Расквартированы участники семинара были кто где. Некоторые даже с палатками прибыли, наподобие улиток свои домики с собой привезли. В заброшенном монастыре, где царила мерзость запустения (впрочем, какие-то неведомые молчаливые волонтеры или иногородние второкурсники реставрационного отделения незнамо чего расчищали и разбирали несколько флигелей), было вполне пристойного состояния крыло келий, возможно, жилое до недавних пор, располагались и в них. Я спал на втором этаже школы, бывшей гимназии. Вечерами по модной туристской привычке то там, то сям, на берегу ли, на пустыре (во дворе монастырском не разрешалось, возможно, ожидалось что-то вроде музеефикации, реставрации, благоустройства) жгли костры, сидели у костров, пили чай и сухое вино, водка возникала редко, находились певцы с гитарами, все подпевали, советская туристическая цыганщина было тогда в моде. К полночи уставали все, особенно ленинградцы, архангелогородцы, северяне, привыкшие к белым ночам, из белых ночей явившиеся и оказавшиеся в среднерусско-южной звездной тьме. Большинство художников еще и на этюды ходили, колдовская красота острова зачаровывала их. Лето в самом начале стояло теплое, ясная погода без дождей, все дожди пролились весной, подняв сирень, вызеленив зелень.
Мне то снились сны, полные приключений, то дрых я без задних ног и вне сновидений. В ту ночь меня разбудили выстрелы. Я до сих пор не знаю, стреляли ли в моем сне, или то было городское прислышение, вид привидения для яснослышащих, которых так же мало, как ясновидящих.
Резкие крики, стоны, выстрелы. Не вполне соображая, как всегда спросонок, стараясь не разбудить соседей, спавших сном праведников, я оделся и вышел на улицу. Когда спускался с крыльца, выстрелы еще были слышны; я понял, что стреляют в монастырском дворе, туда и отправился, но пока шел, высвечивая фонариком световую дорожку, все стихло. В полной тишине оказался я в темном дворе монастыря. Ни фонарей, ни света из окон. Впрочем, светила луна, полнолунный ее волчий фонарь очерчивал призрачно-белые здания, мой маленький фонарик (отцов, дареный, трофейный) отвоевывал у темноты подробности, с помощью лунной декорации и маленького лучика разглядел я сидевшего на камне (то ли остатке полуразрушенной могилы, то ли постаменте неведомого памятника) молодого человека. Сначала даже мелькнуло: не он ли тут стрельбище устроил? Я подошел поближе. Трезвый, тихий, ни пистолета, ни ружья.
— Не спится? — спросил он.
Я ответил вопросом на вопрос:
— Вы выстрелы слышали?
— Сегодня нет, — отвечал неспящий.
— Я проснулся оттого, что стреляли.
— Это не сейчас стреляли. Давно. Тут так бывает. Что-то вроде привидений. Их называют — прислышения.
— Давно? — переспросил я. — Во времена взятия Казани?
— В некотором роде, — отвечал он. — Видите ли, почти полстолетия назад именно тут было первое место советских политических репрессий. По приказу военкома большевистского правительства Троцкого был расстрелян каждый десятый красноармеец расквартированных на острове воинских частей, не сумевших быстро выбить белочехов из Казани.
В паузе какая-то птица пронеслась над нашими головами; была ли то сова? летучая мышь? вспугнула ли кого невзначай несуществующая стрельба, которую птица услышала позже меня?
— Впрочем, — сказал задумчиво ночной собеседник, — это могли быть и другие выстрелы. Mонахов расстреливали. Настоятеля монастыря Амвросия Гурко расстреляли.
— Когда? — тупо спросил я.
— Настоятеля перед самой установкой памятника Иуде. Да все в восемнадцатом году. Летом.
— Памятника кому?! — вскричал я.
— Иуде, — отвечал он не сморгнув. — Кандидатуру, по легенде, Ленин утвердил. Люцифера он Троцкому ваять запретил, Каина отверг. Памятник борцу с опиумом для народа, религией то есть. Вскоре после расстрела наместника обители открытие памятника и состоялось — с оркестром, парадом и пламенной речью вечно возбужденного Троцкого. Скульптура — фигура человека в натуральный рост, зловеще пригнувшаяся, грозящая небу воздетыми руками, лицо напоминало самого пламенного оратора. Памятник простоял две недели, а потом бесследно исчез.
— Уж не на постаменте ли вы сидите?
— Нет, конечно. На постаменте потом памятник Ленину стоял, но его тоже убрали, когда в монастыре образовали филиал ГУЛАГа, чтобы образ Ленина в тюрьме не находился; ну а когда филиал превратили в психушку, чтобы дурдом не возглавлял.
— Памятник Иуде?! — вскричал я. — Что за белиберда? Вы это сами только что придумали? Вы писатель? Литератор?
Поэты и писатели — в небольшой дозировке — на семинаре присутствовали.
— Я такое придумать не в силах. Тут совершенно другой, наособицу устроенный мозг нужен, чтобы не сказать: ум. Свидетельства очевидцев установки памятника существовали — мемуары датского дипломата Хеннинга Келера и писателя-эмигранта Вараксина.
— Может, они это сфантазировали?
— Есть такое мнение — врали, врали два антисоветчика. Ну, писатель, как вы понимаете, мог волю воображению дать, а датский дипломат? Дипломаты — шпионы большей частью и любят точность.
— А как их, с позволения сказать, в восемнадцатом году сюда на мероприятие занесло?
Молодой человек только плечами пожал.
— Тогда всех носило туда-сюда, мело по стране, как листья сухие ветром несет.
— Может, вы все же литератор?
— Журналист я недоучившийся.
— Вот видите.
В паузе по небу чиркнул болид. Было тихо, только кузнечики почему-то стрекотали в траве, как на юге цикады; может, в качестве еще одного прислышения мирного, канувшего в Лету летнего дня.
Тут, под ноги посмотрев, оступившись, спросил я: а где же этих расстрелянных хоронили? Кладбища вроде на острове нет.
— Всех хоронили на косе. И красноармейцев, и заключенных. Коса на костях стоит. Хотя и в городе то там, то сям, когда пустырь расчищают или берег, черепа выкапывают.
— Заключенных?
— Я ведь уже сказал вам, тут один из пунктов ГУЛАГа находился. Заключенных погибло около пяти тысяч. В том числе князь Оболенский. Вечером, как у костра запели про корнета Оболенского (в полной невинности и незнании, кстати, запели), мне аж не по себе стало: ушел, в сарай с сеном завалился, уснул как убитый. Вот как раз проснулся, выспался, к хозяевам, где остановился, ночью идти неудобно, сюда пришел, а тут и вы явились. Идите, отдыхайте, успокойтесь, не было сегодня никаких выстрелов ночных.
— А вы тут останетесь?
— Вернусь в сено, авось убаюкает оно меня.
Уходя, я слышал, как он молится вслух в монастырском дворе, этот странный недоучившийся журналист.
Песня на самом деле была про поручика Голицына, думал я (вот журналистская неточность), но корнет Оболенский действительно упоминался в ней дважды. Надо же, в числе царских воевод, задумавших и построивших Свияжск, были братья Оболенский и Оболенский-Серебряный, а их потомок в этом самом дизайнерском городе мира через пять веков погиб. Впрочем, вспомним хоть Шекспира, все это вполне вписывается в исполненную нелепой жестокости историю человечества.
Засыпая на своем сеннике среди так и не проснувшихся от моего выхода и появления соседей, я слышал, как позванивают в ушах струны гитары:
Не падайте духом, поручик Голицын,
Корнет Оболенский, налейте вина.
И уже из сна встречно подпели похороненные на здешней косе под названием Татарская Грива глухим, земляным, еле слышным хором:
Поручик Голицын, раздайте патроны,
Корнет Оболенский, надеть ордена.