Неудачный день

Друг мой, родственник деда Онисифора, привез ему припасы, загрузил в багажник мешки с мусором, переночевал и утром повез меня в город, где должен был я кое-что выяснить в Публичке к очередной своей халтуре, получить пенсию, проветрить квартиру и к вечеру с ним вместе вернуться в нашу деревеньку, куда, встретив в аэропорту племянника, отвезти собирался он его к деду Онисифору на месяц.

Перед отъездом успел я спереть у Капли маленькую коробочку из-под монпансье, где хранила она украденную фигурку Начальника Всего (собиралась ее зашить в свою неподобную колдовскую куклешку). Мы теперь, я в частности, врали и воровали. Я положил в коробочку камешки, заклеил ее скотчем, а когда подъехали мы к мосту перед большим селом, попросил остановить джип, да и шваркнул коробочку с моста в воду.

Друг высадил меня у Публички, в журнальном зале и в зале эстампов нашел я все, что мне надо было, но занесла меня нечистая сила в интернет-кафе Лавки Крылова, и тут заплескались вокруг меня недобрые волны.

То ли рассказывавший про Сабину Шпильрейн человек обмолвился, спутав Львов и Ростов, то ли моя память меня подводила, — я путал эти два несхожих города и решил уточнить, где именно жила она с дочерьми. И я набрал запомнившееся мне название места ее гибели: Змиёвская балка.

Несколько человек под ник-неймами переговаривались на страничке. «Вот эти три фамилии, — подавал реплику один из них, — значатся в списке в Змиёвской балке погибших. А мне доподлинно известно, что один из троих погиб в бою, второй в настоящий момент живехонек и проживает в Израиле, а третий умер после войны. Перед нами обычная жидовская манера врать и приписывать, преувеличивая количество людей, погибших в холокосте». Остальные собеседники, подхватив тему, талдычили на все лады про соответствующие морды и жидов как таковых.

Хоть меня считали моралистом, я никогда никому не указывал, как ему выражаться, ругаться и обзываться, да хоть матом крой: тебе жить — мне есть кого воспитывать. Но здесь, на краю этого окраинного оврага, заполненного кое-как валявшимися телами беззащитных, безоружных людей, женщин, детей, стариков, расстрелянных сытыми, молодыми, вооруженными до зубов зигфридами, все эти «морды» и «штучки» зазвучали для меня так, что в ушах зазвенело — волна мгновенной ярости ослепила меня.

Я выключился, включил прогноз погоды, отдышался.

Но воспоминания о семинарах дней юности, лета в Свияжске, где встретились мы с любимой моей, уже обвели меня туманом своим: я вспомнил доклад Тамилы, вместо биографий основоположников и их известных всем нам великолепных дизайнерских и архитектурных работах рассказавшей нам об их женах, дочерях, спутницах, — и захотелось мне увидеть тех, о которых я тогда узнал впервые.

Вот два портрета Альмы Малер, Брунгильды, роковой женщины Третьего рейха, а вот нежное, тихое личико Манон Гропиус. Бакминстер Фуллер с женой, с которой дожили они до глубокой старости и умерли в один день.

Изображение прекрасной мулатки, Черной Жемчужины, Черной Пантеры — Жозефины Беккер, певшей и танцевавшей весь рейс в каюте сухаря Ле Корбюзье (как увлекался я в юности его идеями! его Модулором!). Одежды на ней было всего ничего. Но рядом с ее изображением имелся текст, и дернул меня черт этот текст прочитать. Любвеобильная мулатка (все тот же феноменальный длинный список, замыкаемый Хемингуэем), кроме бесконечных любовников, путалась и с любовницами, по-современному — была бисексуалкой, по-старому — двусбруйной; и среди ее нетрадиционной ориентации дам значилась художница Фрида Кало, чьи работы прилагались, чья биография прилагалась: бедняжка, попавшая в страшную аварию, как моя Нина. Работы показались мне тяжелыми, исполненными патологии. Муж, великий монументалист Ривера (как увлекались мы в институте его росписями!), ревновал ее к любовницам, но особенно ревновал ее к Троцкому, в которого была она влюблена, которому посвящен был самый сухой и неприятный ее портрет.

Я совершил еще одну попытку переключиться, глянул на виллу Эйлин Грей на Лазурном берегу: вот эта героиня романов с дамами, наконец-то влюбившаяся в мужика, построила для него чудесный «дом для любви». Но и тут текст подловил меня в сети свои.

Избранник ее, Жан Бадовичи, тоже оказался нетрадиционной сексуальной ориентации: ну и парочка. «Пропади все пропадом!» Съехав на соседнюю статью, увидел я два фото Ле Корбюзье, расписывавшего виллу Эйлин Грей («по просьбе Бадовичи») престранными фресками. Корбюзье осквернял белые стены полуэротическими изображениями, позируя перед фотографом в чем мать родила.

Вот тут выключил я ящик и двинулся к выходу; голова слегка кружилась; посетители интернет-кафе, уставившиеся в одну точку, манипулировали иероглифами и иератами посредством мышей своих, мурлыча в свое удовольствие.

Я вымелся на улицу злой и голодный, в пирожковой стояла длинная очередь, в «Север», где последний раз видел я Тамилу с Энверовым, идти не хотелось, я поскакал в скромный буфет Публички, ныне называющейся РНБ. Вид бедно одетых читателей, вкус дешевых сосисок с пюре и чая с лимоном вернул меня в подобие равновесия.

Идя по набережной Фонтанки, весь этот букет патологических пристрастий и фашистских диалогов никак не мог вытряхнуть я из головы. Магазинчик индийский, в котором собирался я купить подарок Нине ко дню рождения, исчез, пропал, вместо него некое кафе зазывало голодных. Любимый книжный (дверь в стене) закрыт был «по техническим причинам».

В сердцах стукнул я кулаком по безвинной гранитной тумбе набережной и в воздух произнес:

— Да что ж это за день-то неудачный такой!

— Что за неудачи преследуют нашего Тодора Божидарова под тихим весенним солнцем? — подал реплику обгоняющий меня слева прохожий.

Передо мной стоял Филиалов.

Лицо его за долгие годы стало морщинистей, мятые брюки штопором завивались вокруг тощих длинных ног, каблуки элегантных пыльных ботинок были выше, чем надо, как у степиста.

Он улыбался.

Сбоку проплывал трагический замок цвета оранжево-розовых перчаток фаворитки императора, фрейлины Лопухиной, в котором работала Тамила; впереди справа Alma mater вздымала стеклянный купол — кунсткамера юности моей.

И я рассказал ему про сегодняшнее свое утро, про свою жизнь, про Каплю, желающую извести Начальника Всего, про тяжелые травмы Нины, словно он ждал моего рассказа, как первый встречный русского дао из неведомого поезда.

— Знаете ли вы, — сказал он, выслушав меня, — что Сабина Шпильрейн теперь вовсе не безвестна, о ней знают все, о ней фильмы снимают, в начале восьмидесятых в Вене был найден ее архив, дневники, письма Юнга.

Я остановился. Остановило меня слово «письма».

— А ведь у нас дома, в третьем левом ящике старого бюро, лежит письмо Энверова! Может, от него идет какое-то хреново излучение, оно создает фантастическое поле, и Капля из-за того на нем и зациклилась?

— Письмо от Энверова? — поднял брови Филиалов. — Вы с ним переписывались? Он вам писал? С чего бы это?

— Он не мне писал, а Тамиле. Тогда, давно.

И я рассказал ему о «Севере», о приходе плачущей Тамилы в дом наш, о моей поездке в зимний Свияжск, о снеговиках, о месте, где лежала левитановская тень облака и где встретился мне с ведром воды монах из будущего монастыря, о том, как родились и выросли наши дети.

— Я как будто обо всем забыл, пока дети учились, росли, пока Капля была маленькая, — сказал я. — А за письмом Тамила так и не пришла.

— Так вы не знаете? — спросил Филиалов.

— Что?

— Тамила погибла много лет назад.

— Как?! — вскричал я. — Не может быть!

— Вы ездили в Свияжск зимой. А она погибла весной.

— Где? Каким образом?

— Здесь, неподалеку. Все неподалеку. Место ее работы, «Север», куда ходила она в обеденный перерыв и где встречалась — вот об этом я не знал ничего — с Энверовым. И подворотня, из которой она вышла, тоже рядом.

Тамила вышла средь бела дня из подворотни, упала, потеряла сознание. Вызвали «скорую».

— Она за обедом любила выпить пару рюмочек коньяку.

— Да, я видел, и тогда в «Севере» тоже.

Врач из «скорой» учуял запах спиртного, решил, что дамочка пьянчужка, вызвал милицию, Тамилу увезли в вытрезвитель, где она, не приходя в сознание, умерла к ночи от тяжелой закрытой черепно-мозговой травмы. «Со знанием дела ее ударили», — сказал Филиалов. Сумочка Тамилы была пуста — ни денег, ни документов. Назавтра новый дежурный нашел в боковом карманчике сумочки визитную карточку директора ВНИИТЭ, позвонил, выяснилось, где Тамила работала и кто она такая.

— Вы письмо читали?

— Нет, — отвечал я.

— Отдайте его мне.

У меня никакого желания хранить послание Энверова (после стольких лет хранения...) не было.

— Конечно.

— Вы когда уезжаете на дачу?

— Часов через пять друг за мной на машине заедет.

— Через три часа буду у вас. Давайте адрес. Вот мой телефон.

И мы разошлись.

В метро я вдруг вспомнил, что в лето рождения нашего первенца по всему городу: во дворах, садах, скверах, на бульварах — стали вырубать сирень. Тамила, как знали все, зародилась из сирени, как врубелевская девушка весенней ночи; выкорчевывая, уничтожая сирень, словно уничтожили ее возможность вернуться, чудом ожить, зародиться снова. Голова кружилась — вот сейчас кондрашка хватит: что девочки мои будут делать? С валидолом в зубах выбрался я из подземки, побрел к дому, ментоловый холодок заставил меня собраться.

Загрузка...