Возвращение на войну

Генерал вытянул вперед руку, а потом, критически смерив глазами расстояние от земли до ладони, сократил его примерно на треть:

— Вот такого роста. Но бесстрашная девчонка. О ней надо рассказать обязательно!

С Олей Щербининой, операционной сестрой из шиндандского медсанбата, о которой говорил генерал, я уже был знаком. И не раз после нашей с ней встречи перечитывал записи в блокноте и садился было за машинку, понимая и сам: о ней надо рассказать обязательно. Но так и не рассказал. Может быть, потому, что не вышла у меня Олина фотография, а мне казалось совершенно необходимым, чтобы очерк был опубликован в газете вместе с ее портретом. Чтобы читатель увидел эту девушку с удивленно вскинутыми ниточками бровей над грустными серыми глазами, так похожую на школьницу. Да ее не только на войну, ее и в лес за грибами одну отпускать-то страшно. «Кнопка», в общем.

С тех пор прошло без малого три года, медсестра из Шинданда давно уехала домой, и материал о войне, какой увидела ее Оля Щербинина, написан так и не был.

…Меня разыскал кто-то из московских коллег, приехавших для освещения первого этапа вывода войск из Афганистана.

— Я только что из сто восьмидесятого полка, вам просили передать привет. Сказали так: если помните, от медсестры из Шинданда.

Рассказ будет теперь о другом. Но я все же начну его с тех старых записей, сделанных в шиндандском медсанбате.

— Как я оказалась здесь? Случайно, в общем. Пришла в военкомат, да сказала, что хотела бы поработать в армии. Там спросили: в Афганистан поедете? Поеду. Мама не удивилась даже, они у меня с папой тоже непоседы. Только вздохнула: значит, передалось по наследству, теперь вот твой черед уезжать.

А я в жизни не пожалею, что приехала. Здесь все по-другому: любая фальшь видна. Уж если любят, то любят. А если ненавидят — наотмашь!

Я вообще-то человек совершенно не медицинский. Даже в школе еще думала: куда угодно пойду, только не в медицину. Только не медсестрой мыкаться всю жизнь, как мама. А документы все равно отнесла в медицинский институт. Теперь думаю: даже хорошо, что я тогда первый же экзамен завалила и попала в училище. Если бы в институт поступила, не попала бы сюда. Хотя, когда приехала, думала сначала: ни за что не выдержу. А потом поняла: человек очень многое может, если будет все беды свои воспринимать в мировом масштабе. Надо спросить себя: что изменится в мире, оттого что тебе плохо и тяжело? Ничего, мир не станет от этого лучше. Значит, нечего и вешать нос. Правда, это у меня не всегда получается.

— Вы сказали: поначалу было трудно. Что именно?

— Да разве расскажешь? Трудно, когда летишь в вертолете по ущелью в горах, раненый теряет сознание у тебя на руках, а ты не можешь найти вену иглой, не можешь его удержать. Хотя это даже не трудно — страшно.

Трудно, когда БТР несется, не разбирая дороги, тебя по стенам размазывает, а тебе ничего, тебе надо все сделать так, чтобы мальчику, который на мине подорвался, не было так больно, как сейчас.

Трудно, когда ты сегодня с человеком говоришь, а завтра — все, его завтра в «Черном тюльпане» домой увезли.

Война переворачивает тебя. На все другими глазами смотришь, все отступает: романтика, беды твои личные, деньги, что там еще? Вы скажете: конечно, это и неженское дело. Может быть. Но когда, знаете, тебе солдаты после рейда говорят: «Ольга Васильевна, а мы вас на боевых в бинокль видели!» — уважать себя начинаешь.

…Это правда, что все мы, писавшие об Афганистане, чувствуем себя виноватыми перед ними, медсестрами военных госпиталей. Писали о них мало, да и не так. А как надо? Не знаю этого и сейчас.

Никогда не забуду, как впервые переступил порог военного госпиталя в Кандагаре. Как отворачивался ненароком, чтобы не смотреть в глаза искалеченным нашим мальчишкам. Как думал о том, что война страшна не грохотом снарядов, не посвистом трассеров. Она страшна этими глазами раненых, кровавыми бинтами, носилками, обернутыми фольгой, на которой картонная бирка с именем, фамилией, номером полевой почты. Это все, что остается от человека на войне.

Ну а если видишь это изо дня в день? И тяжелые операции, которые длятся часами. И бессонные ночи на дежурствах с тревожными стонами раненых. И тесные комнатушки в фанерных модулях с общим умывальником в конце коридора. И чье-то обещанное письмо, которое никогда не придет. И обидное, но неслучайное ведь, не из ничего взявшееся, — «походно-полевая жена», «ппж». Как, какими словами написать об этом, чтобы честно и без сентиментальных «ахов», чтобы только правду?

Не думаю, что на долю Оли Щербининой выпало больше, чем на долю других, или что работала она намного честнее и лучше сотен таких же девчонок. Но именно в ней поразило невероятное несоответствие между всей ее внешностью, ее отношением к миру — очень бережным, добрым, детским. И всем тем, что ее окружало в медсанбате. Я слушал ее рассказ и, пусть простит меня Оля, думал тогда: здесь какая-то ошибка, ее место — дома, в библиотеке, в театральном партере, где угодно, но только не здесь, не в крови и в бинтах, не среди солдат, которые умирают в афганских горах. Только не на войне.

А она рассказывала мне, как училась стрелять из пулемета, бросать гранату, водить БТР, подложив под сиденье подушку. Как приносила книги в палаты, как ставила пластинки раненым, приучала их к классической музыке. Мы говорили с ней в модуле, где Оля жила вместе с подругами — Тоней Кочеваткиной, Клавой Курбатовой, двумя Иринами — Федоровых и Асауляк. Оля переживала, что в комнате беспорядок, сегодня утром поступили раненые, девчонки убежали в операционную, даже не успев толком прибраться. И добавила к этому тут же:

— Плохо, когда во взрослом умирает ребенок. Но если его чересчур много, тоже плохо. Мне вот командир говорит: «Старайтесь хотя бы соответствовать, Ольга Васильевна!» Но я разве не стараюсь? Просто надо уметь смотреть вокруг себя и видеть хорошее. Вот вы видели, как цветет верблюжья колючка? Дома рассказать — ни за что не поверят!

Я не видел, как цветет колючка. Мне даже, честно говоря, на эту колючку совершенно наплевать. И я не был в Шинданде в тот день, когда операционной сестре медицинского батальона вручали медаль «За боевые заслуги» — за мужество и героизм, проявленные в шести тяжелых боевых рейдах. Знаю по ее словам, что Оля совсем растерялась тогда перед строем.

— Я вас поздравляю с правительственной наградой, — сказал ей генерал, вручая медаль. А она вместо тех слов, которые должна была произнести, тихо сказала:

— Спасибо.

И только увидев удивленные глаза комдива, опомнилась, выпалила:

— Служу Советскому Союзу!

Все долго хлопали, пока пунцовая от счастья Ольга Васильевна добиралась до своего места в строю.

Отработав отмерянные ей два афганских года, Оля Щербинина простилась с медсанбатом. Собирая сумку, она положила поверх всех вещей красную коробочку с боевой наградой. И уехала домой.

Встреча с Родиной произошла у нее в военном аэропорту под Ташкентом. Встреча была такой.

— За красивые глазки? — хмыкнул таможенник, повертев в руках коробочку с медалью. И небрежно бросил на стойку пачку фотографий из Олиной сумки. Часть фотографий упала на пол. Олины боевые подруги, дорогие ее раненые мальчишки улыбались ей с грязного пола.

— Соберите, — дрогнули губы.

Увидев заминку у стойки, к таможеннику подошел его товарищ.

— В чем дело?

— Да тут красотка недовольна.

И пошло, и поехало. До вокзала добиралась ночью с тремя попутчицами на «левом» автобусе, рейсовые уже не ходили. Водитель, отъехав несколько километров, свернул к обочине: пока не заплатите, не поеду. Медицинские сестры, «афганские мадонны», как называли их тогда в газетах, вытряхивали сумочки и карманы.

В райвоенкомате Свердловска, где Оля прежде состояла на учете, ей отказались дать справку о том, что она два года работала в Афганистане. Сказали: не положено. Есть приказ справок таких не давать.

Ее прописали в общежитии, где она раньше жила вместе с младшей сестрой. Но сестра к тому времени вышла замуж, у нее родился ребенок, не вчетвером же в комнатушке жить. Оля подхватила чемодан и пошла стучаться к подругам: кто приютит?

Тут непосвященным надо пояснить: Оля Щербинина была в Афганистане служащей Советской Армии. Это гордое словосочетание означает, что ей не положены льготы, предусмотренные для участников войны. Оперировать ночи напролет, ходить в рейды, сопровождать раненых под огнем — это положено. А хотя бы льготная очередь на жилье по возвращении домой — нет. Ни ей, ни всем таким же, как и она, девчонкам, попавшим в афганские жернова.

На старой работе ее встретили, в общем, хорошо. На пятиминутке начальство объявило:

— У нас Оля приехала из Афганистана, мы ее как-нибудь попросим рассказать. Вот Галина Петровна ездила по турпутевке в Индию, она потом очень интересно рассказывала.

Оля делиться впечатлениями не стала: никому это не было нужно. Кроме ее самой. Каждую ночь первые полгода ей все снился и снился медсанбат, снился госпиталь в Баграме, куда она однажды была отправлена на усиление в составе бригады врачей и где они работали на пяти столах одновременно: армия несла тяжелые потери в Панджшерском ущелье. Это был 1985 год, пик наших потерь в Афганистане. Снова и снова в этих Олиных снах горели лампы над операционными столами, снова несли и несли раненых, снова отдавали им свою кровь медицинские сестры, снова и снова шмякались в эмалированные чаши окровавленные осколки, осколки, осколки.

— Говорят: «Приезжаете из Афганистана, начинаете права качать!» Да какие права? Тут если ты молодец, то молодец, а если подонок — подонок. А там, дома, не разберешь.

Очень не устроено все у многих. Солдаты, которые вернулись еще в начале восьмидесятых, до сих пор стоят в очереди на жилье. А Томка Борисова? Встретились с ней дома, кинулись друг к дружке, наревелись. Когда она уезжала в Афганистан, ее мать должна была получить квартиру. Но, после того как Тома выписалась (такой порядок: едешь служащим — выписывайся), матери дали только комнатушку. А тут ребенок у Томки родился, ютятся теперь втроем. Вот вы пишете: ждут нас дома с цветами-подарками. «Родина гордится, Родина благодарит». Зачем это? Кого не коснулось, тот живет своей жизнью, как жил. Никому этот «Афган» не нужен.

Мало-помалу устраивался Олин быт, острота первых дней возвращения растворялась в буднях, в работе, в житейских делах. Ей, можно сказать, повезло: уехали в долгую командировку друзья, оставили комнату. Денег, которые Оля подкопила в Афганистане, хватило на цветной телевизор и софу, — получился дом.

А жизнь не получалась. Место свое Оля среди людей не нашла. Была ли тому причиной неустроенность? Равнодушие, с которым столкнулась в первые же дни? Или что-то еще, для нее более важное? Скорее всего, все это вместе взятое. Так или иначе, но, приехав с войны, она с нее не вернулась.

— Пришла я однажды с работы, включила свой прекрасный телевизор, села на свою прекрасную софу. И говорю себе: «Ах, батюшки, мне скоро уже тридцать! Ах, батюшки, у меня ничего нет! А что за плечами? Два года „Афгана“».

А потому думаю: нет. Если и было в моей жизни что-то стоящее, то это они — два года Афганистана. И не хватает мне как раз всего того, что было там. Там настоящие люди и настоящая жизнь. И я там, кажется, нужнее. Да лети все к черту!

Оля Щербинина вернулась на войну. Приехала в феврале 1988-го, когда первая колонна советских войск уже уходила на север к границе. А она тем временем улетала из Кабула за назначением в штаб дивизии. При этом вышла заминка: летчики убавляли-убавляли для нее ремни парашюта, а потом, поняв, что это дело безнадежное, что до парашюта Оле еще расти и расти, сунули ей в руки ранец, пошутили: ты, подружка, когда прыгать будешь, то одной рукой парашют держи, а другой вот это кольцо дергай!

Получив назначение в полк под Кабулом, Оля терпеливо выслушала инструкции и только в самом конце разговора призналась: я ведь здесь уже второй раз.

«Зачем ты приехала, мы же скоро уходим?!» — опешил ее собеседник. Оля грустно улыбнулась в ответ: объяснять было слишком долго.

Июнь 1988 г.

Из дневника

В 40-й армии тотальный дефицит людей, способных хотя бы сносно объясняться по-английски. По этой причине Лев Серебров, очень симпатичный мне генерал из группы Варенникова, который опекает всю приезжую снимающую и пишущую публику, уговорил меня забрать утром в отеле «Кабул» немца Дитера Людвига и «полетать с ним по нашим постам».

До гостиницы «Кабул» я добирался в кромешной темени. Луч фар корпунктовской «Волги» вяз в непроглядном холодном тумане, выхватывая из него спины куда-то бредущих в этот час людей. На мосту через реку выстроилась вереница одинаковых двухколесных повозок, запряженных ишаками, — это торговцы-оптовики потянулись к рынку с виноградом и картошкой, зеленью и мандаринами. Безмолвные, черные силуэты в ночи.

Дитер Людвиг — фотокорреспондент, фрилансер. Он уже восемнадцать лет живет в Азии, в Дели. Сорокалетний, улыбчивый, бородатый, прекрасно говорящий по-английски немец, с которым мы пару дней назад допоздна просидели все в том же «Кабуле», поднимая тосты за советско-германскую дружбу, и почти побратались. Как выяснилось, два года назад он уже был в Афганистане с моджахедами и даже видел издали Хост, а потом благополучно вернулся в Пакистан. Теперь же вот уже три недели подряд штурмует здешних чиновников, пытаясь сделать вполне легальный репортаж про их трудную афганскую жизнь. Причем работает он, судя по снимкам, которые показал мне, отлично.

Без десяти минут пять немец был уже в штанах, но весьма плох после бурно проведенного вечера и судорожно собирал по номеру камеры и пленку. Мы пробрались с ним через вестибюль гостиницы, то и дело спотыкаясь о тюфяки, покрытые грязными простынями: это «альковы» обслуги и дежурящих ночью царандоевцев,[21] одного из которых пришлось долго будить, чтобы он открыл нам дверь. До аэропорта добрались почти без приключений, если не считать того, что близ ЦК НДПА водитель нашего армейского бэтээра то ли спьяну, то ли приняв меня за афганца, неожиданно вильнул и пошел на мою «Волгу» на полной скорости лоб в лоб. Я увернулся каким-то чудом, спасая жизнь герру корреспонденту. Ну, и свою заодно.

У ворот литерной советской стоянки нас ждал Александр Голованов, командир «полтинника», сводного авиаполка. Мы не были с ним знакомы, и он отчего-то мне очень понравился, с самой первой минуты. Всю жизнь не дает мне покоя эта загадка: как, едва взглянув в глаза, распознают друг друга мужики? Ведь сразу становится понятно: с этим сговоришься, может, даже подружишься, а вот с тем — ни за что. В чем тут дело? Предки наши, что ли, паслись вместе на одном пастбище?

Мы простояли на взлетном поле еще минут двадцать, пока к литерной не подрулил только что приземлившийся «Ту-134». К нему тотчас подъехал эскорт черных «мерседесов», засуетились люди с атташе-кейсами в руках. Наджибулла. Рабочий визит в СССР, о котором не сообщалось: политика в холодных рассветных сумерках, теневая сторона большой дипломатии, не предназначенная для досужих глаз.

В первый рейс мы ушли с самим Головановым. На полу его «Ми-8» бултыхалась резиновая емкость — вода для одной из горных застав, а вдоль лавок сидели двое солдат и старший сержант, который отдавал им приказы с помощью весьма эмоциональных и доходчивых жестов. Прошли на предельно малой высоте над уездом Баграми, чуть было не чиркнули брюхом по памятнику истории: идеальной формы каменный столп, возведенный будто бы самим Македонским, торчит на вершине горной гряды.

Голованов мастерски сел на крохотную скальную площадку, не выключая двигателей. Дитер торопился, без устали щелкал затвором камеры, снимая и эту совсем не парадную заставу десантников на высоте трех тысяч метров над уровнем моря, и давно небритых бойцов, и нашу ревущую двигателями «вертушку»: серые будни афганской войны. Все это время в сторону соседней горушки из-под наших ног методично бил миномет. Оказалось, как раз над этой заставой на днях сбили «Ми-24», экипаж погиб.

Едва вернулись в Кабул, улетаем снова, теперь с досмотровой группой спецназа. Дитер, пытаясь сохранить равновесие, ловит в объектив симпатичное лицо совсем молодого еще командира Жени Пташника, его ребят, одетых в «песочку», форму войск специального назначения. И, похоже, очень доволен съемкой. «Спецназ? О'кей! Караван моджахедов? Зерр гут!» Спецназовцы, которые впервые в своей жизни так близко видят иностранца, отлично справляются с работой фотомоделей. Даже бровью не поводят: подумаешь, эка невидаль — немец на борту!

Кончилось дело тем, что Дитер Людвиг остался в «полтиннике», как он объявил, «навсегда», получив разрешение Голованова снимать спецназ до самой ночи. Ну а я, передав гостя в надежные руки летчиков, поехал домой, с трудом удерживая руль после бессонной ночи. Света дома не было, ужин пришлось ограничить банкой холодных рыбных консервов.

Написать об этом в газету? Приметы перестройки, как ни крути! Так ведь из репортажа цензура вырежет все, кроме Дитера Людвига, а уж тем более спецназ, которого «нет в Афганистане». Гласность, конечно. Но в экспортном варианте. А он, как водится у нас, всегда получше отечественного.


P. S.

Полковник Александр Голованов погиб в феврале 1989 года, в последние дни войны. Получив приказ вернуться на Родину, он поднял в воздух свой полк и шел впереди него, прокладывая дорогу вертолетам сквозь штормовые ветра. В последний раз он вышел на связь с ведомым в районе перевала Саланг, и с той минуты и до самого последнего часа летчики искали машину командира в горах Гиндукуша. За мужество и героизм, проявленные при исполнении воинского долга, Александру Сергеевичу Голованову было присвоено звание Героя Советского Союза — посмертно.

Разыскать Дитера Людвига, на пленках которого остался погибший советский летчик, после войны мне так и не удалось.

* * *

Какое-то предчувствие с самого начала бередило душу: лететь в Джелалабад не было никакого желания.

— Едут почти все советские журналисты, аккредитованные в Кабуле. И еще десятка два западных корреспондентов: лично убедиться в победах афганской армии, — накануне убеждал меня по телефону генерал Серебров. — Я тебя очень прошу, Миша. Надо съездить.

Как тут откажешься?

В Джелалабад прилетели ночью, добирались на обшарпанных автобусах до гостиницы «Спингар», вполне пристойной по здешним меркам. Долго размещались, разбредались по комнатам.

Утром не спалось. Часов около семи спустился вниз, вышел на улицу, в безмятежное, теплое, щебечущее утро. В нескольких метрах от входа в гостиницу замерла новенькая, только что помытая «тойота», а рядом с ней, у самых дверей «Спингара», стоял столик. Сидящий за ним солдат-охранник сосредоточенно чистил свой автомат, раскладывая на куске белой ткани его металлические части. По аллейке возле гостиницы прогуливался японец из прилетевшей с нами телевизионной группы. Мы кивнули друг другу, встретились взглядами и, не произнеся ни единого слова, поняли, что одновременно подумали с ним об одном и том же. О «тойоте», стоявшей перед входом. И о «Калашникове», который чистил афганец. Будто кто-то нарочно подстроил нашу безмолвную советско-японскую встречу безмятежным афганским утром и поместил в кадр для съемки два этих символа вместо государственных флажков. Мой — автомат. Его — «тойота»…

Странно было ехать по джелалабадским улицам. Все так же и тем же торговали дуканы, все так же торопились в школу девочки в черных платьях и белых шелковых платках. И тот же регулировщик стоял на круглой площади в центре города, что и год назад. Можно было подумать, что так здесь было всегда, что никакой войны не было и в помине. Что не отсюда девять лет подряд отправляли в Союз цинковые гробы.

Но война была, и были гробы. И этот пуштунский мир не рухнул с тех пор, как отсюда ушла последняя советская колонна. И даже не дрогнул. Хуже того: даже не заметил перемен…

Километрах в двадцати пяти от города, неподалеку от Самархейля, где когда-то жили наши советники и даже сохранились надписи по-русски, нас пересадили из автобусов на бронегруппу: два афганских бэтээра и боевую разведывательно-дозорную машину, БРДМ.

Тут произошел эпизод, который, вспоминая потом, иначе как мистическим не назовешь.

С самого первого дня в Афганистане я всегда занимал на бэтээре одно и то же место, которое считал для себя «заговоренным»: слева, над люком водителя. Объяснения этому нет никакого, это место ничуть не лучше и не хуже любого другого. Но на войне у многих материалистов, вроде меня, есть свои приметы, которым, даже ни во что эдакое не веря, следуешь всегда. На всякий пожарный.

Так вот: тогда, под Джелалабадом, «мое» место на «броне» оказалось занятым. Старенькая «бээрдэмка» была облеплена прессой, как варенье осами, и пересаживать коллег из-за глупого моего суеверия было никак невозможно. Пришлось мне карабкаться наверх и найти себе место где-то позади башни, которую венчало прикрученное толстой веревкой запасное колесо. Как потом оказалось, это меня и спасло.

Вдоль трассы, ведущей к пакистанской границе, виднелись следы недавних боев: обугленный танк съехал на обочину, воронки минных разрывов чернели на дорожном полотне. Сама же дорога была все так же красива. Даже не дорога, а сплошной зеленый тоннель из диковинных деревьев, которые смыкали свои кроны над головой. Временами деревья редели, и в этих прорехах мелькали кишлаки, зелень полей, хребты близких гор. Время от времени у дороги попадались афганские посты. Солдат на одном из них кашеварил на костерке у разрушенного моста, оторопелым взглядом смотрел вслед бэтээрам с необычными пассажирами в ярких гражданских куртках.

— Это война? Ха-ха-ха, — заливался смехом сидевший рядом со мной Франсис Кремье, пожилой репортер из «Юманите».

Все произошло мгновенно, едва дорога вырвалась из зеленого тоннеля на открытую широкую долину, по которой оставалось километров десять до пропускного пункта Торкхам на пакистанской границе — цели нашей бессмысленной и безрассудной поездки.

Взрыв вздыбил каменистую землю у самой дороги. Потом другой, третий, гранитная крошка посыпалась на голову. Эти секунды отложились в памяти рваными, почти не связанными меж собой картинками. Афганец, который сидел на моем месте, над люком водителя, теперь лежал с перебитым горлом, из которого струей хлестала кровь. Кровь текла по виску тассовца Александра Снастина. Кровь на броне повсюду, на куртке японской журналистки, которая зашлась в истошном крике — не то от страха, не то от боли. Кровь на шее, на пиджаке у правдиста Олега Игнатьева, сидящего верхом на пулеметной башне.

Идущая следом за нами машина остановилась на мгновение, потом двинулась снова, я успел увидеть кровь на куртке корреспондента «Красной звезды» Александра Олийника, который втягивал в люк раненого Юрия Тыссовского, заведующего отделением ТАСС.

Обстрел продолжался еще несколько минут. Мины падали слева от нас, то ближе, то дальше от дороги. Ошалевший, оглохший от взрыва, но невредимый водитель-афганец гнал БРДМ, торопясь к спасительным горам, которые чернели вдалеке. Все вжались в перепачканную кровью броню обреченно и молча, слушая рев движков и вой ветра в ушах. Только правдист Олег Игнатьев, ветеран Великой Отечественной, пожилой уже человек, много повидавший на своем веку, так и не сменил позы, остался на башне. Даже ухитрился закурить на ветру и, промокая кровь носовым платком, невозмутимо прокомментировал:

— М-да… Меня, кажется, зацепило.

Страха почему-то не было. Было грустно и очень печально на душе оттого, что, быть может, умереть придется уже сейчас, в этом чертовом Нангархаре. Ни за что, по своей же глупости, и это несправедливо, потому что еще так долго можно было бы еще жить…

Как оказалось потом, больше всех досталось Юрию Тыссовскому. У него разворочено бедро, дырка такая, что туда вошел бы кулак. Он потерял много крови, потерял бы еще больше, не окажись у запасливого Олийника марли и бинтов. Перепало и щуплому, похожему на мальчишку индийцу Пратапу Чакраварти, который представлял агентство Франс Пресс: он ранен в голову, в ключицу и в руку. Мелкими осколками посекло еще шестерых, причем все они, за исключением Тыссовского, ехали на нашей БРДМ. Какие боги берегли меня?

На аэродроме ко мне быстрым шагом подошел генерал Серебров, тот самый, который уговаривал лететь в Джелалабад. Обнял, не сказал ни слова. Да и что тут скажешь?

Октябрь — ноябрь 1988 г.

Загрузка...