Последний солдат

Взять Кабул должны мы были —

В рог труби, штыком вперед.

Прочь отсюда, где сгубили

Мы друзей, где этот брод,

Брод, брод, брод вблизи Кабула.

Р. Киплинг

Из дневника

В середине января 1989-го, последнего года афганской войны, я продал за бесценок немногочисленный корпунктовский скарб и без всяких сожалений[23] улетел из Кабула.

Это был уже не мой город — опустевший, затаившийся в предчувствии скорых перемен. Уже эвакуировались многие части, уехал госпиталь, заметно опустел штабной городок. Еще большая часть «контингента» оставалась на территории Афганистана, но война была, в общем, закончена. Моджахеды Ахмад-Шаха Масуда, не скрываясь, выставили свои посты неподалеку от наших застав на трасе Хайратон — Кабул, готовясь войти в столицу сразу же, как только оттуда уйдет последний советский солдат. «Духи» и наши стояли теперь рядом, но уже никто ни в кого не стрелял. Мне, как Джавдету из «Белого солнца пустыни», делать здесь больше было нечего.

Но и дома, как оказалось, — тоже. Приехавшие из Афганистана были окружены ореолом исключительности, на них смотрели с уважением, но вся эта война давно стала Москве «до лампочки». У меня было такое чувство, что я, уехав раньше времени, предал «своих», бросил их на произвол судьбы.

Словом, в начале февраля с редакционным удостоверением в кармане я примчался в Термез, приграничный городок в Узбекистане, где человек, наверное, двести из числа пишущей и снимающей братии дожидались события, которое вот-вот должно было стать мировой новостью номер один: вывода из Афганистана советских войск. Чуть ли не первым человеком, с которым я столкнулся в гостиничке, куда определили журналистов, была моя кабульская знакомая американка Джана Шнайдер, расставшаяся со своим Томом и тоже приехавшая освещать вывод.

Пресса, как водится в командировках, изрядно выпивала, пересказывала друг другу новости, браталась, ссорилась, передавала в редакции репортажи, потом снова выпивала и снова браталась. Ждали Громова, который, по слухам, вот-вот должен был появиться по каким-то делам в Термезе. Он-то мне и был теперь нужен: только командующий мог организовать мой переход через границу.

— Борис Всеволодович, мне бы на ту сторону, — пробился я к Громову сквозь толпу коллег в каком-то ангаре, где была организована его встреча с прессой.

— Завтра в 6.30 пришлю БТР к границе, устроит?

— И мне бы одеться по-человечески. У меня, кроме этой куртки, нет ничего.

— Решим.

— А «Красной звезде» можно? — воспользовались ситуацией Николай Бурбыга и Виктор Хабаров, командированные в Термез главной газетой Советской армии.

— «Красной звезде» — нужно, — улыбнулся Громов.

Как Джана Шнайдер, ни слова не знающая по-русски, поняла, о чем идет речь, — честное слово, не знаю. Но на рассвете, когда я спустился в холл гостиницы, она уже сидела с вещами перед входом. Два бравых корреспондента «Красной звезды», никогда прежде так близко не видавшие живую американку, проявляли свойственную русским офицерам галантность и полную готовность переправить через советско-афганскую границу обаятельную представительницу потенциального противника.

Но чем ближе наш «уазик» приближался к мосту через Амударью, по которому проходила граница, тем яснее мне становилось, что брать с собой Джану нельзя. И дело уже не в том, что не было на то никаких разрешений и согласований, бог бы с ними. Куда я ее возьму? Куда я сам еду — навстречу стотысячной группировке, которая лавиной катилась с заснеженных гор вниз, домой, прочь от этой войны?

— Мужики, что у нее с паспортом? — спросил я у пограничников, которые стояли в тот ранний час на страже рубежей Родины.

— Дело вот в чем, — ответили стражи границы, изучив американский паспорт Джаны. — У нее с выездной визой порядок, а вот въездной визы — нет.

— Это значит — если войска выйдут, вы ее не пустите, что ли, оставите на съедение «духам»?

— Ну, мы же не сволочи. Пустим, конечно.

Они-то, конечно, не сволочи, но я понял, что это мой последний шанс.

— Послушай, Джана, у тебя проблема: нет визы. Они не смогут тебя пропустить, — соврал я, потупив глаза. — Понимаешь? Тебя не пустят обратно в Союз, когда все кончится. Я ничем не смогу помочь.

— Нет визы? О'кей! — следа не осталось от обаятельной улыбки на лице Джаны Шнайдер. Глаза ее сверкали недобрым огнем, говорила она, понятное дело, по-английски, и я сейчас испытываю некоторые сложности с переводом тирады, которая обрушилась на меня в тот утренний час на Государственной границе между СССР и Афганистаном в преддверии больших исторических событий. Некоторые слова я оставлю поэтому, пожалуй, в оригинале:

— Хорошо, ты можешь ехать без меня. О'кей. А я поеду сейчас в ваш fucking Ташкент, возьму вашу fucking визу, сяду на ваш fucking самолет, долечу до вашего fucking Мазари-Шарифа, сяду на ваше fucking афганское такси, доеду до вашего fucking Саланга. И если меня убьют, это будет на твоей совести! — на этих словах палец Джаны Шнайдер уперся мне практически в нос, она резко повернулась, подхватила свои репортерские сумки и быстро вышла из помещения контрольно-пропускного пункта.

Бравые корреспонденты «Красной звезды» потупили глаза: стало понятно, что в этом конфликте они были на стороне потенциального противника и всячески меня осуждали. Но решение было принято, и груз ответственности за безумную американку свалился с моих плеч.

Обещанный Громовым БТР стоял по ту сторону моста через Амударью. Порученец командующего передал мне камуфлированный бушлат с воротником из овчины и такие же ватные штаны:

— Борис Всеволодович просил передать. Это его, но вам должно подойти.

Я снова был в Афганистане.

* * *

Он сделал все, как обещал. Остановил машину перед пятым пролетом моста через Амударью, спрыгнул с «брони» и, не оглядываясь, пешком пересек Государственную границу СССР.

Так закончилась эта война, длившаяся девять лет и два месяца, унесшая почти 15 000 жизней.

Так вернулся из Афганистана генерал-лейтенант Герой Советского Союза Борис Громов. Русоволосый, чуть ниже среднего роста, резкий в движениях человек в полевой камуфляжной форме. Его редко называли здесь по имени-отчеству. Или по фамилии, или просто — командующий.

Ждавшие Громова на противоположном берегу реки не видели: его веки воспалены от невероятной усталости последних афганских дней и ночей, проведенных без сна. В те несколько февральских суток, когда напряжение на Саланге достигло наивысшей точки, когда пурга, снежные лавины, поломки техники грозили сорвать график вывода войск, командующий не смыкал глаз. Требовал доклада каждый час. Круглые сутки. На третий день, когда колонны прошли наконец перевал, он позволил себе передышку. Самое трудное оставалось теперь позади, успех этой последней его боевой операции был в общем-то предрешен, но на территории Афганистана еще находились тысячи солдат и офицеров и отвечал за них лично он — Громов.

В эти дни я был на Саланге, пытался пробиться через тоннель к южному порталу. Куда там! Сквозь полузасыпанные снегом галереи уже на подступах к перевалу сплошным встречным потоком двигались боевые машины. Месили гусеницами языки сошедших со склонов лавин, цеплялись траками за скользкую ледовую корку. Тяжелым был для них путь через перевал. Два дня и две ночи шло это предельное испытание сил и нервов, беспрерывно звучала в эфире хриплая перекличка. Два дня и две ночи вдоль трассы, ведущей к границе, горели на снегу костры, и усиленные сторожевые посты и заставы, уже собранные в дорогу, готовые к маршу, ждали приказа: в путь!

Приказа такого не было. Час выхода откладывался с утра до полудня, затем до вечера, потом… Потом срывался в ночь разведвзвод, сопровождая наверх, к перевалу, «наливники» с топливом, чтобы подпитать обессилевшую на Саланге технику.

— Просто горе с «тылами»! — сетовал дежурный по северному диспетчерскому пункту старший сержант Сергей Евстафьев. — Так тяжело идут. Загазованность в тоннеле страшная, нечем дышать. Движение блокировано пробками, а моторы не выключишь: замерзнут люди. Самый главный враг у нас, оказалось, — снег. Лавины и пурга, чтоб им пусто было!

Вместе с коллегой из «Красной звезды» фотографом Виктором Хабаровым ночь коротали в десантном батальоне Ивана Гордейчика, который расположился в нескольких километрах от северного входа в тоннель.

— За два последних месяца устали больше, чем за два года, — говорил нам не спавший уже которые сутки подряд капитан. — Отложили бы вывод хотя бы на неделю, наверное, сломались бы люди, не выдержали.

И капитан снова и снова вызывал на связь неведомого нам «Рубина», застрявшего где-то на юге. Ветер трепал полог палатки, в трубе «полариса» — «буржуйки», сделанной из гильзы артиллерийского снаряда, — гудело пламя сгоравшей солярки. Или это гудели в ночи двигатели машин, которые вырывались из снежного плена и шли теперь по серпантину вниз, в долину?

Часов до двух ночи мы сидели с Виктором Хабаровым у костра взвода разведки, который томился в ожидании отъезда. Парни лихие, дерзкие, хлебнувшие всякого в здешних горах. Володя Комарских и Сергей Кирюхин пекли на костре оладьи с изюмом и раз десять за вечер, наверное, попросили написать в газете, что в глаза не видели в Афганистане гречневой крупы. Что до чертиков обидно было им читать опубликованное в молодежном журнале письмо какой-то женщины, что будто бы в стране нет гречки, потому что всю ее отправляют на войну, «афганцам». Не съеденная ими гречка — если и не единственная, то, во всяком случае, самая большая обида, накипевшая в их душах в эти последние дни войны.

Уходили в долину с «панджшерским» батальоном давнего знакомого — подполковника Сергея Ушакова, начисто потерявшего голос от холода и крика. В отличие от многих других подразделений, батальон Ушакова шел к границе без алых флажков и бантов на броне: подполковник запретил.

— Мы ведь а-а-армия, а не табор. Я прав, пресса? — весело хрипел Ушаков, явно довольный тем, как красиво и четко спускался в долину его батальон. — А ты постарел здорово. Лицо какое-то… Вроде, раньше моложе был, — прохрипел комбат вместо приветствия.

У него невероятная, сенсационная новость: ненавидевший лютой ненавистью женский пол, Ушаков нашел в Северодвинске человека по имени Тая, которая написала комбату за минувший год около пятисот писем — иногда по два письма в день!

Шли на север, к границе. Мимо застывших под снегом гор, мимо ржавеющих на обочинах, расстрелянных «наливников», мимо сломавшихся, брошенных танков. Провожали глазами эти кладбища машин, прощались с ними. Впереди и позади нашей колонны шли такие же вереницы машин, облепленных уставшими, почерневшими от копоти, застывшими на ветру солдатами. Казалось, не было в мире силы, способной повернуть их вспять.

Ночевали в «отстойнике», на огороженном проволокой участке голой степи близ города Пули-Хумри. Уже поздним вечером туда пришел батальон 345-го десантного полка, который последним покидал Саланг, прикрывая уходящие колонны. На одной из машин был укреплен плакат с нелепой, совершенно неуместной надписью: «Нет атомной бомбе!» А на стоявшем рядом бэтээре уже вторые сутки лежал, укрытый брезентом, труп рядового Лиховича, погибшего от снайперской пули на южной стороне Саланга. Ни медроты в составе уходящих колонн, ни подходящей для посадки вертолета площадки не было, и весь следующий день мертвый рядовой Лихович возвращался на родину вместе с полком.

Настроение у десантников было паршивое.

— Миша, мне будет стыдно жить после того, что я видел, — сказал мне востротинский замполит Александр Греблюк.

Нам всем будет стыдно за то, как мы выводили войска.

На языке военных это называлось операцией «Тайфун». Мне рассказывали: и Громов, и Варенников были категорически против. Громов, говорят, так резко возражал по телефону министру обороны Язову, что именно это стало причиной его назначения командующим Киевским военным округом, расцененное всеми как понижение. Но, так или иначе, в последних числах января операция «Тайфун» была проведена. Авиация и артиллерия 40-й армии и Туркестанского военного округа обрушили море огня на кишлаки, расположенные вдоль трассы и в Панджшерском ущелье. В Баграмской «зеленке» была испробована новая, прежде не виданная здесь штуковина — тяжелый огнемет «Буратино». Какой-то новый тип снаряда, вылетающий из пушки на танковой базе и сжигающей все дотла в диметре чуть ли не в километр.

Я не видел сам, но мне рассказывали многие: афганцы выкладывали на дорогу трупы погибших под бомбами. «Смотрите, сволочи, на дела рук своих!»

Насколько я могу судить, с военной точки зрения в бомбардировках трассы не было никакого смысла. Нам вслед никто не стрелял.

* * *

На первом же диспетчерском пункте в долине я вышел из машины размять ноги. Дежурный капитан, едва услышав мою фамилию, чуть не обнял меня от радости:

— Так это ты — корреспондент «Комсомолки»? Ну, слава богу! Она тут нас всех затрахала! Она ищет тебя по всему Салангу!

Оказалось, Джана Шнайдер в точности сделала все, что обещала мне несколько дней назад на пограничном пункте на мосту через Амударью, ткнув своим американским пальцем в мой нос. Она добралась до Ташкента, выправила там документы, потом долетела на рейсовом самолете до Мазари-Шарифа. Там, уж не знаю, какие миллионы заплатив за это, наняла машину и доехала до Саланга. Теперь же, как сообщил капитан, она ищет меня, поскольку по-русски говорит только «спасибо» и «на здоровье» и никого, кроме меня, здесь не знает.

Поступок, — да ладно, назовем вещи своими именами, — подвиг американки заслуживал уважения, но где она теперь, как ее искать? Ответов на эти вопросы у капитана не было.

* * *

Я разыскал Громова в Ташкургане, в нескольких километрах от границы, где на территории дивизионного городка разместилась оперативная группа уходящей армии.

Громов уже третий раз на этой войне, а недавний Новый год был для него здесь уже пятым по счету. Приехал сюда впервые начальником штаба дивизии. Вскоре стал комдивом, через несколько лет вернулся представителем Генерального штаба, а затем принял командование 40-й армией.

Он был не первым командующим афганским контингентом. Он стал первым, которого узнал и увидел мир. По странной, нелепой логике прежних лет имена генералов, которые посылали в бой 120-тысячную группировку наших войск, держались в тайне. Их лица ретушировались на фотографиях, которые публиковали газеты. Громов стал, к счастью, последним из них. Не мне — «пиджаку», как именуюсь я на языке военных, — судить, был ли он лучше или хуже своих предшественников на этом посту. Но знаю наверняка: 40-я армия не просто подчинялась генералу, не просто была готова выполнить каждый его приказ. В 40-й армии любили Громова. Должно быть, за редкое сочетание решительности, сдержанности, воли и — человечности, скромности и доброты, — да простится мне такая гражданская вольность в его характеристике. «Как командующий Громов — подарок судьбы, — сказал мне Денис Турлайс, один из офицеров штаба армии. — Он начисто лишен высокомерия; даже не знает, что это такое. Офицера, которого ценит, в обиду не даст. Но и халатности, предательства — не простит. А если примет решение, если уверен в своей правоте, не отступит. Хоть костьми ложись — не отступит! Таким и должен быть командарм». Однажды в Гардезе я и сам видел, как ждали командующего офицеры местного гарнизона, как суетливо перепроверяли планшеты, подтягивали ремни, одергивали выцветшие куртки. Знали: всегда безупречно аккуратный, Громов требовал такой же аккуратности от всех.

Мне рассказывал его адъютант: когда Громов подписывает приказ об исключении погибших из списков личного состава армии, лучше к нему не заходить. На мой вопрос о том, что ему удалось сделать на своем высоком посту в Афганистане, сам генерал ответил не задумываясь: «Спасти больше жизней, чем погубить». Это правда. В его бытность командующим потери в контингенте были снижены (есть и такая арифметика у войны!) в 1,7 раза. За счет жестких требований к подготовке боевых действий. За счет того, что его подчиненные знали: «Беречь людей!» — главный приказ Громова. Что бы ни говорил он мне о войнах, без которых не бывает потерь.

…Отца, Всеволода Алексеевича, он не видел никогда: отец погиб в сорок третьем под Курском, за несколько месяцев до рождения младшего сына. И это горькое обстоятельство, и пример брата-суворовца оказались решающими при выборе судьбы. Саратовским мальчишкой будущий генерал бегал к суворовскому училищу и замирал от восторга под его окнами, в которых были видны мраморные колонны, старомодные хрустальные люстры. По субботам в суворовском устраивали танцы, играл оркестр.

Военное училище он закончил с тройкой по физике. Случилось это так: выучил назубок только один билет и приходил на экзамен раз пять, пока не выпала удача. Теперь улыбается, вспоминая об этом: мальчишество! За порогом училища началась жизнь, служба, и все встало на свои места. За год до окончания академии женился на девчонке из своего подъезда: «Решил этот вопрос положительно в течение летнего отпуска».

Академию имени Фрунзе Борис Громов окончил с отличием, Академию Генерального штаба — с золотой медалью.

Афганистан начался для него в январе 1980-го.

— Товарищ Громов! Приказом министра обороны СССР вы назначены начальником штаба Н-ской дивизии. Вопросы есть?

— Разрешите спросить: где дислоцируется дивизия?

— В Афганистане.

На военном аэродроме под Ташкентом народу — море. Все в полевой форме, только он оказался в парадной, в шинели с папахой. Пришлось отойти незаметно в сторону, убрать с глаз долой неуместную ту папаху. Еще помнит, что почему-то не было трапа, что поднимались по стремянке на борт самолета: «Чепуха, а запомнилось». Споткнулся на той стремянке, чуть не расшибся. Дальше — хуже. Кабул не принял их «борт», они сели в Баграме, а там стрельба, разговоры о потерях. Ночевали в самолете, на носилках («борт» был санитарным), до рассвета стучали зубами от холода, а утром откапывали шасси, заметенные за ночь снегом. Словом, плохо все начиналось, и тяжко было на душе. В конце января в его дивизии начались первые потери. На дороге Хайратон — Кабул расстреляли патрульную группу, погиб комбат.

Вскоре все это стало привычными горькими буднями. Во время тяжелых боев под Гератом артиллеристы, получив приказ Громова, который руководил операцией, не поверили своим ушам: комдив вызывал огонь на себя. «Огонь — на меня!» — прогремел он, когда корректировщик артиллерийского огня растерянно попросил уточнить координаты цели. Другой возможности остановить наступающего противника у Громова, уверяет он, не было.

Странными были все же те годы. Странными и горькими для них. Они вызывали на себя огонь, они умирали от ран на афганских скалах, они отправляли на родину цинковые гробы, а газеты писали об учебных боях, заключая в кавычки слово противник.

Странными были те годы. Еще в мае 1982 года на Громова начали готовить представление к званию Героя Советского Союза, но он узнал, что дело вовсе не в нем. В Кабул пришла, как бывало в те годы, разнарядка: представить достойного, одного из командиров дивизий. Он сам попросил отставить представление. Герой по разнарядке? Нет, это не для него.

Героем он стал только шесть лет спустя, весной 1988 года. Был представлен к званию по итогам тяжелой и с военной точки зрения отлично проведенной операции по снятию блокады голодающего, обескровленного Хоста. Операция начиналась так: перед высадкой личного состава в район боевых действий на огневые точки противника десантировалось подразделение. Оно погибло в считанные минуты. Крупнокалиберные пулеметы душманов расстреливали парашютистов в упор.

«Духи» не знали: десант был ложным. Мешки с песком, привязанные к парашютам. Вызвав на себя огонь, ложный «десант» раскрыл всю систему обороны противника, тотчас же подавленную нашей артиллерией. Десятки солдатских жизней были тогда спасены.

…Под Ивано-Франковском, куда он получил назначение после окончания Академии Генерального штаба, по утрам кричали горлинки — так же, как кричали они под Шиндандом. Этот птичий крик бередил, переворачивал душу. Почему люди, однажды побывав в Афганистане, снова стремились туда? За их спинами говорили, осуждая: за наградами, мол, за деньгами. Мало им, дескать?

Им было мало, это правда. Но, конечно, не денег, не званий и не наград. Чего же тогда?

— Здесь удивительные отношения между людьми, — говорил мне командующий. — Они намного добрее, человечнее, чище. Намного. Это однозначно. Потому что помнишь всегда: человека, с которым сегодня говоришь, завтра могут убить. И подсознательно, невольно бережешь его.

Самого Громова между тем судьба не берегла. Дома, не на войне, погибла в авиакатастрофе жена.

Он принял решение, которое казалось тогда единственным спасением: вернуться в Кабул. Точнее, было так: он никого ни о чем не просил, и его никто ни о чем не спрашивал. Был приказ, но этот приказ пришелся ему по душе. Сыновей, Максима и Андрея, пришлось отправить в Саратов, к родственникам. Я видел: фотография мальчишек лежала под стеклом на столе в кабульском кабинете командующего, рядом с телефонами начальства, памятками, боевыми распоряжениями и прочими необходимыми на войне документами. Осенью 1988 года, впервые за два года, генерал попросил неделю отпуска: ему хотелось самому отвести в школу сыновей.

…Когда в последние дни войны стало известно, что Громов назначен командующим Киевским военным округом, тамошние телефонистки ухитрялись дозвониться даже до Ташкургана, в котором располагался последний в Афганистане советский гарнизон. Замучили расспросами своих коллег-связисток. «Даже и не мечтайте о нем, девчонки, — уверенно отвечали те. — Громов — наш командующий!» Генерала любили в 40-й армии: делиться им ни с кем не хотелось.

* * *

Ко дню вывода войск мне, — что называется, «кровь из носа», — нужно было продиктовать в редакцию репортаж, который включал бы в себя интервью с командующим. Договорились с ним встретиться вечером.

Я лежал на железной кровати в опустевшей офицерской казарме в Ташкургане, размышляя обо всем происходящем, когда вошедший незнакомый майор уточнил:

— Извините, это вы — корреспондент «Комсомолки»? К вам гости.

На грязном полу армейского «уазика», который стоял перед входом в казарму, контрабандно провезенная на территорию дивизионного городка, но, судя по выражению лица, абсолютно счастливая, лежала американская подданная Джана Шнайдер.

— Слушай, договорись об интервью с Громовым, а? Скажи так: я обещаю ему целый год свободной любви, о которой он никогда не слышал! — зашептала она, не поднимая головы с пола.

Я, конечно, передал эту просьбу командующему в точности. Его короткий ответ, несмотря на соблазнительное предложение, был отрицательным, и дословно воспроизвести его я, к сожалению, никак не могу по цензурным соображениям.

Но, как бы там ни было, американская журналистка Джана Шнайдер была в те февральские дни единственным представителем западной прессы, кому удалось пробраться на ту сторону советско-афганской границы и оказаться в самой гуще измотанных долгим маршем, ошалевших от радости, уходящих домой войск. Легко представить, какие тексты произносили особисты, обнаруживая беспризорную американку то в одном, то в другом батальоне… И это ее глазами мир увидел последние дни той войны. Обложки всех главных журналов мира — американского «ЮС Ньюс энд Уорлд Рипорт», французского «Пари Матч», итальянского «Экспрессо», испанского «Камбио-16» и так далее — на следующий день вышли с ее фоторепортажами на обложках, и можете поверить: эти фотографии были великолепны.


P. S.

У Хемингуэя спросили однажды, что он думает о войне. Он ответил: никогда не любил войн, но у меня, по-видимому, есть к ним некоторые способности. Джана Шнайдер, конечно, — героиня его романа.

— Мне нравятся ситуации, которые требуют от меня невозможного. И я никогда не сдаюсь первой. Не вышло, я проиграла? Что ж, попробую еще раз. Это мое хобби.

Между прочим, раньше она играла на Бродвее.

— Заставить несколько сотен человек смеяться или плакать одновременно — это восхитительно. Это может только театр. Но Бродвей — галеры. Я работала там семь лет, и каждый день говорила себе: я должна быть лучшей. И однажды мне это наскучило.

Джана — фрилансер, репортер на вольных хлебах. Это означает, что в профессиональной среде она занимает одну из низших ступеней. Фрилансерам не дают интервью президенты, на них посматривают свысока коллеги, работающие в штате редакций. Хотя втайне завидуют им: фриланс — высшая степень свободы в профессии, связанной с добычей новостей. Фрилансер сам выбирает тему, сам решает, что и как он хочет писать. Иногда попадает «в десятку», обходит соперников, оказываясь в центре событий раньше всех. Тогда его репортажи идут нарасхват, и это окупает затраты на поездку, которые он несет сам.

— Фриланс дает возможность есть, что хочешь, а не то, что тебе положили на тарелку, — говорит Джана.

Начало ее карьеры не предвещало ничего необычного. Попыталась выйти замуж за коллегу-актера, но ничего хорошего из этого не вышло. Уехала путешествовать на оленях по Аляске. Потом — удирала от акул, снимая подводный мир на Гавайях. Пыталась — неудачно, правда, — забраться на Эверест. А потом началось.

В Намибии попала в ураган, сама себя откапывала из песка, выбиралась из-под обломков машины. На Филиппинах ее чуть было не расстреляли военные, когда она стала невольным свидетелем их расправы над жителями деревни. Прошла сотни километров по Анголе вместе с вооруженными отрядами оппозиции. В Ольстере, снимая демонстрацию, на секунду оторвалась от объектива, оглянулась, почуяв неладное. Если бы не оглянулась, пластиковая пуля попала бы ей точно в висок. А так — только содрала кожу над правой бровью.

— Мне нравится ощущение опасности. Процентов тридцать в нашем страхе — от отсутствия информации. Еще треть — от незнания того, способен ли ты преодолеть страх. А на самом деле бояться нужно только того, что нам действительно неподвластно.

Она искренне считала, что пишет хронику истории, щелкая затвором своего «Никона». Она снимала, как падала Берлинская стена. Потом — как падала великая империя. После вывода войск из Афганистана она осталась в России. Перелетала из Армении в Таджикистан, из Карабаха в Абхазию. После штурма телецентра в Вильнюсе рассталась и с «горбиманией», как она называла свою симпатию к Горбачеву, и вообще с последними иллюзиями относительно любой политики, о которой отзывалась в выражениях, для пересказа неподходящих.

Во время войны в Ираке Джана была там: снимала, как «Скад» перехватил американскую крылатую ракету прямо напротив ее отеля, была отброшена взрывной волной. И очень смешно рассказывала, как спряталась ночью в отеле, в номере какого-то высокопоставленного иракца, и всю ночь простояла, спрятавшись за занавеской.

— Всегда остается выбор: или ты говоришь правду, или делаешь вид, что не замечаешь ее. Кто-нибудь всегда выбирает правду. Кто-нибудь всегда берет на себя смелость напомнить власти о долге, а обществу — об идеалах. В этом смысл журналистики.

1991-й был для нее рекордным. Из Персидского залива перебралась в Белград, где уже бродили дрожжи войны. Затем — рискованная поездка в Курдистан. Потом вообще невероятное: ей удалось пробраться в закрытый для журналистов Судан. Потом Эфиопия — там случился очередной переворот. Оттуда — прямиком в Югославию, где уже не на шутку начиналась война.

— Я думаю, все это было важно. Я действительно верю в то, что мои афганские снимки, например, многим американцам помогли понять что-то важное про вас, русских. Я слышала, как люди говорили, рассматривая фотографии: «Гляди-ка, у них такие же лица, как у наших парней во Вьетнаме!» В тот момент они вас переставали бояться.

Война в Югославии стала для нее последней.

— На войну не надо ехать, если не знаешь, боишься ли ты умереть. Ты должен точно знать, что собираешься делать. И чем раньше ты научишься работать, не взваливая на себя миссию судьи, тем лучше. Иначе ты никогда не услышишь, что тебе говорят, и не будешь верить собственным глазам.

В Сараеве сербы расстреляли ее в упор из танкового пулемета, хотя она была в гражданском, в повязке на рукаве с надписью «Пресса». Ее товарищ-хорват погиб на месте, саму Джану подобрали и доставили в госпиталь те же самые сербы. Тяжелое ранение, кома, множественные осколочные поражения ног, эмоциональное потрясение — все это в конечном счете привело к душевному расстройству. Спустя несколько лет журнал «Тайм» опубликовал большую статью, в которой рассказывалось о Джане Шнайдер. В прошлом — театральной актрисе, номинированной на «Эмми», фоторепортере, прошедшей два десятка войн, а ныне — пациентке психиатрического госпиталя где-то в окрестностях Нью-Йорка.

* * *

На следующий день после вывода войск из Афганистана «Комсомолка» вышла с моим репортажем об этом, в котором было интервью с командующим 40-й армии Борисом Громовым:

— Борис Всеволодович, чему научили армию годы этой войны?

— Если коротко, они были для нас испытанием на состоятельность, на способность делать то, для чего армия и предназначена. К чему готовились десятилетиями. В Афганистане тысячи офицеров приобрели боевой опыт. Это главный итог.

— В этом была нужда?

— Покуда существует армия, она должна быть готова к защите Отечества.

— Но за этот опыт заплачена высокая цена.

— Нет войны без потерь. Кроме того, я офицер, командующий армией, а не политик, этот вопрос лучше задать им.

— Чем был Афганистан лично для Вас?

— Проверкой себя на излом. Не только для меня, для каждого из нас.

— Лучше или хуже делает людей война?

— Это зависит от самих людей. Кто-то умирает за идеалы, а кто-то их предает. К счастью, последних меньше.

— За девять лет войны через Афганистан прошли многие — около миллиона человек. Что бы Вы сказали им сегодня, будь у Вас такая возможность?

— Низко бы поклонился перед ними. И сказал бы им величайшее «спасибо» за то, что вынесли на своих плечах эту войну. За то, что остались чисты. В огромном своем большинстве.

— Не тревожно ли за их дальнейшую судьбу?

— Тревожно. Общество, отправив солдат на войну, теперь им же за это предъявляет счет. Солдат заслужил иного. Он честно и мужественно делал свое дело, и не с него спрос за наши общие ошибки.

— Я видел в Термезе людей, которые, получив похоронки, не поверили им, приехали встречать с войны своих не вернувшихся сыновей. Что Вы могли бы сказать им?

— Сам тысячу раз спрашивал об этом себя. Слова утешения? Сыновей они не заменят.

— Хотели бы Вы, чтобы сыновья повторили ваш путь?

— Наверное, нет. Конечно же, нет… Никогда.


P. S.

Теперь я могу признаться: этого интервью, можно сказать, не было.

Мы, как и договорились, встретились поздним вечером в его походном кабинете в Ташкургане. Пили чай. Я начал было задавать подготовленные вопросы, Громов ответил на некоторые, а потом остановил меня:

— Послушай, напиши, как считаешь нужным. Давай лучше просто поговорим.

Много лет спустя в каком-то телевизионном интервью он рассказал, что именно во время этого нашего ночного разговора вдруг понял: война закончена, точка. И осознание этого факта отчего-то склеилось в памяти командующего со мной.

Честное слово: не знаю, как объяснить это лестное для меня признание роли моей личности в истории. Разговор тот не был каким-то особенным. Скорее, сыграло то, что я оказался одним из немногих «пиджаков» в окружении генерала, и мои «гражданские» вопросы и рассуждения выбивались из общей колеи разговоров, которые в те часы ему приходилось вести. Как бы то ни было, но — приятно.

* * *

14 февраля 1989 года весь советский контингент покинул Афганистан — за исключением подразделения из западной группировки, которое возвращалось домой через Кушку, и мобильных отрядов пограничников, потому что на протяжении всей войны «рубежи Родины» были перенесены на несколько километров в глубь афганской территории.

Утром 15 февраля вместе с Громовым на афганском берегу оставались только разведывательный батальон 201-й дивизии и еще один батальон специального назначения. В 10.00 по московскому времени должны были вернуться домой и они.

Последняя колонна бэтээров с утра урчала моторами у самой границы перед мостом через Амударью, название которого — «Мост Дружбы» — в эти минуты казалось особенно нелепым. Все то и дело поглядывали на часы, на ту сторону реки, где толпились встречающие, целились в сторону Афганистана сотнями, если не тысячами объективов.

Корреспондент Гостелерадио Михаил Лещинский и его оператор Борис Романенко пешком пересекли границу и выставили камеру на середине моста, чтобы снять встречу Громова с сыном.

Собкор «Красной звезды» Александр Олийник забрался в громовский БТР и торжествующе выглядывал из люка.

Я присмотрел себе место на предпоследней машине.

Вместе с начальником разведки армии полковником Николаем Сивачевым мы стояли в эти минуты на обочине дороги, по которой уходила на мост через Амударью последняя боевая колонна. Провожали глазами каждый БТР, вглядывались, запоминали лица солдат с орденами и медалями на груди, расплывшиеся в улыбках счастливые мальчишеские лица.

Минута была торжественной и грустной. Могу ошибаться, конечно, но тогда отчетливо показалось, что в уставших, воспаленных от бессонницы глазах командующего стояли слезы. Должно быть, тому виной был холодный ветер, который раздувал пыль от колес уходивших на север последних машин контингента.

Загрузка...