Часть II

Хлебнув лиха от «простых душ», все сходятся на том, что они не столько умны, сколько хитры. Это неверно. Такие люди не умны и не хитры. Но у них есть особый дар — в иные минуты, под настроением, действовать в полном ладу с самим собой, только и всего. И даже тогда такой человек не ведает, что натворил. Все равно как змея: если уж ее вынудили напасть, яд у нее всегда наготове. Простая душа от природы слишком ленива, нападает только по необходимости. Но уж если придется напасть, она бьет куда больней, чем надо: ведь эту самую простую душу против воли заставили вынырнуть из ее простоты и вялости, которая по сути и есть та же лень. Примерно так я думал, вспоминая, что мисс Болсовер говорила, будто я — простая душа. Ее мнение должно бы мне льстить, да и впрямь было лестно, а все-таки простить ей это я не мог. И оттого, когда я, покинув ее навсегда, катил в Грэнтем, я совсем не чувствовал себя виноватым. Вот у Клодин — у той хоть на одно хватало соображения: уж она-то не считала меня простым и сильным, а потому выбросить ее из головы было потрудней.

Вообще-то я не любитель размышлять подолгу, особого толку от своих размышлений еще никогда не видел, так что я закурил сигару и, свернув на Радклифскую объездную дорогу, стал вовсю жать на акселератор, пока стрелка спидометра не дошла до пятидесяти миль — для меня, можно сказать, рекорд. Спешить было некуда. Моросил дождь, и дворники еле ползали по стеклу, словно батареи сели и сейчас еще плохо зарядились. Но мотор был в порядке, так что я катил себе и катил, а под колесами у меня разворачивалась карта Англии, хотя зима — время вроде не лучшее для путешествий, да и свобода радовала меня куда меньше, чем я ожидал. Мне даже стало казаться, что я уж слишком предоставлен самому себе и не знаю не только, куда еду (это была чистая правда), но и откуда я (а это уже враки). Но ведь когда так круто поворачиваешь свою судьбу, убеждал я себя, очень понятно, что чувствуешь, будто стрелка компаса мотается у тебя внутри, и покуда не установится — нет тебе покоя. Все было бы куда естественней, если б я свистнул чужую машину и теперь удирал на ней. Тут был бы хоть какой-то смысл, но меня, к сожалению, не воспитали вором, нет у меня этого сомнительного преимущества. А если бы я, ради собственного удовольствия, прикинулся, будто удираю на краденой машине, это был бы обман, но обманывать я тоже сызмальства не приучен, по крайней мере самого себя. Оставалось только примириться с унылой действительностью.

Когда Грэнтем остался позади и я пустился на юг по Большому северному тракту, на душе у меня полегчало. Кругом лежала унылая, мрачная, насквозь пропитанная водой земля, а по гудрону чуть не впритык друг к другу мчались грузовики, они с легкостью обгоняли мою старую калошу, так что я пугался до смерти и наконец-то понял, что совсем она у меня не такая быстролетная и мощная, как сперва казалась моему влюбленному взгляду. Однако я не велел себе терять веру в мою заводную игрушку, не то она, пожалуй, перестанет стараться, а если я ни с того ни с сего к ней охладею, чего доброго, и вовсе подведет.

Дождь забарабанил сильней, и капля-другая просочились сквозь временные заплаты в крыше, но пока еще можно было не беспокоиться. Вот только изоляционную ленту я забыл взять, будь она неладна. У обочины одиноко стоял какой-то человек в кепке и в плаще, у ног — чемоданчик. Он голоснул, и я подъехал и остановился, а включить сигнал поворота забыл. За мной по пятам шел огромный грузовик-тяжеловес, и он загудел так яростно — у меня едва черепушка не лопнула. Человек у обочины улыбнулся:

— Торопится. Они всегда гонят.

— Вот гад, — сказал я. — Вам куда?

Ему было лет тридцать, высокий, худой, руки — он взялся за рамку моего окна — грубые, узловатые.

— На юг.

Коротко и ясно.

— Мне тоже. Садитесь, если хотите.

— Сяду, коли вы не против, — сказал он.

— Меня зовут Питер Вулф, — сказал я, когда он захлопнул дверцу, да с такой силой, я подумал: она отвалится.

— Тоже, — сказал он.

— Как так «тоже»?

— Меня звать Билл Строу, — сказал он и ухмыльнулся; сроду я не видел такой дурацкой ухмылки, а ведь он явно был в здравом уме и твердой памяти.

Оттого, что у меня появился пассажир, я трусил, как бы не случилось какой аварии, и пока не привык к нему, вел машину так, будто мне под семьдесят и я всю жизнь был рачительным хозяином.

— Издалека? — спросил он.

— Дерби, — ответил я. — А вы?

— Лидс. По делу или развлечься?

— По делу. Служу в страховой фирме. Пробыл в Дерби три дня, выправлял страховой полис на «роллс-ройс». Жуткая работенка. Закурите?

— Не откажусь. Спасибо. А я ищу работу.

— Чем занимаетесь?

— Да всем, — весело ответил он. — Вот два года малярничал, отделывал квартиры. Оттого такой бледный. Хреновая работенка — цельный день с красками. Не знаю, чем займусь в Лондоне. Большой город.

Я кивнул.

— Что верно, то верно. — Один раз, лет двенадцати, я там был со школой, на экскурсии, видел Букингемский дворец (снаружи) и драгоценности короны в Тауэре (тоже снаружи). — Там работы хватает.

— Работа всюду есть, — сказал он угрюмо, со знанием дела. — Это уж точно. Только на юге здоровей, вот я туда и подался. А что, ваша колымага быстрей не может?

— Если вам так некогда, никто вас не держит, вылезайте и топайте. Может, поймаете какой-нибудь «бентли» — к обеду будете на месте.

— Ладно вам, — засмеялся он. — Я вас не брошу.

— Дело ваше. Я скоро остановлюсь, выпью чаю с пудингом.

— Я бы тоже перекусил.

И по тому, как он это сказал, я понял — платить ему нечем.

В придорожной закусочной народу было битком, у стойки выстроился целый хвост. И все ехидно выпялились на мой воротничок, галстук, на лучший мой серый костюм — мол, кой черт тебя сюда такого занесло? Так что я дал Биллу Строу полкроны и сказал:

— Возьмите-ка два чая и два пирожных.

А сам сел за столик и принялся ждать. Чуть подальше лежала «Дейли миррор», я потянулся за ней, хотел поглядеть первую страницу, но здоровенный шофер, который тащил от стойки свой завтрак — яйца, жареный картофель, сосиски, бекон, бобы, помидоры, оладьи и поджаренный хлеб, — заорал:

— Захотел газетку, приятель, так купи, я-то купил.

Он стал надо мной, что тебе хорошая башня.

— Ладно, — сказал я, — не кипятись. — Я поднялся, ростом я был с него, только похудощавей. — Никто не прикарманит твою газету. Я хотел ее подвинуть, а то чай поставить негде.

Тут он признал мой простецкий выговор.

— Я-то подумал, ты из таковских — мошна тугая, а на газету три пенса жалко.

— Ну, нет, — сказал я, а он придвинулся к столу и давай со страшной силой уминать свой завтрак.

Вернулся Билл Строу и сел как раз так, что я мог получше его рассмотреть.

— Что-то не больно ты смахиваешь на страхового агента — такой чистюля бы перед этим гомиком сдрейфил.

— Лучше заткнись, не то он заодно и тебя заглотает.

— Не заглотает, — сказал Билл. — Я сам его разделаю. Мне не впервой.

Этому я сразу поверил. Лицо у него было худое, острое, похоже, он такой — чтоб в драке взять свое, вполне может пустить в ход бритву. Но сейчас он так оброс, что для начала ему не мешало бы использовать бритву по прямому назначению. Потертый костюм на нем чуть не весь насквозь светился, рубаха грязная, и вроде без пуговиц, разъехалась бы впереди, если б не галстук, до того старый, что на видном месте продырявился.

— Спасибо, накормил, — сказал он. — Со вчерашнего дня крошки во рту не было.

Я подтолкнул к нему через стол вторые полкроны.

— Тогда возьми чего-нибудь еще. Он вскочил.

— Век этого не забуду! — И чуть не бегом кинулся в начало очереди. Я думал, его разорвут на куски и выкинут в окно. Но он протолкался вперед и как-то так глянул на тех, кто поближе, что, видно, враз подействовало — через минуту он уже принес два яйца на поджаренном хлебе и уплел их, кажется, еще прежде, чем поставил тарелку на стол. — Ты парень что надо, — сказал он. — Ты, может, не знаешь, но ты спас мне жизнь. Теперь все пойдет по-другому.

— Брось, — сказал я. — Пустяки.

— Нет уж, — сказал он. — Век буду помнить. Ты молодчина, ты и впрямь благодарности не ждешь, только я тебе во как благодарен. По гроб жизни.

Он весь покраснел, я даже удивился и на закуску предложил ему сигарету.

— Ты, видно, не больно разбогател на своей малярной работе.

— А я, может, и не малярничал вовсе, — сказал он и ухмыльнулся. — Вот двинем дальше, я тебе расскажу. История длинная, до самого Тимбукту хватит, не то что до Лондона.

С улицы донесся рев отъезжающего грузовика, и сквозь этот рев я услыхал — заскрежетала жесть, захрустел гравий, а может, и стекло. Кто-то сказал из-за стойки:

— Бешеный Берт поехал. Видать, саданул чью-то тележку.

Какой-то парень вышел взглянуть и тут же вернулся, а Бешеный Берт, должно быть, уже весело мчался к Донкастеру.

— Порядок, — со смехом сказал парень. — Берт помял чей-то маленький черный «попьюлар», всего делов. Содрал с него передний бампер, малость поцарапал бок да кокнул фару. А сам-то наверняка целехонек.

Я вскочил и под взглядами всей закусочной выбежал на улицу. Дождь ослепил меня, дыхание перехватило. Ну и денек! И кой черт меня дернул пуститься в путь именно сегодня? Машине моей досталось еще больше, чем выходило по словам того злорадного скота. Заднее левое колесо перекосилось, покрышка разодрана, шина спустила.

Билл Строу вышел следом за мной.

— Вот бандюга. Запасное колесо есть? Я кивнул.

— Давай сменим, — сказал он. — Я тебя не брошу, не бойся. Ты меня выручил, теперь я тебе подсоблю. С машиной не так худо. Еще полетит как пуля.

Он нагнулся и приподнял кузов, чтоб сподручней было ставить новое колесо. Еда, видно, прибавила ему сил. И на том спасибо. Через десять минут колесо было поставлено.

— Старое все перекошено, — сказал Билл. — Можешь его выкинуть. Ему грош цена.

Я согласился, и он откатил колесо к ограде.

— Выпьем еще чаю, — предложил я. — Может, узнаем фамилию этого гада.

Острая боль пронизывала мне сердце, по щекам, смешиваясь с дождем, ползли слезы. Про Бешеного Берта никто ничего не знал, а может, знали, да не хотели говорить, и, ругнувшись раз-другой на прощание, мы угрюмо вышли.

— Вот она, солидарность рабочего класса, — пробормотал Билл. — Шоферы грузовиков народ дружный.

— Пошли они… — сказал я. — Мы тоже рабочий класс. Скажешь, нет?

— Ну, брат, сейчас мы с тобой не рабочие.

Поехали дальше, и на меня нахлынула нежность к моей израненной машине. Это была моя первая авария, и я никак не мог прийти в себя. Хотелось только тишины и покоя, и разговоры моего пассажира были мне сейчас совсем ни к чему. Зря я его подобрал, это в первый и последний раз. Так мне стало муторно, я уж готов был вину за все беды свалить на него, да спохватился — что я, спятил, что ли? — и захохотал.

— Ты чего? — спросил он.

— Да вот, все-таки едем. Дождь закругляется. Над Стамфордом уже посветлело.

— Это все ладно. А вот что у тебя за дым над фарой?

Под дождем дымок этот был точно скрюченный палец: чуть поднялся в воздух, а сам не уверен, дотянется ли до задницы господа бога.

— Что еще? — ахнул я.

— Остановись, когда сумеешь, я все налажу. Я на машины мастак. — Он говорил так убежденно, такая в его голосе слышалась умудренность, будто он прожил триста лет и знает все на свете. Я остановился у обочины, Билл кинулся вперед и уставился на фару.

— Выключи фары, — крикнул он. — Теперь включи. Выключи. Включи. Выключи. Включи. Нет. Не годится.

— Ну, что там? — спросил я.

— Порядок. Сегодня будешь в Лондоне, если только поспеешь дотемна.

Он накинулся на фару, будто не он ее — так она его прикончит. Вцепился в нее обеими руками, морда злобная.

— Оставь! — крикнул я и полез вон из машины. — Не тронь! Тут он шлепнулся на спину с фарой в руках и, словно боясь — вдруг она его ужалит, с силой швырнул ее через живую изгородь.

— Какого черта ты ее выкинул?

— Я ж сказал, я знаю толк в машинах. Три года работал механиком в гараже, понятно? В этой фаре провода перегорели. Если б так и осталось, не миновать тебе пожара. Может, у тебя тут есть огнетушитель? Ну ясно, нету. Будь спок, я-то не дурак.

Крыть было нечем.

— Ладно, не кипятись, — сказал я. — Поехали.

За Стамфордом показалось солнце — не обмануло, и, когда оно пригрело нас через ветровое стекло, оба мы подобрели.

— Ну, теперь послушай про мою жизнь, — сказал Билл.

— Слушаю, — отозвался я; я как раз объезжал грузовик, и на минуту мне показалось — тут-то нам с Биллом и крышка. Но Билл и ухом не повел, он вроде твердо верил, что я доставлю его в Лондон целым и невредимым. А я поверил в него: хорошо, что я его подобрал, несмотря даже на операцию, которую он так безжалостно проделал с моей новой с иголочки подержанной машиной; волей-неволей надо считать, что без этого нельзя было обойтись.

— Никакой я не Билл Строу, — сказал он, — но ты про это не думай. Не все ли равно, кого как звать? Родом я из Уорксопа, мне уже тридцать семь. Мой старик был углекоп, работал на шахте. С виду был слабоват, а все ж на работу силенок хватало. Хватало, да не хватило: когда мне сравнялось десять, захворал он горлом от угольной пыли и помер. Помню, пошли мы с матерью в лавку покупать мне черный костюм, это был мой первый костюм, а я до того убивался по отцу, не мог даже костюмом погордиться. Два моих брата и сестра вышли за матерью из лавки, все черные, что воронье, а назавтра мы пошли на кладбище и еще с полсотни шахтеров, все отцовы дружки. На дворе сентябрь, солнце, и уж так мне паршиво было, так тошно… Мне всегда говорили, люди больше помирают в конце зимы, ну я и решил — бог нарочно так подстроил, назло моему старику, и пообещал себе: хватит, больше мне до бога дела нет. Ребячья дурость, конечно, потому как это все едино — думаешь ты про него или не думаешь. Все едино, так что валяй мозгуй над чем другим, коли охота, были бы мозги.

В школе я не распевал псалмы. Бывало, стою со всеми, а рта не раскрываю, мне за это и ремня давали, а я все равно не пел, черта с два. Меня лупили еще и еще, а я не сдавался. Тогда учитель пожаловался матери, и она стала просить — мол, будь умником, делай, как велят, не ради меня, так хоть ради отца. Ну и подлила масла в огонь. Я решил: нипочем не сдамся, пускай что хотят со мной делают. Что греха таить? Как помер отец, мы десять лет голодали. Я только тогда и не голодал, когда меня упекли в исправительную колонию, — стибрил велосипедный фонарь. Хотел ходить ночью по улицам и светить в небо. Вон чего захотел — совсем тогда, видать, спятил. В общем, зашел в магазин и прямо взял фонарь с прилавка, а хозяин из своей каморки увидал. Сцапал он меня уже на улице, полицию вызвал. Ну, и несколько лет меня кормили — не то чтобы пальчики оближешь, а все каждый день, — так что в четырнадцать, когда воротился домой, я уже здоровый вымахал. Крепкий. Решил: больше дурака не сваляю, неохота, чтоб опять упрятали в кутузку.

Нашел работу и за пятьдесят часов в неделю по субботам вечером приносил домой одиннадцать шиллингов. Стоило ради них гнуть спину, нет ли — не об том разговор. Я ведь не жалуюсь на жизнь, просто рассказываю, как попал к тебе в машину. Мать стирала на шахтеров, и мы сводили концы с концами. И хоть я зарекся — мол, никогда больше воровать не стану, а через несколько лет опять влип. Младший братишка еще ходил тогда в школу и вот заявляется раз домой весь исполосованный, это учитель его так отделал. Нам бы доктора да адвоката, этому учителю дали бы под зад… Хотя нет, куда там. Понимаешь, не верю я в справедливость. Я еще когда сам ходил в школу, этого учителя знал — злой, сволочь, а теперь вон братишку моего чуть не изувечил. Питер у нас меньшой, отца почти и не помнил, вот мы и старались, чтоб ему полегче жилось. Он у нас был самый слабенький и самый башковитый. Озоровал, конечно, малость, забаловали мы его, а все равно жизнь у него была не сладкая. Мать пошла к директору, а он давай на нее орать, мол, они в школе сами знают, как ребят учить, а она пускай в эти дела не суется. Что-то вроде этого. Сам понимаешь. На другой день ушел я с работы пораньше и стал поджидать того учителя. Перехватил его у ворот и говорю — я, мол, брат Питера. Он возьми и отпихни меня. Ну, тут я на глазах у всей ребятни как двину ему в зубы, он аж отлетел к стене. Два раза я ему вмазал, а потом он опомнился и кинулся на меня. И пошел меня лупить, а он был здоровенный, но тут я вроде взбесился, подбил ему глаз, потом другой, губы расквасил, колошматил его, пока полиция не подоспела — тогда уж меня оттащили. Ну, а дальше сам понимаешь.

Судья сказал, я опасный субъект — так прямо и сказал — и надо меня держать подальше от общества порядочных людей, стало быть, от того учителя, так я понимаю. Еще сказал — надо бы меня засадить в тюрьму, да годами я не вышел, так придется послать в Борстал. Я ничего на это не сказал. Что толку? За брата я отплатил, как мог, а вообще-то мстить — это не по мне. Злость осела во мне, будто песок в бадейке с водой, и я, как ягненочек, отправился в Борстал. Я был неплохой парнишка и никому не доставил хлопот. Это я тогда взбесился, а потом все прошло, и я хотел жить тихо-мирно. В Борстале я отбыл три года как болван бессловесный, а стало быть, понятное дело, вышел на свободу другим человеком. Борстал, скажу я тебе, страшное место. Даже если хочешь отбыть срок без сучка без задоринки, все равно надо уметь за себя постоять. Ну, я-то, признаться, не сплоховал. Все мы хвастались кто во что горазд. Кто поглупей, врал, будто у него брат автогонщик или там классный жокей, всегда выигрывает, а я их развлекал по-своему: рассказывал, как в Уорксопе и Ретфорде молодые шахтеры сбиваются в шайки, да как они по субботам сходятся в Шервудском лесу, в глухом месте, и от нечего делать набрасываются друг на друга с бритвами и с бутылками. Я заливал — мол, хоть годами еще не вышел, а все равно меня приняли в шайку Уорксопских ножей за мою лихость в шахте, а по правде-то я там никогда и не работал. Но моей трепотне почему-то верили и опасались меня задевать. А то, не ровен час, я взбешусь и пойду, как этот самый Уорксопский нож, да и пущу кровь всем, кто под руку попадется, они и оглянуться не успеют, как двое-трое отдадут концы. Это не спасало меня от ночных драк но я скоро смекнул: пока ты кого мучишь, тебя самого никто мучить не будет. А уж коли перестал — уноси ноги, приятель, не то тебе несдобровать.

Вот с таким понятием я вышел из Борстала. Вышел на свободу — я чувствую: я как соломинка на ветру. По дороге заглянул в Уорксопс на рынок и слямзил большую банку нарезанных ананасов, надо ж дома отпраздновать возвращение. Был уже вечер, моросило, а дома никого: мать не разобрала в письме, думала, я еще не сегодня приеду, и пошла к сестре к своей. Влез я через окно кладовки, развел хороший огонь и стал ждать. Поставил посреди стола банку с ананасами — только всего и вложил в хозяйство за три года, — сижу и гляжу на нее. Потом думаю: ладно, хватит слезы лить из-за того, сколько на свете людей, с кем поступают безо всякой жалости. Достал консервный нож и открыл банку. Сладкие ломти были уложены плотно, как надо — можно бы сейчас лакомиться всей семьей. Ананасы для нас роскошь, хотя на вкус они будто репа с сахаром. Я вывалил их в миску и поставил в буфет. Круглая крышка от консервной банки лежала аккуратненькая, что твоя бритва, я взял ее, провел по краю большим пальцем. И подумал: вот резануть по горлу — и все. Мне тогда было девятнадцать, и я считал: хватит, нахлебался, а радости от меня все равно никакой — ни себе, ни другим. Сделать бы это можно было, да только сразу, а раз, думаю, сразу не сделал, значит уж и не сделаю — и верно, духу не хватило. Ведь если б сделал, с меня-то бы уж взятки гладки, а матери и всем нашим лишнее горе да заботы. Вот это меня и остановило, а вовсе я не струсил. Хотел я это сделать, очень вроде хорошо придумал, да только для этого надо быть сущим подлецом, никого, кроме себя, не жалеть. Через час все наши воротились и уж так мне обрадовались, будто вот пришел я — и теперь всем бедам и заботам конец.

Коли ты прямиком из Борстала, попробуй найди работу. Я из кожи вон лез, все глаза проглядел — в газетах спрос на рабочую силу читал, а ходил столько, что аж с ног валился. Рекомендаций у меня никаких не было, чем мне махать перед носом у этих святош? Ну, все-таки есть на свете добрые души, нашелся один богатый старик, ему нужен был парень, чтоб катал его в кресле. Пришел я в его большой дом, и слуга провел меня к нему в сад. Он слушал какую-то пластинку, пришлось постоять подождать, покуда музыка кончится, а потом подошел я, поднял звукосниматель и выключил проигрыватель, просто по доброте — самому-то ему было не дотянуться, — а не потому, что подлизаться хотел.

«У меня уже двадцать молодых людей побывало, — сказал он, — я утомился. Есть у вас специальная подготовка?»

«Нет, сэр, — ответил я. — Я только-только из Борстала». Тут он захохотал, и я даже испугался — вдруг развалится на составные части, такой он был сморщенный, усохший, как ни говори, восемьдесят лет. Уж пускай бы развалился, думаю, а я отсюда смоюсь, буду искать дальше. Но что-то было такое в этом старике, что злость моя поостыла, тем более он возьми да и скажи:

«В таком случае я вас беру. Когда можете начать?» Одежонка на мне была плохонькая, слуга его повел меня в дом наверх, а там полно форменной одежды, подобрали одну ливрею мне впору. Служба эта конечно не из лучших, но я получал тридцать монет в неделю на всем готовом, по тем временам совсем не плохо. В первый раз в жизни у меня была своя комната, пускай маленькая, пускай под самой крышей, а на одного меня, да еще шофер каждый день, покуда старик спал, час учил меня водить машину. На полдня в неделю меня отпускали домой, и я все деньги отдавал матери, себе оставлял только шиллинг-другой на курево. В Борстале такой работой не похвастаешься, а все ж она меня кормила, и еще я нет-нет да покупал братьям и сестренке приличную обнову.

Старика того звали Перси Уоплоуд, у него была прорва земли, и на земле фермы, а под землей полно угольных шахт. Бывало, катаю его по саду час утром да час днем, а он знай толкует мне, чем жизнь красна, а чаще вовсе про меня забудет и вслух считает, сколько он всего потеряет, когда сыграет в ящик. И еще он часто вроде говорил с разными своими знакомыми, только их тут никого не было, а некоторые давно уже померли. Слышали б они его, вот бы обалдели, право слово, я сам сколько раз весь скрючивался, только б не захохотать. Стану как вкопанный, не могу кресло сдвинуть, уж больно он чудно выражался. А еще, бывало, со своими двумя сыновьями говорит — на самом-то деле их давно на войне убило, — наказывает, чтоб готовили уроки и после чтоб в университете хорошо учились. Или везу я его в кресле по дорожке вдоль ручья, а он им толкует, как будет хорошо и ему и матери ихней (а она уж тоже померла), когда они поженятся да обзаведутся детишками. Случалось, приезжал к нему из Йоркшира сводный брат. Он был на двадцать лет моложе. Иной раз бедняга Перси чего недослышит, так тот давай на него орать!

В дождь ему на улицу нельзя было, и я по полчаса катал его по дому, по коридорам на первом этаже, — сидеть на месте он терпеть не мог. А остальное время он заставлял меня читать ему вслух, вот где попервоначалу была мука: коли я медленно читаю или ошибусь, он орет, ругается, того гляди, палкой стукнет. А иногда он набирался терпения, и это помогло; месяца через два я стал читать хорошо, потому как дождь, черт его дери, лил чуть не каждый день. Вобщем, мы с этим Перси неплохо ладили, да и все равно не приходилось обижаться, коли он надо мной и посмеется, ведь за то он мне и платил. Шофер говорил, Перси уж сколько лет не бывал так часто в хорошем настроении, и даже намекал: может, если так и дальше пойдет, старик кой-что отпишет мне в завещании. Я про себя считал: хорошо тебе шутить, а мне на твои шутки только облизываться. Деньги никогда мне так легко не достанутся. Мне уж, видать, на роду написано либо их горбом зарабатывать, либо красть, и я тогда еще не знал, что трудней.

Я скоро там освоился, катался как сыр в масле: жизнь спокойная, работа не больно тяжелая. Экономка и шофер были со мной добрые, иногда и потолкуют как с человеком, и кормили на убой. Покуда я там работал, шофер выучил меня водить машину, я даже права получил, и заплатил за них хозяин. Раз в неделю шофер катал старика по Дьюкери, и мне сказали — мол, скоро это, может, доверят и мне, вроде о большей чести и мечтать нельзя.

Экономку звали Одри Бикон, пухленькая такая бабенка под сорок, родом откуда-то из-под Честерфилда. На работе она одевалась просто, но на вид была ничего, во всяком случае, шофер, Фред Крессуэл, хвалился, будто раз-другой переспал с ней, да только я не больно верил, таковская, похоже, его бы уж не выпустила. Он хвалился, мол, она баба что надо, только уж больно много мяса на костях наросло, даже лишку. Я не сразу понял, чего это она так хорошо меня кормит. А потом раз сижу, развалясь, в кухне, а она подошла сзади и прижалась ко мне грудями. Я до того уже разок-другой развлекался с девчонками, но только не с такими тетками. А она давай целовать меня в спину, прямо через рубашку, меня так в жар и кинуло, сижу и даже обернуться не смею. А потом обернулся, поглядел в ее серые глаза, обнял за плечи. Стали мы целоваться, и пока никто не помешал, она сказала, чтоб сегодня ночью я к ней заглянул. Тут я вовсе зашелся от нежных чувств, морда, верно, стала как у теленка, а она резко так сказала:

«Ты что, может, не знаешь, где моя комната?»

В общем что долго рассусоливать: бабенка была аппетитная, можешь мне поверить, и сыт я был до отвала — только, можно сказать, подчищу тарелку, глядишь, она опять полная. Так оно и шло месяц за месяцем, и пока была у меня эта работа, кажется, больше и желать нечего. Ну что еще надо молодому парню? Все у меня было: работа, деньги, еда, любовь, крыша над головой. Лопни мои глаза, ничего лучше я потом и не нюхал. И вот хочешь верь, хочешь не верь, сам теперь не пойму, как оно могло случиться, а только надоела она мне. День проходит, другой, а я не иду к ней в комнату, и все тут. Что-то со мной сделалось, сам не знаю. Отворотило меня от нее. Стал я чаще в Уорксоп ходить, просто на полчасика заглядывал вечерами домой. Выпью где-нибудь в закусочной пива или чаю и топаю назад — всего-то несколько миль — и сразу заваливаюсь спать. Даже ни с какой девчонкой не встречался. Одри попробовала было повернуть меня на прежнее, да не вышло. Ну, она и озлилась на меня, и уж не успокоилась, покуда меня не прогнали с этого места.

Не враз ей удалось это подстроить, потому как нечего было мне пришить. Был я парень, как говорится, трезвый, рассудительный, любил бродить по дому, разглядывать картины, а при случае и порыться в стариковой библиотеке. Старик души не чаял в собаках, и несколько собак всегда слонялось по всему дому. Иногда с нами на прогулки ходил рыжий сеттер. Собаки хороши, когда от них толк, но я все равно против них ничего не имел. На день рождения, когда старику стукнуло восемьдесят один, какой-то его правнук прислал ему йоркширского терьера — уж наверняка для того старался, чтоб старик отписал ему побольше. От такого внимания наш Перси прослезился, и собачонка эта стала самым дорогим его сокровищем. А по правде сказать, несносная была сучка. Бегает всюду, пачкает, а что всего хуже — невзлюбила меня. И кто ее знает почему. Я-то ее не трогал, бывало, иду за Перси, чтоб на прогулку его везти, она и давай на меня лаять и сразу пятится, а я на нее и не гляжу.

Раз она щелкнула зубами возле самой моей лодыжки, и я подумал: ну нет, хватит. А все равно ее не трогал, шел и шел. И тут она вдруг цап меня зубами. Да так больно. Я хоть видел: мимо Одри идет, но не удержался и наподдал ей ногой… Надо бы мне совладать с собой, не обратить внимания или, может, посмеяться, а я обозлился, наподдал шавке под зад. Она так и отлетела в другой конец коридора, откуда раньше выскочила. Может, тем бы и кончилось, да на беду она такой визг подняла — на весь дом. Уоплоуд был в соседней комнате. Он иногда бывал туг на ухо, а тут, как назло, все услыхал. И давай орать, будто его режут. Я вошел, спрашиваю, что такое.

«Собачка! — кричит. — Что с собачкой?»

Я говорю — мол, я шел мимо и нечаянно на нее наступил, да он не поверил, позвонил и давай всех звать. И грозится: коли не дознается — всех уволит, ну, а Одри Бикон эдак спокойненько и рассказала ему, что видела. Мне велели убираться вон. Перси держал на руках свою дорогую собачонку, чуть не плакал, а на меня и не поглядел. Я ему показываю — вот, мол, следы зубов на лодыжке, вот штанина разодрана, а ему хоть бы что. Я и ушел оттуда с четырьмя фунтами в кармане, надо было искать другую работу.

Вытащил я из мусорного ящика вчерашнюю газету, смотрю — началась война. Место я нашел быстро. Тут мне пригодились водительские права: меня взяли шофером — развозить хлеб из пекарни по городским булочным. Теперь наша семья всегда была с хлебом, каждое утро я забрасывал домой три-четыре буханки получше. Только вот беда — не умел я думать. Да и сейчас не умею, разве что за последние годы опыту прибавилось, много чего понял. Жизнь ведь как устроена: кто не думает, тому в нашем мире худо приходится. Раз не умеешь думать, стало быть, никогда не станешь такой, как другим надо, а это худо — либо для тебя, либо для них. Может, я еще найду какую-то среднюю дорожку, чтоб ни другим не вредно, ни себе… вот тогда, каков я ни есть, уж свое возьму.

Солнце согрело нас. За разговором мы выкурили все мои сигареты. Это было все равно как слушать радио, а ведь радио у меня не было, я его оставил матери. Машина делала миль сорок в час, миновали Стамфорд. Утро было уже в разгаре, и я тоже катил полным ходом и одну за другой обрывал бечевки и нити, что связывали меня с прошлой жизнью. Спасибо еще, что их хватило надолго, ведь теперь они улетали назад и, кажется, обрывались уже навсегда. Пока Билл молчал и собирался с силами, чтобы рассказывать дальше (наверно, от этого на его озабоченном лице прибавится морщин — ведь конец истории уже не за горами), я с грустью думал о Клодин, о том, что все еще люблю ее. Как-никак у нее будет от меня ребенок. Вот приеду в Лондон и напишу ей длинное пылкое письмо. При мысли, что все идет по плану, я улыбнулся, но только чей же это план? Я задумался об этом, и вдруг в радиаторе что-то взорвалось.

— Стой! — крикнул Билл Строу. Я послушался, выскочил еще прежде него и поднял капот — как там жива моя красотка? — Воды нет, — сказал Билл. — Вся испарилась. До капельки. Ты что ж, вовсе в машинах не смыслишь?

— Дня два назад радиатор был полный, — сказал я.

Он схватился за голову.

— Тогда что-то неладно.

— Ты бы хоть раз меня порадовал.

— Будет чем, так и порадую. Иди поищи воду, а я здесь обожду, — сказал он. — Только дай сигаретку, чтоб скоротать время.

Я протянул ему последнюю свою сигарету и пошел. Когда я прошагал по шоссе с четверть мили, меня обогнал грузовик, из кабины мне улыбнулся и помахал Билл Строу. Грузовик умчался. И я подумал: не видать мне больше этого Билла как своих ушей. И конца истории не услышу. При такой скорости он быстро домчит до Лондона. Как нажито, так и прожито. Так уж оно повелось на дороге.

Я шел еще полчаса, а ни заправочной станции, ни жилья все не было. Шагал я быстро, а от малейшего усилия меня всегда прошибал пот, оттого я и не полюбил тяжелую работу — терпеть не могу потеть. Мало того, что от тебя разит, еще, глядишь, вместе с потом из тебя утечет что-нибудь такое, без чего и жить нельзя. Но скоро идти стало приятно. Справа от меня, совсем рядом, с грохотом проносились машины, но я поуспокоился, сбавил шаг. Сквозь их шум слышались голоса птиц, ветерком наносило запахи полей — каким же свободным можно быть, если всеми потрохами не прикован к машине.

Вдалеке кто-то шел мне навстречу, и я подумал: спрошу-ка, где тут взять воды для радиатора. Скоро я разглядел, что лицо вроде знакомое, — оказалось, это Билл Строу тащит канистру с водой.

— Я решил, тебе полезно прогуляться, — сказал он. — Разве это дело — столько часов гнешь спину за рулем, надо ж ноги размять. А пройдешься — и машину будешь вести лучше. И для печенки полезно. Ну, пошли, дадим напиться нашей коняге.

Мы зашагали назад.

— Ты верно, думал, я тебя бросил? — со смехом спросил он и протянул мне пачку сигарет. — Закуривай! Я взял со стойки, когда он глядел в другую сторону. Да бери, ничего. Можешь за них заплатить, когда поедем мимо. Я все равно обещал вернуть канистру. Очень услужливый малый. Коли нужен бензин, давай купим у него, просто ради доброго отношения.

— У тебя уже все наперед решено.

— Нет еще, — сказал он, думая о чем-то своем, — но скоро решу.

— Скажи поясней.

— Спроси меня через три месяца.

— Господи, да где ж, по-твоему, мы тогда будем?

— Сдается мне, у черта на куличках. А ты как думаешь? — Не знаю. Я сам себе хозяин.

— Ты вроде говорил, ты страховик. Я, понятно, не поверил, не та у тебя машина.

— Я тебе после объясню, — сказал я, — когда про себя дорасскажешь.

— Теперь недолго осталось, вот только запустим эту проклятую машину. Я ее, голубушку, налажу, хотя она у меня дорогое время с мясом отрывает.

Я налил воды в радиатор, опустил капот, и мы поехали. Над носом поднимался пар, и я думал, это еще не остыл радиатор, но Билл умел смотреть правде в глаза и сказал, этого быть не может: пока мы ходили за водой, машина уже сто раз могла остыть. К тому времени, как мы доехали до гаража, радиатор опять был пуст. Я легко впадаю в отчаяние, и тогда, глядя на радиатор, чуть не плакал, думал, может, бросить машину да двинуть пешкодралом на ближайшую железнодорожную станцию. До дому ведь всего несколько часов езды.

— Что ж, валяй, если хочешь, — сказал Билл Строу, когда я с ним поделился этими мыслями. — Да только зачем? Поломка-то пустячная.

— Впрямь пустячная?

Он протянул мне раскрытую ладонь.

— Давай пять монет… нет, лучше десять, и будет полный порядок.

Я прилепился к нему — уж очень меня зацепило, как он рассказывал про свою жизнь, и такой он становился уверенный, едва машина начинала барахлить, а она теперь почти сплошь барахлила. Но при всем этом я человек суеверный и недоверчивый — и поневоле думал: может, не будь его, машина вовсе и не подвела бы. А все ж десять шиллингов я ему дал.

— Ладно, попробуй что-нибудь сделать.

Я прислонился к машине, он остерег меня напоследок: мол, не больно на нее дави, не то провалишься внутрь — и ушел. Вернулся он с канистрой воды, изоляционной лентой и пакетиком жевательной резинки — все это он купил у хозяина гаража. Резинку мы мигом принялись жевать, она мерзко отдавала мятой и мало-помалу заглушила дым сигарет и вкус свежего воздуха, а я уже стал к нему привыкать с тех пор, как выехал из дому.

— Дай-ка сюда резинку, — сказал Билл, и я с радостью все ему отдал.

Он размял ее в пластырь, залепил им дырку в радиаторе и еще закрепил липучкой.

— Пока продержится, — сказал он, выпрямился и залил в радиатор воды. — Ну, а мы до Лондона обойдемся и так. Это полезно для желудка, особенно если ты через полчасика угостишь нас обедом.

— Угощу, не сомневайся, — сказал я, и мы снова двинулись в путь.

Он зажег две сигареты, одну дал мне и стал рассказывать дальше:

— И вот раз остановил я свой хлебный фургон у парка и половину груза скормил птицам и уткам. Я был не вовсе дурак, не думай: до того я заехал домой, оставил там хлеб на сегодня и чтоб еще на несколько дней хватило, велел матери завернуть его в полотенца. Потом поехал назад в пекарню и сказал, что ухожу от них. Хозяин сказал — он позовет полицию, а я только расхохотался. Он подумал — я малость сбрендил, выдал мне мой заработок, только вычел фунт за хлеб, который я скормил птицам и рыбам. Зима была свирепая, всюду лед, сугробы, а я видеть не могу, когда живая тварь голодает.

Я переходил с одной работы на другую, а потом меня забрали в солдаты. Оказалось, не так это страшно, как я думал, покуда нас муштровали: меня послали шофером в военные лагеря в Йоркшире. Мне полагалось две монеты в день, я их почти целиком посылал матери — вроде пенсии, а вот теперь малость жалею об этом, надо было оставлять себе больше на курево. Неделю я работал в ночную смену, потом неделю в дневную — возил харч в лагерь каких-то особенных связистов, за несколько миль от главной базы. Работа была хорошая, легкая. Как-то раз один капрал попросил: подбросить его. Толстый такой коротышка, волосы вьются, а посередке пробор. Раньше он служил в торговом флоте радистом, а потом уволился, пошел в армию — морем был сыт по горло, больно трудная жизнь. Спрашивает: мол, хочешь десять фунтов заработать? Надо ночью кой-что погрузить и свезти за десять миль в ближний город. Случай, прямо скажем, неплохой, я, понятно, согласился. Семья наша здорово нуждалась: Питеру сравнялось четырнадцать, ему бы пора на работу наниматься, а он, молодец, исхитрился — его в среднюю школу приняли, так ему нужны были деньги на одежу да на учебники.

Ну вот, в ту ночь отвез я харч, а за воротами лагеря дожидался меня капрал, подал знак, и мы поехали в школу связистов.

«Теперь стой», — сказал он вроде прямо посреди дороги, но скоро я в десятке шагов разглядел лагерный забор. Через дыру вылезла целая орава солдатни и давай грузить в мою машину двести штук пишущих машинок — правда, что это машинки, я узнал после. Довез я капрала до города, и там товар этот сгрузили. Получил я денежки, вернулся в свой барак, и все сошло гладко…

В краже этой, похоже, замешано было чуть не полшколы связистов, и десяток ребят засадили в тюрягу, в том числе и меня — на полтора года, потому как было сказано: вроде я зачинщик и всему делу голова. Так я провел времечко, а заодно кой-чему и научился. Война была уже поближе к концу, хоть и не так близко, как мне хотелось: не успел я выйти на волю, меня опять завернули в армию и под конец упекли в Нормандию, а там больно много воевали, мне это не по нутру.

Я получил медаль — вроде доставил патроны каким-то ребятам, которых отрезали немцы. А я и знать про это не знал. Вообще-то я до чертиков пугался, когда бомба рвалась за пять миль, и прятался где-нибудь на базе, чтоб не угодить в опасный рейс, а тут меня угораздило, забыл скрыться с глаз начальства, меня и послали в какую-то деревню, и никто не сказал, что она чуть не по ту сторону линии фронта, черт ее дери. Еду я и думаю: что это свистит и шипит? Тут машина как подпрыгнет, ветровое стекло залепило землей, а я, дурья башка, уж не знаю, об чем замечтался, и только взял да включил дворники — сам понимаешь, помогло как мертвому припарки. Коротко сказать, грузовик очутился сбоку дороги, прошел по самому краю воронки, но баранку я не выпустил. Кругом снаряды квакают, вроде как большущие лягушки, а я все равно опять выбрался на дорогу.

Въехал я в деревню и удивился: почему это мяснику вздумалось работать прямо на улице? Потом усек. Это была настоящая бойня, а десятка два парней уцелели и собрались меня прикончить. Один наставил на меня пулемет, но другие все-таки не вовсе осатанели, придержали его. Тут у них уже много часов был ад кромешный, а я проскочил, как говорится, в затишье, когда немцам уж и самим надоело драться. У наших ребят кончились боеприпасы, офицеров всех перебило, ну они и порешили сдаваться в плен. И тут меня принесла нелегкая с патронами, а стало быть, им теперь надо биться до последнего человека — они и хотели меня укокошить. Слыхал бы ты, как они меня крыли! Это не всякий сумеет. Одно слово — по-армейски. А кой-кто в слезы ударился, вот бедолаги. Худо мне стало, давайте, говорю, отвезу вас к нашим — по крайности, это-то я мог? Сержант связался по радио со штабом, спрашивает: можно отходить? А в ответ из глубокого блиндажа начальство командует: «Бейтесь дальше, сволочи ленивые!» Сержант чуть рацию не растоптал. Обсудили мы это дело все вместе и составили план. Сержант попросил штаб — шлите, мол, авиацию бомбить окраину деревни: оттуда движутся немецкие танки. Штаб отвечает — ладно, налет начнется через пять минут. Ну, мы сбросили боеприпасы, и все набились в мой грузовик. Только услыхали — летят самолеты, я как бешеный погнал машину прочь, а кругом уже палили вовсю. Самолеты здорово делали свое дело, скоро вся деревня полыхала, мы-то знали, что так будет.

«Там бы нам и конец!» — крикнул сержант, он сидел со мной в кабине.

Мы вернулись целые и невредимые и наплели: мол, немцы нас атаковали, да сразу тьма-тьмущая, пришлось уносить ноги. Ну, и вот трое из нашей компании получили медаль за храбрость, а только с тех пор я до конца войны и близко не подходил туда, где рвались снаряды. Пилоты, которые разбомбили деревню, те тоже получили благодарность — ну как же, уничтожили атакующих немцев! А немцами там и не пахло. Станешь про все это вспоминать — голова идет кругом, да я теперь и не вспоминаю. Мне тогда уже сравнялось двадцать три, а чувствовал я вроде всего-то пятнадцать, вроде вернулся в детство и играю в войну — не я один, все так думали, только никто не говорил.

Потом все это для меня кончилось, а медаль моя полетела за борт, когда мы плыли обратно в Саутгемптон. Дома я узнал: один мой брат в армии, другой работает, сестра ждет ребенка, а мать в сумасшедшем доме. Прошло недели три, я опять угодил в тюрьму, мне уж казалось, это мой дом родной. До того у меня спутались в голове эти месяцы, даже и не упомню, за что меня взяли. Мне покою не давало материно лицо, может, она и всегда так глядела, а только раньше я не примечал. Одно тебе скажу: это был для меня самый поганый год, не дай бог опять такое пережить. Потом мне стукнуло двадцать шесть, и я вздохнул с облегчением, решил — хватит, теперь жизнь моя повернет к лучшему. Тут-то я ради лучшего и сделал две глупости, такие, что все только и могло повернуться к худшему: поступил на работу и женился.

С Джейн Шейн мы познакомились в пивнушке. У нее было еще и второе имя — Эльвира, и ей оно нравилось больше. Эльвира-расфуфыра в субботу вечером сошла с автобуса возле Уорксопского рынка. Мы славно выпили, и за час я разглядел: короткие волосы у ней, черные, как ночь, глаза — брильянты, бледные щеки, губки тоненькие — настоящая красотка, только пока не разинет свою хриплую глотку. У ней был ребенок, но я про это узнал после, когда уже мы поженились, а в ту пору я думал: раз пообещал жениться, не отступайся, что бы она там ни сделала. Мы без шума записались в муниципалитете, и тогда она привела к нам домой своего мальчишку. Мамаша моя уже вышла из психушки и прямо души не чаяла в этом мальчонке, и он скоро ее полюбил больше своей родной матери, а та на него плевать хотела, только орала да сыпала затрещинами, коли он, на беду, попадался ей под руку.

Женитьба вроде дело хорошее, но скоро Джейн наставила мне рога, а я раз взял да, чем пойти на работу, махнул в Лондон. Всякой временной работы там было завались, а вот платили не жирно. Повстречал я как-то одного человечка, он спросил, может, я угоню для него машину и доставлю в гараж в Бермондси. Заплатят хорошо, да только когда приведу машину. Я спросил, какую ему надо. Мы стояли бок о бок около игрального автомата и кидали в щель монеты.

Он прыснул: видали, мол, еще и марку можно выбрать.

«Пригони «ягуара».

«Он вам для работы?»

«Заткнись», — отвечает.

«Ладно, пригоню сегодня ночью. Скажите, пускай ждут».

У себя в комнате (жил я в районе Сент-Панкрас) я переоделся во все самое лучшее. Потом сходил купил пару тряпок для протирки стекол, спустился в метро и поехал в северную часть города. Дождь лупит, весна, я надел плащ и пошел бродить по Хемпстеду, по улицам и переулкам, а сам гляжу в оба. Штуки три подходящие высмотрел, стою за углом, жду. И вот подкатил классный «ягуар», не машина — блеск, вылезает шикарный тип и шагает к многоквартирным домам по соседству. В руках у него букет и сверток, похоже, собрался надолго. Я сразу давай протирать стекла машины своими оранжевыми тряпками. Боковое стекло было закрыто неплотно, я вытащил из кармана газету, сложил ее плоско, дощечкой, потихоньку просунул в просвет, потом вниз — теперь можно бы нажать на кнопку и открыть дверцу. Значит, в любую минуту садись — и деру, да только я не спешил. Даже если подоспеет хозяин, скажу, хотел, дескать, попытать счастья: заработать парочку шиллингов, вот и протер стекла. Кому это мешает?

А потом вижу — пора действовать, поднял капот, запустил мотор. Враз захлопнул капот, юркнул в машину и был таков — отъехал от обочины и развернулся, чтоб не ехать в ту сторону, куда хозяин машины потопал. Был я еще дурак дураком — оставил тряпки на капоте, у ветрового стекла, ну остановил машину, подобрал их, а мотор взял да и заглох. Меня аж в пот бросило, но я его привел в чувство: обжег пальцы, а добрался до проводки. На этот раз я и вправду ушел, повернул на окружную дорогу и въехал в Бермондси с юга.

В гараже, только я въехал, двери закрыли, из своего закута вышел Клод Моггерхэнгер и постукал машину по самым главным местам.

«Прошлогодняя. Дам тебе за нее полсотни».

Не показался он мне: здоровущий и сразу видать — головастый, уже в годах, наполовину лысый, на роже написано — и по тюрьмам насиделся, и пожил в свое удовольствие, с таким лучше не спорь — убьет.

«Ему цена верных полторы тысячи фунтов», — сказал я. «Сбрось налог, износ, да еще она не твоя, и скажи спасибо за сорок кусков».

«Вы ж сказали пятьдесят!» — вскинулся я.

А он ухмыляется.

«Она, — говорит, — с каждой минутой дешевеет. Теперь ей цена тридцать».

А позади него стояли еще трое, те так и заржали.

Я сдался.

«Ладно, пятьдесят — и я уйду».

Он кивнул, и я стал проверять пятифунтовые билеты и на свет и по-всякому — не фальшивые ли. Но где уж там разберешься, а пока что мастаки-ребята отвинтили таблички с номером, притащили распылитель и все прочее, ясно, сейчас мигом перекрасят — видать, им и впрямь к спеху. Моггерхэнгер свирепо на меня глянул — нечего, значит, зря тут ошиваться, ну, я и пошел — иду и плююсь и ругаюсь на чем свет стоит.

Подвернулась мне работа — вместе с несколькими парнями мыл машины у Сент-Джеймской площади. По хорошей погоде набегало двенадцать фунтов в неделю. Про те полсотни я ни единой душе не обмолвился, зашил их в куртку, пускай лежат пока, а то все станут удивляться, откуда у меня столько. Раз как-то мыл я «остин», подходит ко мне косматый Джорди, он у нас был вроде за старшего, и говорит: поди, мол, на ту сторону площади, вымой получше «даймлер», клиент только подъехал, да больно спешит, постоянный наш клиент, щедрый. День был теплый, я снял куртку, положил на машину возле «остина» и пошел прямо к тому «даймлеру». Через час прихожу назад, а куртки нет. Поглядел я на пустое место, аж в глазах потемнело, да сразу прошло. Прислонился я к машине, потом вскочил, давай всюду искать — вдруг, думаю, я ее в последнюю минуту куда переложил да забыл. Отыскал Джорди, спрашиваю — куртку мою не видал?

«Нет, — говорит, — у меня своя есть».

«Я возле «остина» положил». А он смеется, говорит:

«Боюсь, не видать тебе ее. Спроси у Джонни Споуда».

А Джонни и след простыл. Куртку свою я нашел в кустах, то место распорото, денег как не бывало, и остался я опять без гроша. Попадись мне тогда эта воровская харя, я бы его, гада, придушил. Одно дело обчистить богатого, а своего же брата рабочего обобрать — перед такой подлостью даже государственная измена — пустяковейшая мелочь, все равно что не там машину поставил. Дела у меня пошли хуже некуда — стал я мыть посуду в забегаловках, денег ни гроша, через две недели пошел в тот гараж в Бермондси — может, думаю, им еще машина нужна. Пригнал бы «роллс-ройс» хоть за двадцатку, только бы взяли, но там их никого уже не было, гараж стоял заколоченный, только зря я потратился на автобус.

Чтоб веселей было назад ехать, купил я газету, залез на верхотуру, сел в самый перед — так вроде чувствуешь, никто не мешает. Прочитал несколько строк, и даже в висках застучало. Прижал газету на коленях, а то она у меня в руках так затряслась, что и не прочтешь ничего, и сам не знаю — то ли смеяться, то ли соскочить с автобуса и удирать во всю мочь: вдруг полиция уже меня ищет. Джонни Споуда обвинили в попытке сбыть в пивной в Ист-Энде фальшивые пятифунтовые билеты, — а ведь деньги-то мои, это как пить дать — те самые моггерхэнгеровские, за краденый «ягуар», я их зашил в потайной карман куртки, а Джонни эту куртку слямзил. Его держат под следствием, хотят, значит, чтоб выдал, откуда эти денежки. Хоть бы его застукали, когда он уже последние спускал, тогда еще, глядишь, оправдается, скажет — какой-то стиляга ему дал за мытье машины, с лица, мол, рябой, а как звать забыл. Тогда и мне тоже ничего бы не грозило.

Да только черта лысого мне так повезет, и надеяться нечего, лучше бежать, оно безопасней. Я кинулся к себе, уложил чемоданишко, купил на свои последние пачку сигарет, билет на автобус и покатил на юго-запад. Проехал всего двенадцать миль, но скоро, на мое счастье, подобрала меня легковушка, она шла в Солсбери а то как раз дождь припустил. Я совсем выдохся, на душе погано, денег ни гроша — ну, думаю, теперь мне крышка. Одного мне хотелось — спать, да только водитель этот пристал: зачем-де мне надо в Солсбери.

«Хотите собор посмотреть? — спрашивает. — Или у вас там друзья? Сам я направляюсь в Дорчестер, хочу поглядеть там дом, может, куплю. А вы чем занимаетесь?»

Я, говорю, садовник, слыхал, в Солсбери есть работа, вот и еду. Я не стал плакаться, что сижу на мели, а только довез он меня до Солсбери, открыл бумажник и дал десять шиллингов. Поблагодарил я его, вот уж правда, от всего сердца, и, может, он принес мне удачу: в Солсбери я прожил целых два года. И никто меня там не трогал, несколько человек знали меня там хорошо, многие — похуже, но для всех я был просто тихий, скромный парень с севера. Я говорил — мол, с четырнадцати лет работал в шахте, отбарабанил без малого двадцать лет, мне уж грозил силикоз, вот и решил покончить с этой каторгой. Еще наплел, будто мать моя вдовая и померла, других детей у ней не было, братьев и сестер тоже, ну и не для чего больше мне сидеть в Ноттингемшире, можно сказать, на Северном полюсе.

Работал я у одного шофером — он выращивал овощи на продажу, а я водил фургон и вообще помогал в чем придется и скоро пошел на поправку, это все заметили и так радовались, меня даже за душу взяло. Жил я у одной вдовы, с лица совсем неприметная, а потом мне в пивной рассказали: замужем она была всего-то две недели, тому уже пятнадцать лет. Как началась война, ее муж пошел в торговый флот, а перед самым концом исчез и ни слуху ни духу. И скоро я стал с ней спать, потому как она была еще в самом соку, это уж не сомневайся.

А потом как-то проснулся я утром, и то ли голова у меня трещала, то ли живот болел, уж не помню, один черт, — только поцеловал я ее (я всегда ее целовал перед тем, как на работу идти), а через час вернулся: знал, ее не застану, уйдет за покупками. У меня было сорок фунтов отложено, да еще часы и приемничек, взял я свой чемодан, пальто, подался на станцию и покатил скорым в Лондон. Когда увидал из окна Сэрбитонскую пустошь, еще подумал, может, я зря уехал, а сошел с поезда на вокзале Ватерлоо, зашагал по берегу Темзы к Хангерфордскому мосту, дохнул летней пыли, дыму — и чуть не заорал от радости. Иду по пешеходной дорожке, взмок весь, хотя чемодан не больно тяжелый, потом остановился, поглядел вниз — зеленая масляная вода катится между опор, пассажирские катера, битком набитые, плывут вниз по течению, к Гринвичу. Я разглядывал берег, и он будто надвигался на меня, как вдруг мост подо мной затрясся — это из Чэрингкросского тоннеля выскочил поезд. Я до того обалдел от радости, увидал старика — играет на свистульке, взял да и бросил ему в шапку шиллинг. Мне казалось, Лондон — золотое дно и он только меня и ждет — подходи и пользуйся.

А с этаким настроением куда ни придешь, перед тобой одна дорожка — преступление. Ну, я по ней и пошел. Пошатался по Сохо услыхал, в одном гараже покупают краденые машины, и в два счета продал им несколько штук: прямо у обочины подбирал, машины не из самых дорогих, но уж будь спокоен, получил я за них хорошую цену, не то что тогда. Ну и, само собой, одно за другое цепляется, стал я подсоблять в грабежах, все больше шоферил на машинах, на которых воры потом улепетывали. Я в этом деле был мастак, изучил карту и чуть не весь Лондон знал назубок. Как начну петлять по улицам — ловко да на полной скорости, — хоть кого собью со следа. Коротко сказать, один раз мы вчетвером обтяпали дельце на восемь тысяч фунтов. Да только другие утекли, а меня сцапали. Мы удирали, фараоны гнались за нами по пятам, а у нас было радио, настроились мы на их волну, слышали, как они переговариваются. Ну, я дал тем троим выскочить из машины, а сам припустил в Кройдон. И попался, дали мне пять лет. Вот четыре отсидел, вчера вышел и двинул на Лондон: хочу получить свои две тыщи. Может, скажешь, гиблое дело, где я их теперь найду? Найду, будь уверен. Я бы не пять лет получил, а куда меньше, кабы выдал тех троих да шепнул полиции, где припрятаны денежки. А, я держал язык за зубами, сказал только, что увел шестьдесят две машины, ну, а больше им нечего было мне предъявить.

Когда Билл Строу досказал свою историю, мы были уже немного северней Биглсуэйда. Лил дождь, крыша машины протекала, юг явно не оправдывал наших надежд. Машине так досталось — того гляди, развалится. Мы это оба понимали. Мотор кашлял, точно чахоточный при последнем издыхании. Билл считал, тут нужен не только новый корпус, но и новый мотор, а стало быть, умней бросить эту несчастную калошу при дороге, пускай пропадает.

— От нее уже толку не жди, — сказал он. — Поставил бы ты на ней крест, самое время. Ладно, давай-ка пообедаем, а она покуда остынет. Этой кляче разве что сена подкинуть для бодрости. Пускай постоит, ей на пользу, а сами тем временем чего-нибудь поедим, по крайней мере я. Это ты одним куревом сыт, я так не могу.

— Поесть ты всегда не прочь. Только и знаешь поносить мою машину, да хвастать своими подвигами, да набивать брюхо.

— А ты бы гордился, что везешь меня в Лондон. Я там враз заделаюсь богачом. Сколько на меня тратишь — отдам вдесятеро.

Чудно мне стало, когда он это сказал. Я и не подумал: вот, мол, заливает, показалось даже — вдруг он и впрямь обернется богачом, вроде наврал с три короба, а тут как молнией полыхнет чистая правда.

Я поставил машину как мог дальше от грузовиков и пошел за Биллом в закусочную. Он уже торчал у стойки и так смотрел на меню, будто молился на него.

— Что будем рубать? — спросил я.

— Я уже выбрал. Насчет жратвы я быстро соображаю.

— Люблю решительных людей, — съязвил я, и его наконец взяла досада.

— Что-то ты больно много себе позволяешь, черт возьми. Охота есть одному — ешь. Охота ехать одному — пожалуйста, да только скоро тебе придется шагать в Лондон пешком, а драндулет свой на горбу потащишь.

Он захохотал, и девушка за стойкой поскорей спросила, чего ему подать. Тут он отбарабанил на радость пустому желудку:

— Томатный суп, милашка, потом печенку, сосиски, картофельное пюре с луком. Потом паровой пудинг с заварным кремом, парочку вон тех пирожных с вареньем, кружку чаю, четыре куска хлеба, масло, двадцать сигарет, ложку, вилку и нож.

— Побойся бога, — сказал я. — Я разорюсь. Он меня не услышал.

— Ну, все? — спросила девушка.

— Еще бы тебя на закуску, — сказал он, приблизив к ней свою заросшую, но самоуверенную физиономию.

Девушка покраснела, отодвинулась и сказала с улыбкой:

— Ну и нахал! Я скажу, когда будет готово. — И обернулась ко мне: — А вам чего подать?

— Бобы с гренками и кружку чая.

— При такой еде ты свой драндулет далеко не уволокешь! — засмеялся Билл.

— Ты тоже больно много себе позволяешь, — огрызнулся я и выложил чуть не фунт за гору жратвы, которую он себе назаказывал. — С тех пор как я тебя подобрал, все идет кувырком.

Мы отошли от стойки и молча сели за стол. Тут уже сидела тоненькая темноволосая женщина лет двадцати пяти. Она явно скучала в одиночестве и оттого казалась еще привлекательней, чем если б веселилась в компании на каком-нибудь семейном торжестве. Так ли, эдак ли, а она сразу меня покорила — она не доела яблочный пирог и уже задымила сигаретой с фильтром, а я все собирался с духом, соображал, как бы поостроумней с ней заговорить. Заговорить-то надо бы поскорей, пока еще не подали еду, — ведь с набитым ртом разговаривать неприлично.

Биллу Строу она тоже, видно, приглянулась, и он тянуть не стал.

— Передай-ка мне соус, крошка, — сказал он, — Надо поживей чего-нибудь проглотить, не то помру. Обед, видать, еще не скоро состряпают.

Она улыбнулась его незамысловатой неуклюжей шуточке и подвинула к нему неполную бутылочку соуса. Он вытащил у меня из кармана газету и протянул ей:

— Хотите покуда почитать?

— Нет, — ответила она. — Спасибо.

— Я вас понимаю, — сказал он и выпил весь соус до дна. — Тут одни враки. Хотите, подкину вас до Лондона?

Я надеялся, она встанет и пнет его ногой — как бы не так, она благодарно улыбнулась и ответила:

— Мне как раз туда. Вы на грузовике?

— На легковой. Едем из Грэнтема. Вот черт, почему они, гады, не ставят на стол сахар. Я бы уж попользовался. От этого соуса только еще сильней есть охота.

Официантка принесла наконец его заказ и заставила чуть не весь стол.

— Не желаете присоединиться? — предложил он.

Я бы тоже мог так сказать, но ведь бобами с гренками угощать не станешь!

— Я уже поела.

— Точно?

— Конечно. Я еду из Лидса и сюда добралась довольно быстро.

— Ладно, — сказал Билл, жадно хлебая суп, — если все вылезем и будем толкать, то доберемся за час-другой. Меня звать Билл Строу. А вас?

— Джун. Вы сами из Лондона?

Он ответил не сразу — сперва доел суп, потом ткнул в меня пальцем и сказал:

— Он — да, а я нет. — Чем больше он ел, тем отрывочней отвечал, хотя спрашивать ухитрялся и с полным ртом. — А отец с матерью у вас живы?

Она удивленно подняла брови.

— На что это вам?

— Да так, милашка, любопытно.

Не поймешь, думал я, что же он — самый что ни на есть башковитый парень или набитый дурак? Для умного человека вроде относится к жизни чересчур легко, и, пожалуй, поближе с ним сойтись опасно. Вот доедем до места и распрощаемся, так будет лучше.

— А сами в Лондоне живете? — спросил он ее.

— Когда удается.

— Чудно говорите, — сказал Билл, и изо рта у него вылетел кусок лука.

— Жизнь в Лондоне дорогая, вот в чем беда. Но мне там нравится. Там интересно.

— А что делаете?

— Эй! — воскликнула она. — Да вы сами-то кто такой? Во все нос суете, как сыщик.

Что-что, а это мне в голову не приходило.

— Во отколола, в самую точку. Давно не слыхал, чтобы кто так здорово сострил. Да я просто хотел знать, чем вы занимаетесь.

— Работаю — сказала она — А вы где спину гнете?

— Маляр я и обойщик. Надоел мне Ноттингем до чертиков, решил податься на юг. Жену с детишками оставил вчера в Мэнсфилде. Ночку провел у своей девчонки в Ноттингеме, а теперь начну новую жизнь на новом месте. Кто его знает, где сегодня ночевать буду, а? — закончил он и плотоядно поглядел на Джун.

Она не отозвалась — хотела, видно, показать, что он хватил через край. И он не стал больше приставать, но только потому, что теперь так набросился на жратву, будто загорелся к ней страстью и сразу позабыл про все на свете.

Уж не знаю, что там Джун воображала, какая у нас машина, а только увидала мою жестянку — и влезать ей явно расхотелось. Билл сказал, лучше он прямо сейчас зальет воды в радиатор, не то через три мили не миновать останавливаться. И все-таки Джун кинула свой чемоданчик на заднее сиденье, я пригнул переднее, освобождая ей дорогу, и она села в машину.

— На вид тележка неказистая, — сказал Билл, — а везти везет. Медленно, но верно.

Я включил зажигание.

— Поехали.

Машина не двинулась с места. Билл выскочил, поднял капот, вытащил из кармана тряпку и стал протирать контакты — думал, может, плеснул на них воды, когда наполнял радиатор.

Джун плотней завернулась в пальто, словно попала в холодильник.

— Может, подтолкнем? — предложила она. — Тут как раз немножко под гору.

Билл старался не зря; мотор чихнул и ожил.

— Как тронется, поддай газу, не то заглохнет, — сказал Билл. — Машина-то чья? — спросила Джун, когда мы уже со скоростью добрых сорок миль в час катили по шоссе.

— Моя, — быстро ответил я, пока Билл не успел соврать. — Верней, моего брата. Он одолжил мне скатать в Лондон. Я служу у агента по продаже недвижимости в Ноттингеме, а последние недели до того мне все обрыдло, решил — пора передохнуть.

Через каждую сотню ярдов выхлопная труба так стреляла точно кто палил из пистолета, и если поблизости оказывалась легковушка или грузовик, шоферы пугались.

— Карбюратор засорился, — сказал Билл. — Эка стреляет, подумают — мы вооружены до зубов. Ладно, теперь рассказывай свою жизнь. Я свою рассказал.

— Не могу я рассказывать, когда веду машину. Отвлекает.

— Здорово ты, черт, увильнул, а? Так я и знал.

— В другой раз. А может, Джун расскажет?

Она промолчала. Биллу перед тем вроде ненадолго удалось про нее забыть, а тут он встрепенулся, протянул ей зажженную сигарету.

— У нас в машине все за одного, один за всех — прямо коммунизм, верно, Майкл?

— Похоже на то, — ответил я. — Все твое — мое, все мое — твое, да только у меня одного и есть хоть что-то.

— Зря ты это. Если б не я, ты бы со своей калошей давно застрял в грязи. Мы же все равно с тобой расплатимся за проезд — так ли, эдак ли. Верно, крошка? — многозначительно окликнул он Джун.

Она поежилась на сиденье.

— Ну, ладно, если на то пошло, я вам расскажу про себя.

— Валяйте, раз такая ваша плата, — насмешливо и разочарованно сказал Билл. — Только без врак. У нас все начистоту. Выкладывать все как есть.

— А я никогда не вру, — сказала она. — Зачем же врать, да еще незнакомым!

— Я думал, мы друзья, — сказал Билл.

— Ну, как хотите, — рассмеялась она.

— Ладно, будь по-вашему, лишь бы катить — даже и под эту пальбу. Только мне придется вас прерывать: надо будет поить треклятый радиатор, не то он сдохнет от жажды. А вы молодчага, сразу вошли в нашу игру, — продолжал Билл, явно предвкушая удовольствие.

— Вы так считаете? — спросила она, да таким тоном… И я понял: вовсе она не вошла ни в какую игру, только это после видно будет, кто прав — Билл или я. В машине вдруг здорово завоняло бензином, но никто ничего не говорил, и я тоже решил помалкивать. Нюх-то у меня есть, просто я не думал, что это опасно. Да и вообще, когда устанешь, запах бензина даже приятен.

— Детство у меня было прекрасное, — начала Джун. — Понимаете, когда мои родители поженились, они хотели девочку, и у них родилась я. Что я девочка — тут даже они не могли ошибиться. Они были прямо на седьмом небе, что все у них так хорошо началось. Тогда я еще ничего этого не понимала — правда, как только они решили, что я уже способна их понять, они все мне рассказали, — но только в шестнадцать лет, когда я сама стала соображать, до меня дошло, какой груз они взвалили на мои плечи. Груз двойной, оттого что после меня у матери больше не могло быть детей. Для них-то все получилось как нельзя лучше, а для меня обернулось бедой.

Я была девочка, и они потакали во мне всему девчачьему — не забывайте, я говорю об этом, как понимаю сейчас, а не так, как чувствовала тогда. Я вовсе этого не хотела, а меня задаривали куклами, кукольными домиками, балетными туниками и всем, что надо для шитья и вышиванья. Чего ни захочу — все к моим услугам, только бы это подходило для девочки — для такой девочки, какую они себе выдумали еще прежде, чем я родилась. И заметьте, они были не такие уж богатые люди: отец служил кассиром на железной дороге. Но они ни в чем мне не отказывали и этим словно благодарили бога за то, что он ниспослал им меня. Вот они ему и поклонялись. А я была для них вроде алтаря.

Наверно, кто-нибудь должен был бы растолковать моей матери, что она зачала меня в грешную минуту, в смятении всех чувств и при прямом участии моего отца, а вовсе не где-то там на небесах. Но ей никто этого не сказал, и моя блаженная жизнь продолжалась еще несколько лет. У меня были темные локоны до плеч, и вообще наружность моя их, кажется, вполне устраивала.

Правда, они находили, что я слишком тихая, но считали — это от ума, а еще надеялись, что тихони — натуры глубокие. Я же была несчастна и чувствовала себя лицемеркой, это я твердо помню: дети, правда, не могут объяснить, что у них на душе, но, уж конечно, достаточно разбираются в своих чувствах, чтобы вспомнить и понять их, когда станут взрослыми. Родители берегли меня как зеницу ока, а потому не разрешали играть на улице с другими девочками: еще бы, вдруг эти невоспитанные девчонки выучат меня неприличным играм! Вот я и развлекалась, как могла: стоило матери отвернуться, я кухонным ножом четвертовала своих кукол или ножницами отрезала у них волосы, будто их поймали на бесстыжей забаве с уличными хулиганами, или протыкала дырку у них между ног и совала туда обгорелые спички. По правде говоря, матери надоело баловать и нежить меня, скучно стало со мной нянчиться, и она была только рада, если я час-другой спокойно играла сама по себе. Вечером приходил со службы отец, полминуты сюсюкал со мной, а потом кидался в свой железнодорожный клуб метать стрелки — он был прямо помешан на этой игре.

Мать не вдруг поняла, что у нее не будет больше детей, ей потребовалось на это несколько лет, а еще через год-два мои родители стали жалеть, что у них не хватило ума пожелать сперва сына, — ведь теперь уже ничего не изменишь. Они, видно, воображали, будто у них потому и родилась я, что они пожелали дочку, и вот понемногу они стали относиться ко мне иначе. Но я уже ходила в школу, и новая жизнь, по крайней мере, смягчила удар, который они мне нанесли. И все-таки очень было тяжело. Я их не виню. По-моему, бессмысленно винить родителей, если со временем начинаешь думать, будто они что-то делали тебе во вред. В этих случаях только и остается, что понять: так уж оно получилось. А может быть, я так говорю, потому что теперь у меня у самой семилетняя дочка.

В общем, раньше, когда мне хотелось узнать, что же положено делать на свете мальчикам, родители буквально засыпали меня всякой всячиной, какая полагается будущей женщине. А вот теперь они все это отобрали и принялись дарить мне ружья, разные конструкторы и наборы для химических опытов. Вообще-то это не должно бы уж очень меня потрясти, но ведь мне с самого рождения навязывали все девчоночье, и я давным-давно сдалась и все это полюбила. Что ж поделаешь, раз я девочка. И вот тут отец принялся учить меня стрелять из духового ружья. Однажды он вернулся из клуба очень гордый и притащил какую-то большую коробку, оказалось — это электрическая железная дорога, он выиграл ее в лотерею. Он расставил ее передо мной, завел и сам же играл больше часу, даже про ужин забыл, а я испуганно таращила глаза на эту механику и ничего не понимала.

Родители мои были настоящие эгоисты и притом мямли, в воспитании они ровно ничего не смыслили. Но когда отец попытался вырядить меня ковбоем, мать сказала — нет, хватит, впервые до нее дошло, какой, должно быть, сумбур у меня в душе. На другой день она пошла и купила мне громадную куклу, таких я еще не видывала. Мне уже минуло восемь, да и вообще я не слишком любила кукол и так прямо и говорила… Ну и вот, мне даже смотреть не захотелось на эту куклу, я ее оттолкнула, она упала со стола, и голова у нее разбилась, мать жутко расстроилась и первый раз в жизни дала мне затрещину…

Родители, наверно, не подозревали о моей осведомленности, но я уже знала, откуда берутся дети, — в школе мы без конца про это говорили… Помню, мне тогда представлялось так: мои знания совсем недавние — значит, куда верней родительских, все, что знают отец с матерью, наверняка давно устарело. И потому я все время ужасно задирала перед ними нос, а они уж совсем перестали надеяться, что их дочка станет когда-нибудь почтительной куколкой. Иногда они пытались воздействовать на меня добром, но кончалось это всегда одинаково: либо отец, либо мать в отчаянии отталкивали меня или шлепали, а я чувствовала, что отчаяние это неискреннее.

Несмотря на все это, а может, как раз поэтому, училась я хорошо. С первого до последнего класса была лучшей ученицей, и хотя родители делали вид, будто рады, на самом деле мои школьные успехи ставили их в тупик. До десяти лет отец помогал мне делать уроки, а потом они стали ему не по зубам, он предоставил мне самой разгадывать все эти загадки, и я вполне с ними справлялась. Но мать воображала, будто я хорошо учусь нарочно, чтоб досадить отцу и поссорить их между собой. В других случаях это было бы очень просто, но тут они дружно накидывались на меня — я, мол, неблагодарная, они всю жизнь трудятся в поте лица, лишь бы создать мне самые распрекрасные условия, чтобы я могла получить образование и потом насладиться его плодами. Это было ужасно. Я даже не очень понимала, что они такое болтают. По вечерам, перед тем как заснуть, я сочиняла всякие небылицы, будто я им не родная, будто меня еще младенцем продали им цыгане, а настоящие мои родители беззаботно сидят сейчас у костра где-нибудь в горах, на Балканах, ждут, когда поспеет ужин и можно будет поесть самим и накормить многочисленных ребятишек, моих настоящих братьев и сестер. Я даже рассказала про это в школе, не со зла, а просто не хотела быть такой, как все. Я вовсе не ненавидела своих родителей, честное слово, просто они вели себя со мной не как родители, с которыми можно бы воевать на равных, а как дети малые. В тринадцать лет меня так раздирали любовь и ненависть, переходы от одного чувства к другому были так внезапны, что в спокойные минуты я мечтала сбежать из дому. Отец и мать походя осыпали меня оплеухами, начались дикие ссоры, и так продолжалось, пока мне не исполнилось семнадцать.

На каникулы они обычно отправляли меня к тетке в Саутпорт, и тогда сами могли две недели спокойно пожить в Бридлингтоне. Тетку я, к счастью, любила. Она была старшая сестра матери и, конечно же, совсем на нее не похожа. Она содержала гостиницу, была добродушная и покладистая и никогда не выходила из себя. Всю жизнь она очень любила читать и, когда я уезжала домой, всегда дарила мне несколько своих книг. Моих родителей это злило, им казалось, книги уводят меня из-под их власти — они не знали, что никакой власти надо мной у них давно уже нет. У меня в комнате, кроме теткиных, набрались и еще книги — за успехи в ученье мне дали стипендию и приняли в среднюю классическую школу. Родители очень этим гордились, как-то в порыве откровенности, что с ними теперь бывало не часто, отец признался мне в этом, и я была на седьмом небе.

В восемнадцать лет я уехала в Лондон, я уже тогда ждала младенца и скоро стала безмужней мамашей. Девушка в два счета может оказаться в таком положении. Я влюбилась в мальчишку из нашей школы, этот темноглазый скрытный негодяй писал стишки и мог кого угодно заговорить до полусмерти, а что при этом у него за душой — не поймешь. Он был до того красивый, я никак не могла перед ним устоять. Дорогой мой папочка кричал, ругал меня, что я прихожу так поздно, а я задерживалась все дольше и дольше. Я поступила на временную работу в контору, да еще родители настояли, чтоб я училась на вечерних курсах секретарей — тогда, мол, я смогу продвигаться по службе и сама себя содержать. Поэтому я и могла задерживаться допоздна и почти все время проводила со своим дружком. Мы ходили в кино на французские фильмы или бродили по вересковым пустошам, и он читал мне свои стихи. В общем, это была не жизнь, а мечта, и я прямо упивалась: до чего здорово, когда живешь как хочется, да еще наперекор родительским запретам! Ну и повезло же мне — вот он, прекрасный случай помучить моих добрых родителей. Даже не верится! Сколько раз мать таинственно и грозно остерегала меня, чтоб я никогда не разрешала мужчинам и мальчикам никаких вольностей. Почему — она не объясняла, но все равно это ничего бы не изменило. И вот на лугу в душистый летний день я впустила его в себя. Мы были неразлучны, а потом наступила осень (ведь ее не миновать), и Рон стал замечать, что кроме меня есть на свете и другие девушки.

Я не хочу сказать, будто он завлек меня и обманул, нет, я и сама тоже стала остывать. Все стихи его были о том, как я ему «отдаюсь» и он «меня берет». Они были точно яблоки: упадут с дерева и — глядишь — гнилые. Потом мы в первый раз всерьез поссорились, оба вели себя бессердечно, зло, наутро я проснулась и меня вырвало. На службе одна девушка со смехом сказала: может, я беременна. Я кинулась к Рону Делфу и сказала ему об этом — что еще мне оставалось делать? Он чуть с ума не сошел от страха и ярости, но я вовсе не думала женить его на себе, для нас обоих это было бы злейшей бедой. Я только хотела с ним поговорить, да, пожалуй, надеялась — может быть, он мне что-нибудь присоветует. Но его даже на это не хватило. Мы сидели с ним в пивной, он выпил полпинты пива, вышел в уборную и не вернулся. Вот тебе и еще урок, подумала я.

Только злость не дала мне разреветься. Я бродила под дождем, и меня брало отчаяние: так вот чем она обернулась, моя первая любовь. А потом я выпила чашку кофе, и меня отпустило. Я даже повеселела. На душе стало легко, уныния как не бывало, жизнь снова казалась прекрасной. Жалко, Рон вот так сбежал, ведь если вечер будет теплый и сухой, как хорошо было бы уйти на вересковую пустошь и лечь вдвоем — вот чего мне тогда захотелось. Я не держала на него зла, во мне с новой силой ожило прежнее чувство к нему, и я подумала: может, с ним происходит то же самое? Но может быть, и нет. Хорошо бы выяснить. Я знала, где он живет, и пошла к нему. Говорят, будто в жизни человека бывают какие-то поворотные пункты, это все глупости, но тут, черт возьми, как раз и сказался крутой поворот. Рон Делф был как-никак поэт, он почуял: когда я опомнюсь от того, как он подло удрал, я скорей всего кинусь к нему домой, и уж он постарался, чтоб я его не застала. Я-то думала, он помчался к матери и она спрятала его где-нибудь подальше на чердаке или в погребе для угля. Но мне не повезло, а ведь пока я туда шла, я так разъярилась, готова была выудить его откуда угодно и выцарапать ему глаза.

Его мать уставилась на меня и спросила, что мне надо. Мать Рона была маленькая, миловидная, ей никак нельзя было дать сорок лет, я даже не поверила, что это и правда его мать, и переспросила. Я думала, она мрачная, долговязая, одета как пугало и лицо у нее будто ржавая сковородка, — а все потому, что Рон наврал мне про нее с три короба, рассказывал всякие ужасы: какой у нее нрав бешеный, да какие нервные припадки — будто они у нее с двадцати шести лет. Говорил, когда ему было четыре года, она у него на глазах задушила живого цыпленка, — ну и вот, стою, смотрю на нее и вижу: все враки, не могла она такое сделать: Я вмиг это поняла и подумала — лучше уйти. Но я уже спросила о нем, и отступать было поздно. «Зачем вам понадобился мой сын?» — спросила она. «Мы с ним уже четыре месяца встречаемся, и я хотела знать, дома ли он», — ответила я.

«Нет его. А вы, я вижу, очень нахальная особа. Надо же, какая дерзость — заявиться к нему домой! Так я и знала, что этим кончится, то-то он пропадает с утра до ночи и никогда не скажет, куда идет и что делает».

И тут из дома донесся мужской голос: «Кто там, Элис?»

В эту минуту я почувствовала то, что всегда ощущала нутром: нет у меня ни роду, ни племени, место мое на пороге — меж домом и улицей, и в родном городе нет мне пристанища, ни у одного очага, нет крыши над головой. Нет у меня не только своего дома, нет даже своего «я» — и поделом мне, ведь я всю жизнь принимала как должное, что меня холят, нежат и всячески ублажают, да еще изо всех сил добивалась чего-то такого, чего и на свете нет. Во мне сидели два человека или, может, даже три или четыре, а кто же, если он в здравом уме, станет терпеть у своего очага такую беспокойную компанию.

Я уже готова была потихоньку сбежать, но в ответ на вопрос мужчины она сказала:

«Да просто какая-то потаскушка спрашивает нашего Рона».

Уже стемнело, но все-таки улица у меня за спиной была не совсем безлюдна.

«Вот как? — крикнула я. — Ну, так слушайте: это со мной ваш дорогой сыночек Рон пропадает с утра до ночи, и он спал со мной десятки раз. Он сделал мне ребенка, потому я и пришла. А сейчас пойду домой и все расскажу моим родителям, и завтра утром они придут сюда, и мои шестеро братьев тоже, и уж они вам покажут».

Я кричала, плакала, и вдруг меня ожгло болью — это она закатила мне пощечину.

«Я тебе покажу, как позорить нас перед соседями. Сперва докажи, что это Рон сделал тебе ребенка».

Я вырвалась и убежала. Оказалось, я вовсе не беременна. Мы опять стали встречаться, и на этот раз я и вправду забеременела. Тогда я взяла все свои сбережения — пятьдесят фунтов, уложила чемодан и ранним утром, ни с кем не простясь, ушла из дому, даже Рону не сказала, что собираюсь делать, — я и сама этого толком не знала. Это было семь лет назад, ну, а про свою службу в Лондоне расскажу в другой раз. Сейчас я ездила навестить родителей и потратила там все свои деньги, осталась без гроша. На билет они бы мне, конечно, дали, но неохота было у них брать, а добираться на попутных только интересней. Иногда я так езжу просто для развлечения. Я и вообще теперь живу не скучно, но я уже сказала — об этом в другой раз, когда опять встретимся. Наверно, так мало с кем бывает, а вот я с кем бы ни столкнулась в жизни, потом непременно опять встречу. Иногда и рада бы потерять человека из виду, а нипочем не удается.

— Мы так долго тащимся по этой лондонской дороге, я совсем выдохся, — сказал Билл Строу. — Давайте остановимся у первой же забегаловки и опрокинем по стаканчику.

— Блестящая мысль, — поддержала Джун. — После моего печального рассказа мне не мешает подбодриться. Давно я никому про себя не рассказывала.

— Я прямо чуть не разревелся, — сказал Билл.

— Это все прекрасно, — сказал я, — но если я напьюсь, я не смогу вести машину, а мне охота добраться до места в целости и сохранности.

— Ну, это вообще будет чудо, — сказал Билл. — Катафалк-то наш совсем разваливается.

Он, наверно, был прав: посреди рассказа Джун кусок выхлопной трубы отскочил, да с таким треском — меня мороз подрал по коже, ну, думаю, крышка, а над дорогой взвился и растаял сноп искр. Но все равно я решил: глотнуть спиртного сейчас бы неплохо и стаканчик-другой никому из нас не повредит. А потом, скоро ведь обеденный перерыв, и тогда уж нигде не утолишь жажду.

Тормоза совсем отказывали, и как только Билл крикнул, что впереди подходящая пивная, я отключил скорости и осторожно нажал на тормозную педаль, чтоб вовремя замедлить ход. Но все равно свернул на стоянку еще слишком быстро и ударился об стену, нас здорово тряхнуло, и мои пассажиры возмущенно заворчали.

Здесь кормили обедами, и когда мы вылезли из машины, навстречу нам из столовки вышел уже немолодой, хорошо одетый человек, а его тут же стало рвать.

— Отличная домашняя кухня, — сказал Билл. — Но виски-то протухнуть не может. Лучше уж помереть там, чем на дороге.

— А все-таки добра не жди, — возразил я.

Пока мы препирались, тот дядька, бледный и несчастный, нетвердой походкой подошел к своей машине, залез в нее, согнулся над рулем и уснул.

— Этот сегодня наверняка задавит какого-нибудь малыша на переходе, — с отвращением сказала Джун. Мне понравилось, как она строго к этому отнеслась, уж, конечно, она не даст мне выпить лишку. Оглянулся — Билла нет, вошли мы в помещение, а он тут, у самой стойки.

— Я уже заказал, — говорит. — Давай вытаскивай кошелек. Нам подали три двойных виски.

— Сейчас принесу вам бутылку, сэр, — сказал хозяин и нырнул в свой потайной и обширный винный погреб.

— Что еще за бутылка? — спросил я, ожидая самого худшего.

— Не хмурься, друг. Если наша машинка развалится на части вдалеке от цивилизации, надо ж нам будет чем-то согреться и повеселить душу. Будем здоровы!

— Будем здоровы! — подхватила Джун и обернулась, поглядела в угол — там над рюмкой коньяка сидел какой-то человек средних лет.

— Знакомый? — спросил я.

У него было худое, костлявое лицо, розовая лысая голова огурцом, вместо галстука на шее повязан шарф, и он уже дня три не брился.

— Это писатель, — сказала она, — Джилберт Блэскин.

— Подите поздоровайтесь.

— Я не настолько хорошо его знаю.

Она снова повернулась к стойке и разом опрокинула виски в свое очаровательное горлышко.

— Я про его книги слыхал, — сказал я. — Даже читал одну, только ничего не помню. Отродясь не видал живого писателя, даже издали.

— Ну, вы не очень на него глазейте, — сказала Джун; похоже, ей почему-то не хотелось встречаться с ним сейчас. — Не надо его смущать. Он очень тонкокожий.

— Бедняга! Вот до чего писательство доводит.

Хозяин поставил передо мной бутылку виски «Белая лошадь», положил две пачки «Дымка» и блок «Игроков».

— Налейте-ка еще три двойных, — распорядился Билл и небрежно, как лорд какой-нибудь, подтолкнул стакан к хозяину.

— Извольте, сэр, — угодливо сказал хозяин, а за этими словами сквозила такая бешеная ненависть, что я чуть было не двинул ему ногой по жирной морде. От злости мне даже полегчало, и я с улыбкой расплатился за себя и за своих веселых собутыльников и спутников. А что еще оставалось делать, ведь у меня были деньги, а у них — ни гроша. Не мог же я просто встать и уйти, мы ведь так сдружились в машине, пока рассказывали про свою жизнь, да и вообще мне от них не хотелось уходить.

— Допивайте, — сказал я, — и выпьем еще по одной. Я закажу.

И я заказал, и хозяин поставил перед нами три стакана, но слов «Извольте, сэр» я от него не дождался.

— Тебе еще рано заказывать самому, повадка не та, — сказал Билл, — он прекрасно все заметил.

Я покраснел — надо ж ему такое ляпнуть при Джун. Чертов враль, если б не он, хозяин как миленький величал бы «сэром» и меня.

— Пошли из этой обираловки, — угрюмо сказал я.

Это недолгое пребывание в пивной заставило меня порядком порастрясти свои капиталы, и я рад был унести оттуда ноги и покатить дальше, хотя над рощами и шпилями нависли тучи и уже начинался дождь. Джун устроилась на заднем сиденье и вслух пожалела, что не напросилась в «ягуар» к Джилберту Блэскину, — она не больно надеялась на мою машину, но мы с Биллом от небольшого дождика даже повеселели… Оплошка вышла только раз: я наконец собрался с духом и включил дворники, а они тут же слетели, только мы их и видели. Билл заставил меня остановиться, долго ползал на карачках по мокрой дороге и все клялся — мол, он их разыщет и присобачит на место. Наконец он снова сел рядом со мной и принялся застегивать свое насквозь промокшее пальто.

— Знаешь, — сказал он, — сдается мне, этот гроб не годен для езды.

— Не унывай, — сказал я, когда машина как миленькая двинулась вперед.

Дождь припустил вовсю. Я рулил по дну морскому и ждал — вот-вот покажутся селедки и золотые рыбки станут таращить на меня глаза. Хоть я был пьян, а ехать со скоростью больше тридцати и даже двадцати миль в час боялся, так что водителям грузовиков приходилось сворачивать, обходить меня, и они сигналили и ругались на чем свет стоит. Мы еле ползли, а меня от напряжения прошиб пот, внутри все свело судорогой, глаза буквально лезли на лоб. Билл пробормотал, что желает ехать в приятной компании, растопырился ножницами, как-то немыслимо извернулся и перевалился на заднее сиденье, причем ухитрился не задеть мою руку, державшую руль. Джун было явно не по себе, но, как и мы с Биллом, она закурила, да еще оба они частенько прикладывались к бутылке виски — в общем, в машине стало не продохнуть, хуже, чем в кабаке субботним вечером. До меня вдруг дошло: а ведь их жизнь в моих руках, и я мигом протрезвел.

Через плечо я протянул Биллу карту, сказал — пускай определит, где мы сейчас, а он захохотал, опустил стекло и выкинул ее. Карта, должно быть, развернулась, ее закружило в воздухе и прилепило на ветровое стекло какого-то невезучего малого: две или три машины вдруг яростно засигналили. Это бы ладно, но Билл теперь никак не мог поднять стекло, что-то там заело, и в машину ворвался дождь и стал нас всех поливать. Билл и Джун сидели обнявшись (я видел их в зеркале), и оба затянули «Дождик, дождик, перестань». Я готов был их придушить, да боялся остановиться: а вдруг на хвосте у меня грузовик — ведь он сомнет нас всех в лепешку. Мало мне было ненадежных тормозов, так теперь еще дорога намокла и стала скользкая, точно каток. Из-за дождя ничего не было видно, машины проносились мимо с включенными фарами, а мне нечего было включить: не осталось ни фар, ни подфарников. Надо бы завернуть на первую же придорожную стоянку, положить конец этой сумасшедшей поездке, только неохота слушать, как Билл начнет насмешничать, обзывать меня трусом — вот, мол, кишка тонка. Пока они там довольны жизнью, я не прочь ехать дальше. Джун по доброте сердечной время от времени зажигала сигарету, подавалась вперед и, точно поцелуй, влепляла ее мне в губы.

Дождь поутих, стало опять светло. Спутники мои от этого что-то приуныли и ненадолго задремали. Я остановился, протер газетой ветровое стекло. Теперь я снова видел дорогу. Их блаженных физиономий коснулось солнце, и похоже было, я мчу в Лондон карету «скорой помощи». С тех пор как я развлекался с чувствительной мисс Болсовер, прошло, кажется, сто лет, я уже не беспокоился, что покинул в беде Клодин, просто любопытно было, что она станет делать теперь, когда я дал стрекача.

Я весь погрузился в эти трогательные воспоминания и вдруг почувствовал: заваливаюсь набок на середину дороги, хотя твердо знал, что по-прежнему сижу в машине. Проснулся и заорал Билл, взвизгнула Джун — нас оглушили скрежет и металлический лязг, казалось, нашу машину раздирают надвое и загодя роют нам всем могилу. Обгонявший нас автофургон притормозил, вильнул в сторону и помчался дальше, даже не поглядел, что с нами стало. Я ударился головой о ветровое стекло, но не разбил его. Призвав на помощь все свое умение, я остановил машину. Мы вылезли — оказалось, правого переднего колеса как не бывало. Билл почесал в затылке. — Плохо дело. Ты не член Автомобильного общества?

— Конечно нет, ты же сам знаешь, черт возьми.

— Откуда мне знать, — возразил он. — Может, просто у нее знак отвалился. Другое-то все отвалилось. Эта развалина, видать, сто лет не была на станции обслуживания. Следующая служба будет заупокойная.

— Хватит тебе зубы скалить, остряк-самоучка. Что будем делать?

— Присобачим колесо обратно и двинем дальше. Перво-наперво разыщем колесо.

Долго искать не пришлось, а потом Джун стояла и предупреждала другие машины, чтобы нас объезжали, а Билл достал из багажника инструменты и домкратом приподнял нашу машину. Все гайки от колеса исчезли, пришлось Биллу отвинтить по гайке у остальных трех колес, чтобы закрепить его. Нарезка болтов малость проржавела, но он сказал — ладно, это не опасно. И уже через полчаса мы снова двинулись в путь.

— На этот раз чуть не загремели, — сказал Билл, запрокинул голову и влил в себя весь остаток виски.

Я судорожно рассмеялся. — Золотые твои слова.

— Колеса сейчас в порядке. Теперь, наверно, взлетит крыша.

— Вряд ли, — успокоил я его.

Колесо, когда слетело, малость погнулось и теперь крутилось плоховато. Я с трудом (минутами просто из последних сил) удерживал машину на нужной стороне дороги. Все в этой поездке идет кувырком, хмуро размышлял я, и так висишь на волоске, а уж если снова хлынет дождь, мы и вовсе пропали. А небо впереди ничего другого не сулило. Когда Билл немного проспался, я спросил, не знает ли он, где можно в Лондоне починить мою машину.

— Лучше сбыть ее с рук.

— А сколько, по-твоему, за нее дадут?

— Да, пожалуй, монет пятьдесят.

— Сдурел, — сказал я и сам заметил, что чувство юмора мне изменяет.

Билл вышвырнул в окно пустую бутылку из-под виски.

— Послушайся моего совета. Брось ее у первой же станции метро. Поставь где-нибудь, а дальше следуй городским транспортом. А если тебе очень уж надоест жизнь, всегда можешь за ней вернуться.

— Что-то мне здорово не нравится, как ты разговариваешь, — сказал я. — Если кто любит каркать, пожалуйста, я не против, только у тебя больно зло все выходит. Да еще делаешь вид, будто остришь, это уж совсем погано.

— Я только хотел тебя подбодрить.

— Машина идет лучше, когда ты помалкиваешь, — сказал я и хотел посигналить: автофургон обгонял нас чуть не вплотную, надо было его отпугнуть, но гудка не последовало — видно, судьба улучила минуту, когда я зазевался, и перерезала ему глотку. — Может, хочешь сесть за руль?

— Э, нет, — быстро ответил Билл. — Тебя она лучше знает. Машина не дура, она чует своего хозяина, а уж тут хозяин ты. Если я займу твое место, она, того гляди, лягнет меня в брюхо.

— А вы водите машину? — спросил я Джун.

— Вожу. Но эту лошадку погоняйте сами, я не захватила с собой шпоры и хлыст.

Короче говоря, как бы худо мне ни приходилось, а надо было самому доводить дело до конца, и я даже стал думать, что справлюсь: ведь до центра Лондона оставалось всего двадцать миль. После Хартфорда стало смеркаться, но я надеялся — мы доберемся до места еще засветло и не надо будет включать мою несуществующую осветительную систему. Время от времени дорогу уже накрывало оранжевым балдахином, но час, когда полагалось зажечь фары и подфарники, еще не наступил. Скоро все затянуло сизой дымкой, как будто, того гляди, пойдет снег. Меня словно отрезало от тех мест, откуда я уехал, и от тех, куда держал путь (да я толком и не понимал куда), а заодно и от Джун с Биллом — они, кажется, неплохо проводили времечко на заднем сиденье. Я был сейчас один в целом свете, и в одиночку, а может, — и напрасно старался не дать машине остановиться или сползти в кювет. Мало радости, когда от тебя одного зависит, чтоб твои друзья не угодили в автомобильную катастрофу. Все эти разговорчики, будто ответственность пробуждает все лучшее в человеке, по-моему, сущая мура. Один мой промах — и мы угодим под колеса какого-нибудь железного дракона, который мчится нам навстречу.

С каждой минутой движение становилось оживленнее, и у ближайшего светофора какой-то лондонский нахал опустил стекло и крикнул мне: пора, мол, покупать новую машину. Я не стал ему отвечать, не было у меня на это сил, зато Билл только что очнулся от освежающего сна на груди Джун, высунул башку из окна (стекла там уже не было) и злобно, как заправский уголовник, отбрил этого парня: заткнись, мол, не то я тебя вместе с твоей купленной в рассрочку жестянкой разнесу вдребезги, только мокрое место останется. Одно нехорошо: облаешь такого вот чистоплюя, который сидит за рулем, а сам не знаешь, вдруг он какая-нибудь шишка… правда, Билла все равно никто не переплюнет.

Светофор, как назло, был еще красный, тот тип распахнул дверцу своей машины и нацелился кулаком в Билла, но Билл увернулся — и кулак слегка задел Джун. Тут зажегся желтый свет, я рванул со всей скоростью, на какую способна была моя старая калоша, и побыстрей свернул во внутренний ряд: этот дюжий нахал теперь готов выпустить из меня кишки, так пускай между нами окажется ряд машин. Это я ловко выкрутился, но скоро его «зодиак» поднатужился, скользнул мимо меня и наподдал мне по тому месту, где положено быть крылу.

— Давай остановимся и проучим его, — предложил Билл — У меня в чемодане бритва. Я его располосую.

— А может, у него тоже бритва, — сказал я. — Сдается мне, эта твердокаменная башка побывала в разных переделках.

Зеркало мое заполнили широкий нос и сверкающие фары «зодиака», он тут же вильнул, попытался долбануть меня в бок. Билл пробормотал — он вроде где-то видел эту харю, да только никак не вспомнит, где и кто это. А я поймал на себе взгляд этого типа, и мне показалось — такой, раз поглядев на человека, век его не забудет. Машина моя судорожно дергалась вправо-влево, а он, наверно, подумал: это я так ловко, хоть и не больно осторожно, уклоняюсь от его наскоков. Но в конце концов я ударился о край тротуара, и колпак одного колеса отлетел и покатился по сточной канаве. Запасных колес у меня не осталось, и я готов был выскочить из машины и прикончить этого типа. Я уже успел его разглядеть: эдакий пижон лет пятидесяти, на пальце руки, что лежала на руле, — толстое кольцо с красным камнем.

— Если доведется еще повстречаться, уж я его узнаю, — сказал я. — На всю жизнь запомню эту рожу.

Он опять повис у меня на хвосте, опять хотел долбануть меня бампером, взрезать мою машину, будто консервную банку, а самому чтоб остаться целым и невредимым. Несколько секунд он шел ко мне впритирку, и теперь Билл тоже толком его рассмотрел. «Зодиак» саданул меня по переднему крылу, и тут Джун сказала:

— Биллу дурно… или ему явилось привидение. Он белый как полотно. Надо скорей раздобыть нюхательной соли или глоток виски, не то он отдаст богу душу.

— Я знаю, кто это, — хрипло пробормотал Билл. — Как это я сразу не смекнул?

Я сделал отчаянный рывок, хотел боднуть этот «зодиак». Моя машина уже и так вся избита, мне терять нечего.

— Ну, кто же? Говори, черт возьми!

Мимо промчалась полицейская машина, оглушила сиренами, ослепила синими вспышками, и тот шикарный бандюга мигом сбавил скорость, будто пай-мальчик.

— Это Клод Моггерхэнгер. Когда-то я продал ему новехонькую машину за пятьдесят фунтов и он всучил мне фальшивые. Ну и болван же я — угораздило полаяться с таким типом. Больше я уж язык распускать не стану.

Казалось, он сейчас разревется.

— Ну, в моей-то машине, конечно, не станешь. А вот он подъедет поближе, ты окликни его да и скажи, мол, извиняюсь. Может, он отцепится.

Мотор мой вдруг затарахтел, точно пулемет, стреляющий болтами и гайками, и я подумал: скоро несчастной жестянке конец, даже и без помощи Клода Моггерхэнгера. Но вот чудно: она вдруг набрала скорость и как заправская гаубица загрохотала к Хендону. Я пересек Северную окружную и понадеялся — может, мстительный Клод свернет на запад или на восток, но нет, он сразу же снова нацелился меня боднуть. В общем, он рад был лупить по чем попало без зазрения совести, да промахнулся. А ему показалось — вроде наподдал как следует, теперь мой мотор и сам сдохнет, и он умчался. Я доехал в Хендоне до островка безопасности, но, чем обогнуть его по кругу и двинуть к центру Лондона, резко крутанул влево и рывком — только-только чтобы нас не пришибло — затормозил у обочины. Машина замерла, стало довольно тихо, и не успел еще никто слова вымолвить по случаю нашего чудесного спасения, как мотор заглох.

— Все-таки выскочили, — сказал Билл, открыл левую дверцу, и она тут же отвалилась. — Ничего, зато ехали — не скучали.

Все еще не выпуская баранки, я уронил голову на руки и горестно (другого слова не подберешь) задумался: вот, выходит, купил машину, только чтобы доехать до Лондона, и такая несложная поездка обошлась мне в сто сорок фунтов. За эти деньги можно было нанять «роллс-ройс» с шофером и всю дорогу уплетать икру и пить шампанское, да еще провести ночь в отеле «Клэридж» или какие там еще есть шикарные ночлежки.

— Я думала, мне уже не видать моей дочурки, — сказала Джун, вытаскивая из машины чемоданчик.

— Пошли, дорогуша, — сказал Билл, — пора двигать. А Майкл, верно, еще застрянет, ему надо сговориться насчет починки машины.

— Убирайтесь, — сказал я. — Сгиньте.

Начался дождь, тяжелые капли забарабанили по крыше, струи воды стекали по ветровому стеклу, и теперь, когда машина стояла, от этого становилось спокойно и уютно.

— Мы не можем сгинуть, покуда ты не дал нам на метро, — сказал Билл.

Я протянул ему бумажку в десять шиллингов.

— А как насчет фунта на кофе?

— Пропади ты пропадом, — сказал я.

— И это называется друг, — огрызнулся он. — Пошли, Джун. Если захочешь меня повидать, я каждый вечер буду в «Клевере». Может, угощу тебя стаканчиком, — бросил он мне через плечо.

Они побежали к станции метро, а минут через пятнадцать я наконец освоился с жестокой правдой: надо расстаться со своей первой, горячо любимой машиной. Взял я чемоданчик и пошел той же дорогой. Поднятый воротник пальто не защищал от проливного дождя, ноги подкашивались и толком не держали, будто у матроса, который не один год плавал по морям и океанам и только что сошел на берег. Несколько месяцев я был владельцем машины — и вот опять стал простым смертным, с неба так и хлещет, а я волоку свой чемоданишко к станции метро, и стою у кассы, и покупаю билет до Кингз-кросс. А потом поезд с грохотом мчался на юг, а меня разобрал смех: надо же, отправился вдогонку за рассветными небесами, проехал по ничьей земле, оставил позади сто двадцать пять миль — и в этом простом путешествии чуть не погиб.

Загрузка...