Часть III

По всему Лондону звучал какой-то прилипчивый мотивчик, но теперь я уже не помню ни названия, ни его самого. Иногда кажется, он вот-вот зазвучит у меня в ушах, но в последнюю минуту я стираю его в памяти, будто нарочно его избегаю, будто вовсе и не хочу вспомнить. Мотивчик этот веселил, будоражил, неотвратимо и неотступно захватывал, оживлял сырую зиму, вселял в людей веру, будто они и впрямь живые. Кондукторы автобусов и мойщики окон насвистывали его, напевали с закрытым ртом, выстукивали пальцами на звонках и ведрах, будто задались целью доказать себе, что они из плоти и крови, а не деревяшки. Впервые я услыхал его в метро, на пути от Хендона к Кингз-кросс. Длинноволосый парень включил свой транзистор, и мотивчик ворвался в мои раздумья, а думал я про то, чем же заняться теперь, когда я добрался до Большого дымохода.

Хоть я и лишился машины, дела мои были не так уж плохи. В кармане у меня лежали сто фунтов, а ведь, наверно, большинство приезжих заявляется в Лондон с куда более тощим кошельком. Мне казалось, это целое состояние, оно никогда не иссякнет и можно неделю за неделей жить без забот и тревог. Неподалеку от станции метро «Кингз-кросс» я набрел на гостиницу, там полно было старых дам и иностранных студентов, и за тридцать шиллингов в сутки мне предложили вполне приличную постель и завтрак. Я назвался Дональдом Чарльзом Крессуэллом из Лестера, Стоунигейт-стрит, 11. Почему соврал — не знаю, хоть убейте, это получилось как-то само собой (у меня всегда так бывает), но уже в следующую минуту я понял: это еще может сослужить мне службу.

Комната у меня была крохотная, меньше я в жизни не видал. Кровать, стенной шкаф, стул, столик, на потолке подслеповатая лампочка. Уютная комнатушка, но я так ликовал — шутка ли, наконец-то я в Лондоне! — что поживей ополоснулся, почистился и побежал вниз по лестнице, насвистывая тот самый прилипчивый мотивчик, который сперва слушал с таким презрением.

Я отдал ключ портье, и он спросил, когда я вернусь.

— А что, разве могут не впустить? — спросил я, и он вытаращил на меня глаза, будто своим варварским вопросом я его огорошил, нарушил правила игры.

— Помилуйте, сэр, но если вы придете после полуночи, вам придется позвонить в звонок.

Я рассыпался в благодарностях и вышел на провонявшую бензином улицу. Ко мне сразу же подошла женщина и позвала с собой, но вид у нее был не ахти, и я подумал: с этими лондонскими шлюхами, надо держать ухо востро, не то в два счета обчистят да еще наградят триппером. Я только вчера забавлялся с Клодин, а потом с мисс Болсовер, пока перебьюсь, нечего жадничать. Да и устал до чертиков — вот только прошвырнусь по соседним улицам и скорей назад, в свой коробок, на боковую: я вполне заслужил хороший отдых.

Я пожелал ей спокойной ночи, пошел дальше и скоро набрел на закусочную. В витрине спала кошка, но еда, хоть стоила и недорого, оказалась сносная. Покуда я уплетал тушеное мясо, вошел оборванный старикан с косматой седой бородой и стал продавать календари. Я взял один, дал ему полкроны и велел сдачу оставить себе. Темные глаза его сверкнули из-под кустистых седых бровей. — Благодарю вас, сэр! — сказал он с самой что ни на есть ядовитой насмешкой.

Ох, и озлился же я на себя: чтоб за мою доброту да так плюнули в морду! Двинуть бы его как следует, вшивого гада, но дверь за ним уже захлопнулась. Я жевал рубленую баранину с кошатиной и думал, откуда взялось это старое чучело, и вдруг мне стало чего-то тошно: а ведь, может, сорок лет назад он тоже приехал в Лондон из какого-нибудь Ноттингема, подавал надежды, верил в будущее. Может, была у него хорошая постоянная служба, а потом он устал, издергался, начал понемногу выпивать. Связался с какими-нибудь подонками, стал жить не по средствам, разбазарил чужие деньги, угодил за решетку. Потом от него ушла жена, детишки выросли без отца, и их разбросало по свету, он кочевал с работы на работу, одна хуже другой, катился по наклонной, спал под мостами и на пустырях, стал человеком-рекламой и наконец принялся торговать календарями в пивных и забегаловках, его так и называют презрительно Джек Календарь. Я встряхнулся, заказал кофе — самое приятное из всего ужина, разом отхлебнул чуть не полчашки, поднял глаза и увидел — Джек Календарь вернулся.

В забегаловке сидели еще трое, но такое уж мое везенье — он зашаркал ко мне.

— Похоже, юноша, вам не повредит добрый совет. Я выставил ладонь.

— Хотите погадать по руке?

Он остановился у моего столика, высокий, здоровенный и совсем не такой старый, как мне сперва показалось.

— Садитесь, выпейте стаканчик, — предложил я.

— Чаю, — сказал он, а когда подошел официант, прибавил: — И кусок хлеба с маслом.

От него разило потом, и я закурил, чтоб отбить запах.

— Вы чересчур великодушны, — сказал он.

— А как же иначе?

Он сел и посмотрел мне в лицо.

— Я видел немало людей, которые прекрасно умеют иначе. В этом куске хлеба величие господне. Он дает нам силы. Только так я это и понимаю.

— Я не верю в бога.

— Я тоже, — сказал он. — Но я верю в силу хлеба, а по мне, это то же самое. Люблю ощущать у себя в желудке величие господне.

— Ну и на здоровье. — Я понадеялся, что он вегетарианец, и прибавил: — Можете подзаправиться мясом, я не против.

— Об этом стоит подумать, — сказал он. — Мясо — это дьявол, а хлеб — бог. Но поскольку в человеке бог соседствует с дьяволом, а я не отрицаю свою принадлежность к роду человеческому, я принимаю ваше щедрое предложение.

Он самоуверенно и привычно щелкнул пальцами, подзывая официанта, и я начал понимать, почему с виду он настоящий здоровяк и крепыш. Он заказал тушеное мясо с рисом, и когда официант принес еду, я попросил еще чашку кофе.

— Сдается мне, на эти календари не проживешь.

Он присыпал дымившийся на тарелке вулкан солью.

— Проживешь. Сколько, по-вашему, надо человеку, если он не возомнил себя господом богом?

— Не знаю, — сказал я и закурил свою последнюю сигарету. Он с сожалением посмотрел, как я скомкал пустую пачку.

— На прожиток человеку нужно куда меньше, чем вы думаете, — сказал он. — Я покупаю календари по четыре пенса, и скупердяи дают мне за штуку шестипенсовик, а кто пощедрее — и шиллинг. Иногда перепадает и полкроны. А однажды какой-то субъект дал целый фунт: ему, видите ли, жалко меня стало.

— Похоже, вы нашли себе подходящую работенку, — сказал я. И подумал: а ведь он совсем не дурак! Чем дольше он говорил, тем ясней было, что это речь человека хорошо грамотного. В бороде, если приглядеться, седины куда меньше, чем рыжины, да и лет ему никак не больше сорока пяти.

— Конечно, молодой парень вроде вас не назовет это хорошим заработком, но на комнату и на простую пищу хватает.

— А вы не чувствуете себя отчасти скотиной? — сказал я. — Вы ж не трудитесь в поте лица. Живете захребетником, за счет тех, кто работает как вол, это уж точно.

Кусок мяса застрял у него в бороде, а он яростно замотал головой: нет, мол, ничего такого не чувствую, и мне захотелось подцепить этот кусок и съесть, не то еще слетит на пол и пропадет зазря. Не имеет он права, ленивый боров, пускать по ветру даже такую кроху жратвы. Но он сложил ломтик хлеба вдвое, ухватил им этот кусок, точно щипцами, и сунул в рот.

— Вы так думаете? А почему бы и нет? Не будь у вас этих мыслей, не видать бы мне тушеной говядины ни сейчас, ни вовеки веков. Я могу жить как живу только потому, что личности вроде вас верят, будто это необходимо — изо дня в день добросовестно трудиться. И я еще мягко выражаюсь. Видите ли, девяносто процентов людей совершенно тупы и неразвиты, и если им не надо будет работать, они просто-напросто взбесятся. Вот я вам набросаю общую картину, мрачную, но зато верную. В подавляющем большинстве люди не могут существовать без работы. Их души усохнут, их тела увянут. Праздным может быть только тот, кто зрит в корень. А между тем люди желают слышать, что рано или поздно настанет золотое время: работать надо будет всего десять часов в неделю… но пока, если они не будут трудиться в поте лица, цивилизация погибнет.

Оно конечно, когда все станут работать несчастных десять часов в неделю, цивилизация и вправду погибнет, но я, слава богу, этого не увижу; в ближайшие триста лет нам это не грозит. Первому же правительству, которое это допустит, придется иметь дело с революцией. Нет уж, чем дольше и тяжелей люди работают, тем лучше. Людям именно этого и надо, но чтобы они продолжали тянуть лямку, приходится их уверять, что это скучно и вовсе им ничего такого не надо. Господь страшится безделья, даю голову на отсечение, — страшится, и не зря. Не то мир заполонят немвроды, которые стрелами своими изгонят его из золотого, устланного звериными шкурами дворца. И не только на фабриках, на фермах и в конторах должны люди трудиться в поте лица, чтобы остаться в живых. Нет, таков удел и врачей, и художников, и адвокатов: если у них мало работы, они пропадают. Чтобы жить не трудясь, надо иметь особый, редкостный, ниспосланный богом дар. Я великий благодетель рода человеческого, и хотя иной раз веду себя как отъявленный негодяй, все-таки не такой уж я отпетый: не встану в ряды армии труда, никого не лишу работы. Исполненный возвышенного духа самоотречения, я намеренно от этого воздерживаюсь, даже если мне самому такое самопожертвование грозит гибелью. Я начал этот опыт уже несколько лет назад, но пока еще рано судить, чем он кончится и кто будет в выигрыше. Так что, пожалуйста, не воображайте, будто жизнь моя легка, но мне она нравится, не то я зажил бы по-другому.

Если бы мои единомышленники (а их не так уж мало) вдруг вздумали требовать работы, здание нашего общества попросту рухнуло бы. Кое-кто счел бы, что это совсем неплохо, но я не революционер. Если к власти придет правительство, которое станет угрожать мне работой, я надену черные очки, возьму палку, уведу у кого-нибудь собаку, повешу на грудь табличку «Ослепленный работой» и направлю свои стопы в ближайший морской порт — сбегу за границу. Не желаю я ни у одного человека отнимать работу, ведь, скорее всего, только работа и оправдывает его существование. И если мое беспримерное самопожертвование вас ужасает, быть может, вам будет приятно внести свою лепту — заказать мне чашечку восхитительного здешнего турецкого кофе.

— Кто ж может отказать после такой речи?

— Бывает, что и отказывают, — сказал он. — Люди иной раз злы. Не думайте, что решение начать такую жизнь далось мне легко. Отнюдь! Мне в ту пору едва минуло сорок, я был в расцвете сил, женат, имел двух детей, большую квартиру, любовницу, два автомобиля, загородный дом, в работе — я занимался росписью тканей — тоже достиг уже почти самой вершины. В ту пору подобное существование было мне приятно, вполне меня удовлетворяло. Да я и не отдавал себе в этом отчета — ведь жизнь предоставила мне все, что только возможно, казалось, больше и мечтать не о чем. Решение мое от всего отказаться не было поверхностным. Но едва я понял, что подобное существование не по мне, я вмиг стал другим человеком, жизнь моя уже не удовлетворяла меня, напротив, она обернулась мучением, и тогда я взялся ее перестраивать. Об одном я жалею: зачем не выбрал простейший путь, не оборвал все нити сразу. Я был весьма гуманен и великодушен, а потому действовал постепенно, мне казалось, так будет больше толку, казалось, это закроет мне путь к отступлению и окружающим тоже так будет легче. Вы, пожалуй, скажете, что я не отличался силой воли. И вера моя поначалу была не очень тверда. Ей предстояло закалиться в огне. Итак, за несколько месяцев все мое имущество пошло с молотка, жена угодила в сумасшедший дом, дети взяты были под опеку, любовница стала посещать психоаналитика, место мое на службе занял один из нынешних зубастых молодчиков, а сам я попал в больницу с двухсторонней пневмонией. Но я знал: когда пыль уляжется, все, кого это коснулось, заживут так, как им всегда хотелось.

Действовать всегда лучше, чем бездействовать. Не надо бояться поступать по велению чувства. Если это приведет к хаосу, тем лучше, ибо из него может вырасти настоящий порядок и счастье. Иного пути нет, мой друг, уверяю вас. Вы, мне кажется, еще очень молоды и неопытны и потому способны прислушаться к моим словам и, быть может, извлечь из них пользу. Во всяком случае, вы это заслужили, потому что кофе доставил мне истинное наслаждение, даже осадок на дне и тот хорош. Завтра вечером вы здесь будете? Если будете, я угощу вас ужином.

— Кто его знает, где я буду. Завтра утром начну подыскивать себе комнату.

У меня слипались глаза, я прямо умирал от недосыпа и, заплатив по счету, поплелся к себе в гостиницу.


Должно быть, я уснул: смотрю — уже утро, и на красивых часах, которые я увел у Клегга, стрелки показывают девять. Я оделся, лениво поводил бритвой по лицу и пошел вниз завтракать.

Жратва была хорошая, я здорово подзаправился всем, чем только можно, — чтоб не зря были деньги плачены, да и на обеде теперь можно сэкономить. За моим столом сидел унылый белобрысый скандинав из города Свенборга, он сказал, что пишет статьи про лондонские злачные места. Аппетита у него не было, и я порубал поджаренного хлеба с маслом за двоих. Сосед ворчал — дескать, не может работать: в каждом злачном месте так щедро угощают, где уж тут устоять, а значит, домой возвращаешься на рассвете, попробуй-ка настукай на машинке что-нибудь путное. Я не больно ему сочувствовал, но все же пожелал удачи, закурил и вышел.

Утро было сырое, погода хуже некуда, а мне она все равно нравилась — ведь это как-никак Лондон. В первом же газетном киоске я купил план города и местную газету — на сегодня печатным словом я обеспечен. Приятно было опять дать нагрузку ногам, надо непременно привести их в форму, а то пока я роскошно разъезжал на машине, они стали совсем дряблые. На Рассел-сквере у меня жутко заболели икры, я даже решил было добраться до Сохо на метро, но все-таки сжал зубы и заковылял дальше, лишь время от времени останавливался и бросал взгляд на карту. Девушки — как на подбор, одна другой краше; пальто у всех застегнуты наглухо, подбородки вздернуты, вострые носики гордо задраны. Я глазами приветствовал каждую встречную девчонку, но в ответ меня обдавали таким холодным презрением, будто все они даже и под юбочками были проморожены насквозь.

Город пропах бриллиантином и дымом, куриными потрохами и железной стружкой, я жадно вдыхал этот смешанный запах, и когда таксист облаял меня — я слишком быстро выскочил на пешеходную дорожку, — я только улыбнулся. Здесь, видно, надо глядеть в оба, никто с тобой нянчиться не станет, подумал я и даже обрадовался: ведь по сути своей я оптимист. Два миллиона людей трудятся на заводах, в магазинах, в конторах, всем им, как сказал бы Джек Календарь, дано божественное право трудиться, а я (по крайней мере сейчас) бездельничаю в свое удовольствие, и это возможно только потому, что все они трудятся не покладая рук. От одной этой мысли мне захотелось зайти в ближайшую закусочную и выпить кофе, а еще больше хотелось облегчиться — за завтраком я выпил целое море чая. В Лондоне я не знал ни души, и от этого он был мне еще милей. Денег у меня прорва, мне казалось — я кум королю. И ведь для того я их и копил, чтоб вот так транжирить, а когда на Тоттенхемкорт-роуд я нашел нужное местечко и освободился от выпитого чая, я и вовсе перестал тревожиться.

В тот первый день я исходил вдоль и поперек весь центр Лондона и к вечеру, когда взял курс на свою гостиницу, уже знал — он совсем не такой огромный, как говорили. Второй день ушел на Сити, а за две недели — только на этот срок и хватило моих денег — я побывал и почти на всех окраинах тоже. Поначалу я познакомился с отдаленными кварталами только по схеме метро. Если с Бонд-стрит я хотел попасть в Хэмпстед, я смотрел на карту линий метро и говорил себе: «Доеду по Центральной линии до Тоттенхемкорт-роуд, потом по Северной линии двину влево и буду ехать, пока не увижу станцию с надписью «Хэмпстед». Нередко я петлял по городу в автобусе, и уже очень скоро, если какой-нибудь приезжий (или даже лондонец) останавливал меня на улице и спрашивал, как пройти туда-то или туда-то, в пяти случаях из десяти я вполне мог ответить. Это прибавляло мне хорошего настроения, и вообще все шло отлично, только вот кошелек день ото дня тощал, и непонятно было, как разжиться деньгами. Но я не унывал — в крайности подыщу себе занятие вроде Джекова или на недельку-другую наймусь куда-нибудь на работу, пока не подвернется дельце подоходней. Что это может быть, я понятия не имел и не очень об этом задумывался: ведь днем я колесил по нескончаемым лабиринтам громадного города, а потом, будто тень отца Гамлета, до поздней ночи бродил по Вест-Энду — на серьезные размышления не оставалось ни сил, ни времени. Коротко говоря, я жил полной жизнью, потому что никак не был связан с тем, что делалось вокруг. А будь я со всем этим связан или хотя бы начни уже ощущать эту связь, город поглотил бы меня и я уже ничего не мог бы увидеть. Вот почему я хотел как можно дольше оставаться вольным и неутомимым странником.

Как-то раз, неподалеку от Лестер-сквера, я раскрыл свою карту и вдруг вижу — навстречу мне идет блондиночка первый сорт. Я притворился, будто озадачен и даже растерян, и когда она поравнялась со мной, спросил, может, она будет так добра, покажет мне, как пройти на Адам-стрит.

— К сожалению, нет, — ответила она. — Я плохо знаю Лондон, я сама из Голландии.

— Виноват, — говорю, — а я-то думал, вы мне поможете. У вас вид самый лондонский. Я тоже нездешний, я из Ноттингема. Учусь там в университете, занимаюсь английской литературой. Осторожней, не то вон та машина подрежет вам зад. Не сердитесь, это такой разговорный оборот. Давайте выпьем по чашечке кофе, и я вам его растолкую. Я приехал в Лондон всего на несколько недель, остановился в гостинице, но завтра приезжает моя мать, хочет убедиться, что я пай-мальчик. Придется всюду с ней таскаться, скучища, да что поделаешь, мамаша не хочет, чтоб я выходил из-под ее власти.

Только она стала понимать, что я заговариваю ей зубы, а тут глядь — мы стоим у входа в стриптиз-клуб, и кругом в рамках фотографии голых баб, да такие все грудастые, даже лиц не видать. На лице у нее выразилось благочестивое отвращение — видно, вообразила, будто я хочу затащить ее в этот клуб, подсыпать в кофе снотворного и прямиком спровадить в шахтерский бордель в Шеффилде. Я поглядел на нее честными глазами, сделал вид, будто и сам смутился, сложил карту и взял ее под локоток.

Через несколько минут мы уже сидели в Швейцарском центре и пили кофе с пирожными.

— Вы, значит, студентка? — спросил я. На ней была миленькая белая блузка, заколотая у горла брошкой, казалось, она сама скромность и неприступность, такая нипочем не ляжет с тобой в постель — какого черта я ее подцепил? Она почему-то покраснела и ответила:

— Я в Лондоне работаю за стол и квартиру. И еще учусь — хочу свободно говорить по-английски.

— А на что вам учиться, — сказал я. — Вы шикарно разговариваете. Просто блеск.

Надо не умолкать ни на минуту, обрушить на нее поток слов, да таких, которые она знает, а все равно не поймет — иначе мне ее не удержать. Ей хочется слышать английскую речь, пожалуйста, будет ей английская речь, ведь я с молоком матери всосал жаргон — кому ж, как не мне, старому похабнику, ее учить? Я похвалил ее английскую речь, а сам стал до того не к месту употреблять разные слова, что ей, наверно, казалось, она их в жизни не слыхала.

— Моя семья обитает в особнячных покоях под Ноттингемом, — продолжал я. — Там меня мать и родила, и там у нас аллилуйный парк, раньше в нем стояла монашеская церковь, и детьми мы в ней смотрели немое кино. До двенадцати лет меня учил гувернер, а потом меня спровадили в колледж-пансион, да только я закатил такой скандал, чертям в аду стало тошно, не желал я, чтоб меня так прищучили. Но наша семья опутана стальными канатами традиций. Такова Англия, на эту ногу и хромает. Поперек семьи не попрешь. Но есть в этом и хорошее: вот, например, едва мне и всем трем моим братьям равнялось четырнадцать, нас начинали учить править машиной — а это ведь очень важно, — нам давали «роллс-ройс» с двойным управлением, и мы катали по своему поместью. На этом «роллс-ройсе» учились водить машину многие поколения нашей семьи.

Чем ближе вы будете знакомиться со мной, тем больше узнаете про мою семью, в Англии семьи железобетонные, на беду, они играют в нашей жизни великую роль. Как только я научился мечтать, я жаждал скинуть с себя семью, вроде тесного башмака, да только все зря. И потом, какой толк? Через три месяца мне стукнет двадцать один и я получу четверть миллиона звонкой монетой и свободный от налогов годовой доход в пятнадцать тысяч фунтов. Неохота выпускать такой кусок из рук. Только не подумайте, будто я стану лить слезы, если эти денежки от меня уплывут, я вполне могу обойтись без них, сам заработаю на жизнь. Я даже думаю, может, когда мне достанутся эти денежки, отдать их все Комитету Опеки и Исцеления Тугоухих, Увечных, Слепых, сокращенно он называется… ну, замнем для ясности. Понимаете, моя дорогая, я все время ломаю над этим голову, боюсь, как бы не пострадали мои занятия. Наверно, есть на свете огорчения посерьезней, только мне трудно это представить, ведь моя забота тоже нешуточная.

Так я трепался и трепался — да не трещал, будто полоумный, а говорил эдак неторопливо, рассудительно, будто вел привычную беседу — замолчу, курну, пущу через нос дым, отхлебну кофе — и опять за свое. Я сказал ей — мол, звать меня Ричард Арбетнот Томпсон, а друзья называют Майклом. Не прошло и часу, а она уже мучилась и ломала руки — пыталась помочь мне решить тяжкую задачу: стоит ли принимать причитающуюся мне долю семейного богатства, а значит, на всю жизнь надеть на себя оковы, или стать независимым бедняком и перекати-полем. Я-то знал, что для нее в конце концов перевесит, если мы и дальше станем встречаться, но нарочно дал ей время так мило погоревать над моим несуществующим выбором, ведь это здорово нас сближало. Через два часа, уже в другом кафе, мы глядели друг дружке в глаза и не могли наглядеться, а наши сигареты едва тлели, и никудышный кофе совсем остыл. Я сказал — мол, я уже сейчас приобщаюсь к святому искусству самоотречения, это на случай, если я и впрямь откажусь от фамильных сундуков, и хоть, конечно, с радостью угостил бы ее обедом, но могу повести ее всего лишь в кафе «Львы» — там нам хватит десяти шиллингов на двоих.

Ну, и мы, конечно, пообедали, и я сказал ей, как это для меня важно, что нашлась, наконец, возвышенная душа, способная понять мои сомнения и не смеяться над ними. Потом мы пошли в Государственную картинную галерею (вход бесплатный), я сказал — я хочу показать ей, какие картины здесь — всего лишь копии, потому как оригиналы висят в северном крыле Неописуемых палат (так называется наша родовая усадьба). Чем дальше я корчил из себя дворянина, тем больше чувствовал, что и впрямь принадлежу к благородному сословию, и вдруг подумал: человек таков, каким кажется самому себе, а не таков, каким кажется другим. Просто надо говорить об этом погромче, и тогда тучи непременно рассеются и засияет долгожданное солнце.

Ближе к вечеру моя новая подружка — ее звали Бриджит Эплдор — сказала: ей надо идти в дом, где она служит, — хозяева сегодня уходят и она будет сидеть с ребенком. Оттого, что я весь день не закрывал рта, она ничего не успела рассказать про себя, ну да ладно, дай срок, уж я добьюсь, чтоб она стала подоверчивей.

Она служила у врача, он жил с женой и ребенком в огромном доме недалеко от радиостанции Би-би-си. Когда они ушли, Бриджит спустилась в подъезд, открыла мне, и мы на лифте поднялись на четвертый этаж.

В такой квартире я еще не бывал. Вот это богатство так богатство — даже не бьет в нос, просто полно роскошной мебели, картин, книг, ковров. Бриджит велела мне посидеть в гостиной, а сама пошла укладывать шестилетнего парнишку — он никак не желал угомониться в постели. Я плеснул себе докторского виски, разлегся на мягком диване и одним ухом слушал какую-то дурацкую сказку — Бриджит читала ее малышу, а он прерывал ее на каждом слове. Я увидал коробку гаванских сигар «Ромео и Джульетта» и зажег одну тяжелой первоклассной зажигалкой чистого серебра — от моих дешевеньких эта сигара отличалась, как небо от земли. Очень хотелось увести зажигалку, но я пока что не поддался искушению: не стоило подводить Бриджит, я еще слишком мало ее знал. Вдруг она возьмет да и выдаст меня, если я так сразу что-нибудь стибрю. И вообще, это я только сам перед собой хвастался, прикидывался, будто могу прикарманить такую штуку — попробуй продай ее, сцапают в два счета. Да нет, вором я отродясь не был и не стану, больно надо унижаться до воровства, можно и другими путями выйти в люди. Я просто взял еще пяток сигар, и все.

Бриджит вышла из детской, чертыхаясь по-голландски: маленький Криспин соскочил с кровати и назло ей нагадил прямо на пол. Он чуть ли не каждый вечер так безобразничает — ну, как его отучить? Она жаловалась доктору и его жене, а они только смеются и говорят, это просто детские шалости, он скоро сам образумится. А пока надо набраться терпения. Что еще ей остается? Ведь служба эта легкая, платят хорошо, и квартира в самом центре. Она вернулась из кухни с тазом воды и тряпками, в зубах — сигарета, чтоб не мутило от запаха.

— Он все не спит? — спросил я.

— Конечно нет. Ему нравится смотреть, как я за ним убираю.

— Пускай немного подождет, — сказал я. — Сядьте и докурите. Пускай сперва уснет, потом уберете. Один раз не дождется представления, глядишь, ему больше и не захочется.

— Вы такой умный, мистер Томпсон, — сказала она, но еще не докурила, как Криспин закричал:

— Иди сюда, Бриджит. У меня в комнате воняет. Скорей вымой, а то я не могу уснуть.

— Не обращайте внимания, — сказал я и налил ей виски.

— Я не пью.

— Попробуйте, легче будет подтирать.

— Может быть, вы и правы.

Она сделала маленький глоток и сморщилась. Потом опять приложилась и допила. Я налил ей еще.

— Иди сюда! — кричал Криспин. — Если не подотрешь, я опять накакаю.

— А ну-ка, ложись спать, ты… — крикнул я.

— Бриджит, иди подотри, а то скажу маме с папой про этого дядю, и тебя выгонят.

Я пошел и поглядел на него — этот ангелочек в длинной до пят ночной рубашке стоял в кровати, ухватившись за спинку. Лицо тонкое, даже красивое, рыжеватые волосы. Я вернулся в гостиную.

— Родители называют его Смог, — сказала Бриджит. — В ту ночь, как ему родиться, в Лондоне был ужасный туман, и его мать не успели доставить в больницу, он родился в карете «скорой помощи». Вот они и прозвали его Смогом, как этот самый туман.

Мальчишка опять стал громко звать Бриджит.

— Иди сюда, подотри за мной, — кричал он уже со слезами. — Ну, пожалуйста. Я устал… Ты здесь не живешь, — сказал он, когда я вошел к нему в комнату. — Ты кто, грабитель?

— Нет, я водопроводчик. Я пришел чинить твое дыхательное горло.

— А что это — дыхательное горло? Я увидел, где он напакостил.

— Ты очень умный ребенок, — сказал я. — Очень толковый, сообразил, где наделать. — Я собрался с духом, стал на четвереньки и сунулся носом чуть не в самое дерьмо. — А это что? — оживленно спросил я. — Вот те на! Да тут деньги! Господи, полно монет. Он выскочил из кровати и стал рядом на коленки.

— Где? Где?

— Вон, — сказал я, — разве не видишь?

Он нагнулся пониже, я легонько дал ему по затылку, и он угодил носом в кучку. Он завопил, вбежала Бриджит.

— Ты вымазал лицо, — сказал я ему. — Это ж надо. Отведите его в ванную, Бриджит, и вымойте. Он больше не будет здесь пакостить. Верно, Смог?

— Дурак ты, — сказала она.

Я сел, выпил еще виски, а минут через десять пришла Бриджит и сказала, что Смог крепко спит.

— В другой раз, чем такое устроить, он сперва призадумается, — сказал я. — Вот увидите.

— Если он скажет родителям, меня выгонят, и ничего я не увижу, — возразила она и слабо улыбнулась.

— Работы всюду хватает. Может, моя мамаша найдет вам местечко в Неописуемых палатах. У меня есть брат, за ним надо присматривать, иногда он бывает вроде Смога. Он старше меня на десять лет, его зовут Элфрид. В двадцать один год он чуть не спятил, тоже испугался, что должен унаследовать такую кучу денег. Это болезнь нашего поколения. Он пробовал бритвой вскрыть себе вены, принял пятьдесят снотворных таблеток и сунул голову в газовую духовку. Но его увидела кухарка, выхватила подушку — она всегда сидела на этой подушке, когда пила чай или завтракала, и вдруг такая драгоценность пылится на полу! Элфрид проснулся, в горле у него забулькало, и тут кухарка увидела кровь и позвала мою мать. Ну, мать тут же на месте ее рассчитала и позвонила нашему домашнему врачу, тот привел Элфи в чувство, и все осталось шито-крыто. Элфи здоровый как бык, у нас в семье почти все такие. Крепче не бывает. Все, кроме меня, а у таких здоровущих вечно нервы не выдерживают.

В шестнадцать я заболел туберкулезом и отделался от него только года через два. А теперь вот этот вопрос совести, и я все не решу, как тут быть. Но лучше не будем слишком увязать в моих заботах. Со Смогом у вас все теперь пойдет как по маслу, это уж наверняка. А если вас уволят, уедем в Палаты. Если хотите, скажем матери, что мы обручились и хотим пожениться. Она не больно обрадуется, а все равно придется ей взять вас под крылышко. Я и Элфриду вас представлю. Он когда в здравом уме — чудный парень. Почти все время плавает на лодке по нашему озеру и удит рыбу. У него всегда богатый улов, мать даже собирается построить для него консервный завод — консервированная щука и соленый гольян из Дьюкери. Для экспорта отлично, расходиться будет шикарно.

Бриджит не отрываясь смотрела на меня, голубые глаза ее стали совсем круглые, и я болтал, болтал, покуда они не затуманились, — тогда я нагнулся и поцеловал ее. К моему удивлению, она так и впилась в меня губами. И колеса завертелись…

После всего мы пошли в кухню, сидели там и ели кукурузные хлопья с вареньем и яичницу с беконом. Мне повезло, что я попал в такой сытый дом. Я не дал Бриджит доесть и потащил ее в гостиную — там мы танцевали живот к животу, спина к спине, под истерикофоническую музыку доктора Андерсона. Бриджит хохотала, она совсем запыхалась и вдруг замерла: на пороге появился Смог, он смотрел на нас сонно, но с любопытством.

— Можно я тоже? — спросил он.

— Иди ложись, — строго сказала Бриджит. — Простудишься.

— Ему тоже охота повеселиться, верно, Смог?

— Ага.

— Ну, и прекрасно, — сказал я. — Скинь рубашку, будем танцевать все вместе.

Несмотря на его скверные привычки — правда, от одной-то он уж наверно излечился, — он был славный парнишка и прыгал и топотал между нами под редкостные докторские записи бонго-музыки. Потом я посадил его к себе на плечи и пошел кружиться по комнате, а он слизывал с ложки мед и весело кричал и смеялся.

— Ты мне нравишься, ты завтра тоже придешь? — спросил он, когда уже сидел в кухне на высокой табуретке и уплетал яичницу-болтунью. — Я люблю, когда танцуют и музыка играет, и когда едят среди ночи.

— Если будешь слушаться Бриджит, я буду приходить часто.

— А если не придешь, я скажу маме с папой.

— Еще не ночь, но ты лучше иди ложись, а то нагрянут твои родители и всех нас застукают и вышвырнут на улицу.

Он скривился, будто вот-вот заплачет.

— И меня?

— Может, и тебя, — сказал я. — Но мы о тебе позаботимся. Возьмем тебя с собой.

Он засмеялся и сказал, пускай тогда лучше родители нас застукают, но Бриджит надела на него ночную рубашку, взяла его на руки и, прижав к своей голой груди, отнесла спать. Потом она вернулась, мы оделись и все привели в порядок — конец празднику. Мы обменялись телефонами, шепотом поклялись друг дружке в вечной любви и наконец расстались.

Администратор гостиницы проникся ко мне доверием, и теперь не надо было оплачивать счет каждые три дня, можно было не платить хоть целую неделю. Администратор был тощий, лицо розовое, и остатки светлых волос тоже совсем тощие — он был бы, наверно, унылый и грустный, да шалишь: на такой должности полагается быть оживленным и бодрым, от этого зависело всё его благополучие. Он называл меня «мистер Крессуэлл» и, похоже, не прочь был бы узнать, куда это я все хожу и чем занимаюсь. Раз вечером я угостил его в баре двойной порцией коньяку и гаванской сигарой — свистнул ее у хозяина Бриджит, — и с тех пор мы стали с ним друзьями, насколько это допускала его служба. Я ничего не рассказывал ему про себя, обмолвился только, будто приехал по делам семьи, разыскиваю кой-какие документы в Соммерсет-хаузе. Это внушило ему почтение, и он не стал больше ни о чем спрашивать, только иной раз заговорщицки мне подмигивал: мол, надеюсь, дела у вас идут хорошо, — будто была у нас с ним общая тайна, или, может, он думал, я не нынче — завтра получу кругленькую сумму. Трудно сказать, что у него было на уме, но мне казалось, чем меньше мы разговариваем, тем лучше, и чем больше намеков, подмигиваний, подталкиваний локтем, тем верней я заслужу его доверие.

Доктор Андерсон вел весьма светскую жизнь, и мы виделись с Бриджит почти каждый вечер, хотя немало труда стоило сладить со Смогом. Если мы обещали взять его потом с собой на кухню, он, довольный, оставался в своей кровати и спокойно строил что-нибудь из кубиков. Но один раз он все-таки зашел в спальню, и потом пришлось объяснять ему, чем мы занимались. Я сказал: мы играли в любовь — взрослые часто играют в эту игру, а Бриджит отвернулась и хихикала. Он спросил: а мама с папой тоже так играют? И я сказал: иногда, наверно, играют. Ведь так еще и детей делают. Потом пришлось объяснить, как же получаются дети, — этим я его окончательно покорил, он примостился у меня на коленях, придумывал все новые дельные вопросы и совсем вогнал меня в краску. Наконец, очень довольный, он пошел к себе в комнату и лег спать. С тех пор как я ткнул его кой-куда носом, Бриджит уже не приходилось за ним подтирать, а меня теперь, как погляжу на его серьезную, беззащитную рожицу, почему-то сразу жалость берет. Ведь совсем еще кроха, такого всякая малость может ранить. Скорей бы он дорос до восьми лет. Жилось ему, конечно, хорошо, а я все равно беспокоился, пускай бы уж скорей стал постарше и пускай лицо станет грубее, жестче, а тело крепче — тогда мир будет ему не так опасен.

У меня оставалось всего несколько фунтов, пора было смываться из гостиницы. Я задолжал за десять дней, а это штука опасная: администратор может в любую минуту потребовать, чтоб я заплатил по счету, а мне платить нечем. По-моему, он никогда не спит, оттого, наверно, и такой тощий. Когда ни приду — в полночь или еще поздней, — он сидит за своей стойкой, и утром, в какую рань ни встану, он непременно заглянет в столовую, когда я завтракаю. Проскользнуть мимо него незамеченным, да еще с раздутым чемоданом, нечего и думать.

В день, когда я решил сняться с якоря, было очень холодно. Завтракал я за одним столом со скандинавским журналистом и думал, как бы с ним распрощаться, не выдав своего намерения сбежать. Нет, похоже, это никак невозможно, и я просто из вежливости расспрашивал про его статью о сексе и пороке в Лондоне. Работа у него вроде не больно двигалась, но от его прежнего уныния не осталось и следа, да оно и понятно: он с головой погрузился в постижение предмета. Лучше жить, чем писать, сказал он. В Лондоне это дешево, но все-таки, пока он не исчерпал тему или пока тема не исчерпала его, он просил, чтобы ему слали из дому деньги. В последнее время он стал другим человеком, в два счета съедал свой завтрак, а при случае пытался ухватить и от моего. Чем глубже вваливались у него щеки, чем больше он сутулился при ходьбе, тем больше ел, тем радостней было у него на душе. Я спросил, к какому это злачному местечку он так пристрастился. Он сказал — к «Золотой лягушке», и я пообещал как-нибудь вечерком туда заглянуть.

— Я куплю вам девицу, — сказал он и, растянув в улыбке свои тонкие губы, подцепил мой кусок поджаренного хлеба.

В номере я разделся донага и стал напяливать на себя весь свой гардероб. Сперва надел три пары чистого белья и так сразу разогрелся, в случае чего вполне можно бы сэкономить шиллинг на отоплении. Потом надел три лучшие рубашки — это уж было неудобно: пуговицы третьей рубашки насилу удалось застегнуть. К счастью, последний месяц я много ходил пешком, да еще забавлялся с красоткой Бриджит и здорово похудел, не то могло быть и хуже. Вот натянуть на себя две пары брюк оказалось уже трудней. Поверх первой пары я надел две пары носков — так они внизу плотней обхватили ногу, — а потом уж натянул вторые брюки. Застегнуть до конца молнию не удалось, и подняться с кровати, на которой сидел, я тоже не смог — сразу опять на нее плюхнулся. Пот лил с меня ручьями; я уж думал, провалилась моя затея — ведь как только я выйду на воздух — если мне вообще удастся выйти, — мигом схвачу трехстороннее воспаление легких. Я ухватился за спинку кровати, поднатужился, встал — и чувствую: физиономия вся вспухла, точно красный воздушный шар. Тут я чуть не заревел: ведь надо еще надеть туфли, значит, опять садись. А потом взял, опрокинул стул и с маху поставил на него ногу. Я хотел проверить, смогу ли я это проделать, оказалось — могу, и я опять опустил ногу на пол. Туфли стояли на полу, и я стал медленно, осторожно нагибаться, причем держался за спинку и ножку кровати, чтоб не шлепнуться на протертый ковер.

Пока все шло хорошо. Я улыбнулся, очень довольный, и протянул руку за туфлей. Это еще не так трудно, но вот удастся ли встать на ноги — ведь руки и ноги у меня будто в деревянных колодках. До туфель было несколько шагов, я лег на бок, пополз и наконец с торжеством схватил их. Это и есть жизнь, думал я, попутно соображая, как бы их теперь надеть, это и есть проверка на изобретательность, такое может случиться с каждым в любую минуту. Лучше уж испытать себя и узнать себе цену. Первый раз всегда самый трудный. Легче всего, конечно, отказаться от затеи, снять с себя лишнее и уйти, а остальное кинуть в гостинице, но упрямо, выбиваясь из сил, так что на глазах проступали злые слезы, я старался надеть хотя бы одну туфлю. До метро уж как-нибудь доковыляю. Я с облегчением улыбнулся — одна туфля на мне. Значит, если как следует поднапрячься, надену и вторую.

Раздался стук в дверь. В мыслях у меня замелькали лица: Клодин, мисс Болсовер, мать, мистер Клегг (за своими часами), Бриджит, даже Смог — со своими вопросами про то, как делают детей, — всем им или кому-то одному вздумалось навестить меня в эту решающую минуту моей жизни.

— Кто там? — прохрипел я.

— Кундт, — донесся голос скандинава.

— Я моюсь! — крикнул я. — Весь голый. Увидимся позже. Он открыл дверь и вошел.

— Да вам плохо, мистер Крессуэлл, — сказал он, глядя на меня сверху вниз. — Я скажу администратору, надо позвать врача.

— Не надо, — сказал я, пытаясь улыбнуться. — Я здоров.

— Вы весь красный.

— Наденьте мне туфлю, и я буду вам благодарен по гроб жизни. Но сперва закройте дверь, будь она неладна.

Он исполнил мою просьбу и засмеялся.

— В Англии мужчины излишне много на себя напяливают. Не то что женщины. На них почти ничего нет. Слишком быстро достигаешь цели.

Рассуждая о податливости англичанок, он затолкал мою ногу в туфлю, завязал шнурки, поставил меня на пол, точно колоду. И сел.

— Я влюбился в одну женщину, — сказал он так уныло, словно вот-вот начнет лить слезы, — а она вчера уехала. Я только сегодня утром понял, что влюблен, и я хочу ей написать. С вашей помощью.

— А почему вам просто не поехать к ней?

— Она у мужа. Но через неделю вернется.

— Вы неплохо владеете английским, вполне можете написать сами.

— Да, конечно, мистер Крессуэлл, но я хочу с вами поделиться.

— Встретимся в десять у метро, — сказал я. — Выпьем кофе и поговорим.

— Хорошо. Я ухожу и буду вас ждать. Но сперва мне надо побриться, а у меня нет лезвия.

Я предложил ему взять одно, и он ушел довольный.

Теперь предстояло надеть два пиджака. Подкладка на рукаве второго пиджака лопнула, но вообще они налезли легче, чем можно было ожидать. В каждый карман я засунул по паре носков, а в нагрудный кармашек — зубную щетку и бритву. Потом наконец надел пальто, небрежно обернул шею шарфом и натянул шерстяные перчатки. Да еще нахлобучил кепку. Но как теперь ходить? Я двинулся по комнате, будто деревянный манекен, и повалился. Упал я без шума — уж очень много всего было на мне надето, но спинка кровати оказалась далеко, а без нее не встать. Зато поблизости ручка двери — я ухватился за нее. Поднимался медленно, точно большая муха ползла вверх по двери, и почти уже встал на ноги, но тут ручка отлетела, и я шлепнулся, так и не выпустив ее из рук. Ну и чертовщина, подумал я, но мигом обуздал свою ярость. Теперь на глаза мне попался умывальник — до него было совсем близко, и его стальные кронштейны наверняка достаточно крепкие. Я снял перчатки — так будет ловчее ухватиться. Если это называется жизнь, тогда я предпочитаю смерть. А смертный пот с меня и так катится. Я всегда думал — я сильный, но вот встать на ноги не могу, а как иначе без шума скрыться из гостиницы? Меж тем весу во мне хватает: когда я уцепился за раковину, она вместе с подпорками медленно отошла от стены и повисла прямо у меня над головой.

В отчаянии я опять соскользнул вниз и пополз по полу, точно собака, потерявшая кость. У кровати я сел, потом поднялся на четвереньки, потом на колени и наконец с помощью все той же верной спасительницы — кровати понемногу встал на ноги. Перчатки остались на полу, ну и черт с ними, пускай пропадают. Да и вообще куда естественней, если я пройду эдак небрежно, ленивой походочкой, руки в брюки. Только получится ли у меня ленивая походочка? Ведь я двигаюсь, будто неведомое, только что сработанное чудище с жесткими, негнущимися конечностями, которое, того гляди, кого-нибудь сокрушит или задавит. Нет, это не годится — выйти из гостиницы надо примерно так же, как я выхожу каждое утро.

Я открыл окно, напустил холоду с улицы и полчаса ходил взад и вперед по комнате. Это было невыносимо трудно. Мне казалось, у меня нет ни рук, ни ног, словно я лишился их на войне, я герой и мне дали искусственные конечности, самые грубые, а я с неукротимым, яростным мужеством из последних сил стараюсь ходить и действовать ими, как все люди, только бы снова оказаться в своем самолете, снова расстреливать фашистские бомбардировщики. Достойная задача для настоящего мужчины, и уже после первых десяти минут я обрел силу и самообладание, каких прежде в себе и не подозревал. Что творилось в Лондоне и вообще в мире, пока я был отрезан от всех этой всепоглощающей борьбой? Не знаю, ведь я занят был только этой борьбой и ни о чем больше не помнил. Через двадцать минут я вроде уже шагал, как всегда, но мне все было мало. Надо ходить еще лучше — вдруг мне только кажется, будто походка у меня стала самая обыкновенная? Нельзя рисковать — я знал, именно это упорство и отличает меня от большинства людей, они-то уже давно бы отступились. Но ведь на карту поставлена не только часть моего достояния, под угрозой оказалась и моя честь и самоуважение, а я и не подозревал, что они так для меня важны.

В последнюю минуту, когда походка была уже окончательно отработана и можно было отправляться, я из озорства схватил со стола вчерашнюю газету, сложил ее, сунул под мышку и вышел вон. Я принялся насвистывать лихой, пустопорожний мотивчик, который насвистывали в те дни все, запер номер и зашагал по коридору. Я совсем упустил из виду лестницу и сейчас старался спускаться как можно быстрей, лишь бы не загреметь по ступенькам, а все мои внутренности под многочисленными одежками скрипели и стонали, точно переборки старого парусника. Администратор, как всегда, дружески кивнул мне из-за стойки:

— Опять в поход, мистер Крессуэлл?

— Сегодня немного задержался, — с улыбкой ответил я. — Надо было написать отчет.

— Трудная у вас жизнь, — усмехнулся он.

— Бывает и потрудней, — сказал я. — Вернусь к обеду.

— Кстати, у меня для вас счет, — сказал он мне вслед, когда я повернул к выходу. — Все подсчитано.

— Я как раз в банк, — сказал я. — Расплачусь, когда приду. Он улыбнулся.

— Спеху нет. Но он готов, так что можете спросить в любую минуту.

Я посмеялся над его добродушием, а он пожелал мне удачи. И тут у меня выскользнула газета.

Я жутко сдрейфил, но виду не подал. На мне столько всего было надето, я весил, наверно, чуть не полтонны и потому просто взял да и запихнул ее ногой под вешалку.

— Все равно она вчерашняя.

А он ничего не заметил и теперь вскинул на меня глаза:

— Что вы сказали?

— Какое холодное утро.

— Мороз, — заметил он. — Говорят, зима будет суровая.

В первом же писчебумажном магазине я купил оберточную бумагу и шпагат — решил зайти потом в уборную, снять с себя все лишнее и аккуратно завернуть. К метро я пришел после десяти, и Кундта уже не было. Кундт такой, он ждать не станет — ему время дорого. Его суденышко подхвачено бурей — и нет у него ни минуты передышки. Он вынашивал и обдумывал хитрый распорядок своей жизни, бездельной и бестолковой, наверно, как ни у кого во всем Лондоне, и каждое ее мгновение у него на счету, каждое полно смысла — да, можно не беспокоиться, что он помешает мне, и, точно заводная кукла, я двинулся к схеме линий метро.

Я доехал до Лестер-сквер и всю дорогу стоял, так как вагон был битком набит. Поднять руку и ухватиться за ремень я тоже не мог, и когда поезд останавливался и вновь трогался с места, меня кидало из стороны в сторону, и какой-то тип в котелке стал кричать, будто я толкаю его нарочно.

— В морду захотел? Так пошли со мной, когда выйду, — сказал я. — А нет — заткни хайло.

Он смерил меня взглядом, но, видно, решил не связываться, и слава богу — я был скован по рукам и ногам, он мог повалить меня одним мизинцем.

Из мужской уборной я вышел с большим свертком, одетый как всегда зимой, а казалось мне, будто одеяние мое из папиросной бумаги. У меня зуб на зуб не попадал, и я шел самым скорым шагом, хотя идти было некуда.

Только что две пары белья защищали меня, а теперь я снова вернулся из космоса на землю — младенцем, которого распеленали в трескучий мороз. Я зашел в телефонную будку и набрал номер. Ответил мне детский голос:

— Кто говорит?

— Позови Бриджит, — сказал я.

— Ее нет.

— Слушай, Смог, ты же знаешь, кто это говорит. Позови-ка её. Он засмеялся, и трубка брякнулась на столик. Когда подошла Бриджит, я спросил, как насчет сегодняшнего вечера.

— Они будут дома, — сказала она, — давай где-нибудь встретимся.

— Приходи к «Крэмборну», ровно в шесть. Я обедаю с матерью. Будем решать, как быть с Элфи. Он спалил консервный завод и потопил лодку. На этот раз она хочет надеть на него смирительную рубашку, но я попытаюсь ее отговорить. Это не по мне. Да, кстати, я теперь в другой гостинице. Мать явилась вчера вечером и заставила меня переехать. Сказала, моя гостиница чересчур убогая. Мне там нравилось, но что поделаешь?

— Вот это жизнь! — вздохнула Бриджит. — Ну, надо кончать, а то тут Смог лягается. Он сует заколку в электрическую розетку.

В трубке щелкнуло, разговор был окончен.

С той минуты, как я снова похудел, дышать и ходить стало легче. Когда в тесной кабинке уборной я стягивал с себя лишние одежки у меня было такое чувство, будто я вновь родился на свет, узнал наконец истинную цену свободе. Я перестал быть толстым, снова вступил в братство тонких, мог быстро, свободно шагать по улицам. Я забрел в Сохо, прошел мимо «Клевера». Однажды, месяц назад, я уже заходил сюда, надеялся увидеть знакомую дружелюбную морду Билла Строу, но тут его и духу не было — человека с таким именем никто знать не знал. Я, конечно, с самого начала не верил, что он и правда Билл Строу: надо быть круглым дураком, чтоб при таком прошлом назваться настоящим именем. Конечно же, он, как и я, живет под покровом своих легкомысленных врак, но сочиняет их лишь для того, чтобы другим людям легче было его понять. Он не прячется за свои враки, наоборот, с их помощью объясняет самого себя, но чтоб вступить на этот путь, надо прежде всего назваться вымышленным именем.

Я не искал его, просто шел мимо и заглянул, а через него вспомнил и про Большой северный тракт. Как-то ночью мне приснилось наше путешествие на машине: с десятком разных людей я ехал в допотопном экскурсионном автобусе, а Клод Моггерхэнгер летел над нами в своем личном серебристом бомбардировщике и то и дело пикировал на нас, и в конце концов все мы разбежались по полю, а обломки нашего шарабана пылали посреди дороги. Этот дурной сон будто хотел окончательно отодвинуть в прошлое ту поездку из Ноттингема в Лондон, и казалось, только через такой вот нелепый кошмар и можно как-то понять сумасшедший сегодняшний день.

Я прихлебывал черный кофе и думал, в какую бы киношку пойти вздремнуть до встречи с Бриджит. Но что-то неохота было сидеть среди жареных кукурузных зерен, плевков, окурков, и я пошел опять шататься по улицам. Когда денег у меня куры не клевали, я не решался сойти вниз по ступенькам стриптиз-клуба, а вот теперь, когда у меня оставалось всего ничего, я смело внес вступительный взнос, заплатил за вход и уселся; тут было еще десятка два усталых мужчин, которым негде посидеть передохнуть, больше все пожилые или иностранные туристы, которым здесь порастрясут карманы. Ко мне стала подъезжать проститутка — хотела выставить меня на выпивку, но я и не глядел на нее, ждал, когда начнется представление. Публика ворчала и шаркала ногами, а заправилы этого злачного местечка не теряли надежды, что народу прибудет. Вот еще какой-то молодчик нехотя спустился по лестнице, и тут из скрытого усилителя грянула музыка и занавес раздвинулся. На заднике была надпись: «Мисс Фелисити Лэш. Искусство красоты для мужчин и женщин». Какой-то мужчина из публики громко ухнул от восторга, и на сцене появилась немолодая женщина, одетая по моде столетней давности. У стены стояла кровать, женщина аккуратно разгладила покрывало и стала раздеваться.

Я помирал со скуки и охотно ушел бы, да податься было некуда. По-моему, такое представление скорее для женщин, чем для мужчин, и все-таки мужчинам, которые сидели в зале, оно доставило кой-какое удовольствие. Во втором отделении чинная девица читала книгу, скорее всего Библию, но, похоже, ее мысли, как говорится, заняты были другим: в нескольких шагах, в противоположном конце комнаты, мужчина и женщина раздевали друг дружку. Зрелище это все больше и больше возбуждало девицу — и в конце концов она захлопнула книгу…

Во всем представлении меня заинтересовала только женщина из той парочки, что раздевала друг дружку, я наверняка видел ее прежде — и не так давно. Это была Джун — та самая, что провела несколько часов в моей машине, когда я ехал по Большому северному тракту. Меня даже пот прошиб, когда я ее узнал, и я едва дождался конца представления. Наконец зажгли свет, я подозвал одного из официантов и сказал — хочу угостить стаканчиком эту замечательную артистку. Он сказал, он ей передаст и она выйдет, но, может, пока что я ему тоже поднесу? Я посоветовал ему убираться ко всем чертям, а он ответил: как бы не так. Тогда я предложил: выйдем, мол, на минутку на улицу, там разберемся, но он пропустил мое приглашение мимо ушей и сказал — если такое мое настроение, он, пожалуй, обойдется без выпивки, а мисс Бут он, так и быть, позовет, и на мои слова он не обижается, потому как он теперь видит — я из здешних парней, по разговору ясно.

Джун вышла из-за портьеры, и он подвел ее ко мне. Она вмиг меня узнала.

— Вон что, — сказала она, — а я-то думала, какой-нибудь миллионер меня сейчас озолотит.

— Надеюсь, вы оклемались после нашей поездки, — сказал я.

— Почти, — со смехом ответила она. — Но я целую неделю была не в себе.

Я прямо обрадовался ей, честное слово, будто старому товарищу, с которым мы вместе глядели в глаза смерти. Джун была последней былинкой, запах которой я вдохнул на севере, и первым цветком, который я углядел в Лондоне — не считая голландского тюльпана, именуемого Бриджит. Ее темные волосы были зачесаны назад, разделены на пробор и схвачены двумя лентами; блуза на талии завязана узлом, и между ней и короткой юбчонкой виднелась полоска голого тела.

— Как дочка? — спросил я.

— Она прелесть. Ходит в школу в Кэмден-таун. Моя подружка, с которой мы живем в одной квартире, встречает ее после обеда, а утром я отвожу ее дочку и свою. Очень удобно.

— Толково. Моя мать тоже такая. Еще и сейчас работает на фабрике.

— Скоро опять мой выход, — сказала Джун. — Но вы еще побудьте здесь. Я скажу хозяину, что вы мой знакомый. В эти часы у нас не слишком много народу.

— Кстати, — сказал я, покуда она еще не исчезла, — а как дела у Билла Строу?

Она поглядела на меня огромными глазищами.

— У кого?

— У того парня, с которым вы вместе уехали.

— А, этот! О господи. После расскажу. Не уходите, ладно? Она застала меня врасплох, пришлось ждать. Если мне предстоит услышать какую-нибудь историю, я всегда прирастаю к месту и весь обращаюсь в слух. Один слушает, другой говорит, и уж третьему ни словечка не ввернуть, так вот, до сих пор я всегда был из породы слушателей. Хуже нет, когда схватятся рассказчик со слушателем, ведь тот, кто только слушает, хитрец, а кто только рассказывает — чересчур доверчив, и уж если они разругаются — беда: слушатель никогда не сумеет пристойно проиграть, а рассказчик — по-настоящему выиграть.

Но мои размышления были прерваны внезапно и грубо: во время следующего номера какой-то тип через два стула слева от меня принялся орать — это, мол, все обман — и требовал назад деньги.

— Они все просто шлюхи! — кричал он про Джун и других красоток. Он вскочил, и казалось, вот-вот кинется на крохотную сцену. — Жулье, в Манчестере такие штуки делают получше.

Управляющий кинулся к нему прежде меня — и, точно выбитая кегля, враз вылетел через завешенную портьерой дверь. Я рванул скандалиста сзади, обхватил полунельсоном, и он чуть было не вздернул меня к себе на спину, точно флаг на мачту; рука у меня дрогнула, ноги едва не оторвались от земли. Все же я устоял, не ослабил хватки и зашептал в его здоровущее левое ухо — заткнись, мол, будет хуже, у них тут есть свой Джек Потрошитель, он из тебя сделает отбивную котлету. После этого я его выпустил, и он тяжело рухнул на стул. Как раз подоспел еще один здоровенный детина — его наверно, кликнули из соседнего заведения, и он бегом спустился по лестнице. С ним бежал и управляющий. А что там с девчонками по ту сторону занавеса? — подумал было я, но в этот миг манчестерский буйвол разом выпрямился и взревел на весь зал:

— Ах ты ублюдок! — и с маху мне врезал.

Едва я услыхал это ненавистное слово, я, как и в прежние годы, рассвирепел и кинулся на обидчика, саданул его что было мочи, он отлетел и наткнулся на стул. Потерял равновесие и, точно могильная плита, рухнул на управляющего и на подоспевшего вместе с ним детину, подмял их под себя — им не сразу удалось скинуть эту тушу и встать на ноги. Но тут я снова вспомнил, как он меня обозвал, и так ему двинул, что он потерял сознание. Когда он очухался, его заставили раскошелиться на двадцать фунтов в возмещение убытков, а не захочет платить, отправим в участок, пригрозил ему управляющий — тощий верзила в университетском галстуке (и по выговору тоже сразу ясно было, что из грамотных). Потом он подошел ко мне и поблагодарил.

— Пустяки, — сказал я. — Просто я боялся, этот пьяный ублюдок накинется на девчонок.

Представление продолжалось, а управляющий поднес мне стаканчик.

— Хотите у нас работать? — спросил он. — От вас только и требуется, что быть под рукой. Двадцать фунтов в неделю. Нам с самого открытия не хватает человека на это место. Надо еще, чтобы утвердил мистер Моггерхэнгер, но порекомендую вас я, так что можете не беспокоиться.

При этом имени я чуть не проглотил язык, но спросил вполне спокойно:

— А драк бывает много?

— Немало, — сдержанно ответил он. — Но в общем ничего страшного.

А почему бы и в самом деле не согласиться?

— Когда приступать?

— Вы уже приступили, — засмеялся он. — Если считать это пробой, вы ее выдержали с блеском.

Джун поздравила меня.

— Вам здесь будет хорошо, — сказала она.

— Тогда я, пожалуй, соглашусь, — усмехнулся я. — Будет, по крайней мере, где оставить мой сверток.

— А я как раз думала, чей он, — сказала Джун.

— Это мои пожитки. Мне еще надо подыскать ночлег. Она дала мне свой адрес:

— Если ничего не найдете, переночуете у меня, в кухне на полу.

— Очень мило с вашей стороны, — сказал я. Меня не больно привлекал такой приют. Так низко я еще не падал.

— Долг платежом красен, — сказала Джун и этим меня обезоружила.

Управляющего звали Пол Дент, и я сказал ему: если он не возражает, я приступлю к работе завтра в два. Он не возражал, так что я поболтался в клубе еще с полчасика, а потом вышел на улицу свободным человеком: сверток я оставил в клубе. А все-таки работать ради куска хлеба радости мало, не для того я приехал в Лондон, но сейчас, видно, больше ничего не остается. Не один Джек Календарь считает, что от нашей сволочной системы надо урвать побольше. Он, может, только тем и занимался, ну а я хоть на прокорм постараюсь заработать. У него мозги набекрень, вот он до сих пор и радуется, что эдак развязался со своей прошлой жизнью (а может, он просто наврал с три короба?), где уж ему понять, как я понимаю, что вовсе он не прошлое отрубил, а только сам себя зарезал — и все равно опять наполовину увяз в том же болоте.

Как мы и договорились по телефону, в условленный час на условленном месте я встретился с моей красоткой Бриджит. Мы сидели в закусочной, перед ней стоял томатный сок, передо мной — черное пиво, и из ее дивных голубых глаз, таких невинно-развратных, что хоть сию минуту вали ее на постель, вот-вот готовы были брызнуть слезы.

— Ты должна мне все сказать, — убеждал я (она говорить не хотела). — Я-то без оглядки тебе доверился, рассказал все как есть. Все наши тайны, весь позор нашей семьи. Знай об этом мать, она бы очумела. Только она не знает. — Я засмеялся. — Так что пей, моя сладкая, прими еще одну дозу этого пьянящего зелья.

— Да нет, ничего такого не случилось. — Бриджит улыбнулась. — Докторша уехала на несколько дней, а Смог сегодня ночью пришел ко мне в кровать. Он это не в первый раз, ему так уютней, а когда он уснет, я отношу его обратно в его кроватку. А в этот раз я его еще не отнесла, и вдруг входит доктор и раз — содрал с меня одеяло. Он думал, я одна, и я даже не знаю, чего ему было надо. И вдруг он видит — рядом со мной свернулся Смог, засунул палец в рот и крепко спит. Он взбеленился, подхватил Смога, будто щенка, и потащил в детскую. Смог всю ночь ревел, а я не могла к нему пойти, боялась, доктор на меня бросится; ну я и сидела запершись, Смог плакал, а доктор крутил эту свою бонго-музыку. Он, видно, тоже сумасшедший вроде своих больных. Сегодня за завтраком он сказал — если я не исправлюсь, мне придется уйти. Надо мне искать другое место. Вот только посмотрю, как пройдет сегодняшняя ночь. Если будет как вчера, я уйду.

— А когда возвращается его жена?

— Не знаю. Может, она его совсем бросила.

— Он вечером куда-нибудь пойдет?

— Наверно, нет. Не то я должна была бы сидеть дома. Он у себя в кабинете что-то пишет.

— Я пойду с тобой и войду в квартиру. Останусь у тебя в комнате и буду тебя защищать. Знаю я этих типов. Им доверять нельзя. Он тебя изнасилует и зарежет. Ты ведь в Англии. У нас есть такая давняя традиция. Помнишь, я рассказывал про своего брата Элфи? Так вот, одно время к нему в Палаты приезжал психиатр. Подружился со всей нашей семьей, все его полюбили, особенно мать, и он стал у нас прямо придворным психолекарем. А раз вечером как зверь набросился на одну шестнадцатилетнюю родственницу, которая приехала к нам погостить. Хорошо еще, его увидел егерь и поднял тревогу. Бедная девочка была на волоске. Да это и не удивительно. В них во всех есть что-то от Распутина. А вообще-то они славные ребята. Я против них ничего не имею. Только скромной девушке у них в доме надо быть начеку. В общем, лучше мне сегодня остаться у тебя.

— Да, — согласно кивнула она. — А завтра, может, вернется его жена, тогда мне будет не опасно. Но даже если ты войдешь, а как же потом выйдешь?

— Ну, уж как-нибудь, что загадывать заранее. Главное, пригляжу, чтоб с тобой ничего не случилось. Остальное неважно. Я попозже должен был встретиться с матерью, но это ничего. Она допоздна засидится у своих поверенных, они старые друзья, а мне к ним не обязательно. Пожалуй, мамаша была бы даже рада, если б я не пришел, только она ведь такого не скажет, воспитание не позволяет. Беда с ней: то орет на меня, как бешеная, а то уж такая деликатная и заботливая — дальше некуда. Трудно с ней, да ведь, наверно, всем нам приходится мириться с чужими слабостями.

Бриджит коснулась моей руки.

— Я люблю тебя.

— Очень рад слышать, — сказал я. — Пойдем пройдемся.

В половине одиннадцатого мы поднялись на лифте на ее этаж. Я разулся и вошел вслед за Бриджит в квартиру. Она шла по коридору к своей комнате. Все лампы горели, и я на цыпочках ступал сзади. Но вот наконец она затворила дверь у меня за спиной. Дело сделано. На радостях оттого, что сумели тайком сюда пробраться — ведь от докторского кабинета нас отделяли всего несколько дверей, — мы внезапно бросились друг к другу. Потом я откинулся на подушку и закурил, а Бриджит пошла сказать доктору Андерсону, что вернулась, а главное — прихватить для нас в кухне полный поднос всякой жратвы. Я лежал на спине, коленки торчком, а на коленях, как на пюпитре, развернул голландскую газету и пробовал разобраться в путанице непонятных слов. Пытался даже прочесть задом наперед — все равно никакого толку, тогда я взял карандаш и занялся анаграммами, выкурил одну сигарету, вторую, третью и вдруг сообразил: а ведь моей милой что-то уж очень долго нет, вряд ли это хорошо для меня, да и для нее, наверно, тоже. Я сунул ноги в туфли и отворил дверь — коридор освещен, и в нем ни души. На стене — картины: шотландский замок, окутанный туманом, дальше — жуткие трущобы Глазго и всюду на веревках сушится белье, потом — загородный английский домик. У входной двери я налетел на вешалку для шляп, и раздался такой грохот, что я в два скачка снова очутился в комнате Бриджит.

— Тебе что надо? — услышал я хорошо знакомый голосишко.

— А ты чего не спишь, непутевый?

— Я путевый, — сказал Смог.

Где-то хлопнула дверь, и я втащил его в комнату Бриджит.

— И мне сигарету, — сказал он и почесался.

— Нельзя. Тебе еще и семи нет.

— А что ты здесь делаешь?

— Жду Бриджит.

— Она, наверно, сидит на коленях у папы, — простодушно сказал он.

— А она часто так сидит?

— Только когда он ее посадит.

— Вон что. — Я с облегчением перевел дух. — А он часто ее так сажает?

— Только когда мамы нет дома. Маме это не нравится. Она из-за этого ушла. Она, наверно, ушла в больницу за разводом.

— Сдается мне, ты видишь и слышишь все на свете.

— Почти все, — сказал он.

— Знаешь, Смог, по-моему, я тебя люблю.

— И я тебя, — сказал он.

— Давай-ка иди спать. А то Бриджит увидит тебя здесь и рассердится.

— А вы будете ночью танцевать?

— Твоему папе это не понравится.

— Он потому что сам так не умеет.

— Ну, все равно, — сказал я, — давай поцелуемся и иди к себе в комнату.

Он подсел ко мне на кровать.

— У меня знаешь как скучно. Я люблю нюхать дым. Только не от сигар. Когда от сигар, я кашляю.

— Пойди погляди, где там Бриджит.

— Нет, — сказал он. — Вдруг папа меня увидит. Он сказал: только посмей встать с кровати, я тебя уничтожу, но это он шутил.

— Тогда погоди здесь, пока я вернусь. Никуда не ходи, сиди смирно.

Я пошел по коридору, заглядывая во все открытые двери. Бриджит стояла в кухне у плиты и варила кофе. Я прошел так, что она меня не заметила. Следующая комната вся была уставлена книгами, за письменным столом сидел человек и писал. У него было бледное, круглое, желчное лицо, огромная лысина и крохотные усики. Без пиджака, в галстуке бабочкой, он выглядел уж до того трезвым, усидчивым, будто готов трудиться так всю ночь. Тут же на столе стоял поднос и на нем чайник и чашка. Я уже хотел уйти, но он как раз поднял глаза и увидел меня.

— Что за черт, кто вы такой?

— Просто иду мимо.

— Ну и убирайтесь к дьяволу, не то я вызову полицию.

— Я приятель Бриджит.

— Ах, вон оно что. Тогда другое дело. Давайте-ка распрощаемся — и скатертью дорога.

— Вы не против, если я сперва допью в кухне чашку кофе? — спросил я.

— Делайте что хотите, черт подери. Только закройте мою дверь. Я занят.

Я захлопнул дверь и вернулся в комнату Бриджит.

— Ты зря бродишь по квартире, — сказала Бриджит. — Вдруг бы доктор увидел?

— Ну что ты. Я тихонько.

И мы взялись за салями, сыр и пикули, джем, черный хлеб и кофе, а на закуску Бриджит прихватила мне в гостиной сигару. Смог пировал вместе с нами.

— Вы будете жениться? — спросил он.

— Мы женатые, — сказал я.

Бриджит покраснела — вообще-то она при Смоге могла бы краснеть куда чаще. Пока Бриджит доедала свой ужин, я посадил Смога к себе на колени. Потом она уложила его и вернулась.

— По-моему, сегодня доктор не опасен. Если хочешь, иди к своей маме.

Мне это совсем не понравилось, ведь тогда придется ночевать у Джун, под благоухающей газовой плитой.

— Нет. Я останусь. Мало ли что может случиться. Я сейчас поглядел на него, он очень взвинченный. Хотя, конечно, может, ты и не боишься оказаться одна с этим погубителем мозгов.

— Ой, нет, — сказала она. — Лучше останься.

Пол Дент был прав. Жизнь в стриптиз-клубе состояла не из одних выпивок и пинков под зад. Я приходил к двум дня и уходил около часу ночи, с перерывом часа на два перед вечером. Сколько я там продержусь, сказать было трудно, наверно, пока не надоест. Иной раз случалось пускать в ход кулаки, и это была самая неприятная часть работы. Не то чтобы я трусил, хотя всякий разумный человек на моем месте мог бы и испугаться. Просто мне было не по нутру коршуном налетать на какого-нибудь дебошира — либо совершенного осла, либо уж до того пьяного, что он позволял, чтоб с него содрали десять фунтов за убытки, которых он вовсе и не причинил. В общем, я решил распрощаться с этим заведением, как только подвернется какое-нибудь такое же бессмысленное занятие.

Немного погодя я опять остался ночевать у Бриджит и рассказал ей, какая у меня работа. Доктор уехал к своей любовнице, а Смог крепко спал после утомительного школьного дня и пяти скандалов которые он успел закатить между чаем и сном.

— Сегодня я окончательно порвал с матерью, — сказал я, закуривая гаванскую сигару. — И очень рад. Отказался от всего — от богатства и от всех связей с семьей. Мать хотела, чтоб я подписал кой-какие бумаги, а я швырнул их ей в лицо. Не могу я весь век, будто сутенер какой, жить за счет трудящихся, на доходы с земли и прочей недвижимости. Не подходит мне это, крошка. Мать, конечно, разъярилась, ведь я пошел против всех ее святынь и принципов. Ничего подобного еще не бывало. Никто никогда не решался на это, да еще с такой легкостью. Бедняга Альфред даже умом повредился, а не пошел поперек ее воли. Мать меня и этим шпыняла. Ох и крику было, но я стоял на своем. Ну, и вот теперь я остался без гроша, без крыши над головой. Счастье еще, что нынче я получил работу — буду помогать в одном увеселительном клубе, его содержит мой приятель. Работа не больно завидная и рабочий день длиннющий, зато ни от кого не буду зависеть, а это для меня сейчас важней всего. Конечно, я бы всегда мог получить у матери тысчонку-другую в год и ни к чему бы это меня не обязывало, только не хочу я замарать себя даже такой малостью.

Мне уж стало казаться, что у Бриджит каких-то винтиков не хватает: надо же, верит всем моим россказням! А может, я здорово насобачился врать? Да нет, это я только ей здорово вру, а раз так, наверно, мы просто немного влюблены друг в дружку, не то мои байки не имели бы никакого успеха. Мы доверяли друг другу, и потому, что бы я ни нагородил, все не имело значения.

Я ходил в клуб каждый день, но чем дальше, тем меньше проводил там времени, и хотя по-прежнему думал бросить эту службу, но она уже не так меня тяготила. Вторым вышибалой там служил Кенни Дьюкс, в прошлом боксер среднего веса. Теперь он растолстел, от развратной жизни потерял форму, кожа у него стала розовая, светлые волосы наполовину вылезли, одевался он лихо, и от него всегда несло духами. Девчонки, работавшие в клубе, его боялись, хотя с виду он был вроде мягкий и даже кроткий. По-моему, такой может держать канареек, любовно их растить, а в недобрый час покажется ему, будто его обижают, так он, чтоб отвести душу, с наслаждением свернет им шею. Потом, наверно, ревет в три ручья, а наревевшись, чувствует себя другим человеком. Джун говорила, он не боится никого, кроме Клода Моггерхэнгера, но того все боятся, прибавила она, хотя почему, она не знает, с ней-то он всегда мил и обходителен.

— А ведь это он хотел разбить мою машину в лепешку, когда мы ехали в Лондон, — сказал я.

У нас обоих выдался свободный часок, и мы сидели в забегаловке и потягивали коньяк.

Джун рассмеялась:

— Да. Я тогда сразу его узнала, только не стала говорить. Это он смеха ради хотел согнать вас с дороги, потому что увидел меня.

— Ух, черт! — изумился я. — Да кто ж он вам?

— Любовник.

— Ну, так учтите, я-то его не боюсь. Буду в большой машине, попадется он мне на дороге, постараюсь отплатить ему тем же.

— Да он просто хотел позабавиться, — сказала Джун. — Уж поверьте. И вообще, вы же теперь на него работаете. Он хороший человек, хотя в этом квартале его и не обожают.

Раз он ее любовник, я не мог уж очень на него наваливаться и предпочел прикусить язык.

— А помните Билла Строу? — спросила Джун. Я кивнул. — Ну так вот, когда мы бросили вас в Хендоне у разбитого корыта, он поехал со мной на метро и напросился проводить до моей квартиры в Кэмден-тауне. Я говорила, не надо, но он не послушался, а когда мы пришли, там уже сидел Клод и ждал меня. В дверях Билл хотел меня поцеловать, я сказала, чтобы он не дурил, а он взял и ввалился в комнату. Клод встал и пошел ему навстречу. Билл узнал его и побледнел, как смерть. У него прямо челюсть отвисла, стоит и держит мой чемоданчик — он любезно его нес всю дорогу. Клод вынул несколько полукрон и дал ему, будто носильщику, а потом легонько толкнул, так что наш Билл вылетел в дверь и повалился на спину. С тех пор я его не видела.

И я подумал: так этому подонку Биллу и надо, — обрадовался случаю, бросил меня в беде с развалившейся машиной и даже не подумал помочь.

— Еще объявится, — сказал я. — Он, когда ехал в Лондон, надеялся получить с кого-то несколько тысчонок наличными.

— Лучше ему не совать сюда носа, когда здесь Клод, — сказала она. — Клод — собственник. Он будет недоволен, даже если увидит меня здесь с вами, хоть и знает, что вы меня тогда подвезли. Он не желает, чтоб я спала с другими мужчинами.

Клод Моггерхэнгер оказался легок на помине — и недели не прошло, как наведался в клуб проверить, хорошо ли идут дела. Увидел меня у дверей и наверняка сразу узнал: уж очень свирепо он на меня уставился. Я ответил ему тем же. Через десять минут меня тронул за локоть управляющий и сказал — меня, мол, хочет видеть мистер Моггерхэнгер.

— Зачем? — резко спросил я.

— Не знаю, — ответил он на ходу. — Может быть, хочет дать вам работу.

— Я и так работаю.

— Постарайтесь показать себя с наилучшей стороны, — сказал управляющий. Он был такой бледный, серьезный, я даже засмеялся.

Моггерхэнгер заполнял собой весь крошечный кабинетик, и сразу было видно, кто здесь хозяин.

— Я тебя помню, Майкл. А ты меня?

— Да, — отвечаю. — Я хорошо вас разглядел.

— Так вот, Майкл, лучше нам с самого начала определить наши отношения. Я думаю, доверять тебе можно. По крайней мере так говорит мистер Дент. Кроме того, ты здорово водишь машину, в этом я сам убедился. Хочу дать тебе работу лично у меня. Доктор говорит, язва моя разыгралась вовсю, и, хотя водить машину для меня одно удовольствие, он советует взять шофера. Предлагаю это место тебе, если только у тебя есть права и нет судимостей.

Я уже хотел сказать, об этом, мол, он может не беспокоиться но он поднял руку — всю в кольцах — и сказал:

— Молчи и слушай. Во-первых, будешь звать меня сэр — усек? Дальше: получаешь комнату в моем доме в Илинге. Годится? Жалованье то же, что и здесь. Согласен?

Я не успевал слова вымолвить, только коротко кивал.

— Если считаешь это повышением, тогда мы поладим, — продолжал Моггерхэнгер. — От тебя требуется немного: классно водить машину и соблюдать верность. Иначе говоря, держи язык за зубами. Чтоб все видеть, все слышать — и никому ни звука. Распустишь язык — останешься без языка. Болтунов не держим. Понятно?

— Да, сэр.

— Молодец, — сказал он. — Будешь стараться — далеко пойдешь!

Ну и вот. Так я стал личным шофером самого богатого и самого могущественного лондонского гангстера.

Мистер Моггерхэнгер поселил меня под самой крышей в своем большом доме в Илинге. Апартаменты эти, как он выражался, представляли собой комнату с покатым потолком, вечно приходилось гнуться в три погибели, точно углекоп в забое, не то на голове мигом вспухнет шишка. Была тут кой-какая разномастная, уже не нужная в доме мебель, и мне ее вполне хватало. Пол — дощатый, в белых кляксах: какой-то придурок вздумал красить стены и заляпал все вокруг.

Едва я водворился на новом месте, Моггерхэнгер велел мне сесть за руль «бентли» и часок поездить, освоиться с незнакомой машиной. Мне казалось, я сижу не в машине, а в просторной гостиной. Тут можно было встать чуть не во весь рост, а если не сдрейфишь, гони со скоростью больше ста миль в час. Я сидел за рулем и только о том и думал, как бы привести машину обратно в целости-сохранности. В тот первый раз я хотел одного: поскорей вывести ее на кольцевую дорогу, за город, где движение поменьше. Поначалу я вел ее осторожно, но быстро заметил, что ее мощность и скорость, а уж вид — и подавно, внушают страх и почтение чуть ли не всем встречным водителям. Если я хотел, чтоб какой-нибудь коммивояжеришка в своем новеньком драндулете посторонился, мне стоило только прибавить ходу, словно я готов смять его в лепешку, и рано или поздно он непременно уступал дорогу. Иногда не сразу, но все-таки уступал. Опасаться можно было только владельцев заграничных машин: эти свято верили в превосходство своей машины над всеми английскими и сдуру или из упрямства нипочем не желали убираться с дороги — вот тогда приходилось тормозить. Но я не злился на них, по-своему они были правы: чего ради уступать какому-то пижону только потому, что он уселся в «бентли», да притом «бентли»-то чужой?

Если Моггерхэнгер сидел со мной на переднем сиденье, он распоряжался так, будто сам вел машину.

— Давай, давай, — говорил он. — Жми, не стесняйся — тогда проскочишь, пока не зажегся красный. Обгони вон тот «купер». Сразу видно, этот ублюдок корчит из себя самого господа бога. Вот так и держи, тогда на следующем повороте стукнешь его и прижмешь к обочине.

Ночью, когда мы возвращались с его фермы в Беркшире, он говорил:

— Этот псих забыл промыть фары. Обгони его, Майкл. Вильни поближе, пускай наложит в штаны со страху. Чиркни по нему, как по спичечному коробку, пускай его зажжется. С удовольствием раскошелюсь на банку эмали для нашей машины.

— Да, мистер Моггерхэнгер, — говорил я, но никаких этих подлостей с попутными машинами не проделывал, разве только они и впрямь того заслуживали и можно было их проучить без всякого риска для себя.

Но Моггерхэнгеру нравилось почесать язык — ну и на здоровье. Если б я принимал его болтовню всерьез, он бы в два счета вышвырнул меня вон, это уж как пить дать, ну, а я просто глядел прямо перед собой, а что у меня на уме, по моей морде нипочем не прочтешь — этому я живо научился и знай твердил одно: «Да, мистер Моггерхэнгер» и «Нет, мистер Моггерхэнгер».

Одно было нехорошо: он без конца рыгал, и оттого в машине всегда воняло. Улыбаться мне не разрешалось, приходилось терпеть. Поначалу ему вроде было из-за этого неловко, раза два он даже сказал:

— Я только тогда и здоров, когда рыгаю, Майкл. Мне не рыгать — все равно что не дышать. — На полном серьезе сказал.

Чаще он усаживался сзади, а на коленях держал портфель и пачку газет. Всякий раз, как приходилось добрый час ждать его у адвокатской конторы, я утыкался в них носом, а тут были все утренние газеты, и теперь я всегда был в курсе новостей и скандальных происшествий, это вроде как стало частью моей работы.

Во время дальних поездок на Моггерхэнгера иногда нападала охота порассуждать.

— Самая большая роскошь в нашей жизни — это когда у тебя не одно жилье, а несколько. Все остальное ерунда. Можно есть хлеб с подсолнечным маслом и ходить в отрепьях, но если у тебя и там и сям свое жилье, да в придачу к нему пяток паспортов, тебе уже никто не страшен. Вот только мне никак нельзя ходить в отрепьях, не то меня ни в грош не будут ставить, и обед поневоле уминаю из четырех блюд, не то подумают — плохи мои дела и хватка у меня уже не та. И ходить всюду пешком или ездить автобусом мне тоже нельзя: с делами не управлюсь, ничего не успею. Но у меня по крайней мере есть квартира в городе, загородный дом в Беркшире, бунгало в Корнуэлле и шале на Мальорке, да еще гнездышко в Илинге и домишко в Кенте. Вот это собственность, Майкл, без дураков. И при каждом жилье — машина. Если мне вдруг изменит удача, всерьез изменит, я могу тихо-мирно прожить на это до конца дней. Жене моей это, понятно, пришлось бы не по вкусу, а моя неженка дочка и вовсе на меня бы взъелась, но уж если до этого дойдет, у меня в Швейцарии припрятана кой-какая мелочишка, хватит, чтоб их утихомирить. Все это у меня взвешено и решено, одного только не знаю: сколько весит мой кулак. Это другим виднее, да они нипочем не скажут, потому как тогда им и костей не собрать. Ты не думай, Майкл, вовсе я не считаю, будто с людьми иначе нельзя. Я не зверь. Одним насилием всего не добьешься, и не всегда оно годится. Прежде я только на него и полагался, а потом вижу — чаще всего оно без надобности. Главное, все знают — рука у меня тяжелая, и этого довольно, все к моим услугам. Иной раз, понятно, приходится накостылять какому-нибудь бедолаге или вспороть шкуру, все равно — за дело или без дела, не то подумают, у меня теперь кишка тонка. Я чем дальше, тем лучше обхожусь крепким словцом да грозным взглядом, об меня всякий обломает зубы, это мне теперь самому себе и то не больно нужно доказывать. Такая уж она жизнь. Меня таким война сделала или, может, война только помогла. Мне тогда было уже под тридцать, и столько за мной числилось всякой уголовщины, даже армия и та отвернула от меня нос. Для меня-то война вовремя началась. А когда кончилась и я увидал, что она с людьми натворила, я подумал: лучше бы ее не было. Такого я не ждал, Майкл. Такого никто не ждал. Но все равно я ею воспользовался — что мне еще оставалось? Таким уж меня сделали — и я сам, и другие. Ты не думай, я своему отечеству не враг. Я не хуже других, такой же англичанин… Ну, может, не до мозга костей. Просто я помогал переправлять кой-какое продовольствие куда следует и устраивать всякие развлечения — без нас нашим клиентам ничего бы такого не видать как своих ушей. А люди-то ведь все на один манер. Недвижимость шла по дешевке — вот я и ухватил несколько лакомых кусков. Дальше — больше, дела мои шли на лад, и теперь, когда иной раз по ночам не спится, я твержу себе: вон, мол, сколько у меня денег, ну, округляю, конечно. Хочешь — верь, хочешь — нет, а это и впрямь успокаивает. Богатство — хорошая надувная подушка, держит на плаву. Если б не все эти деньги, я бы спятил. Но я не спячу, Майкл, дудки, так что смотри не переметнись на другую сторону. В пятьдесят лет, в самом, можно сказать, расцвете я нажил язву — кто ее знает, откуда она взялась. Всю жизнь, стоило мне глянуть на человека, я сразу видел, можно с ним иметь дело или нет. Да только, наверно, меткий глаз — штука вредная, от него у меня за столько лет и разъело нутро. И теперь мне уже сама язва говорит, с кем стоит вести дела, а с кем — нет. Как схватит — не то чтоб невтерпеж, а все-таки, бывает, я здорово ее чувствую. Если погляжу на человека и язва молчит, стало быть, человек подходящий. А схватит — зову подмогу, чтоб силком содрать с него, что требуется. Язвомер у меня первый класс, Майкл. Надо патент на него взять. Может, всякому не худо завести такое у себя в кишках. Умей из всего извлечь пользу, особенно из плохого, хорошее — оно всем помогает, а ты старайся, чтоб тебе и плохое шло впрок. Но не думай, я от жизни получаю далеко не все. Этим и не пахнет. Во-первых, я даже не знаю, чего хочу. Знаю только, чего у меня нет. Можно подумать, это одно и то же, а на самом деле — ничего подобного. Вот нет у меня до сих пор сына. Я, конечно, не ем себя поедом, а все ж нет-нет да и куснет обида. Дочерей полно — правда, законная только одна. А вот сына еще не было, хотя, говорят, от настоящего мужчины как раз дочери и родятся. А у меня их столько всюду порассыпано, и уж я всегда знаю, когда ребенок мой: раз дочь, тут и сомневаться нечего. Если у какой-нибудь моей бабенки родится сын, я точно знаю: обманула меня. И уж я так ее отделаю — сама себя не узнает, ну а настоящему папочке, сутенеру ее, еще не так достанется. Только это все одна трепотня, Майкл. Теперь я редко даю волю рукам, все больше языком действую, но и этого хватает, а уж если не хватит, так я живо научу кого надо уму-разуму.

Вскоре он и впрямь попытался кого-то поучить на свой манер и угодил за решетку по обвинению в вымогательстве. Сперва я обрадовался, что великий Моггерхэнгер наконец загремел, хоть и слушал его всегда с восторгом. Ну, думаю, и работа моя тоже полетит к чертям, только вдруг он подкатывает на такси и вваливается в дом: отпустили под залог в пять тысяч фунтов. И право слово, я рад был его увидать. Жена прильнула к нему, будто он двадцать лет отсидел в тюряге.

— Пора тебе все бросить, Клод, — сказала она. — Чтоб ты больше не имел касательства к таким делам.

Она, видно, воображала, будто он директор-распорядитель какого-то добропорядочного предприятия и пострадал из-за махинаций разной мелкой сошки.

Он и сам так ей все представлял:

— Нет, Агнесса. На кого же я все оставлю? Ведь все тогда пойдет кувырком. От меня зависит слишком много народу. Не волнуйся, дорогая. Все образуется. Им нечего мне предъявить, и они это знают. Они изредка пробуют сфабриковать какое-то обвинение, думают, а вдруг попадут в точку. Но все зря. Просто сыскному инспектору Лэнторну не хватает ума оставить меня в покое. Надо же ему иной раз проявить рвение, показать себя главному инспектору Джокстрэпу, а вообще-то он малый неплохой. Я многим ему обязан, не стоит сейчас распространяться…

Тут он заметил, что я прислушиваюсь, и хоть я знал — он мне доверяет, врожденная осторожность заставила его замолчать. Надо сказать, мы с ним чуть что не подружились, хотя, понятно, кой-какое расстояние сохранялось. Была в его рассуждениях эдакая жесткая мудрость, но по молодости и глупости я не мог себе представить, что и сам тоже когда-нибудь обрету ее. Не скажу, чтоб я хотел стать таким, как он, нет, слишком уж он был страшен, но все равно я им восхищался.

Одно только досаждало Моггерхэнгеру: когда его отпустили под залог, ему запретили выезжать из города, а он, истый игрок, очень надеялся, что его борзые — Длинный Том и Авель-Каин будут участвовать на собачьих гонках в Девоне. Ему важен был не только изрядный выигрыш, главное — чтоб его великолепные псы еще больше прославились: когда они выдохнутся и он захочет их продать, можно будет взять за них подороже. Он бесился из-за этого дурацкого запрета целыми днями, пока я возил его из одного клуба в другой, и вечерами по пути в Найтсбридж — там я по нескольку часов дожидался в машине у одного дома, а потом Моггерхэнгер выходил усталый, отрывисто отдавал мне приказания, но я сразу видел: собой он доволен. Он всегда так: мечется, проклинает свое невезение, а это прочищает ему мозги, помогает сообразить, как половчей обтяпать новое дельце. Он решил пригласить инспектора Лэнторна на обед, и в семь часов меня послали за ним в полицейский участок, чтоб я доставил дорогого гостя в Илинг.

Лицо у инспектора было замечательно тем, что его нипочем не запомнишь — таких лиц сотни. Сам длинный и тощий, как жердь. Весь он был какой-то тусклый, неприметный, в сером костюме, и глаза тусклые, стеклянные, такого в толпе, особенно в английской, просто не заметишь, тут он как рыба в воде, и чем больше я на него глядел, тем ясней видел: он ужас до чего похож на рыбу, никаких других черт у него в лице не отыскать.

Он спустился по лестнице, и, как мне и было велено, я выскочил из машины и распахнул перед ним заднюю дверцу. Он сел и даже спасибо не сказал. Что у них там было за обедом, мне вовек не узнать. Я прохаживался по газонам, и из окон то и дело слышно было, как там чокаются и эдак грубовато по-приятельски смеются. Я думаю, немногие могут похвалиться, что они обедали и напивались за столом у Моггерхэнгера, но когда в тот вечер я вез Лэнторна к нему домой в Уимбли, он всю дорогу распевал «На бегах в Кемп-тауне», даже когда вылез из машины и навалился на крохотную калитку, так что она прямо затрещала.

Через два дня меня позвали в шесть утра и велели везти их на собачьи бега в Девон. За час Лэнторн и Моггерхэнгер не произнесли ни слова, они удобно расположились на заднем сиденье, укутались в пальто и даже ни разу не взглянули на зловещую кроваво-красную зарю. Два холеных борзых пса растянулись у их ног и время от времени зевали — разинут пасть, потом щелкнут челюстями, точно ножницами, а пасти такие огромные — того гляди, целиком автомобиль проглотят. Так мне представлялось, когда они, зевая, громко взвизгивали — даже сквозь шум мотора слышно было. От Уимбли я поехал на юг, и небо было до того яркое, красное, словно господь бог перерезал себе глотку и залил кровью весь мир. В общем, обычная сырая и недобрая лондонская заря, и в Хестоне я с радостью свернул на Большой западный тракт и оставил ее у себя за спиной.

Я гнал со скоростью пятьдесят, а то и шестьдесят миль, а разрешалось там не больше сорока — интересно, что на это скажет полицейское начальство, которое расположилось на заднем сиденье? Начальство помалкивало — ну, думаю, ладно, может, нас нагонит патрульная машина и арестует, полюбопытствует, почему это мы так спешим. Погляжу, какими глазами они тогда посмотрят друг на друга. Машин на шоссе было не густо, и я подумал: хорошо бы я вообще катил один и чтоб на несколько сот миль ни спереди, ни сзади — ни души. Будь я королем, я бы издал указ, чтоб в такие-то и такие-то дни мои подданные не появлялись на магистрали, и тогда садился бы вместе со своим премьер-министром, военным министром и начальником полиции в мощный «роллс-ройс» и на самой большой скорости мчался куда вздумается. А пока на английских магистралях порядочный шофер каждую минуту рискует головой. Эта поездка была отличной школой для моего самообладания: мчишься вроде из одного города в другой, а это все Лондон, и ему нет конца, охота ругаться на чем свет стоит, да из-за пассажиров приходится молчать. А тем двоим на заднем сиденье и горя мало. Наконец Моггерхэнгер раскатисто рыгнул, и тогда Лэнторн шевельнулся и спросил:

— Что вы сказали?

— Ничего не сказал, — ответил Моггерхэнгер.

Услыхав голос хозяина, Длинный Том прыгнул к нему на колени, но тот брезгливо его согнал. Моггерхэнгер поставил на своем, только это и было важно для него и всей его шатии. Сперва он спросил Лэнторна, может, тот махнет рукой на инструкцию и позволит ему на денек отлучиться, свезти своих любимых собак на бега в Девон? Поначалу Лэнторн вроде даже прикидывался, будто ничем не может этому посодействовать, но потом смягчился, только поставил условие: он самолично будет сопровождать Моггерхэнгера, да притом поставит на хваленых моггерхэнгеровских псов и, может, кой-что выиграет. Моггерхэнгер поклялся, что они выиграют любые гонки, и уж я-то знал — так оно и есть. Не могли они не выиграть, и я готов был поставить на них все до последнего гроша. Утром перед отъездом я видел: Клод сунул в свой чемоданчик допинг и шприц с иглами, хотя Лэнторн про это, может, и не знал. Да нет, экий я дурак, как же он может не знать, ясно — знает, Джеймс Лэнторн и Клод Моггерхэнгер друг друга стоят, оба — мошенники самого крупного калибра, это я понял, когда гнал к Бейсингстоку со скоростью шестьдесят миль в час. Если и был в нашей машине ангел, так только я, и я твердил себе: гляди, мол, не возгордись, это уж ни к чему.

Лэнторн, должно быть, не спал; когда нас обогнал какой-то «ягуар», он сказал:

— У этого подонка скорость больше семидесяти. Будь я в полицейской машине, я б его задержал.

— Ужас что за нахалы разъезжают нынче по дорогам, — сказал Клод. — Моя бы воля, я поднял бы цену на машины до десяти тысяч фунтов наличными, а нет у тебя таких денег, ходи пешком или садись в автобус. Сразу бы полегчало. А становится все хуже и хуже.

Он достал бутылку коньяку и серебряный стаканчик, налил до краев и передал Лэнторну, а тот молча его осушил.

— Как насчет карт? — спросил Клод. И тот, наверно, кивнул: я слышал, открылся чемоданчик, зашелестели карты — их тасовали уверенной рукой. На меня пахнуло сигарным дымом, донесся звон монет.

Я остановился перед светофором и обернулся было, хотел посмотреть, какая игра, но Моггерхэнгер рявкнул:

— На нас не глазей и разговоры наши не слушай. За то тебе и платят. Не за то, что правишь. Править всякий дурак может.

Довольный собой, он засмеялся, засмеялся и Лэнторн, тут как раз дали зеленый, я в сердцах рванул машину, карты у них чуть не смешались. Уж не знаю, почему Моггерхэнгер не полоснул меня бритвой по шее или не уволил тут же, не сходя с места. Видно, ему вдруг подфартило, и теперь уже Лэнторн приуныл. Мы остановились перекусить, и я подумал: из них двоих Моггерхэнгер куда больше смахивает на фараона — самый что ни на есть несгибаемый полисмен. Мы закусили, выпили чаю, и все повеселели.

В одиннадцать часов, уже недалеко от стадиона, я услышал — они спрятали карты. Моггерхэнгер был явно не в духе: он проиграл пять фунтов. Понятное дело, миллионер проигрывать не любит, а о потерянных деньгах горюет куда больше какого-нибудь бедняги, у которого утекли последние гроши.

— Отыграетесь на обратном пути, — дружелюбно сказал Лэнторн.

— Отыграюсь, черт возьми, — пообещал Моггерхэнгер. — А сейчас пора заняться псами, — прибавил он. — Держите этих стервецов.

Взвизгнула одна собака, другая, потом шлепки по собачьему заду — чтоб снадобье лучше всосалось, и оба мои пассажира решили: теперь полный порядок.

Так оно, в общем, и оказалось. Они пошли делать дело, а мне велено было ждать. Я попросил Моггерхэнгера поставить мои десять фунтов на Длинного Тома — ведь сам-то я не могу пойти на бега. Он схватил деньги и сказал, что уж постарается, но вообще-то не годится мне привыкать к азартным играм, эдак и погубить себя недолго. Лучше послал бы эти деньги матери, уж она бы потратила их с большим толком. В собаках клокотала энергия, и они тащили его за собой, не то Моггерхэнгер проповедовал бы еще целый час.

Я пошел в закусочную и взял бифштекс с картофельным пюре, капусту и хлебный пудинг. С такими типами не угадаешь, когда еще удастся поесть. Они на этих псов до того бешеные деньги ставят, что им уж вроде не до еды. Потом я сидел в машине, слушал по радио музыку, читал газету, курил, после этого растянулся во всю длину на сиденье и часок поспал, а поодаль, на стадионе, время от времени объявляли победителей, оттуда доносились восторженные крики и шум.

В четыре часа появились Моггерхэнгер и Лэнторн, оба красные, полупьяные от выпитого вина и от успеха своей затеи — вот ведь как удачно скатали, а теперь все уже более или менее позади.

— Ну, Майкл, двигаем к дому, — сказал Моггерхэнгер и впихнул в машину собак, обмякших, как пустые мешки. — Поторапливайся, — весело скомандовал он. — Жми. Возвращаемся с богатой добычей.

— Здорово мы их обчистили, а, Джимми? — прибавил он, когда они уселись, и подтолкнул Лэнторна локтем. — Это уж точно. Можешь радоваться, Майкл, за эту поездочку у тебя прибыла сотняга-другая. Здорово, а? Везучий он парень, верно я говорю, Джим?

— Да уж, — усмехнулся Лэнторн.

И мы взяли курс на восток, туда, где собирались грозовые тучи. Остановились мы в каком-то уилтширском базарном городке под названием Пигминстер, выпили в гостинице чаю. Собаки после гонок уснули мертвым сном, а теперь проснулись и пошли за нами в гостиницу; администратор оказался ярым любителем борзых, пришел от них в восторг и позволил им улечься подле нашего стола. Моггерхэнгер налил в два блюдца — мое и свое — чаю и поставил на пол. Собаки жадно лакали, и мы спросили еще чаю — всем до чертиков хотелось пить. Моггерхэнгер и Лэнторн были все еще под мухой, без конца ржали, и их гогот гулко отдавался в большой комнате, где никого, кроме нас, не было. Моггерхэнгер целиком кидал сандвичи с огурцами в собачьи пасти, и псы заглатывали их, щелкая челюстями точно крокодилы. Глаза у них горели жадностью, бока ходили ходуном; если б сейчас их не накормили, они, кажется, тут же подохли бы.

Я тоже взбодрился и повез всех дальше. Моггерхэнгер опять затеял игру в карты, но оба они сорвали такой солидный куш на бегах что карты их уже не увлекали. Я попытался было подсчитать, сколько же они заграбастали, да не смог. Если уж я выиграл две сотни, так они наверняка получили вдесятеро. Но вдруг ветровое стекло стало рябое от дождя — тут уж было не до подсчетов, и я включил дворники. По небу катились низкие серые тучи, зато движения здесь, можно сказать, не было никакого, и я несся со скоростью семьдесят миль в час — на такой узкой и скверной дороге это совсем не плохо. Собаки поднялись и стали царапать когтями по ковру. — Помочиться хотят, — сказал Клод. — Остановись, как только сможешь, Майкл.

Неподалеку от Стоунхенджа была площадка для стоянки, и, едва я открыл дверцу, собаки вырвались из машины с такой силой, что я шлепнулся в мокрую траву.

Я подошел к собакам, хотел отвести их в машину, но Длинный Том подпрыгнул, перевернулся в воздухе, что твой акробат, а когда очутился на земле, морда его глядела в противоположную сторону и он кинулся обнюхивать одно дерево за другим. Я подошел к Авелю-Каину, а он щелкнул челюстями, хотел цапнуть меня за руку, но, видно, решил, она не больно вкусная, и кинулся вслед за Длинным Томом.

Я наклонился, протянул руку, будто на ней кус сырого мяса лежит, и тихонько пошел за ними, ласково их окликая. Псы обернулись, вроде заинтересовались, а на самом деле просто решили меня помучить — враз отвернулись, проскочили через живую изгородь и кинулись в поле. Я — за ними и слышу, позади свирепо орет Клод. Лэнторн, задремавший было, очнулся, и они побежали: один — влево, другой — вправо, а я помчался прямо. Туфли и брюки у меня намокли, а дождь припустил сильнее.

Собак и след простыл, но мы не прекращали погони — уверены были, что они где-то здесь, в пределах нашей непрочной сети. С одного боку до меня доносился кашель Лэнторна, с другого — ругань Моггерхэнгера. Было сумрачно, тихо, только мы кричали — звали собак да изредка с дороги, от которой мы быстро уходили все дальше, доносился негромкий рокот проносившейся мимо машины. Мы боялись: вдруг собаки повернут назад и проскочат на дорогу — ведь там машины. Но похоже было, они по-прежнему где-то впереди и удирают от нас все дальше. Я стал думать, что работа моя — не сплошь сахар и, если погоня затянется, я не поспею на свидание с Бриджит. Из-за непредвиденных моггерхэнгеровских дел я не виделся с ней уже несколько дней, и мне не терпелось прикорнуть подле моей подружки.

Резкий ветер и унылый дождь разогнали эти веселенькие мысли.

Я бегал среди дольменов, и легкие у меня трещали по всем швам. Прыгнул вперед, упал, растянулся на мокрой земле и мелких камнях и высыпал на растреклятых друидов всю брань, какую только знал. Моггерхэнгер и Лэнторн дожидались в разных концах поля у ограды.

— Держи его! — кричал Клод. — Давай, Майкл, давай! Поймаешь — в накладе не останешься. Молодец. Молодец.

Я сворачивал, петлял, кидался то взад, то вперед, то вправо, то влево, вертелся на месте, опять бежал, описывал круги, расшиб руку о каменный столб и, когда на миг остановился и лизнул ее, почувствовал во рту вкус крови. Дождь лил как из ведра. Лэнторн вернулся к машине, сказал, надо подвести ее поближе: легче будет втолкнуть в нее собак, когда поймаем.

Подлые твари совсем осатанели. Я уж не рад был и двум сотням, пусть бы эти черти ими подавились. Я совсем было решил — хватит с меня, все равно их не поймать, но тут за ограду вступили Моггерхэнгер с Лэнторном, а за ними и сторож, только в облаве он не участвовал, стоял в сторонке и ухмылялся. А между тем собаки стали поспокойней, наверно, зелье, которое им вкатили перед гонками, уже перестало действовать. Может, они теперь вконец выдохнутся и мы сумеем втащить их в машину, точно две груды сонного мяса.

Вдруг у них опять прибыло сил, и они умчались от нас. А мы опять заметались безо всякого толку. Лишь бы они не выскочили за ограду Стоунхенджа, тогда лови их по всему Уилтширу. Если они отсюда вырвутся, пиши пропало: нельзя же дать объявление в газете, что они сбежали, раз Моггерхэнгер не имел права выезжать из Лондона. Вряд ли Лэнторн ему позволит заявить о пропаже, ведь тогда он потеряет работу — разве что Моггерхэнгер сам возьмет его на службу и положит такое же жалованье.

Мы гонялись за собаками дотемна и уж совсем валились с ног, а поймали в конце концов только Длинного Тома, и любящий хозяин яростными пинками затолкал его в машину. Авель-Каин как сквозь землю провалился. Мы рыскали до полного изнеможения, исколесили всю округу, прочесали ее не хуже военной поисковой партии. Моггерхэнгер ценил эту сволочную зверюгу на вес золота, но чтоб ее теперь изловить, и впрямь нужна была воинская часть. В девять часов мы сдались и, угрюмые, не в силах произнести ни слова, уселись в пивной.

Моггерхэнгер сказал: завтра, едва развиднеется, надо продолжать поиски, а Лэнторн сказал — невозможно, ведь он покуда под залогом. Я думал, Моггерхэнгер тут же, не сходя с места, его прирежет и мы удерем, но он опрокинул еще рюмочку коньяку, побелевшие было от злости губы его растянулись в улыбке, и он опять стал похож на человека.

— Плачу еще несколько сот сверх тысячи, которую вы получили сегодня.

— Не могу, приятель. Завтра возвращается главный, и тогда мне несдобровать.

Моггерхэнгер подъезжал к нему и так и эдак, но Лэнторн только тверже стоял на своем. Это вовсе не значило, что он и впрямь не мог спустить Клода с крючка. Мог и знал, что может безо всякого риска. И Моггерхэнгер тоже это знал. Но почему-то Лэнторн уперся и тут уж ничего нельзя было поделать. Мрачные, мы возвращались в Лондон, дождь лил как из ведра, мы будто и не ехали, а в лодке плыли. Час был поздний, движение на дороге небольшое, но последний перегон, уже около полуночи, я вел машину на одних нервах. Сзади не слышалось ни шелеста карт, ни бульканья коньяка, от такой тишины я чуть не уснул. В одном месте я проехал прямо на красный свет, но все обошлось. Сзади лишь изредка жалобно подвывал Длинный Том — он уже начал скучать по своему дружку, притом, наверно, у него еще ныли бока от моггерхэнгеровских пинков. К тому времени, как мы доехали до дому, Лэнторн, должно быть, чувствовал что его сейчас люто ненавидят, и, если он имел хоть какое-то касательство к суду (а он конечно же имел), он, наверно, только и мечтал, как бы припаять Моггерхэнгеру самый долгий срок, какой полагается за все, к чему по закону можно прицепиться. Моггерхэнгер и сам это понимал, но я надеялся — он как-нибудь да вывернется, ведь из двух негодяев, которых я вез домой, я твердо знал, на чьей я стороне. Наверно, отчасти из-за этого Моггерхэнгер и взял меня на службу, он быстро во мне разобрался и понял, что может на меня положиться. Но хоть я был еще желторотый, его одобрение не так уж меня и радовало, ведь это вовсе не значило, что я и сам себя одобряю, хотя, похоже, к этому быстро шло.

На другой день Моггерхэнгер вручил мне пачку денег, я поблагодарил и сунул деньги в карман.

— Сосчитай, — сказал он.

— Я вам доверяю, мистер Моггерхэнгер.

— Даже от тебя не ждал такой дурости. Никогда никому не доверяй. Не то в один прекрасный день сделаешь роковую ошибку — поверишь сам себе. А кто себе верит, сам себе яму роет. — Разговаривали мы в столовой: Моггерхэнгер завтракал. — Налей себе кофе, — со смехом прибавил он. — И садись, нечего стоять, когда со мной разговариваешь.

Слуга-испанец не будил меня до десяти утра, так что после, вчерашнего восемнадцатичасового рабочего дня я вполне отдохнул. Я налил себе большую чашку кофе и плеснул в него молока.

— Пока пьешь, сосчитай деньги, — настаивал Мовгерхэнгер. — Я не обижусь.

— Все точно, — сказал я и засунул их в бумажник.

— Текущий счет у тебя есть?

Если нет, поучал он, надо завести, и предложил замолвить за меня словечко в своем банке; я не отказался.

— Внеси туда эти две сотни, — продолжал он, — и забудь про них до тех пор, пока не сумеешь внести еще.

— Я подумывал купить машину, буду катать свою подружку.

— Кто такая? — резко спросил он.

— Цветная из Западной Кении, учится в лондонском университете. Мы поладили в автобусе по дороге в Хемпстед. Правда, дальше слов дело не пошло.

Клод улыбнулся.

— Желаю удачи. Только сперва накопи в десять раз больше, чем машина стоит, а уж потом покупай. Подыщи хорошую и пользуйся в свое удовольствие. И еще мой тебе совет. Не покупай подержанную. Который побогаче, он сумеет купить выгодно, а тебя как пить дать облапошат. Я завел машину, когда у меня в банке набралось пятьдесят тысяч. Купил новую, заплатил наличными. А до тех пор ходил пешком или брал такси, и вовсе это не шло во вред моим делам и в ущерб самолюбию. Меня такими пустяками не пошатнешь. Я живу по своим собственным десяти заповедям. Я их обдумывал месяц за месяцем, когда еще молодым сидел в тюрьме, только потом они у меня малость изменились. Жизнь — она сглаживает острые углы. Налей себе еще кофе, и я вкратце их тебе изложу. Заповедь первая: Ни в чем не иди против друга, если он еще может тебе помочь, и против врага, если есть надежда уговорить его оказать тебе услугу. Неплохо, а?

— Здорово, — поневоле признал я.

— Вторая: Не убивай из-за денег, со зла и из-за любви. А только чтоб отобрать у другого, если он чем завладел, а ты считаешь — оно твое.

— Сурово.

— А как же! Третья: Когда кладешь деньги в банк, радуйся не тому, что богатеешь, будь счастлив до небес, точно пустил их на ветер. Но знай копи: деньги дают власть над людьми… Только вот над самим собой они власти не дают.

Его здравый смысл поразил меня, даже ошарашил — только бы ничего не забыть. Но он еще не кончил.

— Четвертая: Относись к полиции так, как ты бы хотел, чтоб относились к тебе, если бы ты сам был полицейским. Они поставлены на это место обществом, чтоб помочь тебе сохранить твое достояние, откуда бы оно у тебя ни взялось. Они всего лишь люди. Пятая: Когда не знаешь, сказать «да» или «нет», говори «да». Шестая: Приучайся никого не любить и никого не ненавидеть. Седьмая: Хочешь делать деньги — продавай людям то, что им на самом деле нужно, а не то, что им вдолбили, будто им не хватает. Вот тогда подзаработаешь. Восьмая: Люди всегда глупей, чем тебе кажется. Оттачивай свое чутье и каждый шаг толково рассчитывай. Примечай, где тебя могут накрыть, будь заранее готов и это обернуть себе на пользу. Девятая: Никогда не трусь — ни перед богом, ни перед человеком, ни перед зверем. Другие всегда трусят больше тебя. Десятая: Всюду, где только можно, действуй по закону — кроме тех случаев, когда закон мешает тебе получить то, что тебе нужно. Одиннадцатая и последняя: Чти отца своего и матерь свою. Если бы не они, тебя не было бы на свете, и если будешь жить по моим правилам, это им тоже пойдет на пользу.

— Заповеди хороши, да не так-то просто им следовать.

— Не все сразу, — согласился Моггерхэнгер. — Но если постараться, к тридцати годам научишься. И даже когда еще только стараешься, тебе все равно лучше, чем тем, кто про них не знает.

— Может, мне сегодня скатать в Стоунхендж, поискать Авеля-Каина? Вдруг он еще где-нибудь там?

Моггерхэнгер встал, застегнул пиджак.

— Я уж знаю, когда на чем надо поставить крест. Он теперь сидит взаперти у кого-нибудь в сарае или в конуре. Нам его больше не видать как своих ушей, по крайней мере под прежней кличкой. Но все равно, спасибо тебе. Через полчаса поеду к адвокатам, приготовь машину. Я так ловко обтяпаю свое дельце, этот ублюдок Лэнторн будет его помнить до конца жизни.

Следующие несколько дней я с утра до ночи крутился как белка в колесе: помогал Моггерхэнгеру соблюдать его треклятые заповеди. Съездил в Хендон, отвез ящик всякой снеди его восьмидесятилетней мамаше. Но глянуть на нее мне не пришлось — ящик приняла служанка.

Бриджит упрекала меня, говорила, я к ней охладел, и как-то раз, когда я уходил от нее, Смог расплакался. Жена доктора Андерсона вроде вернулась, и конечно же он снова — здорово стал подъезжать к Бриджит. Меня это мало трогало — я не из ревнивых. Но Бриджит сказала — должен же я вмешаться, и раз я ее не ревную, значит не люблю. Смог прижался к ней и сказал: «Зато я все равно тебя люблю». Тут она обхватила его, и по ее пухлым, румяным щекам ручьями потекли слезы — нос пуговкой был между ними как остров. Я сказал ей: послезавтра кончится эта волынка — суд над Моггерхэнгером, и тогда я смогу проводить с ней больше времени. Если его засадят, я останусь без места. Если оправдают, он поедет отдыхать и я тоже вздохну.

— А пока, — сказал я, когда Смог уснул невинным сном младенца, — если эта грязная скотина, этот доктор Андерсон, опять начнет тебя лапать, ты купи губную помаду, только не такую, как у тебя и у его жены, и сунь ей под подушку, она увидит эту помаду и поднимет шум. И опять его бросит, а он станет по ней убиваться и ему будет не до тебя.

Я подкинул ей эту мыслишку от нечего делать и даже думать не думал, что она так и поступит. Зато на этот раз я на прощанье успокоил ее и потом мог с чистой совестью выполнять поручения Моггерхэнгера.

Дело против него было прекращено за недостатком улик. Вечерняя газета вышла с крупным заголовком: «Моггерхэнгер оправдан»; и когда я вез его с Чансери-лейн от адвокатов, я тоже испытывал кой-какое удовлетворение. Он вышел из суда и на ступенях обменялся рукопожатием с Лэнторном — незабываемая картина, век буду помнить! Он молча сел впереди, рядом со мной, а сам чернее тучи, хуже, чем до суда, — похоже, придумывал, как бы покруче отомстить тем, кто хотел с ним разделаться. Вот только рыгал он чаще, чем последнее время, словно теперь, когда все осталось позади, он опять мог дать себе волю.

Дома все было готово, чтоб отпраздновать это событие тихо, в семейном кругу с женой, темноволосой красоткой дочерью и братом, Чарльзом Моггерхэнгером, — он служил директором-распорядителем в универсальном магазине где-то на севере и заодно присматривал за владениями Клода в тех краях. Чарльз Моггерхэнгер был спокойный, язвительный и недоверчивый; худощавый, среднего роста, двигался он тихо, неторопливо, был лысый, и черты лица потоньше, чем у Клода. Но еще вопрос, кто из них опасней, если наступить ему на любимую мозоль.

Они наливались шампанским и каждую минуту подзывали испанца, который прислуживал за столом, а я незаметно смотался к Бриджит. Предупредить ее по телефону я не удосужился, я поднимался на лифте и предвкушал: вот сейчас притяну ее к себе, позвонил — не открывают. Что за черт? Ведь кто-то там должен быть, не могли же они все уйти и бросить беднягу Смога одного. Я позвонил еще раз. Даже постучал. Потом вышел на улицу и позвонил из ближайшего автомата. Стоял и таращил глаза на зеркало, будто меня заворожили бесконечные гудки, на которые так никто и не отозвался. Наконец повесил трубку и даже не нажал кнопку, чтоб получить назад монету.

Шел дождь, я надел плащ и двинулся в клуб, где прежде работал. Поспел я как раз вовремя, к концу номера Джун. Пол Дент заговорил со мной, как со старым другом, и даже Кенни Дьюкс подмигнул мне — мол, я на тебя не в обиде. Джун как-то рассказала: когда Моггерхэнгер взял меня к себе, Дьюкс чуть не целую неделю исходил лютой завистью, но сейчас он был вполне приветлив. Даже угостил меня стаканчиком.

Через несколько минут к стойке подошла Джун.

— Здорово, что у Клода все обошлось!

— У него бы — да не обошлось! — сказал я. — Вам виски?

— А ведь они и правда хотели с ним разделаться. Томатного соку, милый.

— Он умеет их окоротить.

Мы выпили каждый свое, и я так и просидел там весь вечер в каком-то оцепенении — только болтал с Джун между ее выходами. Поздно ночью я предложил подвезти ее на такси, и она согласилась.

— Иногда на работе я и не замечаю, как время летит, — сказала она, мы уже сидели в машине, и она уютно ко мне примостилась. — А сегодня, пока не узнала, что Клод выкрутился, прямо измучилась, время будто остановилось.

— Вы в него влюблены? — спросил я и одной рукой обнял ее за плечи, а другую положил ей на колени.

— Он единственный мужчина, с которым у меня все как полагается. Но не надо о нем. Поцелуй меня.

На крыльце ее дома я спросил, может, она пустит меня к себе.

— Нет, — сказала она, — у меня там подружка.

— Ну, нет так нет… — сказал я и пошел прочь.

Неоновые огни сверкали и пылали на Кэмден-роуд, а я шагал обратно, и в душе у меня был мрак и сумбур. Потом-то ясно стало: лучше бы добраться до своей комнаты в Илинге и лечь спать, чтоб во сне все улеглось, да только ноги нипочем не желали нести меня туда. В последние месяцы я поддался этим живоглотам Моггерхэнгерам куда больше, чем следовало. Но сегодня мне не терпелось хоть на несколько часов сбросить с себя путы, побродить на воле, и пропади они пропадом все его самодельные заповеди.

Не прошел я еще и полмили, как опять набрал номер Бриджит, но по-прежнему никто не отозвался. Что же там такое произошло? Я гадал-гадал, и все догадки говорили, что стряслось какое-то несчастье, а в это я поверить не мог. Оставалось только ждать неизвестно сколько времени, пока что-нибудь не прояснится, и на сердце у меня кошки скребли. Тянуло пойти туда и потихоньку пробраться в квартиру, но как бы не так — огромные парадные двери оказались на запоре, прямо как ворота замка где-то в диком краю, где кишмя кишат разбойники.

По Лестер-сквер проносились такси, а когда я проходил мимо закрытого на ночь кинотеатра, фараон смерил меня подозрительным взглядом. Я пошел по Виллер-стрит и поднялся по ступеням на Хангерфордский мост. Вода внизу текла медленно, словно здесь было не глубже фута. Над неровной линией домов на фоне неба стоял ореол света — он исходил от них самих, а чудилось, будто он рождается из приглушенного уличного шума. До чего ж хорош Лондон ночью — почти все восемь миллионов его жителей спят, и кажется, он весь — твой.

Я закурил сигару и зашагал по мосту — все, что связывало меня по рукам и ногам, исчезло, и я снова радовался, что живу на свете. В углу на верхней ступеньке кто-то скорчился — видно, пытался спастись от ветра и моросящего дождя и уснуть. Заслышав мои шаги, человек этот поднял голову и спросил:

— Закурить не найдется, приятель?

Я остановился и протянул ему сигару.

— Последняя, — сказал я. Мне хотелось облаять его: зачем валяется в такую ночь на улице, поучить его уму-разуму — как же это он не может себя обеспечить, а под конец выдать ему моггерхэнгеровские заповеди. Только, пожалуй, в такую критическую минуту жизни он вряд ли их оценит.

— А, сигара! — сказал он. — Курну разок, хотя на пустой желудок толку будет мало.

А ведь и этот голос, и профессиональная уверенность, которая слышалась в его жалобе, мне знакомы!

— Что, не отказались бы от парочки шиллингов на сандвич?

— За такие гроши и сандвича порядочного не купишь, — сказал он. — А вот за пять шиллингов я бы еще и тарелку супа получил.

Я получше в него вгляделся.

— Кого я вижу? Похоже, это сам знаменитый Джек Календарь?

— А вы кто, полицейский? — огрызнулся он в ответ. — Если да, так знайте: я перед законом чист как стеклышко. В свое время я довел кой-кого до сумасшедшего дома, но кроме этого меня не в чем обвинить. А впрочем, у каждого из нас есть что-нибудь на совести. Если вы для этого еще слишком молоды, так у вас все впереди.

Я сказал ему, кто я такой.

— Неохота нарушать ваш сладкий сон, но у меня уже четырнадцать часов не было во рту ни крошки, наверно, я поголоднее вас. Хотите — пошли на рынок подкрепимся.

Он вскочил на удивление проворно для такого бородатого оборванца.

— Меня ограбили, — сказал он, шагая рядом со мной. — Какие-то хулиганы с Лэмбета накинулись на меня и похватали мои календари. Расшвыряли их по Нортумберленд-авеню, сели в свой «зодиак» и унеслись как бешеные. Нынче такое случается чуть не каждый день. Надо обзавестись ножом. Тогда эти головорезы ко мне не подступятся.

Я сказал, что работаю у Моггерхэнгера, и он даже присвистнул.

— Надеюсь, вы у него удержитесь. Говорят, подолгу он никого у себя не оставляет.

— А мы с ним отлично ладим.

— Продолжайте в том же духе, тогда иной раз сможете меня накормить.

— Уж постараюсь, — сказал я.

Покуда мы шли, он постепенно распрямлялся и под конец стал даже выше меня.

Мы отыскали подходящее местечко и всласть наелись за мой счет. Сандвичи с беконом и сыром мы запивали чаем — его тут подавали в огромных кружках. В забегаловке полно было грузчиков и шоферов с грузовиков — я как будто снова очутился в ноттингемском кафе возле фабрики: туда постоянно приходили такие вот ребята, хорошие столовские обеды были им не по нутру. В этой обжорке было тепло, накурено, парно, даже не поймешь, день ли сейчас, ночь ли, и я вдруг почувствовал себя таким же усталым и вымотанным, каким был с виду Джек Календарь.

— Не пойму, зачем вы продаете эти календари? — сказал я. — Только до смерти запугиваете людей всякими пророчествами.

— А им того и надо, — ответил он. — Иначе и покупать бы не стали. Люди они люди и есть. Если какой-нибудь чужой стране не грозит землетрясение или война, им и жить не интересно.

— Вы же сами не верите в эту муру.

— Не верю. Зато они верят. По мне, война еще и глупость.

Он откинулся на спинку стула, сунул в зубы мою сигару и эдак неторопливо выпустил первое колечко дыма, будто фокус показывал: вот станет оно уплывать, а он возьмет и вернет его. Вокруг кое-кто учуял незнакомый запах и стал поглядывать на нас неодобрительно, но Джек и впрямь наслаждался, словно запах сигары вернул ему давным-давно утраченную ясность мысли.

— Любители войны, видно, получают от нее огромное удовольствие, и уж если начнут, не могут остановиться, все равно как когда занимаешься любовью. В сущности, война — тот же гомосексуализм, только тут партнеры — два государства, оба изъявили согласие — ну и действуют на глазах у господа бога. А иначе войны бы так не затягивались. Мои календари ничего тут не меняют. Вы пробовали когда-нибудь предсказывать мир? Не купят ни одного экземпляра. Да еще вы же окажетесь бессовестным лжецом.

Мне вовсе не так уж приятно было услышать от него, будто я лжец, но заработанное моим тяжким трудом угощение ударило ему в голову, и теперь его, пожалуй, не остановишь, разве что мне встать и уйти. А как же я уйду — ведь у меня еще чай не допит и сандвич не съеден.

— Я могу подхватить ваши мысли — знаете, как уборщик в парке накалывает на острую палку бумажки от конфет. Еще когда вы увидели, как я дремлю на Хангерфордском мосту, вы сразу подумали: ему бы надо побриться и подыскать себе работу. Не отрицайте. Но оттого, что вы чей-то там слуга, вы еще не вправе смотреть на меня сверху вниз. Вы шли по мосту, увидели, что я дрожу от холода, почувствовали себя виноватым и накормили меня, но, если б не вы, рано или поздно подвернулся бы другой какой-нибудь олух. Вот я и правда смотрю на вас сверху вниз, приятель, я-то спрыгнул с общественной лестницы, и теперь мне не в чем себя винить. Уж поверьте, в нашем мире подняться выше невозможно. Так что когда вы оказываете мне дружескую услугу, я не испытываю особой благодарности: я делаю для вас не меньше, чем вы для меня. Безработным надо бы в ножки кланяться, они для государства великое благо, ведь если б они по широте души не согласились быть безработными, все никудышники, которые получили работу, не могли бы на ней удержаться. Безработных надо холить и нежить и платить им вдвое против того, что они получали бы, если б работали. Надо учредить особые пункты, где бы им ежедневно в порядке очереди выдавали сигары. Один из главных лозунгов моей демократической республики, которую я назвал бы Эйфория, гласит: «Да здравствуют безработные и да населят они землю, ибо благодаря им одержимые чувством вины психопаты нашего мира получили работу».

И тут я почувствовал, как Моггерхэнгер изо всех сил тянет меня в одну сторону, а Джек Календарь — в другую. Голова его поникла, и уже через мгновение он крепко спал. Я встал и вышел, всю дорогу до Илинга я отшагал пешком и все время размышлял о черной неблагодарности хитрецов вроде этого Джека. По дороге, в четыре утра, я опять позвонил Бриджит, стоял в телефонной будке, как одержимый вслушивался в размеренные, нескончаемые гудки — они нестерпимо отдавались в мозгу — и понимал: в квартире сейчас ни души, будь там хоть кто-то, он бы ответил, не то ополоумел бы вроде меня от этих звонков.

До полудня Моггерхэнгер меня, слава богу, не требовал, а потом мы лишь ненадолго съездили к его поверенным. Моггерхэнгер и не думал отдыхать после напряжения тех дней, когда ждал суда. Не такой он был человек, и мне следовало бы это понимать. Он стал еще задиристей, еще запальчивей прежнего, и я ненавидел его всеми печенками, а уходить не хотел — уж больно мне нравилась эта моя работа и надо было за нее держаться хотя бы до тех пор, пока я не узнаю, куда девалась Бриджит, — эта загадка не давала мне покоя. Да еще оказалось, мне здорово не хватает Смога, я и сам на себя удивлялся — ну, что я за человек? Он так вошел в нашу с Бриджит потайную жизнь, словно был не докторский сын, а наш.

Работенка у меня была — сдохнуть можно, Моггерхэнгеру нужен бы не один шофер, а три: я заступал теперь в восемь утра и вкалывал, не зная передышки, иной раз до десяти вечера. После того как его оправдали, дела у него пошли в гору. По всему Лондону он открывал клубы, бордели, игорные притоны, не считался ни с какими порядками и запретами, он был сам себе закон. Вот попыталась полиция его прищучить, а он отбился ее же оружием, и теперь она относилась к нему с куда большим почтением.

Как-то раз в десять вечера я гнал по Бэйсуотер-роуд со скоростью пятьдесят миль в час, и вдруг нас остановил фараон на мотоцикле. Заглянул в машину и сразу говорит:

— Виноват, мистер Моггерхэнгер, я не знал, что это вы.

— Ничего, ничего. Я просматривал газеты и не заметил, что он так гонит. — И прикрикнул на меня: — Езжай потише, дурак! — А когда мы отъехали, извинился: — Иначе нельзя было, Майкл. Эти ребята любят, когда с ними считаются. Только минуешь Ноттингхилл-гейт, гони вовсю. Опаздываем.

Так я и гонял день за днем — от Арки к Ноттингхилл-гейт, через весь Лондон. Я чувствовал себя заметной личностью — ведь мне не заказан был вход в самые диковинные заведения, которыми заправлял Моггерхэнгер, и чего-чего я там не нагляделся…

Как-то раз объехали мы клубы и прочее моггерхэнгеровское хозяйство, вернулись домой, и он позвал меня к себе: мол, ему надо сказать мне несколько слов. Я устал до смерти и даже не удивился, чего ему от меня надо. Вошли мы в гостиную, а он мне и сесть не предложил.

— Я слыхал, ты на прошлой неделе был в клубе, где раньше работал.

Я кивнул.

— И еще я слыхал, ты ушел вместе с Джун и провожал ее домой.

— Я проводил ее только до дверей.

— Возможно. Но сюда ты вернулся в пять утра.

— Я бродил по городу.

Он рассмеялся.

— Ты сам себе вырыл яму. Мне ни к чему, чтоб мой же шофер путался с моей девчонкой. Получишь за месяц вперед. Сматывай удочки. Сегодня же. Сейчас.

— Это несправедливо, — сказал я.

— Ладно, завтра утром. А застану тебя, когда приеду обедать, завтра же вечером твой труп, а может половинку, найдут в Темзе.

— Да что ж это так вдруг? — сказал я, словно бы раскаиваясь: может, он проговорится, кто ему накапал про нас с Джун. — А кто ж у вас теперь будет шоферить?

И по глазам вижу — его взяло сомнение: может, я и не виноват.

— Кенни Дьюкс.

— Так это он? Этот жирный змей всегда завидовал, что я у вас служу. Ну, если уж он получит мое место так легко, пусть ему больше повезет. У меня с Джун никогда ничего не было.

— Он мне еще не врал, — сказал Моггерхэнгер, плевать он хотел, что я остаюсь без хлеба. — Он мне доносит, за то я ему и плачу.

Эх, дать бы себе волю, разгромить бы все в этом его шикарном модерном логове… Но нет, я повернулся и вышел — скорей бы очутиться подальше от Моггерхэнгера. Я даже не думал, что будет так тяжко расстаться с этой работой, жаль было зверски, хотя жизнь моя, конечно, не покрушилась. Пока я здесь работал, мой новый чемодан успел наполниться лишь наполовину, я без труда донес его до автобуса и покатил в город, а за спиной у меня полыхал уж такой кровавый закат, какого я сто лет не видал.

Загрузка...