными делами, может, даже контрабандой — он явно богател, честными трудами такого не наживешь. Однажды мы пошли с ним выпить в деревенский кабачок, и я спросил, откуда у него такая большая машина, да и одевается он лучше некуда, тут он сразу помрачнел и сказал: не суй, мол, нос куда не надо.
— Не бойся, — сказал я, — не собираюсь я просить, чтоб ты и меня приспособил к своему делу.
Его сразу отпустило, и он засмеялся:
— Не то что в прошлый раз, а?
— Нет уж. Я здесь пустил корни на всю жизнь.
— Хорошо, что ты, а не я.
Был теплый летний вечер, и кабачок еще пустовал.
— Я уж знаю, когда мне хорошо, — сказал я и отхлебнул пива.
— А все ж коли захочешь подработать, дай мне знать, — сказал Уильям. — Ты парень храбрый, и выдержки у тебя хватает, а этот товар всегда в цене.
— У меня его поубавилось.
— Потому что отведал тюряги? — съязвил он.
— Потише, ты. Я здесь уважаемый человек, домовладелец.
— Просто ты сейчас такую роль разыгрываешь, — сказал Уильям. — И неплохо играешь, как и все свои роли. К этой ты привязался надолго, да ведь не навек же.
— А вот я думаю, что навек.
Он подмигнул в поднял стаканчик с двойной порцией коньяку.
— Просто у тебя долгий хороший отдых. Скоро опять займешься делом. Твое здоровье, друг.
— Твое здоровье, — сказал я и улыбнулся.
Моя мать с Джилбертом Блэскином несколько лет прожили вроде счастливо. Она поехала с ним в Америку — он разъезжал с лекциями, — и там они оба взбесились: старались заставить друг дружку ревновать и к тому времени, как вернулись, вконец друг друга измотали. Уж не знаю, как это получилось, ведь матери было порядком за сорок, а только она родила Джилберту дочку, и он сперва совсем обалдел, а потом решил: ничего лучше в его жизни еще не бывало. Они приехали в новом «ягуаре» Джилберта нас повидать и остановились на два дня в гостинице в Хантингборо.
Я все не мог привыкнуть, что Блэскин мне отец, наверно, так и не привыкну. Я слишком долго накачивал себя выдумкой, будто мой неведомый отец погиб на войне, и все трубы и провода сыновней почтительности перержавели и под конец полопались. А все ж вот он, мой настоящий отец, вылез из «ягуара» и идет ко мне, даже не подумал помочь матери вылезть с новорожденной малышкой. Он высокий, лицо в морщинах, глаза уже не горят прежним огнем. Пока он не сел, он заполнял собой чуть не всю нашу маленькую общую комнату. Мы задали им отличный обед, за стол сели впятером: я, Бриджит, Смог, Джилберт и моя мать, и ели суп с клецками, говяжью грудинку, крем и пончики с яблоками. Джилберт был хмурый, будто его только что пытались отравить, но он все-таки уцелел и вот медленно приходит в себя.
После обеда он подтолкнул ко мне по столу сигару. Я ради такого случая купил бутылку коньяку и после нашего роскошного обеда налил всем по глоточку. Малышка спала в комнате Джулии, но мы могли шуметь сколько душе угодно: мать сказала — если уж Люси уснула, ее и пушками не разбудить, я маленький был такой же. Джилберту этот поворот разговора пришелся не по вкусу, и он спросил, не собираюсь ли я заняться каким-нибудь делом.
— Да нет, — ответил я. — А вы?
— Он очень много работает, — сказала мать. — Я иной раз прямо помираю со скуки.
Я заметил, как он на нее смотрит, и он знал — я за ним слежу, вот и решил сказать какую-нибудь гадость.
— В Нью-Йорке ты не скучала. Просто исчезала на целый день.
— Так ведь мне твои друзья не компания. Им было неинтересно со мной, а мне — с ними. Они все шуты и наркоманы.
Мы с Бриджит засмеялись. Смог — ему тогда было восемь — тоже улыбнулся, и это подлило масла в огонь.
— Значит, ты ходила искать настоящего мужчину, — съязвил Джилберт.
— Нет, милый, — сказала мать. — У меня есть ты, мне искать нечего.
Она это сказала от души (по крайней мере я так понял), но Джилберту померещилось — она над ним измывается.
— Да я уж давно знаю, откуда взялась эта крошка Люси.
Я вскочил, сжал кулаки.
— Отцепись от моей матери, слышишь? Я думал, мы тут собрались славно провести вечерок.
Он прикусил язык, но после этого уже всем было не по себе.
На другое утро они уехали. А через год развелись. Мать не больно огорчалась — ведь у нее осталась дочка, есть на кого потратить еще двадцать лет жизни, разве только помешает какое-нибудь новое приключение. За Люси приглядывала соседка, а мать опять пошла на фабрику. Блэскин назначил ей кой-какое содержание, видно, подумал обо всех годах, когда ни гроша не давал на меня, и теперь она могла бы и не работать. Но она сняла на эти деньги квартиру, научилась водить машину, купила в рассрочку малолитражку и каждые месяц-два приезжала с Люси в Верхний Мэйхем проведать нашу компанию. Смог, несмотря на разницу в возрасте, всегда очень нежен с Люси, и меня это здорово радует.
По самым последним слухам, Джилберт Блэскин опять живет в своей квартире на Слоун-сквер вместе с Пирл Харби. Когда он женился на моей матери, Пирл пыталась отравиться газом, но подружка вовремя ее оттащила — Пирл уже сунула голову в духовку. Эта попытка покончить с собой произвела на Блэскина большое впечатление — он услыхал об этом, как раз когда ушел от моей матери, и кинулся прямо к Пирл, может, надеялся, она рано или поздно попробует еще разок, и хорошо бы, когда он поблизости, тогда он все увидел бы своими глазами и мог бы вставить в свой очередной роман.
Я теперь ношу жилет и без золотого соверена в кармане не выхожу из дома. Мы возделываем свой сад, и я все сильней люблю Бриджит и детишек, я связан с ними навечно. Смог уже высокий, тощий, темноволосый парнишка, не сегодня-завтра начнет бриться. Он неразговорчивый, а все ж время от времени нам с ним есть о чем потолковать. Он учится в средней классической школе в Хантингборо, играет там в шахматы и собирает гербарий. В последний раз на день рождения я подарил ему дорогой микроскоп, а на совершеннолетие пообещал десять соверенов из бабушкиного наследства. Мать вернула мне те двадцать пять, которые я ей оставил, — ведь медовый месяц с Альбертом в Париже так и не состоялся.
Я нет-нет да и задумаюсь над пророчеством Джека Календаря, что в тридцать пять снова сорвусь с цепи. И хотя эти вспышки интереса говорят лишь об унаследованной от Блэскина дурости (ведь в таких вот бредовых пророчествах вовсе не обязательно искать правды, так же, в сущности, как и во мне самом), а все ж время от времени оно зацепляет во мне какие-то струнки — ни один человек не может провести весь отмеренный ему на земле срок под железным колпаком.