Андреас снова с удовольствием посмотрел на свои новые сапожки, и вдруг, глянув на них, что-то вспомнил.
— Мама, а волчок? Где мой волчок? Он не потерялся?
— Конечно, нет. Вон он, за ширмой, в твоем ящике, вместе с деревяшками, из которых ты города строишь.
Ребенок побежал за ширму и тотчас вернулся.
— А где мои орехи? — он огляделся, быстро-быстро подвинул стул, влез на него с ногами, взял с полки ларчик, подбежал к молодому человеку…
— Ганс, пусть тебе половина! — Андреас высыпал половину содержимого ларчика в ладонь Ганса, которую тому пришлось подставить.
Уже в дверях мальчик снова обернулся к матери:
— А когда приду, буду с моим волчком играть! Буду его на полу пускать.
— Будешь, будешь. Сам ты волчок, ни минуты спокойно не посидишь, — мать подошла к сыну, наклонилась и быстро поцеловала кругленький кончик носика.
Ганс, перекинув плащ через плечо, с лютней под мышкой, спускался по лестнице. Елена простилась с ним как-то быстро, почти незаметно для него самого и, наверное, и для самой себя, занятая сыном. Простилась приветливо. Впрочем, она всегда бывала ровна и приветлива. Ганс принялся обдумывать что-то свое. То есть ничего таинственного в его мыслях не было. Очень они были обыденные, естественные, и по сути добрые.
Маленький Андреас бежал в новых сапожках впереди, то припрыгивая на каждой ступеньке, то перескакивая через ступеньку.
— Осторожней! — остерегал его молодой человек.
Тогда мальчик начинал спускаться медленнее, но тотчас забывался и вот уже снова прыгал по каменным сбитым ступеням.
В памяти ребенка проносились картины того, как заказывали и шили ему новую обувь. Это было, в своем роде, целое приключение. Мать повела его в еврейский квартал к сапожнику. Мальчик не знал, что это потому что сапожник брал дешевле других мастеров. Маленький Андреас думал, что ему будут делать сапожки в еврейском квартале, потому что там живут его старшие сестры и племянник и племянница, которые были одного с ним возраста; Андреас немного был знаком с ними, они все вместе играли, когда его приводили в гости к сестрам. Но на этот раз мать повела его в один маленький домик. Сапожник был в такой темной одежде и пальцы у него были темные. У него было страшное некрасивое лицо, но улыбался он ласково и как будто хотел и мог защитить. И глаза у него были такие странные, смотрели будто далеко-далеко и видели в этой далекой дали что-то очень занятное. Так смотрели эти глаза, что Андреасу захотелось спросить, что же сапожник там видит. Но мальчик в первый раз видел этого человека и потому стеснялся.
Мать поздоровалась с сапожником и они о чем-то поговорили. Потом она велела Андреасу сесть на маленький табурет. Сапожник раскрыл створку какого-то темного шкафчика, вынул жестянку, взял оттуда какой-то светлый, желтоватый и почти прозрачный камешек и протянул Андреасу на своей темной ладони.
— Это что такое? — спросил мальчик с любопытством и открыто улыбнулся, уверенный, что его никто не захочет обидеть.
— Это такой сахар, — таинственным густым голосом ответил сапожник. — Возьми в рот и соси потихоньку. Будет очень вкусно.
Андреас так и сделал, и вправду стало вкусно во рту.
Мать опустилась на колени и сняла с его маленьких ног старые башмачки.
Мальчик приподнял ножки в одних чулках и снова опустил на пол. Он сосал желтый твердый сахар и смотрел на сапожника.
— Меня зовут Гирш Раббани, — сказал сапожник, наклонился, взял правую ножку и начал снимать мерку. — А тебя, я знаю, зовут Андреас Франк.
— Да, — быстро, тихо и настороженно откликнулся мальчик.
Он боялся, что сейчас с ним заговорят об отце; он не любил таких разговоров, расспросов, когда от него словно бы хотели узнать что-то, а он и сам ничего не знал, и было неприятно. Но так выспрашивали чаще женщины. Мужчины — реже. А сейчас Андреас посмотрел на сапожника и понял, что уж этот человек не станет выспрашивать его так.
Тут сапожник закончил снимать мерку и мать снова заговорила с ним.
Андреас сидел без башмачков. Табурет был слишком низкий, и болтать ногами не получалось. Мальчик оглядывался по сторонам, разглядывал подошвы, обрезки кожи, сапожные инструменты, и невольно думал, что со всем этим можно было бы интересно поиграть.
Вдруг занавеска, делившая комнату надвое, слабо колыхнулась снизу.
— Мама! — невольно вскрикнул мальчик.
Он не был боязливым ребенком, но сейчас почувствовал какой-то странный испуг, ему самому непонятный, словно бы он вдруг испугался чего-то такого странного, чего-то такого, что ему сейчас и не могло быть понятно.
Мать обернулась к нему, тоже испуганно.
— Что, солнышко? Что с тобой? — она быстро подошла и, наклонившись, обняла его за плечики.
— Там кто-то есть! — мальчик указал на занавеску. — Там колышется.
Мать вопросительно глянула на сапожника. Тот усмехнулся бесформенным ртом. Мать поняла, что никакая опасность ее мальчику не угрожает.
— Это, наверное, кошка, Андреас, маленький, — мать снова обернулась к хозяину. — Это кошка у вас?
За занавеской еще пошевелились.
— Нет, — Гирш Раббани снова усмехнулся. — Это не кошка. Это… мышь! Такая мышка!
— Заколдованная? — мальчик готов был поверить в сказку.
— Да, — сапожник пристально посмотрел на него своими дальнозоркими глазами. — Наверное, немного заколдованная. Думаю, немного заколдованная.
— А почему вы не расколдуете ее? — мальчик уже почти верил в сказку и сам придумывал ее.
— Нет, я не буду расколдовывать ее. Лучше ты это сделаешь.
— Сейчас?
— Нет, когда-нибудь.
— Когда вырасту, тогда? Когда вырасту?
— Да, когда вырастешь.
— А кто заколдовал ее? Какая-нибудь злая волшебница, да?
— Наверное.
— А на самом деле она принцесса?
— Думаю, да, — серьезно отвечал сапожник.
Мать, улыбаясь, следила за этим диалогом.
Занавеска перестала колыхаться.
Мать надела сыну старые башмачки. Мать и сын простились с сапожником и пошли домой.
— Мама, а почему здесь всюду на дверях такие маленькие трубочки? Что в них?
— Не знаю, сыночек, это, наверное, просто для красоты.
Кажется, они приходили еще раз — примерить новую обувь. Но Андреас хорошо запомнил, когда мать привела его, чтобы забрать готовые сапожки.
Сапожник снова угостил его желтым твердым сахаром, который Андреас перекатывал во рту, словно круглый камешек. Потом сапожник надел мальчику новые сапожки, велел ему встать и походить по комнате. В сапожках было тепло и удобно. Еще не наступили холода и не время было носить их, но маленький Андреас ни за что не хотел их снимать и надевать старые ношеные башмачки. Мать не стала с ним спорить и он был очень доволен тем, что пойдет домой в новых сапожках.
— А где ваша заколдованная мышь? — спросил он сапожника, наполовину серьезно, наполовину чуть нарочито, как спрашивает ребенок, когда хочет затеять игру.
Сапожник выпятил большие губы своего бесформенного рта и тихо свистнул. В ответ что-то зацарапалось за занавеской и занавеска снова колыхнулась.
Андреас в новых сапожках подбежал поближе. Сапожник приподнял руку, словно хотел предостеречь… но кого?..
Внезапно мальчик приостановился. В прорехе мелькнули и тотчас исчезли…
— Глаза! Мои глаза! Это мои глаза там! Они отражаются, как в воде, когда темно и свечка! Почему они там? Это колдовство такое, да?!
Мать и сапожник переглянулись. Мать улыбнулась восторженному изумлению ребенка. Она уже что-то знала и хотела объяснить ему, но сапожник приложил свой большой темный палец к бесформенным губам, дальнозоркие его глаза усмехались.
— А почему там были мои глаза? Ну почему? — не отставал Андреас.
— Да, это такое колдовство, — тихо сказал Гирш Раббани, наклоняясь к ребенку. — Только никому не говори. Когда-нибудь ты все узнаешь. И если… — тут голос его дрогнул, он замолчал…
Дома Елена иногда наливала воду чистую в глубокую оловянную тарелку, уже было темно, она зажигала свечу. Мальчик, стоя коленками на стуле, наклонял лицо над водой, и навстречу ему выплывали, всходили, словно маленькие солнца или луны, его большие-большие темные-темные глаза…
Но теперь он увидел так быстро-быстро. И нет, это не было как отражение, они были живые, его глаза…
Он, как зачарованный, слушал говорившего тихо Раббани. Глаза мальчика, широко раскрытые, не мигающие в длинных, тонко-пушистых ресничках, виделись чудесными. Андреас смотрел серьезно, губки чуть приоткрылись…
Когда они прощались с сапожником, тот протянул мальчику маленький деревянный волчок, пестро расписанный сложным восточным узором.
— Возьми, Андреас, этот волчок. Скоро еврейский праздник Ханнука, а мальчики тогда должны запускать волчки.
Мальчик взял игрушку и стал смотреть на нее. Мать смутилась.
— Но ведь Андреас — христианин, — произнесла она неуверенно, потому что не хотела обидеть сапожника. Голос у нее был задумчивый и напевный.
— Это ничего, — Гирш Раббани уверенно махнул рукой. — Играть можно всем детям. Он будет играть с этим волчком как христианин. Это ничего!
Мальчик поблагодарил за подарок.
Но все же Елена не позволяла сыну выносить занятную игрушку во двор, а тем более — на улицу. Андреас играл со своим волчком только в комнате…
Ганс и мальчик вышли во двор. Запрокинув головку, Андреас посмотрел на крышу дома. Из кирпичных красноватых труб серо стелился по светло-голубому зимнему небу темный дым. Солнце казалось бледным, круглым и очень высоким. По обе стороны у забора, теснились хозяйственные постройки. Никого не было.
— Поставь лютню вон там, — мальчик указал молодому человеку на сложенную поленницу мелко наколотых дров. Она была уложена низко.
— Поставь, — повторил Андреас, — и будем играть в снежки. Видишь какой чистый снег у сарая?
Ганс послушался, поставил лютню на низкую поленницу и они побежали играть в снежки. Молодой человек старался бросать круглые снежные комки осторожно, чтобы случайно не поранить мальчика. Андреас даже сердился.
— Почему ты так тихо кидаешь? Так скучно! Ты кидай сильно! — и он с размаху бросал снежок в своего взрослого приятеля.
Оба раскраснелись и уже немного запыхались. Они даже немного поспорили из-за того, что Андреас хотел расстегнуть верхние пуговицы на курточке, но Ганс не давал ему.
— Нет, нет, нет, ты простудишься!..
Ганс относился к мальчику с самого начала с самой искренней нежной заботливостью. Хотя он и был влюблен в мать маленького Андреаса, но никогда ему в голову не приходило сердиться на мальчика за то, что мать явно предпочитает сына поклоннику своих добродетелей. И ведь если бы не Андреас, быть может, Ганс так и не познакомился бы с его молодой матерью.
Все началось с того, что Ганс получил заказ на украшение капителей большого собора, который сам должен был стать украшением города. О молодом мастере уже хорошо отзывались и заказов у него было немало. Он был искусный резчик по камню, и в ранней юности учился в Италии у тамошних мастеров. Там он приохотился и к разным красивым танцам, к пению и игре на лютне.
День выдался жаркий. Ганс работал на деревянных мостках-лесах, пристукивал молотком по долоту, повязав рот мокрой полотняной тряпкой, чтобы каменная пыль не попала в горло и после не разъела бы легкие. Вдруг раздался звонкий детский голос:
— Мама, шахматы, смотри!
Ганс невольно оторвался от работы и наклонился книзу.
Молодая женщина остановилась внизу и держала на руках кудрявого мальчика лет трех. Это у него был такой звонкий голосок.
Маленький детский палец указывал прямо на каменные фигурки волка и медведя, забавно усевшихся за шахматной доской. Это было то, что Ганс уже успел закончить. Но мальчика вовсе не удивило то, что звери играют в шахматы; внимание его привлекли именно сами шахматы. Молодая женщина приподняла ребенка повыше, чтобы ему было лучше видно. Мастер увидел ее милое лицо с чуть приподнятыми и словно бы скошенными навстречу друг дружке бровями над ее серыми с легкой зеленью глазами. Смутная улыбка озаряла бледное лицо. Русые волосы выбились из-под головного платка. Эта молодая женщина сразу очаровала мастера. Он поспешил спуститься вниз, подошел к ней и учтиво поздоровался. Она деликатно ответила, и этим очаровала его еще более. Мастер принялся ласково расспрашивать мальчика, что такое шахматы. Мальчик уже хорошо говорил и отвечал бойко и разумно. Он сказал, что его зовут Андреасом, что шахматы — это такие маленькие куклы, которые надо двигать по клетчатой доске, и что у него нет шахмат. Мастер немедленно пообещал ему выточить шахматы и подарить. И очень скоро сдержал свое обещание, принес в подарок маленькому Андреасу красивые шахматные фигурки из камня и в придачу к ним — деревянную доску. А через полтора года Андреас уже на равных играл со своим взрослым другом и даже иногда обыгрывал его.
Молодой человек не имел никаких дурных намерений относительно матери мальчика. Он честно желал бы на ней жениться, и к этому не было бы никаких препятствий, если бы она дала согласие, но она не соглашалась, и не отвечала взаимностью на любовь резчика, хотя не отказывала ему от дома, учтиво беседовала, и охотно позволяла мальчику общаться с ним.
В конце концов мастер женился на дочери одного богатого крестьянина, жившего недалеко от города. Он прожил долгую жизнь, имел много сыновей, которые унаследовали его ремесло. Каменные скульптуры и рельефы, исполненные им, его сыновьями и внуками, и до сих украшают многие здания. Но в том городе, где происходит действие нашего повествования, в том самом соборе, и сейчас еще можно видеть каменную статую Богоматери с Младенцем. Время, неумолимое, что-то выщербило, что-то сгладило, статуя видится такой хрупкой и словно бы усталой. Молодая женщина — брови чуть приподняты над смутно улыбающимися глазами, волосы ненавязчивыми локонами выбиваются из-под головного тонкоскладчатого покрывала — держит на руках мальчика, чуть приподнимая и словно бы показывая всем. Кудрявенький мальчик смотрит серьезно, пытливо и с неизбывной мягкостью…
Тогда все в городе знали, с кого сделана эта статуя. Но Елена была такой тихой и деликатной женщиной, а ее сына в городе любили. И никому бы не пришло на ум, что им оказана незаслуженная честь. И сейчас, если постоять и поглядеть подольше, можно почувствовать высокую нежность неразделенной любви, что мучила и возносила мастера, когда он высекал статую из камня…
Между тем, мальчик набегался, приустал и присел на поленце, лежавшее в стороне от низко сложенной поленницы. Резчик Ганс взял свою лютню.
— Ты уходишь? — спросил мальчик. — Может быть, лучше тебе не уходить? Скоро мама позовет меня, и ты пойдешь со мной. Все вместе будем обедать. И тебе, наверное, уже хочется есть.
— А ты проголодался? — молодой человек сунул руку под плащ и вынул из кармана безрукавной куртки горсть засахаренных ореховых ядрышек. Он высыпал их в карман, когда Андреас угостил его, и теперь сам угощал мальчика.
Андреас взял угощение, но часть его все равно отдал своему старшему приятелю. Они немного поели.
— Мама скоро позовет, а ты голодный, я знаю, — теперь мальчик искренне сочувствовал молодому человеку. — А ты знаешь, Ганс, иногда я не люблю, если ты приходишь. Это когда мама дома. Но ведь это нехорошо, что тогда я не люблю, если ты приходишь. Ведь ты хороший, добрый человек, и никогда не сделаешь ничего плохого…
Смущенный этой горячей речью, мастер Ганс легонько похлопал мальчика по плечу.
— Конечно, Андреас, я человек незлой, хотя и у меня есть свои дурные свойства. Но ни тебе, ни твоей матери я никогда не сделаю ничего дурного, и вы всегда можете рассчитывать на мою защиту.
Раскрасневшаяся детская щечка припала к руке взрослого.
— Но теперь, — продолжал молодой человек, — теперь я и вправду должен идти. Скоро ведь Рождество, приедут мои родные из деревни, мать, брат с семьей. Надо прибраться в доме, прикупить съестных припасов.
Мастер, кажется, сумел даже убедить и самого себя. Тем более, что его родные и впрямь собирались к нему в город на Рождество. Но ничего он не собирался прикупать; наоборот, это мать и брат должны были привезти ему свежей деревенской колбасы, окорок, топленое сало. Он даже хотел принести многое из деревенских гостинцев в подарок Елене и мальчику. Ведь ее единственная сестра редко наезжала в город.
— Но ты скоро придешь к нам? — настойчиво спрашивал Андреас. — Прошу тебя, приходи скорее.
— Да, — отвечал мастер уже с легким сердцем, — я скоро приду. Приду и принесу тебе подарки. Ты ведь любишь подарки?
Мальчик кивнул и рассмеялся. Он и вправду любил подарки, особенно когда ему дарили игрушки.
Так, со смехом, они в тот день расстались, и оба полагали, что не так уж надолго. Но вышло все иначе.
Хлопнула калитка, мастер ушел на улицу.
Маленький Андреас еще посидел на своем поленце. После встал, запрокинул головку, поглядел на окна. Хотел было снять шапку, но подумал, что мать может выглянуть, увидеть, и будет на него сердиться. И шапку не снял.
Но когда же она позовет его обедать? Конечно, он мог бы и без ее зова подняться, но не хотелось самому уходить со двора. А вдруг еще что-нибудь интересное будет?
Между тем, из дома вышли какие-то люди. В этом большом доме комнаты сдавались внаем. Жили здесь по большей части одинокие люди или супружеские молодые пары. Почти все жильцы работали в нескольких больших — мастерских — кузнечной, прядильной, деревообделочной. Детей здесь было немного и потому Андреас и был общим любимцем и баловнем. Все, особенно женщины, старались сказать ему что-нибудь ласковое, погладить по головке, потрепать по щечке, дать монетку, пирожное или игрушку.
Вот и сейчас так было. Но самого важного они почему-то никак не замечали. Может быть, потому что заняты были, суетились в канун Рождества.
Женщина в розовом платье и черной меховой безрукавке, с лицом, сморщенном, как печеное яблоко, и волосами, туго забранными под платок, собирала в передник мелко наколотые поленья. Подошел рослый мужчина в темно-зеленой шерстяной рубахе и берестяной обуви, надетой на красные чулки. Рубаха была короткая и перепоясана кожаным узким ремнем. Мужчина принялся раскалывать поленья покрупнее, высоко вскидывая топор. Прилетело несколько черных ворон и сорок со светлыми грудками. Птицы принялись похаживать вокруг людей кругами, с самым что ни на есть умным любопытствующим видом. Еще одна женщина потащила к помойке в самом углу двора жестяной таз, до краев наполненный грязной водой. Серые капли выплескивались на снег, пробивая в нем ямки-проталинки. Птицы подлетали поближе и с любопытством тыкались клювами.
Андреас осторожно обошел женщину с помойной посудиной и остановился так, чтобы во всем дворе его могли видеть. Но они все равно не замечали. Тогда он опустил головку, посмотрел вниз, и быстро снова вскинул головку. После опять опустил, и снова вскинул.
Наконец-то заметили!
— О, какие новые башмачки у нашего Андреаса! — воскликнула, распрямившись и подержавшись одной рукой за поясницу, женщина, собиравшая поленца.
— Какие ж это башмачки? — возразила другая, выплеснув грязную воду в помойку. — Это сапожки. И такие красивые сапожки!
— Не сапожки это, — подытожил мужчина, — а настоящие мужские сапоги. Ну, Андреас, ты теперь совсем взрослый мужик. Скоро, должно быть, и работать станешь, мать прокормишь…
— Нет, — серьезно и смущенно ответил мальчик. — Я сначала выучусь грамоте, писать и считать. А уж после мать прокормлю.
— Молодец! Вырастешь умником, в отца!..
Женщина с поленцами сделала предостерегающий жест. Мужчина ничего больше не стал говорить об отце мальчика. Но и мальчик заметил этот предостерегающий жест женщины.
Но полузапретное слово «отец» уже было произнесено вслух. Оно как бы ожило и должно было потянуть, привести за собой какие-то другие слова и вопросы, какие не надо бы говорить и задавать. И предостерегающий жест женщины с поленцами в переднике тут уже и не мог помочь. Ее и саму как-то завлекало, околдовывало ожившее слово…
— А что, Андреас, эти сапожки тебе отец купил? — спросила женщина с помойной посудиной. Теперь ей было легко держать пустой таз, и она не спешила уходить в дом, в свою тесную каморку, остановилась и дышала свежим нехолодным воздухом.
— Мой отец — судья, — произнес мальчик с той кажущейся детской непоследовательностью, когда ребенок вроде бы невпопад что-то говорит, а на самом деле очень чутко уловил суть каверзного, нехорошего для него вопроса, и не желая отвечать, в то же время хочет как-то защитить себя. Потому что ощущает для себя какую-то опасность.
— Мой отец — судья, — тихо и упрямо повторил маленький Андреас.
— Да нет! — женщина с помойной посудиной передернула плечами. — Не прежний твой отец, а новый, который скоро будет…
Андреас молча замер посреди двора. Щечки не побледнели, не покраснели сильно. Он так и стоял, опустив ручки, не вскинул ручки, не прижал невольно ладошки к груди. Не ощутил, чтобы сердечко вдруг забилось очень сильно. Пожалуй, только было: как выбежать со двора — быстрее, быстрее… и чтобы не говорили вслед, чтобы не говорили о нем… Нет, просто резко повернуться и побежать — нельзя. Мальчик с видимым равнодушием, за которым внимательный к этому ребенку человек мог бы заметить почти мучительное душевное напряжение, повернул головку и стал смотреть на птиц, словно показывая, что отвлекся уже от разговора взрослых. Напряжение было такое, что почувствовал на миг боль в ребрышках и словно бы сильное болезненное окаменение сердечка в груди. Мальчик отошел, после ускорил шажки, заставляя себя не бежать. Он знал, что ему, маленькому, это можно — вдруг уйти от разговора, не ответить, не откликнуться, таким еще маленьким детям это можно.
Все его маленькое существо теперь было — тревога и нетерпение. Казалось, эти тревога и нетерпение обрели вдруг и некое звучание, неуловимое какое-то, странное, но оно было, оно слышалось как бы внутри головы и заглушало слова взрослых людей во дворе.
Теперь Андреас легонько отбежал в сторону, еще в сторону. Он не притворялся, будто бы следит за этими большими темными птицами, нет, он и в самом деле глядел на них, не отрываясь, с какой-то машинальной неотвязностью. И словно бы оттеснял, отталкивал на самую глубину души четкое осознание того, что он должен сделать, того, что он сейчас сделает. Он четко, твердо осознавал, знал.
Наконец он почувствовал, что уже можно, уже не смотрят на него, не обращают внимания, уже отговорили свое о нем и полагают вполне естественным, что маленький мальчик вдруг отвлекся от разговора взрослых, ему такое можно, он маленький еще.
Сердце быстро заколотилось. Вот сейчас он вырвется. Коротко перебегая по утоптанному уже снегу, он совсем приблизился к неплотно прикрытой калитке. Он подбежал совсем близко. Последний момент напряжения. Внезапный короткий и острый приступ страха: вдруг помешают, остановят… Он почти не ощутил, как обе его ладошки нервически-быстро толкнулись о шершавые доски. И уже вдохнув воздух улицы, другой, чем во дворе, какой-то сиротский и опасный воздух, мальчик с полуосознанной осторожностью прикрыл калитку, чтобы не сильно хлопнула.
И теперь он чувствовал сердце, сильно бьющееся в груди. Но теперь можно было бежать. И он побежал быстро, мгновенно увлеченный быстрым движением, не видя, не разбирая дороги. Прежде, когда мать видела, что он бежит так быстро, она пугалась, вдруг он упадет, расшибется, и тревожно окликая, останавливала его, или догоняла и подхватывала тревожно на руки.
Но теперь он был совсем один. Прежде так никогда не было; не было так, чтобы он был совсем один и сам бы мог быстро решать, что ему надо делать. А теперь вдруг стало так, и это было немножко страшно и тревожно. Впервые он был на улице совсем один. Сначала он бежал, чтобы побыстрее оказаться подальше от дома, от двора. После он даже и не заметил, не увидел, а почувствовал, что его дом остался позади. Сделалась новая тревожность. Андреас знал, что сейчас он решится на запретное. Мать никогда не говорила ему, что это делать нельзя. Кажется, мать и вовсе ничего не говорила об этом. Но он все разно знал, что то, что он сейчас делает, сделает, это запретное, и даже он может этим обидеть мать; получится так, что из-за него о ней станут плохо говорить; быть может, станут смеяться над ней или даже станут сердиться… Кто?.. Нет, не…
От этих мыслей, сначала быстрых и совсем хаотических, затем все более определявшихся, мальчик побежал медленнее. Но он не хотел, не мог вернуться. Теперь он бежал медленнее и поворачивал головку, смотрел по сторонам. Он знал, что именно он ищет, что ему хочется увидеть. Лицо его чуть раскраснелось, в больших темных глазах выражались детски открытые тревожность и боль.
Было странно и запретно. А ведь он знал, что прежде он жил в том доме. Он даже смутно помнил. И от этого знания, от этой смутной памяти было еще страннее и запретнее. И как-то делалось странно: щекотно под сердцем. Вдруг делался такой короткий смешок, будто всхлип.
Он бежал к своему прежнему дому, к тому дому, где он родился и первые два года жизни прожил.
Почему он знал тот дом? Когда ему сказала мать? Как это сделалось? Он не помнил. А, может быть, просто делалась яркой смутная детская память о прежнем?
Он бежал к дому. Потому что в его детском сознании дом прежний и отец были единством. Но вдруг мальчик резко остановился. Прохожих было мало. В такое время дня все дома, за обедом, едят, не спеша… Вдруг пришло с ужасом, что ведь отца может и не быть в доме. А там она… Кажется, он никогда и не видел ее. Но даже смутная мысль о ней вызывала чувства ужаса и отвращения. Ему были противны эти чувства, он был добрый, а эти чувства — он знал — были злые, и потому он их не хотел. И оттого что она как бы заставляла его испытывать злые чувства, становиться злым, он не любил ее. Но не любить кого бы то ни было, это было нехорошо, он тоже знал. И он говорил себе, что ее как будто и нет, и не было никогда, и ведь нельзя злиться на того, кого никогда и не было… Но и сам понимал, что нет, не так… А как же? И это он знал. Надо было и ее любить. Но не мог. Что-то страшное, неодолимое мешало, не пускало любить, не давало любить. Наверное, это она и называлась «враг». Но надо и врагов любить. Но пока не получалось… Он мотнул головкой. На личике появилось выражение озабоченности. Лучше не думать обо всем этом…
Вдруг возникла уверенность, что отец дома. Снова бежал мальчик по мостовой, по холодным камешкам, пригнанным друг к дружке. Снег на мостовой не держался. Небо, почти непрозрачное, светло-серое, опустилось между острыми концами крыш.
Он знал, что его прежний дом — с башенкой. Знал, что не заблудится.
Но когда он — и это получилось вдруг — увидел эту башенку так наяву, такую всю «на самом деле», вещную, даже давящую его маленькое, детское еще сознание этой своей вещностью, реальностью, тем, что была она такая настоящая и нельзя было от нее убежать. Ведь если убежать, она все равно останется, будет. И если закрыть глаза, она все равно будет. И значит, бежать или закрывать глаза — сильно-сильно, чтобы веки едва проглядывали тонко, остро, кончиками… значит, бежать или закрывать глаза — это только обманывать себя. Все равно останется, будет…
На окне, овальном и чуть стрельчато вытянутом, складчато присобрана бордовая бархатная занавеска. Она как-то коварно и враждебно и гибко изгибалась, замерев в этом изгибе. У нее как будто были такие красивые вишневые глаза, большие, и она ими смотрела, вроде бы и не зло, просто показывая, какая она красивая. Но было ощущение, что она беспощадная, она страшнее сказочной ведьмы, старухи с большими редкими зубами и торчащими из-под платка грязными дыбящимися космами седыми. Занавеска не шевелилась, но как будто живая была, как будто это была…
Он стоял, беззащитный, некуда было спрятаться, дому он был открыт. Он на миг зажмурил глаза, сильно-сильно. Это на миг дало хотя бы малое ощущение скрытости своей, защищенности. И это ощущение успокоило.
Вдруг уже не пугало что-то неясное и потому еще более страшное. Ушло совсем. Теперь мальчик только чувствовал, знал, зачем же он прибежал сюда.
К отцу! Было детское отчаяние после обыденных взрослых слов. Нет, нет, не надо! Пусть не будет! Чтобы не было так! Не будет! Чтобы не было нового отца. Не будет. Не будет! И это могли говорить и думать только о Гансе. Мальчику показалось, что мать и Ганса и его самого хотят испачкать, грязнить словами и предположениями. Но даже не это было самое противное. Мальчику страшно было подумать, но шевелилась, будто бесформенное еще насекомое выкарабкивается из кокона, шевелилась мысль: а если, а вдруг это… это правда?.. Нет! Нет! Потому что тогда он уже будет как будто бы и не он; и он убежит, уйдет от матери, из города, совсем, просто будет идти, идти… И будет мучительно и страшно-безысходно, потому что это будет уже и не он… А кто? Совсем непонятно. Только ему будет страшно и безысходно, потому что это будет не он. От него в нем останутся только этот страх и безысходность, все остальное в душе — это будет не он… Так не может быть. Нет! Неправда!..
Надо было сейчас же увидеть отца. Один вид живого, настоящего отца сразу бы уничтожил, смял, будто мертвые крылышки насекомых, бледно-хрупкие, смял бы все то… Теперь Андреас знал, что живого, настоящего отца надо поставить рядом с матерью, тоже настоящей и живой. И тогда ничего грязного, никаких плохих чужих слов и мыслей уже не будет, они просто потеряют свою силу, и потому их не будет, они будут мертвыми, как будто бледно-хрупкие крылышки мертвых насекомых…
Надо было войти в дом. Андреас чувствовал отчетливо, что его отец — в доме. Но так не хотелось идти в дом. И был страх, вдруг слуги не пустят его… Или она… увидит и прикажет не пустить…
Мальчик решил дождаться отца на ступеньках. Не было сомнения, что отец выйдет, и даже скоро. И не потому что отец должен куда-нибудь идти, а просто потому что отец почувствует: маленький сын ждет его.
Андреас хотел было сесть на каменную ступеньку крыльца, но подумал, что от этого можно простудиться, и остался стоять. Он набегался и стоял, согретый недавним быстрым движением, холодно ему не было. А когда он не присел, это он не о себе забеспокоился, но о матери. Она всегда так боится, что он простудится, или упадет и ушибется, когда бежит. Он почувствовал нежную жалость к матери. Она такая беззащитная перед всеми этими словами и предположениями чужих людей. Ему стало стыдно. Ведь и он, даже он, почти готов был предать ее, почти готов был поверить… Нет, нет, нет!..
Он резко мотнул головкой, сердясь на себя. Ему послышалось, будто повернулся ключ в замке внутри, в доме. Он быстро спрыгнул со ступеньки. Напряженно замер, глядя на большую дверь по-детски просительно, чуть приоткрыв губки. Дверь не открывалась. Мальчик отошел от крыльца и остановился сбоку. Он не сомневался, что дождется отца.
В это время Элиас Франк вышел в прихожую. В столовой служанка накрывала на стол. Он не понимал, почему внезапно возникло ощущение, будто он заперт, ему тесно, душно, он словно в тюрьме. Ощущение было совсем телесным, он решил, что ему нездоровится. Показалось даже, что сердце не то чтобы заболело, но как-то сжалось, стеснилось в груди. В сущности, можно было выйти на небольшой балкон и, опершись о завитки чугунной ограды, вздохнуть свежий воздух. Он так и хотел поступить. Но почему-то пошел в прихожую. Там вдруг словно бы очнулся. Даже немного удивился: зачем он вышел в прихожую? Но тут ему пришло в голову, что теперь он совсем близко от свежего, полезного для дыхания воздуха, стоит только отворить дверь. И он отворил дверь и сделал несколько нешироких шагов. Теперь он видел часть каменного крыльца. Снаружи дохнуло ветром. Он плотнее запахнул домашний бархатный халат, отороченный мехом. Он был в тонких чулках, туфли были мягкие домашние. Он и не собирался выходить. И было прохладно. Дуло. Но он почему-то еще шагнул и выглянул. Пасмурно было и серо. Но он почему-то вышел на крыльцо.
Мальчика он увидел спустя какое-то мгновение. А мальчик, казалось, еще не успел заметить его. А он мальчика не узнал. Только чувство смутного беспокойства. Заворочались было смутные какие-то мысли — ребенок, один, холодно на улице, зачем он, маленький такой, здесь… Но уже когда подумалось: «маленький такой», это было предощущение узнавания. Мальчик узнал первый. В огромных темных глазах вспыхнувшая радость готова была переплавиться в эти детские тихие слезы отчаяния и одиночества. Но и отец узнал сына. Сначала было изумление — какой это красивый мальчик, что за умное лицо. И вот словно невидимая пелена прорвалась, которая была, а он, Элиас Франк, жил, существовал в ней и не замечал ее. Но вот вдруг прорвалась… Такую нежность он почувствовал к этому мальчику, такое горделивое осознание, что это его сын.
Глаза мальчика просияли. Он вспрыгнул на ступеньку, отец кинулся к нему, подхватил, прижал нежно к груди, еще приподнял, поцеловал упругую розовую щечку.
Ничего не надо было говорить. Это был его отец, от него пахло чернилами, бумагами, глаза его были похожи на глаза сына. И то, что отец держал его, живой, уже само по себе уничтожало все чужие слова и вымыслы, делало их слабыми, мертвыми. Снова представились мертвые, совсем неживые крылышки мертвых насекомых. Он прижался к отцу. Он даже и не помнил, когда он видел отца, но это не было важно. Пусть он отца не видел, не встречал, отец все равно был, его единственный отец. И рядом с отцом должна была быть мать.
— Мама… — тихо и невольно вырвалось у мальчика.
И отец вдруг все понял, почувствовал; слезы навернулись на его глаза. Он снова поцеловал мальчика в щеку, тотчас — в другую. И внес в дом.
В просторной прихожей мальчика на мгновение охватил страх и какое-то ощущение духоты быстро возникло и неприятно было. Он невольно поднес ручки к шейке. Отец чутко перехватил одну ручку и поцеловал. Мальчик спрятал лицо у него на груди. Было мягко и тепло от мягкого бархата широкого халата. Вновь сильно забилось сердечко. Ведь это же теперь ее дом. Она в нем — хозяйка. Сможет ли отец защитить его? Но, кажется, отец не боится. Сам Андреас, кажется, никогда ее не видел. И мать ничего о ней не говорила. Но мальчик боялся. Хотя и все меньше и меньше. Он уже верил, что отец защитит его.
Но тут вдруг оказалось, что никакой защиты и не нужно. Исчезло ощущение духоты. Мальчик заметил, что в прихожей чисто и светло. К стене прикреплен был большой подсвечник с несколькими свечами. А сама стена обита была темно-красным чем-то, с тисненым золотым узором, красивая какая-то плотная ткань. И три другие стены тоже были такие.
Неожиданно в прихожей появилась женщина. Андреас еще не успел подготовиться к встрече с ней. Он даже не понял, она ли это. Может, и не она. Кажется, он представлял ее совсем иной. Но разве он представлял ее себе в человеческом облике? Пожалуй, нет. Она просто была что-то страшное, она могла видеть, и быть хитрой, и передвигаться, и пугать, но у нее не было ни ног, ни рук, ни глаз, как бывает у людей. Она была страшная, она не была и все-таки она была на свете. Вот такая она была.
А эта женщина была совсем живая, человеческая. Глаза ее на очень короткий миг показались мальчику странными. Когда летом мать привезла его в деревню, в гости к тете, там были такие глаза, нечеловеческие, корова так смотрела в хлеву, когда он пошел в хлев — поглядеть на домашних животных. Но корова не была страшная, тетя сидела на деревянной скамеечке и доила ее. Потом дала Андреасу большую кружку парного, теплого молока. Правда, молоко ему не понравилось. И это, конечно, странно, когда человек смотрит немножко как животное. Это страшно. Но как следует испугаться он не успел, потому что бросил на эту женщину еще один быстрый взгляд из-под своих длинных пушистых ресниц, и увидел, что глаза у нее, пожалуй, обыкновенные. Она была высокая, стройная, вся какая-то вытянутая немного, но совсем не потому она виделась вытянутой, что была худая; нет, худая она не была.
Одежда у нее была очень красивая. Кажется, маленький Андреас прежде не видел так близко такую красивую женскую одежду; там, где он жил, женщины не одевались так красиво. Она была в светло-синем платье, расшитом золотым нитяным узором в виде переплетенных листьев остроконечных, белые манжеты отделялись от рукавов витыми золотыми шнурками, широкий четырехугольный вырез платья обшит был яркими красными бусами, на белую шею надеты были два ряда блестящих белых бус и золотой крестик на цепочке; на белых гладких пальцах блестели золото и красные камешки колец; длинные блестящие подвески серег свешивались с ушей. Но всего интереснее была ее шапка — большая, почти круглая и на верхушке разделенная надвое, получались как будто два закругленных рога, а сама шапка была плотная, обтянута голубым шелком и разузорена серебряной нитью. Светлая повязка обтягивала лицо под подбородком, и от этого лицо виделось полным и гладким; покрывало, почти прозрачное, спадало ниже плеч. Губы покрашены были красной яркой краской, а щеки чуть прикрашены розовой.
Андреасу было интересно разглядывать эту женщину. Его всегда занимало все яркое, красивое, узорное. Мать часто брала его с собой в мастерскую и он узнал названия тканей, узоров и ниток.
Женщина вдруг показалась мальчику занятной, как большая красивая игрушка. Он улыбнулся открыто и с мягким озорством. И вдруг она ответила ему веселой женской улыбкой. Ему захотелось протянуть руки и потрогать ее одежду и лицо, и особенно шапку. Но она улыбнулась ему, как женщины улыбаются взрослым мужчинам. Это показалось ему смешно и он рассмеялся. И тотчас смутился и спрятал снова лицо на груди у отца.
— Вот какой у нас неожиданный гость, госпожа Амина, — сказал отец с доброй насмешливостью.
Андреас знал, как ее зовут. Значит, это все-таки она. Он почему-то знал, что надо ее бояться. Но бояться почему-то не хотелось, не было никакого желания. Это тоже было странно. Но все вместе было смешно и занятно. Он поднял голову и тихонько поглядывал на женщину. Он подумал, что следовало бы поздороваться, ведь она взрослая, а он как будто в гости пришел. Но вдруг ему почувствовалось, что если он поздоровается, это будет как-то унизительно для него. И он здороваться не стал. Он боялся, что отец напомнит ему, что он забыл поздороваться. Но отец, видно, понимал и потому ничего такого не говорил. Мальчик обнял его за шею обеими ручками и благодарно потерся нежной щечкой о жесткую, выбритую мужскую щеку. Женщина наблюдала с доброжелательной улыбкой.
Они все еще стояли в прихожей.
— Обед готов, — сказала женщина. — Я позову Барбару, она поможет нашему гостю раздеться.
Теперь Андреас не знал, хочет ли он подольше побыть в этом доме. Он сразу вспомнил мать. Она ищет его! Он ей ничего не говорил, да и не мог сказать. Надо скорее сказать отцу, что сейчас он пойдет домой, что мама ждет… Но очень вдруг захотелось посмотреть, а что же в комнатах в этом красивом доме. Ничего страшного не будет, если он быстро посмотрит, а после сразу побежит домой.
Но отец ничего не спрашивает о матери, не думает, что она хватилась Андреаса, ищет… Наверное, отец думает, что мать отпустила его. А вдруг он думает, что мать сама послала Андреаса сюда, за какими-нибудь подарками… Как это было бы унизительно для мамы, если бы отец так подумал… Но почему-то не хочется, Чтобы какая-то служанка помогала раздеваться…
— Я сам… — тихо произнес мальчик.
— Нет, нет, возразил отец, — я помогу тебе.
— Ну, обед будет ждать, — сказала женщина громко и дружелюбно, и вышла из прихожей.
Отец уже хотел опустить Андреаса на пол, когда мальчик прошептал ему на ухо:
— Мама не посылала меня, я сам…
— Я знаю, — тоже шепотом отозвался отец, и то, что он все понял, было приятно мальчику. — Мама говорит с тобой обо мне? — спросил отец, поколебавшись немного.
— Кажется, нет… Не помню… Но ничего плохого не говорит, — мальчик ответил быстро, но с легкими запинками.
Кажется, мать и вправду ничего не говорила ему об отце. Или все же говорила? Ведь он об отце знал. Но ничего плохого никогда не говорила!
Андреас снял шапку, отец помог ему снять курточку и сапожки.
— Сапоги у меня новые, — сказал Андреас, немного закидывая головку, чтобы лучше видеть глаза своего высокого отца.
— Хорошие, — на этот раз отец отозвался немного рассеянно.
— Мне их сапожник сделал, — продолжал мальчик. Ему захотелось рассказать, как сапожник давал ему твердый сахар и подарил волчок, и как в мастерской за занавеской мелькнули какие-то глаза, как будто глаза самого Андреаса. Но мальчик чувствовал, что что-то его удерживает от этого беспечного рассказа. Чуткий Андреас ощутил, какое странное напряжение охватило душу его отца при этом самом простом слове «сапожник». Андреас почувствовал, что больше говорить не надо, и замолчал. Тут совсем кстати отец взял его за руку:
— Пойдем поедим, ты, должно быть, очень проголодался…
— Дома мама приготовила… — пробормотал мальчик.
Ему не хотелось, ни в коем случае нельзя было, чтобы отец думал, будто Андреасу голодно дома, да это и было неправдой, мать всегда готовила вкусное кушанье. С этим тревожным чувством вины Андреас снова подумал о матери. Конечно, она ищет его… Но ничего, он скоро вернется…
Столовая показалась мальчику еще наряднее и новее, чем прихожая. Здесь все было в зеленых тонах, серебряная посуда матово блестела. Вокруг стола было четыре стула. Отец и сын присели.
Но вот наконец начался обед. Андреас и вправду проголодался. Служанка принесла оловянный таз, кувшин с водой, и когда все вымыли руки, подала каждому тонкое льняное полотенце. Хозяйка налила, зачерпывая серебряным половником, суп из большой миски в тарелки. Суп оказался очень вкусный, густой, с какими-то вкусными кореньями. Затем служанка подала большую рыбину, нафаршированную тоже кореньями.
Отец спросил Андреаса, дают ли ему дома легкое вино. Андреас заметил, что отец не сказал: «дает ли тебе мама вино?», а спросил «дают ли…», как будто у Андреаса дома много людей. При этой женщине отец не хочет говорить о маме. Андреас снова испытал приступ острой жалости к матери, тревогу за нее… Надо скорее идти домой… В другой раз мальчик ответил бы, что да, вино ему дают, чтобы и отец сейчас дал ему вина, но эта тревога за мать и жалость к ней помешали солгать.
— Нет, — тихо отвечал мальчик, — Мне питье с корицей дают…
— Я велю приготовить… — встрепенулась хозяйка.
— Не надо, — быстро откликнулся Андреас, не глядя на нее, — я сейчас не хочу. Я просто воды попью…
Ему налили чистой воды в серебряный бокал.
Впрочем, во время этой трапезы кое-что привлекало особенное внимание мальчика. Сразу после того, как отец сказал ему: «А это наша Алиба!», Андреас то и дело взглядывал на стул, поставленный рядышком со стулом хозяйки. Видно было, как она заботливо наклоняется, доливает суп, нарезает рыбу… Андреас смотрел с любопытством и удивлением.
— Ты не будешь сердиться, господин Андреас, — шутливо обратился к нему отец, — если я буду любить Алибу немного больше, чем тебя? Ведь она все же девочка и больше нуждается в любви…
Мальчик поднял на отца огромные изумленные глаза и улыбнулся, как будто ему предлагали поиграть в какую-то новую занятную игру. Казалось, он хочет о чем-то спросить отца, но не решается. Внезапно хозяйка перехватила взгляд мальчика. Он тотчас отвлекся, но черты ее красивого лица выразили какую-то странную и страшную, почти животную тревожность. Видимо, пытаясь скрыть свое состояние, она снова склонилась над стулом дочери, но было на этот раз в ее позе что-то неестественное.
Между тем, внимание Андреаса привлекли серебряные кораблики — солонка и перечница — они были сделаны так изящно — со снастями, с маленьким флагом на мачте. Мальчик ярко вспомнил эти кораблики, они были из другой, прежней его жизни, когда он был еще совсем маленьким и жил в этом доме. И невольно он воскликнул:
— Наши кораблики!
И этот звонкий детский возглас заставил хозяйку приметно вздрогнуть.
Но затем мальчик забыл о корабликах и с улыбкой смотрел на стул возле стула хозяйки:
Елена приготовила обед и накрыла на стол. Ей не хотелось, чтобы резчик обедал с ними. И повинуясь своему желанию (или вернее, нежеланию), она не стала ставить для него тарелку и бокал. Она надеялась, что незваный гость совсем ушел, и потому обрадовалась, когда выглянула в окно и не увидела его во дворе. Но надо было звать мальчика обедать.
— Андреас! — крикнула мать в окно, — Идем обедать, миленький.
Но мальчик не отзывался, не появлялся. Она подумала, что он играет поодаль, за хозяйственными постройками, и позвала громче, высунувшись из окна. Но мальчик и на этот раз не отозвался. Мать встревожилась и окликнула одну из соседок, стоявшую во дворе:
— Мария, ты не видела Андреаса?
— Да он здесь во дворе играл, — живо повернулась Мария.
Еще один мужчина и одна женщина во дворе стали громко звать мальчика. Мужчина быстро отошел к хозяйственным постройкам, но и там не было маленького сына Елены. Никто не понимал, когда мальчик успел убежать со двора. Ведь, казалось, он все время играл у них на глазах. Никто во дворе не придал значения короткому разговору о сапожках, так незаметно перешедшему в разговор о отце мальчика. Никто не запомнил. Это было для них такой мелочью, вот и не запомнили. И теперь не понимали, когда и почему Андреас мог уйти со двора.
Мать быстро накинула верхнюю одежду и побежала во двор. Она сама встревоженно обошла двор, заглядывая во все уголки и закоулки, и звала мальчика. Но его нигде не было. Тогда она, охваченная пугающей тревогой, кинулась на улицу, не вслушиваясь в советы и сетования соседей.
Сначала она шла скорыми шагами, затем побежала невольно. Но вдруг остановилась.
Сначала было ощущение, что чем быстрее она будет бежать, идти, спешить на поиски, тем скорее она отыщет сына, неведомо куда и неведомо почему исчезнувшего в большом городе, полном опасностей для такого маленького мальчика. Но вот она остановилась. Ведь ее Андреас всегда был умным, и если он вот так, неожиданно, ушел со двора, значит, что-то важное для него произошло. Что же? Ганс? Нет, резчик никогда не увел бы мальчика, не сказавшись и оставив ее тревожиться. Чужой кто-то? Но вроде бы никто во двор не заходил, соседи заметили бы и запомнили. Что же тогда, что же?..
Она стояла, опустив руки, чуть подавшись вперед. Начал падать легкий снег — маленькие пушистые снежинки, они казались сухими, словно тонкие шерстинки…
Почему-то все более и более она уверялась, что мальчик пошел к отцу. Она не могла объяснить, почему она в этом уверена, даже сама не могла понять, каким образом это предположение пришло ей на ум. Какие-то звенья в логической цепочке ее мыслей и чувств оставались невидимыми, неведомыми ей самой, и потому — необъяснимыми. Но она снова пошла вперед, теперь она шла, как человек, который хорошо знает, куда ему идти.
Она давно не ходила к дому с башенкой, где провела самое счастливое время своей жизни, даже мимо не хотела проходить. И теперь ей казалось, что за те три года, пока она не бывала здесь, все — сама улица, дома — все переменилось к худшему, сделалось каким-то мертвым, заброшенным, неживым, нечеловеческим. Это вызывало раздражение и печаль. Но тотчас она укорила себя: как может она думать о таких пустяках, как ее счастье, ее недолгая супружеская жизнь, в то время, как ее сыну, ее сокровищу, грозит, быть может, опасность. Ведь она все же не знает, куда пошел мальчик, сам ли пошел или его увели. И какие ужасы могут подстерегать его в этом большом городе, ведь здесь есть такие страшные кварталы на окраинах. И соседки говорили в кухне о каком-то страшном разбойнике, который стучится в дома, переодетый в одежду паломника, в шляпе с нашитой раковинкой, с посохом, и просит воды. А если видит, что в доме никого нет, кроме слабых женщин и детей, убивает их и грабит имущество…
Она уже подошла прямо к ступенькам крыльца. Надо постучать. Но она не могла заставить себя сделать это. Ей представилось живо, как та выходит из двери и гонит ее, или просто высылает служанку, пусть служанка прогонит нежеланную гостью.
И снова она принялась укорять себя. Как можно!.. Она должна войти в дом и побыстрее узнать, здесь ли Андреас. И если нет… Вдруг раскрылась бездна в душе… Если нет!.. Она совсем одна. Страшное одиночество. Некому помочь, некому поддержать ее. Мальчик ее в опасности. И она сама не в силах помочь ему… Вдруг ей почудилось, что это уже было, но как-то странно, как-то давно было, и почему-то ощущение странное, что это было давно; да, было давно и когда ее маленький Андреас был взрослым!.. Но так не могло быть… такое невероятно…
Нет, она должна побыстрее стряхнуть, отбросить все эти странные ощущения свои. Не надо, не должна она бояться унижения. Она готова вытерпеть любые мучения, любые самые мучительные унижения ради своего мальчика.
— Ведь это мое существо и я его люблю, — вполголоса произнесла она. — Мой человечек, — проговорила она мягко и улыбнулась тепло и нежно, как улыбалась каменная Богоматерь, сделанная резчиком.
Молодая женщина решительно взошла на крыльцо и взяла бронзовый дверной молоточек.
Они еще не кончили обедать и доедали рыбу с кореньями, когда из прихожей донесся стук в дверь. Значит, стучали громко.
Андреас, сам того не сознавая, догадался мгновенно. Тотчас соскочил со стула и побежал в прихожую с возгласом:
— Мама!..
Хозяйка, не вставая со стула, вопросительно посмотрела на Элиаса. Он усмехнулся ей ободряюще, потянулся к стулу рядом с ее стулом, чтобы погладить девочку по голове. Затем быстро произнес, опустив глаза:
— Я провожу его…
Женщина понимающе кивнула.
Элиас Франк вышел в прихожую. Служанка молча смотрела как мальчик поспешно натягивал сапожки. Дверь на улицу была приоткрыта. Элиас догадался (это нетрудно было), что мать мальчика не хочет входить и стоит у двери. Мальчик то и дело вскидывал головку и глядел на приоткрытую дверь, словно мог увидеть мать. От помощи служанки он отказался.
— Дай-ка я помогу тебе одеться, — нерешительно предложил отец.
— Не надо, — не враждебно, но уже отчужденно отвечал маленький Андреас. Он торопился и ему казалось, что он все делает медленно.
Там, снаружи, у двери, мать ждала его терпеливо. Он почувствовал ее сдержанность и терпеливость, и сам немного успокоился. И Элиас Франк почувствовал (и уже знал), что она там, стоит, ждет сына, когда мальчик выйдет к ней. Элиас чувствовал, что на него, на отца ее ребенка, на человека, с которым она была счастлива (он был уверен — была, и сам ведь он был с ней счастлив), на него она не держит зла. Он почувствовал, как сильно и он любит своего мальчика, и гордится его умом и красотой. Но к этой любви, к этой гордости примешивались почему-то болезненная тоска, мучительная жалость. Он вдруг с некоторым изумлением осознал, что он не испытывает к Елене никаких враждебных чувств, он хотел бы увидеть ее лицо, держать ее за руку. Он хотел бы, чтобы она и ребенок снова принадлежали ему; хотел бы заботиться о них ласково, вместе с ней смотреть на мальчика, замечать какие-то милые занятные черточки в его поведении и внешности, указывать ей ласково и весело на эти черточки, и чтобы она тоже замечала и указывала бы ему на все милое и занятное в характере их сына. А мальчик весь такой милый и занятный, все в нем такое очаровательное, прелестное. Но почему Элиас думает сейчас обо всем этом с такой тоской? Почему он не может быть со своим сыном, с женщиной, которую ведь любит? Казалось, не было никаких видимых, ясно ощутимых запретов. Но было нельзя. Почему? Не было понятно. Только тоска…
Мальчик уже оделся и бросился к приоткрытой двери. Отец едва успел задержать его, ухватив за рукав теплой курточки.
— Погоди, Андреас. Я тоже выйду с тобой… — он хотел было произнести «к твоей маме», но запнулся, не смог…
Елена стояла на крыльце у двери. Когда она постучалась, служанка отворила ей спокойно. Елена в обычной своей тихой и деликатной манере спросила, не здесь ли мальчик, описала его, и скромно сказала, кем он приходится хозяину дома. Служанка не грубила, а ответила, что мальчик здесь и обедает вместе с хозяевами. Тогда Елена сказала, что подождет; она не хотела мешать мальчику, пусть он побудет с отцом. Но Андреас уже выбежал в прихожую. Ей не хотелось входить в этот дом. Она испугалась, что мальчик выбежит без верхней одежды к ней за дверь и может простудиться. Она громко сказала ему своим мягким напевным голосом, чтобы он спокойно оделся, она подождет. Тотчас она подумала, что, может быть, ему хотелось бы еще побыть с отцом. Но нет, чувствовалось, что мальчик уже захотел уйти к ней. Как только она узнала, что Андреас здесь и никакая опасность не угрожает ее мальчику, она успокоилась. Уже не было больно, оттого что она стояла, как нищенка, на каменном крыльце дома, где прежде была хозяйкой. Это все теперь было все равно. Был бы только здоров Андреас, было бы ему хорошо…
Когда ее мальчик выбежал на крыльцо, она быстро склонилась к нему и обняла; даже не сразу почувствовала, сосредоточенная на ребенке, что и его отец вышел к ней.
Элиас остановился, чувствуя неловкость. Она не держала на него зла, не была настроена враждебно, но она не могла говорить с ним, как говорят с близким человеком. И он сам вдруг мучился в тоскливом тягостном непонимании — почему он не может вновь соединиться с ней, со своим ребенком? Что оно было, это мешающее, препятствующее, что? Не мог понять. Не мог определить. Но оно было. И от всей этой бессмысленности и безысходности такая тоска делалась…
— Андреас, — сказал отец, — я хочу подарить тебе что-нибудь. Подожди, я принесу…
Он уже хотел идти. Но Елена быстро распрямилась, одной рукой привлекая мальчика к себе, другой — оправляя головной платок.
— Не надо, — быстро и без враждебности отозвалась она.
Но мальчик любил, когда ему делали подарки. Ему стало интересно, когда отец захотел ему что-то подарить, он опять почувствовал себя близким отцу.
— Мама! — воскликнул мальчик просительно. И чувствовалось, он был уверен, что мать уступит ему.
И мать уступила.
— Хорошо, — тихо и коротко произнесла она.
Быстро темнело, и серая сумеречность уже перетекала, переливаясь медленно в темноту. Серая сумеречность дня становилась темнотой вечера…
Элиас вернулся скоро. Он подал Андреасу маленький серебряный кораблик. Теперь в кораблике не было ни соли, ни перца, кораблик стал просто игрушкой, такой красивой игрушкой. Мальчик обрадовался, большие темные глаза просияли радостно. Тут Элиас обратился к Елене, не смея взглянуть на нее:
— Я дам фонарь, стемнело рано… — он говорил неуверенно.
— Не надо, мы дойдем, — ответила она со своей обычной мягкостью, но совсем отчужденно.
И у него вдруг возникло острое желание, чтобы этой отчужденности не было, не стало; чтобы ее мягкость и ласковость снова принадлежали бы ему!..
Элиас погладил мальчика по щеке. Андреас не отстранился, охотно принял ласку отца.
— Я так давно ничего не дарил ему, — тихо проговорил Элиас, обращаясь к Елене, но по-прежнему не смея взглянуть на нее. — С тех пор, как мы не живем вместе, — тихо прибавил он.
Но она ничего не ответила. Подхватила мальчика на руки проворно и легко, повернулась… Элиас не заметил, как она сошла с крыльца, спустилась по ступенькам, но вот она быстро пошла. Уже смутные очертания единства женщины с маленьким мальчиком на руках различались. Иглистой блесткой сверкнул серебряный кораблик в сжатых пальчиках маленькой руки, заведенной за шею матери…
Элиас еще постоял на холодном каменном крыльце. Он стоял в домашних туфлях, в распахнувшемся темном халате, отороченном мехом. Под халатом распахнувшимся виднелись штаны и длинная рубаха из светлого полотна. В сочетании с темными с проседью волосами, темными большими глазами и смуглым от природы цветом лица эта одежда придавала человеку, стоявшему в унынии и тоскливой потерянности на крыльце, какой-то совсем восточный вид. И казался он каким-то странным, странной темной фигурой в сером воздухе каменного холодного города…
Но когда Элиас вернулся в комнаты, его окружила нарядная, почти праздничная обыденность. Жена не встретила его с видом уныло-озабоченным и всячески выражающим сочувствием. Подобное сочувствие лишь продлевает твое страдание. Но в то же время она и не делала вид, будто ничего не произошло, это тоже было бы неприятно Элиасу. Но нет, она вся выглядела такой понимающей, нарядной и необходимой ему, что женщина с мальчиком на руках словно бы погрузилась в туман серый почти небытия, пропала в нем… Элиас подумал, что, пожалуй, Елена никогда не понимала его так хорошо, как Амина. А мальчик… Что в нем необычайного? Какой особенный ум? А эти большие темные глаза и темные волосы — что ж, таких мальчиков много в еврейском квартале. Мелькнула мысль, что следовало бы, пожалуй, давать его матери хотя бы раз в месяц небольшую сумму денег на содержание ребенка. Но почти тотчас же эта мысль сделалась маленькой, как муха, случайно очнувшаяся от зимнего забытья в теплой комнате, пожужжала докучно и затихла, неведомо где…
Темнело быстро. Елена торопилась домой. Она прижимала маленького Андреаса к груди. Ей не было тяжело нести ребенка. Напротив, было легче идти, когда она несла его на руках. Когда она ощущала это детское тело живое у себя на руках, на своей груди, и эти ручки, обвившие ее шею, эту головку на своем плече, тогда она шла легко и уверенно. Ей легко было идти вперед.
Андреас было задремал, но скоро проснулся и поднял головку. Мать посмотрела с любовью в эти огромные темные глаза, такие милые, чуть растерянно глядящие, и таинственные после смутного легкого сна, и сказала нежно:
— Мое солнышко!..
Супружеская пара в темных меховых плащах шла совсем близко от нее. Мужчина нес фонарь, освещая дорогу.
— Кто же это здесь солнышко? — шутливо спросила женщина, оборачиваясь.
В зыбком свете фонаря нежно озарилось лицо мальчика, глаза…
— И вправду солнышко, — женщина улыбнулась приятно…
Какое-то время они все шли рядом, но молчали, потому что мальчик снова склонил головку на плечо матери и задремал. Но вот они дошли до дома, где жила Елена. Она поблагодарила своих нечаянных попутчиков и прошла во двор.
Во дворе и на лестнице было темно и холодно. После она прошла по коридору, прижимая к груди спящего ребенка. В темной комнате она уложила его на постель, но пока не стала раздевать. Трутницу она обычно клала на полку у печи, и сейчас легко нашла трутницу и зажгла осторожно свечу, прикрывая огонек ладонью, чтобы свет не разбудил мальчика. Изразцовая печь остыла. Она снова растопила печь углями и щепой, вынимая растопку и угли из оловянного ведерка. Затем тихонько сняла верхнюю одежду. В задумчивости постояла над мальчиком. Надо было и его раздеть, но матери жаль было будить его. В пальчиках правой ручки он все сжимал серебряный кораблик. Надо бы снять с него сапожки… Но он может проснуться… Нет, пусть сам проснется, она не будет будить его. Это еще не сон, а только легкая дремота, он скоро проснется.
Она приготовила на ужин вареные яйца, молочный суп, слегка поджарила две круглые белые булки, вскипятила сладкое питье с корицей. Вкусные густые запахи разбудили мальчика. Он сел на постели, увидел, что он одет и обут, и рассмеялся, совсем проснувшись. Мать подошла к нему с улыбкой и помогла раздеться. Снова он остался в шерстяной рубашечке, в коротких штанишках и длинных чулочках.
Оба проголодались и ели молча. Но маленький Андреас опять начал думать о словах соседки, о резчике; ведь это, конечно, резчика Ганса прочила соседка ему в новые отцы. Снова сжалось сердечко и сделалось мальчику тревожно. Но он никак не решался заговорить об этом с матерью прямо. Когда он был рядом с отцом, казалось, что все чужие слова — это вздор. Но теперь Андреас вновь тревожился. Он посмотрел на мать и она увиделась ему очень милой и красивой. Но он не хотел отдавать ее чужому человеку. Только отец мог быть рядом с ней.
После ужина мальчик взбодрился, ему не хотелось спать. Хотя тревога и не оставляла его, он уже хотел поиграть в свои игрушки.
— Кораблик! — вспомнил он.
Но маленький серебряный кораблик лежал спокойно на постели, будто плыл по зеленому покрывалу. Мальчик подбежал к постели и остановился, склонил головку чуть набок, посмотрел на кораблик. Появились у него разные мысли, как играть. Он принес из-за ширмы пестро раскрашенные деревянные брусочки, из которых строил дома и башни, принес и волчок — подарок сапожника.
Андреас придвинул к большой кровати стул и принялся на его гладком сиденье возводить замок с высокой башней. Такой замок он видел, когда вместе с матерью навещал ее сестру в деревне. Они ходили в лес за ежевикой, много прошли, и видели издали замок. Серебряный кораблик плыл по зеленому морю. А навстречу ему плыл другой, совсем волшебный кораблик, этот волшебный кораблик был волчок…
Елена убрала со стола и смотрела на мальчика, увлеченного игрой. Он мог показаться веселым и довольным. Он хорошо поел, она даже отдала ему половину приготовленной для себя поджаренной булки, увидев, что он еще не насытился. Но все же она чувствовала, что его тревожит что-то. Она взяла прялку и села работать. Мальчик то становился на коленки у кровати, то присаживался на постель, то останавливался чуть поодаль, заложив ручки за спину. Играя, он тихонько приговаривал разные словечки и фразы.
Но что может его тревожить? А мать чувствовала, что он все еще встревожен, хотя вроде бы и увлечен игрой.
Может быть, он чувствует себя виноватым? Ведь он ушел со двора, не спросившись. Пожалуй, она должна показать ему, что он поступил дурно. Ведь рядом с ним нет строгого отца, и она обязана сдерживаться и не баловать мальчика чрезмерно. Но как трудно его не баловать, такого славного, милого…
И все же она заговорила, стараясь, чтобы ее мягкий голос звучал укорительно:
— Может быть, это какого-то чужого мальчика я привела домой? Разве мой Андреас мог бы так поступить: уйти со двора, не спросив у меня разрешения, и после даже не попросить у меня прощения!.. Нет, это, должно быть, какой-то чужой мальчик…
Пальцы ее проворно сучили нить, она говорила будто бы сама с собой и тихонько поглядывала на маленького сына. Казалось, мальчик отдался игре и не слышал, что говорила мать. Но внезапно он подбежал к ней, потянулся, обхватил ручками за шею, нагнул к себе и заговорил быстро и возбужденно:
— Мама! Это же я! Я не могу быть другим, чужим мальчиком! Посмотри, видишь, у меня родинка там, сзади, на шее, — он быстро повернулся спиной и тотчас же снова тянулся к матери, — У тебя ведь тоже такая. Это я! Как же ты не видишь!..
Мать почувствовала себя виноватой. Он совсем еще маленький ребенок.
— Да, Андреас, конечно же это ты! Ну, прости меня. Это ты, я знаю. Я говорила просто в шутку. Не сердись на меня…
Андреас отстранился и внимательно на нее посмотрел. Личико его сделалось совсем серьезным, детское возбуждение ушло.
Он вдруг решился, и легко выговорилось все, о чем он еще совсем недавно не знал, как заговорить с матерью.
Он быстро, но не сбиваясь и не возбужденно уже, рассказал ей слова соседки, и как он тогда побежал к отцу, потому что не мог, очень тяжело было… Мальчик говорил, рассказывал, но ни о чем не спрашивал, не просил мать. Она поняла, почувствовала, как много пережил он за этот день, и ей стало больно.
— Прости меня, Андреас, прости меня, сыночек, сынонька миленький!.. Я никогда ни за кого не выйду замуж, никогда не оставлю тебя! Я любила твоего отца, а теперь только тебя одного люблю. И резчик никогда больше не придет к нам!..
Андреас задумался и молчал. Затем сказал тихо:
— Но он хороший человек…
— Но он больше не придет к нам, больше не станет тревожить тебя. И я, я не хочу, чтобы он приходил. Мне этого не хочется!..
Мальчик перевел дыхание. Мать оставила прялку, обняла его крепко, прижала к себе…
Теперь все прояснилось, и стало совсем легко и весело разговаривать. Мальчик описал матери прихожую и столовую — то, что он увидел в доме отца. Она вспомнила, что было при ней, и с любопытством, но спокойно, сравнивала. Мальчик почувствовал, что можно теперь говорить и о жене отца, об этой госпоже Амине, мать не обидится, не обеспокоится. Но он презрительно называл госпожу Амину «эта тетка». Однако подробно описал ее одежду и повадки. Мать слушала, спокойно улыбалась, и гордилась его наблюдательностью.
— И знаешь, что еще я там видел?
— Не знаю, — мать ласково улыбнулась ему.
— Но если я скажу, ты мне все равно ведь не поверишь!
— А ты скажи. Вдруг и поверю.
— Нет, не поверишь. Но я все равно скажу.
И он сказал. На лице матери выразилось непритворное изумление. Но она сдержалась и даже не воскликнула, что это не может быть правдой, что просто и не может быть такого. Она боялась показать свое недоверие, мальчик мог обидеться. Но ведь это не ложь и даже чувствуется, что он это не придумал, не вообразил. Он не играет, не фантазирует, он говорит правду. Но ведь не может быть!.. Нет, это, конечно, его богатое воображение…
— Да, это очень странно, — сказала мать.
— Но ты мне веришь? — мальчик поглядел испытующе.
— Стараюсь поверить, хотя мне очень трудно. Уж очень это странно. И ты лучше не говори, не рассказывай об этом никому.
— Я и сам не хочу говорить. Подумают, что я просто выдумщик, или еще того хуже — обманщик. Никому не буду говорить, только тебе сказал.
Он сидел на постели. Мать уже снова принялась за свою работу. Они засмеялись и стали дальше мило и доверительно беседовать.
Но вот уже и ночь.
Мать оставила прялку и встала со стула.
— Будем спать, Андреас?
И ему уже хотелось лечь, вытянуться в теплой постели, но как многие маленькие дети, он не любил сам этот момент, когда пора укладываться, и потому капризно протянул:
— Не-е!.. Еще рано…
Но мать понимала, что он противится лишь для виду.
— Пора, маленький, пора ложиться…
Она велела ему пойти за ширму — справить малую нужду в ночной горшок. После умыла мальчика перед сном, умылась и сама. Вдвоем они быстро прибрали игрушки. Мать сняла с постели и аккуратно сложила на стуле покрывало, откинула шерстяное одеяло. Теперь она ушла за ширму, разделась там и надела ночную длинную сорочку из плотного светлого полотна. Мальчик стоял у печи, поближе к свече, и смотрел на мать. Она заплела свои русые светлые волосы на ночь в одну косу — до пояса. Затем она и мальчика переодела в длинную белую рубашечку, взяла его на руки и уложила на постель. Погасила свечку, сильно дунув на маленькое пламя, и сама легла рядом с сыном.
Мальчик привычно провел мохнатенькими кисточками, бахромкой одеяла, по губкам своим, потянув одеяло на лицо.
— Спи, Андреас. Покойной тебе ночи.
— А сказка? — голосок его вдруг сделался бодрым, совсем не сонный стал.
— Ах, пора спать, Андреас…
— Нет, сказка! Ты обещала, что будешь мне перед Рождеством каждый вечер одну сказку рассказывать!..
Она не могла нарушить данное сыну обещание, особенно сегодня, когда он пережил такой тяжелый, трудный день, так перемучилось его маленькое сердечко…
— Хорошо, я расскажу тебе сказку.
Радостно предвкушая удовольствие от интересной сказки, мальчик поерзал головкой на зеленой длинной подушке.
— Скорее! Скорее начинай рассказывать!..
Мать перекинула косу на грудь и, лежа навзничь, начала говорить присказку. Эту присказку она помнила еще с детства своего; и слова этой присказки прилагала невольно почти, прикладывала к маленькому сыну. Делалось ей тепло и нежно, но и тревожно немного…
— Засни, моя деточка милая!
В лес дремучий по камушкам Мальчика с пальчика,
Накрепко за руки взявшись и птичек пугая,
Уйдем мы отсюда, уйдем навсегда.
Приветливо нас повстречают красные маки.
Не станет царапать дикая роза в колючках…
Засни, моя деточка милая!
Убегут далеко-далеко твои быстрые глазки…
Резное оконце в красном пожаре…
Светлое личико ангела краше.
Веют и греют тихие сказки…
Полночь крадется…
Ветер… ты меня не покинешь?
Деточка… милая…[1]
Мать напевно и чуть дрожащим голосом выговаривала слова старой присказки. Певуче говорила и мягко. Маленький Андреас — сияющие глаза — поводил головой по зеленой подушке — предвкушение — о Мальчике с пальчике любил сказку, и о Грете и Гансе — немножко страшные… Прижимался к матери — и было защищенно и тепло…
— Жила маленькая девочка. Матери у нее не было. А отец ее был волшебник. Жили они в башне высокого дворца. В темном лесу на большой-большой поляне стоял дворец и никто никогда не появлялся там…
— А почему?
— Потому что давно-давно отец девочки поссорился с одной злой колдуньей и пригрозила, что страшно заколдует его дочь. Но это волшебник знал, что когда девочке исполнится пятнадцать лет, колдунья уже не сможет заколдовать ее, злое колдовство потеряет силу…
— А тоже — почему?
— Девочка не знала этого, и я не знаю…
— И отец ей не говорил?
— Думаю, нет…
— И потому и ты не знаешь?
— Да.
— Тогда рассказывай…
— Тогда слушай, что же было дальше…
В башне, где жила девочка, были две маленькие комнатки и один большой зал. Весной и летом ставни узких стрельчатых окошек бывали распахнуты и в комнатах всегда пахло молодыми древесными листьями, дикими шиповниковыми цветами, а после — ягодами лесными сладкими. А осенью и зимой ставни затворялись, зажигались свечи из воска лесных пчел, и за окнами проливались дожди и падал, падал снег большой лесной.
А в большой зал девочке не позволяли ходить. И никаких занятий не было у девочки, не учили ее ни прясть, ни ткать, ни шить. Отец жил в нижнем этаже дворца и редко навещал дочь. Вниз, на лесную поляну, девочку не пускали…
Но кто же это не пускал ее, спросишь ты. А не пускала девочку и сторожила нянька и кормилица, волшебная коза. Эта коза носила человеческую, женскую одежду, платье и плащ, но из головного платка у нее выглядывали два острых кривых рога, и было у нее длинное козлиное лицо, и острая козлиная борода. А глаза у нее были большие…
— Она была зверь и как будто человек?
— Да. Но она была добрая и волшебная.
— А бывают и злые звери, которые как будто люди?
— Думаю, бывают.
— А та…
— Что ты?
— Нет, ничего…
— Ты… о ком-то?
— Нет, рассказывай дальше…
Сказка еще только началась, а уже будто заколдовывала и женщину-рассказчицу и маленького мальчика, который ее слушал; будто сказка заставляла их думать, чувствовать и говорить не так, по-иному, чем они обычно, обыденно думали, чувствовали и говорили. И теперь все было ритмически как-то, и не было изумления самым странным странностям, предчувствиям и догадкам. Как во сне…
Мать рассказывала дальше…
— Коза приносила в башню еду и рассказывала девочке разные сказки. Вечерами девочка слушала сказки, а днем глядела в окно и видела внизу лес. Летний лес был, весь из самых разных красок, оттенков зеленого; и светлый зеленый весенний. Желто-красный осенний. И зимний, радужно-сверкающий снегами белыми. Такой был за окном, далеко внизу этот лес. А коза тоже никогда не шила, не ткала, не пряла. И, может быть, и не умела.
Одежда девочки очень простая была. Одна только длинная белая рубашка. Девочка ходила босая, и волосы не заплетала в косы, волосы падали ниже плеч. Она была худенькая…
— А рубашка откуда бралась? — спросил мальчик, как обычно спрашивают дети, — что-то вроде бы совсем маловажное и даже ненужное для взрослых, но для детской логики почему-то нужное и важное.
— Рубашку тоже приносила коза, — ответила мать. — Когда одна рубашка изнашивалась, коза приносила девочке другую…
— А откуда приносила?
— Девочка не знала.
— И потому и ты не знаешь? — мальчик уже принимал эти вопросы и ответы как игру.
— Да. Потому и я не знаю.
— Тогда рассказывай дальше.
— Тогда слушай…
Однажды девочка смотрела вниз, на лес, из окна смотрела, и увидела мальчика. Одежда на нем была рваная и грязная, и лицо и волосы грязные, кожа темная от летнего солнца жаркого. Кто он был, конечно, не знала девочка. Но когда рядом с ней выглянула в окно коза, он не испугался, а рассмеялся только. После девочка и коза отошли от окна, а когда девочка снова подошла, уже не было мальчика. Она рассказала отцу, когда отец поднялся в башню — навестить свою дочь.
— Этот мальчик — безумный, — сказал отец. — Потому этот мальчик бродит, где хочет, и на нем грязная одежда, и он темный от солнца. И потому он не испугался козы…
— А разве ее надо бояться? Разве она страшная? — спросила девочка.
— Она — необычная для людей. Любой небезумный человек испугается ее.
Но девочка не могла поверить.
— Не верю!.. Не могу поверить, — смеялась она.
Тогда отец сказал, что сделает так, чтобы какой-нибудь небезумный человек заблудился бы в лесу и вышел бы к этой башне. И тогда девочка увидит, как этот человек испугается, пусть только покажется коза.
— А как ты сделаешь, чтобы какой-нибудь небезумный человек пришел сюда? — спросила девочка.
— Я сделаю так, чтобы он видел перед собой деревья, кусты и поляны, которых на самом деле нет. Так он и будет бродить, блуждать среди настоящего леса и леса, который ему только будет казаться. Пока не заблудится…
— А какой отец был у девочки? — спросил Андреас.
— Об этом я чуть после расскажу…
— Хорошо. Тогда сейчас рассказывай дальше.
— Тогда слушай…
Отец исполнил свое обещание. И через три дня появился на поляне всадник в железных золоченых доспехах. Он откинул забрало шлема и стало видно лицо. Это было совсем обычное лицо, но ничего дурного не было в нем. Но когда этот человек увидел козу, его лицо исказилось от страха. Его конь тоже испугался, вскинулся на дыбы и громко заржал. Всадник осадил коня, резко поворотил, и быстро скрылся в лесу. Тогда уж девочка поверила всему, что говорил отец. Но скоро забыла она о безумии и небезумии. Она ждала, когда же ей исполнится пятнадцать лет. Ведь после этого злая колдунья уже не сможет сделать ей ничего плохого, и девочка будет жить совсем иначе, не так, как она живет теперь в лесной башне. Девочка представляла себе, что у нее будет другая одежда, красивая, и она будет жить в красивых покоях. И что-то еще будет, красивое тоже и занятное. Но что же это будет — девочка не знала…
Между тем, все приближался день, когда ей должно было исполниться пятнадцать лет. Ночами она подолгу не спала, но засыпала радостно, видела во сне что-то веселое, сверкающее, доброе, и утром радостная просыпалась. Наконец настал долгожданный день. Девочка знала (ей отец говорил), что родилась она вечером, когда солнце зашло. Значит, сегодня вечером, как только зайдет солнце, ей исполнится пятнадцать лет, и жизнь ее изменится радостно.
Время долгожданного дня прошло в ожидании. Вдруг делалось тоскливо и сердце сжималось от болезненного нетерпения. И так же внезапно становилось легко и хотелось кружиться, привстав на цыпочки и раскинув тонкие руки с опущенными плавно книзу длинными растопыренными пальцами. Девочка подходила к этому стрельчатому окну, вновь отходила, перекидывала волосы на грудь и приподнимала одной рукой, удерживая на весу.
Была самая середина лета. Вот медленно-медленно начала спадать летняя жара. Девочка почувствовала. И вот уже скоро совсем свежо станет в воздухе, и дневные насекомые смолкнут, и запоют тихо таинственные ночные. Вот уже и небо чуть-чуть порозовело. Скоро закатится солнце. Тогда она родилась, пятнадцать лет назад, и злое колдовство больше не будет властно над ней.
Совсем еще немного осталось подождать. Но не было сил просто недвижимо стоять, или сесть на стул, бросив на колени руки. Хотелось двигаться, идти легкими шагами, браться легкими пальцами за ручки дверей…
Девочка сделала несколько шагов по комнате, в которой жила. Как тоскливо здесь! У нее нет больше сил оставаться здесь… Здесь все ее существо превращается в одно томительное болезненное нетерпение…
И тут девочка заметила (совсем вдруг), что маленькая дверь, ведущая в большой зал, незаперта и чуть приоткрыта. И тотчас девочке показалось, что ее смутные мечты уже начали сбываться. Не помня себя, в предвкушении радостном, она подбежала к приотворенной двери. И вошла…
В зале чуть поблескивал темно-светлый пол, весь из таких маленьких гладких деревянных прямоугольничков сложенный. Окна были стрельчатые тоже и высокие. И ставни были раскрыты, и видно было, как тепло и нежно розовеет вечернее небо. А в самом дальнем, далеком от окон, уголке сидела на маленьком табурете коза. Девочка даже не сразу ее заметила, а когда заметила, обрадовалась. Коза сидела; сучила, скручивала нить, и наматывала на какой-то деревянный, продолговатый и округлый, пестро выкрашенный предмет…
Тут мальчик снова прервал мать.
— Значит, она умела прясть! А это было веретено! — воскликнул он. — И у тебя ведь есть веретено; я знаю, какое оно бывает… И знаю, что будет дальше. Девочка захотела попробовать прясть, взяла веретено, укололась и заснула. Она долго-долго спала в лесу, после пришел прекрасный принц и разбудил ее. Такую сказку ты мне уже рассказывала…
— Да, такую сказку я тебе уже рассказывала. Но это совсем другая сказка. Хочешь ее послушать?
— Хочу!
— Тогда буду рассказывать дальше.
— Тогда рассказывай!
— Слушай…
Девочка радостно подошла к своей кормилице.
— Вот где ты спряталась! — сказала девочка. — А я весь день одна!..
Но ей вовсе не было скучно в этот день, последний день ее прежней жизни, вовсе не хотелось видеть козу или отца, и никого не хотелось видеть. А даже хотелось быть одной, пока все быстрее шла к концу одна жизнь, и вот-вот должна была начаться совсем другая… И девочка сама не знала, зачем она так заговорила с козой.
А коза молчала. Ничего не говорила. Смотрела на девочку своими какими-то смутными, странными, большими продолговатыми глазами на шерстистом вытянутом лице, и странно молчала. Девочка посмотрела на острые рога, выдававшиеся из белой складчатой головной повязки, и вдруг они увиделись ей какими-то опасными. На мгновение девочке показалось, будто коза, которую она знала, должно быть, с самого своего рождения, совсем ей чужая и страшная. На одно мгновение девочке стало страшно и жутко. Но быстро прошло.
Девочка смотрела, как быстро и сноровисто коза сучит нить. У козы были не пальцы, а копыта; но как-то так ловко она приноровилась работать, неведомо как; и нить, такая темная, так и летала в воздухе.
Сначала девочка смотрела, но не подходила близко. После все-таки подошла. Уже не было страшно, хотя коза все так же молчала и глядела, будто сквозь подошедшую, странно и смутно. Девочка протянула руку и тронула пальцем нить, летящую в воздухе. Нить летела упруго и наматывалась на веретено. Только девочка не знала, что это веретено. Девочка снова тронула эту летящую нить, и упругая нить подалась немного, и чуть потеряла свою упругость, немного провисла. Девочка снова тронула ее, уже сильнее. И, сама не зная зачем, стала трогать нить и то накручивать ее на пальцы, то отпускать; и почему-то все это заняло ее, она даже забыла о том, о чем думала неотступно весь день — сегодня ей исполняется пятнадцать лет, сегодня начнет изменяться ее жизнь… И вот она забыла об этом, внезапно и непонятно увлеченная странной и ненужной игрой с этой летящей в воздухе темной нитью…
И солнце зашло.
— Солнце зашло, — хриплым голосом произнесла коза.
И девочка сразу все вспомнила!
Солнце зашло! Значит, ей уже исполнилось ровно пятнадцать лет. И сейчас, сейчас же должна начать изменяться ее жизнь! Вот сейчас, сейчас…
Но ничего не происходило. Коза молчала. И нить, спутанная тонкими длинными пальцами, повисла в воздухе мертво.
Но если само по себе ничего не произошло, значит, надо самой что-то делать, сделать. Девочка лихорадочно огляделась. Вот увидела дверь, которая вела обратно в ее комнату, где она прожила всю жизнь, всю свою, теперь уже прошлую, прежнюю, давнюю жизнь… О нет! Нет. Не туда только. Не туда! Только не возвращаться… Но вот в другом углу большого зала еще одна маленькая дверца. Что там, за ней? А не все ли равно! Лишь бы не возвращаться обратно!..
И девочка побежала к маленькой темной стрельчатой дверце, быстро открыла ее и быстро прикрыла за собой. Дверца была незаперта.
По винтовой узкой лесенке с темными железными ступеньками девочка побежала вниз. Быстрая возникла мысль, что ведь там, внизу, какие-то комнаты, и, быть может, что-то таящие; там, должно быть, идет таинственная жизнь ее отца…
Но внизу было только темно. Сначала девочка совсем ничего не могла различить в темноте. Но решила хоть что-то найти, хоть какой-то выход, куда-то. И решительно принялась искать. Шла решительно, касалась пальцами стен. И вскоре поняла, что здесь все двери накрепко заперты, и можно только блуждать бесцельно по лабиринту коридоров, извилистых и темных.
Но вот смутное свечение. Это путь к винтовой лесенке с темными железными ступеньками, это дорога обратно, путь назад. Но для нее нет ничего страшнее возвращения. Нет. Лучше пусть этот безысходный лабиринт, эти запертые двери, эта темнота! И девочка побежала прочь от смутного свечения. И скоро погасло, поблекло свечение.
Девочка металась по извилистым темным коридорам. Вдруг делался припадок удушья от этой безысходности, от этой темноты. Тогда она останавливалась, задыхаясь; хваталась обеими руками за шею, вскрикивала громко, но никто не слышал ее, никого не было. И вдруг ей начинало казаться, будто в безысходной темноте за ней кто-то (или, что еще страшнее, что-то) гонится, хочет коснуться, овладеть ею; она не знала, как это, но знала, что это страшно для нее, когда будут владеть ее телом или душой, когда будет несвобода. И она шла быстрее, бежала, кричала и плакала от страха. Но никого не было. Была только темная пустота, путанность извилистого безысходного пути, и она сама, одинокая и не понимающая, не знающая себя саму.
И сколько прошло времени, она не знала, не могла бы определить, да и не думала она об этом. Но вдруг снова забрезжил слабый свет. Но это был другой свет, не сулил он ей страшное для нее возвращение назад, но какой-то неведомый путь вперед. И она кинулась вперед, протянув руки навстречу слабому свету.
Запахло давно забытыми, словно из другой (да так и было: из другой, из прежней, из прошлой жизни), да, из другой жизни потянуло давно забытыми запахами разогревшейся на летнем солнце, светлой, разных оттенков зеленого, древесной и кустарниковой листвы. Девочка словно бы очнулась. Значит, она не так уж долго пробыла в темноте. Наверное, всего лишь одну ночь. И вот сейчас день, летний теплый день. Ей только вчера исполнилось пятнадцать лет. Но за ночь она устала, ноги и руки ноют, немного болит голова, и глазам все время хочется щуриться от яркого солнца.
И была еще одна отпертая дверь. И девочка вышла из нее. Увидела солнце, свет и зелень, деревья и траву. И дикие пчелы жужжали в цветах шиповника.
Она немного прошла вперед и остановилась. После обернулась и посмотрела назад. Но ничего там не было. И, может быть, и никогда не было. Не было ни дворца, ни высокой башни, и отца ее не было, и кормилицы козы не было. А, может быть, не было и ее пятнадцатилетия, и совсем не было ничего такого, что зовется этим словом: «время». И она теперь будет всегда. В этом светлом летнем лесу ей будет хорошо. Ей больше ничего не нужно.
И она стала медлительно бродить, вдыхая чистый сладкий воздух, рассматривая дикие лесные цветы, летящих и ползущих лесных насекомых, и стелющиеся и тянущиеся вверх травинки…
Но вот ей показалось, что и здесь, среди светлого теплого дня, подстерегают ее, хотят погнаться, хотят овладеть ею… Но кто? Или (что еще страшнее) — что? Что за силы?..
Ей показалось, что уже и погнались, уже спасаться ей надо. И опять она побежала, заметалась.
И будто увидела того всадника в железных золоченых доспехах. И он будто хотел причинить ей какое-то зло. И она бросилась бежать, а он тогда исчез.
И теперь уже и никто не гнался за ней. Но она очень устала. Руки дрожали и ноги подгибались. Она села на траву.
Вокруг был все тот же, будто бесконечный, теплый и светлый день летний. Она сидела на траве, отдыхала, и ей полегчало. Она вспомнила всадника, но уже больше не боялась; она знала, что он не вернется. После вспомнила, как давно когда-то, в прошлой давней ее жизни, почти незапамятной, этот всадник испугался козы. Это все так давно было, и было нестрашно совсем. Не хотелось туда возвращаться, да теперь и невозможно было вернуться туда. И, пожалуй, и вспоминать ей особенно и не хотелось. Но было нестрашно вспоминать. И она засмеялась.
И вдруг смутно вспомнилось какое-то ощущение теплоты. Мягкое такое ощущение, такое хорошее. Было ли оно прежде? Когда она это ощущение испытала? Почему? Или ей сейчас лишь чудится, будто это ощущение было испытано ею? Но она не могла определить, узнать. Встала и пошла дальше.
Опять шла долго. И стало темнеть. И она вспомнила, с каким радостным нетерпением ждала, когда же закатится солнце. Ведь ей должно было исполниться пятнадцать лет, и жизнь ее должна была измениться. И ведь жизнь изменилась. Разве нет? Разве это прежняя жизнь? А почему кажется, что нет, жизнь еще не изменилась. Да, это не прежняя жизнь, но нет, жизнь еще только должна измениться…
Небо краснеет. Солнце скоро должно закатиться…
Она все шла и шла. И вот наконец закатилось солнце. И еще быстрее стало темнеть. Но ей не стало страшно. И она все шла и шла…
Уже совсем стемнело. Она шла по темному лесу. Были в этой лесной темноте ночные огоньки. Может быть, болото было там, и от болота они появлялись, но ей не было страшно. Ей только удобно было идти, потому что ночные лесные огоньки освещали ей дорогу. Путались лесные тропы, но она легко переходила с одной тропы на другую, и не было страха, что она может заблудиться.
Но вот совсем рядом с ней вдруг раздались шаги. И снова она не испугалась. Она знала, что это мужские шаги; знала, что мужских шагов надо бояться, они сулят несвободу; но этих шагов (она знала) бояться не надо было.
Она повернула голову и посмотрела на идущего рядом с ней. Он был в шерстяной серой одежде. Пожалуй, и его можно было бояться. Всех мужчин можно было и надо было бояться, и всех женщин, и всех их детей, и всех людей. Но в этом человеке она ощущала какую-то близость к ней, и она его не боялась. Она не видела его лица, и не пыталась разглядеть, и не хотела разглядывать, и не боялась его.
Но ей захотелось заговорить с ним. И она с ним заговорила.
Она почему-то знала, как надо говорить, и заговорила, как надо. Или ей только чудилось, казалось, будто она говорит, как надо?..
— Кто вы? — спросила она.
— Я близкий тебе, — ответил он мягко.
Ей понравился его голос. Но в этом слове «близкий» она почувствовала что-то пугающее; что-то ее пугало в этом слове, что-то грозило ей из этого слова.
— Я и сама не знаю, хочу ли я иметь близких, — задумчиво сказала она. — Мне вдруг показалось, что в близких есть нечто страшное. Близкие — ведь это несвобода… — она не договорила, и было неясно, хотела она спросить, или же хотела утвердить свою высказанную мысль.
— Да, близкие могут быть несвободой, — согласился он. — Но только не я для тебя.
— О! — ей стало радостно. И тотчас она вспомнила, что уже испытывала подобное радостное чувство. Тогда, в тот день, когда ей должно было исполниться пятнадцать лет. Радостное чувство жажды и предвкушения перемен… Но почему кажется сейчас, будто это было совсем давно? Ведь прошло всего… Да, одна ночь и один день. И наступила еще одна ночь. И пятнадцать лет ей тогда исполнилось. И вот жизнь ее начинает изменяться… — О! — воскликнула она. — Я счастлива. Наконец-то моя жизнь начнет изменяться. Прошло всего… Да, одна ночь и один день. И наступила еще одна ночь… Совсем немного… Но я была так нетерпелива. И я так устала от этого своего нетерпения. И мне теперь почти все равно. Я так устала. Мне даже кажется, будто все пришло слишком поздно. Я так устала… Но нет, все равно я счастлива. И я благодарна вам… Ведь это благодаря вам переменяется моя жизнь…
Она почувствовала, что он слушает ее внимательно. Тогда собственные слова показались ей несвязными, и она смутилась. Но ей легко говорить с ним.
— Простите меня, я чувствую, что говорю несвязно. Мне легко с вами, потому я легко признаюсь вам в этом. Но мне так не хочется, чтобы вы подумали, будто я глупа…
— Я не думаю так. Я знаю, как сильно ты устала…
— Благодарю вас…
— Ты хотела бы отдохнуть?
Голос его оставался мягким и добрым, но почему-то ей сделалось страшно. Однако она по-прежнему могла свободно и легко говорить с ним.
— Мне почему-то стало страшно, когда вы это сказали. Я не знаю, хочется ли мне отдохнуть. Даже если и хочется, то еще больше мне хочется прогнать это желание отдыха. Нет, нет, не надо. Я еще не хочу, мне еще рано отдыхать. Еще прошло только… Да, один день и одна ночь… И вот идет еще одна ночь…
Он молчал. Она почувствовала в его молчании, что он жалеет ее. Ей захотелось заплакать, стало жаль себя. Она заплакала. И сказала сквозь слезы:
— Я чувствую, вы что-то знаете обо мне. Это страшное для меня знание. Но я прошу вас, скажите мне, откройте мне хоть немного. Я прошу вас! Я чувствую, что я все равно это узнаю. Но лучше будет, если вы скажете мне это…
— Я скажу, если ты просишь, но подумай прежде, не лучше ли тебе согласиться и отдохнуть. И тогда ты не узнаешь ничего такого страшного. Только отдых будет, будет хорошо. Я клянусь тебе, что будет хорошо. Лучше согласись. Будет хорошо… — он внезапно смолк. Она почувствовала, что он в темноте смотрит на нее, но она почему-то понимала, что ей не надо видеть его, и она не смотрела на его лицо. — Я понял, что ты не согласишься, — грустно сказал он, — а, значит, и не надо тебе пока соглашаться.
— Да, — она всхлипнула. — Я тоже знаю, что пока не надо мне соглашаться. Не надо. Но тогда скажите мне все то страшное…
Она вдруг почувствовала, что не испугается, что заранее готова, ей даже интересно… Слезы пересохли…
— Ты говоришь, — начал он, — что прошло всего лишь…
— Да, — подхватила она. — Один день и одна ночь. И еще один день идет… Но… — она вдруг поняла, но не хотела сама говорить и осеклась. И как это она давно уже не смогла понять все это! Ведь все так понятно.
Он молчал, будто испытывая ее.
— Ты… — снова начал он.
— Нет, нет, — она поспешно перебила. — Я не хочу говорить. Говорите вы. Даже если я о чем-то и догадалась, то вы все равно знаете все лучше и скажете правильнее. Говорите вы.
Она почувствовала, как напряглось все ее существо, почувствовала свое тело. Вот сердце бьется, и это больно…
— Говорите, — почти прошептала она.
— Ты уже все поняла. Да, прошло гораздо больше времени для тебя. Почти вся твоя жизнь прошла. А ты…
Она почему-то не выдержала и перебила его, как ребенок, который хорошо выучил слова урока, пусть даже и враждебного для него, и спешит с гордостью повторить, сказать эти слова справедливому учителю…
— А я еще и не жила, еще и не начинала жить. Ведь так? Ведь это хотели вы сказать мне? Видите, я не боюсь!
И она почувствовала себя такой легкой и сильной, и бесстрашной. И такой юной. Именно теперь, когда она узнала, что жизнь ее почти прошла, она вдруг поняла, что бывает юность и почувствовала себя совсем юной…
— И вы хотели бы, чтобы я умерла, — торопилась она. — Вы думали, что для меня будет лучше умереть. Этого вы хотели для меня, когда предлагали мне отдохнуть?
Она говорила совсем радостно. И ждала радостно его ответа. Она увидела в темноте, как наклонил он голову, он кивнул утвердительно.
— Но посмотрите на меня! — она почувствовала, как радостно и звонко и легко звучит ее голос. — Я ничего не боюсь! Я все узнала и я ничего не боюсь. Не испугалась. Видите! Я хочу жить дальше. Нет, я не стара, не прозябание ждет меня, а жизнь. Посмотрите на меня!
Она вдруг почувствовала, что она красива. Теперь, когда она узнала, что жизнь ее почти прошла, она почувствовала, что она молода и красива.
Должно быть, он посмотрел на нее. Но она не почувствовала его взгляда. Только что она попросила, чтобы он посмотрел на нее. Но поняла, что на самом деле ей все равно, посмотрит он на нее или нет. Но почему ей все равно? Она поняла. Потому что для нее важно вовсе не то, что он увидит, а то, как думает о себе она сама, как она сама видит себя внутренним своим взором.
Но он, кажется, задумался немного. Затем сказал спокойно, мягко:
— Я хотел бы показать тебе тебя. Если ты согласна, если ты хочешь…
Она сразу поняла, что это будет плохое зрелище. Но возникло какое-то странное состояние, как будто она хотела причинить себе эту боль.
— Да, ответила она. — Я согласна. Я хочу увидеть себя. Покажите мне меня.
Они пошли дальше и все была ночь. После в темноте матово засиял темный гладкий пруд. Она увидела деревянные мостки. Ее спутник остановился. Она знала, что она должна подойти к воде. Она прошла по мосткам, подошла к самому краешку, встала на колени, и сквозь подол рубашки ее колени ощутили шершавость досок. Она вцепилась в доски пальцами обеих рук, потому что вдруг ей стало страшно упасть. И с этим страхом она наклонила голову. Она просто вдруг испугалась, что упадет, и не потому упадет, что увидит страшную себя.
В темной воде появилась она. Как бы вдруг беззвучно вынырнула и с какой-то страшной гримасой смеха подалась она в воде к ней на мостках. И вправду стало страшно и тотчас стало невозможно смотреть. У той, в воде, были растрепанные посекшиеся седые волосы — космы, глаза глядели с какой-то бессмысленной, почти шутовской и отчаянной тоскливой печалью, были большие губы и все лицо какое-то вытянутое и тяжелое.
Она знала, что там, в воде, это она. Это нельзя было изменить, это, наверное, и было то, что принято называть неоспоримой правдой. Она отразилась в гладкой воде, иначе быть не могло, никого кроме нее там не было.
Но она просто быстро и резко, толчком, словно она сама себя толкнула, откинулась назад. Она не захотела видеть дальше такую себя. Ведь если она не будет видеть такую себя, значит, ее такой как будто и нет.
Она поднялась и пошла к нему навстречу. Он все стоял поодаль.
— Я видела, — тихо сказала она и вздохнула. — И я знаю, что это такая правда. Но ее как будто и нет для меня. И пусть будет так…
Она не могла разглядеть в темноте, но почувствовала, что он улыбнулся. Она была спокойна. Подошла к нему.
— Теперь, — сказала она, — скажите мне, кто вы, и почему такое случилось со мной. Я знаю, что старость должна прийти, но ко мне старость пришла как-то неправильно, она пришла прежде жизни, прежде, чем пришла ко мне жизнь. Почему?
Ей было совсем спокойно и хотелось послушать его объяснения, интересно было.
Они остановились чуть подальше от пруда и пока не шли дальше.
— Ты запутала нить своей судьбы, — спокойно и чуть иронически произнес он, и продолжил тотчас. — Но тебя нельзя винить за то, что у тебя возникло такое желание. Ведь это желание прикоснуться к нити судьбы говорит о твоей одаренности…
— Но я не знала, что это нить моей судьбы, — она все же сумела перебить его. Ей было интересно и нетревожно.
— Ты не знала. Но я знал и хотел уберечь тебя. А мне помешали. Я не предусмотрел всего. Я многое понял, когда уже поздно стало…
— Вы знали, вы хотели уберечь. Кто вы?
— Ты не догадываешься?
— Нет, — она и вправду не могла догадаться, хотя чувствовала, что разгадка совсем проста.
— Я — твой отец. А ты не узнала меня. Ты забыла меня…
— Мне жаль. Но что в этом удивительного? Дети всегда забывают отцов и матерей, это так естественно, что следует возводить в добродетель незабывание… Но теперь я рада, — она и вправду обрадовалась.
Он молчал. Это вдруг удивило ее. Ей казалось, он должен был сразу что-то сказать. Он не сказал, и потому ей уже казалось, что он молчит слишком долго. И эта протяженность кажущаяся времени уже испугала ее. Она хотела задать простой вопрос: «Почему вы молчите?», попросить: «Скажите что-нибудь». Но вдруг все ее существо стало охвачено ощущением чуждости и страшности для нее этого человека. И она не могла заговорить. Она не могла двинуться, не могла посмотреть на него. Но она знала, что надо сделать это, одолеть себя. Сделала над всем своим существом мучительное усилие и заставила себя посмотреть на него.
Он не двинулся с места, но как будто отдалился от нее, потому что сделался каким-то зыбким, начал терять четкие очертания. Руки вытягивались книзу, ноги как-то странно подогнулись, укоротились и мгновенно вытянулись. Вытянулось лицо и с мгновенной резкостью выдалась, выбросилась вперед нижняя челюсть, приоткрылся рот — зубы страшно сверкнули — длинные. Туловище как-то странно, пружинисто присело. И серая шерстяная одежда стала настоящей живой звериной шерстью. Это волк был.
И сразу она поняла, что это не волшебный, наделенный человеческим сознанием зверь, но зверь настоящий, у которого нечеловеческие чувства и желания. Она ощутила ужас и мучительную беззащитность. Она знала, что единственная попытка спастись — это бежать. Но не могла двинуться. Но вдруг ей показалось, что он сделал резкое, нечеловеческое движение. Ужас тотчас прихлынул, подступил к горлу, и чтобы не умереть в страшной муке удушья, она побежала. Но одного бега мало было всему ее существу, этот ужас еще как-то должен был выплеснуться. И она начала кричать, так отчаянно и громко — А-а!.. А-а-а!.. А-а!.. А-а-а!.. От крика засаднило в горле.
Но она не могла спастись от зверя. Было страшно, потому что он был зверь, не человек, и его звериное существо никак не соотносилось с ее — человеческим. Его нельзя было просить о пощаде, он был зверь.
И вот он догнал ее. Был один шаг… Она знала, что сейчас почувствует больно эти когти, раздирающие ее тело, эти сильные шерстистые лапы, это сильное — крупными мышцами — движение утробы зверя под его кожей, покрытой шерстью… на ее теле движение… Она кричала, вся превратилась в один хриплый, срывающийся крик…
Но в самый последний момент все же пришло спасение. Вспыхнул — но тотчас она поняла, что это не враждебно, — яркий солнечный день. Она легко и мягко упала на траву. Зверь подбежал, но не был такой страшный, потому что жил сам по себе, не хотел терзать ее тело, она вовсе не нужна была ему, он даже хотел уйти от незнакомого существа, и он ушел, бежал легко и сильно. Но это был другой зверь, красивый, сильный. И оттого что она не нужна была ему, он казался ей добрым. Не волк это был — олень.
И сразу же он вышел из леса — человек в шерстяной одежде. И она сразу все поняла; ей показалось, что она поняла все, что случилось.
— Зачем ты это сделал? — спросила она. И сама удивилась, как быстро прошел страх, и все мучения забылись, и было светло от солнечного дня, и тепло и мягко на траве. Ей казалось, что она знает, зачем он это сделал, но все же она спросила его. Зачем? Зачем спросила — пожалуй, и не знала. Зачем он это сделал? Наверное, хотел испытать ее. И теперь она, должно быть, выдержала испытание, и все теперь будет хорошо для нее…
Она спокойно сидела, он подошел и сел рядом. Теперь она его узнала, вспомнила, что это ее отец, таким он был…
— Я не могу объяснить, зачем это сделалось, — сказал он. — Существует одно обычное объяснение, что каждый из людей — немного звериного имеет в себе, а иные полагают, что и много. Но ведь это не объяснение. Ты не должна была видеть нить своей судьбы. Но ты ее увидела. Я не смог уберечь тебя. Я думал, что опасность грозит извне, от злого колдовства. Опасность же была рядом с тобой. Колдунья преобразилась в твою кормилицу, в козу…
— Моя кормилица, значит, лгала? Всегда притворялась?
— О нет! Преобразившись, колдунья утратила знание о своей злой сути, осталась лишь искренняя подательница пищи. Она не понимала, зачем она стала прясть так близко от тебя, зачем пустила тебя так близко к этой нити твоей судьбы. Неодаренный человек не тронул бы нить. Но ты не такова. А я ничего не мог сделать.
— Человек не знает о зверином в своей сути, не может определить это, не может почувствовать в себе волка или оленя, или козу или корову, пока он человек… Или вдруг чувствует в себе только звериное и тогда совсем не знает о человеческом, злом или добром, в себе. И это вся тайна? А ведь это просто… Нет, это не вся тайна.
— Да, — он улыбнулся. — Это совсем не вся тайна. Всю тайну узнать невозможно.
— Но ведь это из тех обычных слов, которые стерты почти до невидимости, оттого что люди слишком много говорили их. Я знаю, есть еще хорошее. Я хочу узнать; хочу жить, хочу жить, чтобы испытать это хорошее.
— Но будет очень больно, — сказал он с жалостью.
— Но я ведь все равно не могу представить себе этой боли, какой она будет. И мне кажется, я смогу перенести ее. Наверное, я не права. Но я все равно не могу сейчас воспринять твои слова. Я хочу испытать то, хорошее. Я знаю, от него тепло, и свет хороший такой, чистая радость. Но я не могу вспомнить… Но я хочу испытать это! — и вдруг она поняла сразу, что он может помочь ей. Не словами, не утешениями, а может сделать так, что все случится… — Помоги мне, — попросила она. — Только не говори опять, что мне будет больно, плохо. Просто помоги мне. И не отказывай мне. Я знаю, ты можешь помочь.
— Идем тогда, — сказал он просто. Больше не уговаривал, не советовал ничего, не отговаривал, не объяснял.
И она, радостная, легкая, пошла рядом с ним.
Они шли все дальше, все глубже в сказочный лес. Она перестала чувствовать своего спутника рядом с собой и увидела, что его нет. Но не удивилась и не заметила, когда же он исчез. Но он никуда не отходил, не обгонял ее, не отставал, не то чтобы растворился вдруг в воздухе. Но вот его нет. И она даже обрадовалась, теперь ей хорошо было идти одной. Тропинка словно тянула, влекла, увлекала вперед извилисто. Ноги легко, радостно бежали почти.
Снова стемнело. И она вышла на поляну. Посреди поляны она увидела колодец, он был почти вровень с землей устроен, но она знала, что это колодец. Слабо светилось вокруг. Может быть, гнилушки какие-то. Увидев колодец, она сразу вспомнила ярко тот пруд, в котором видела свое отражение. Ей не хотелось бы снова такое увидеть, она уже для себя решила, какая она, и отражения ей не нужны. Сам вид колодца, это напоминание о воде, в которой можно увидеть свое отражение, стали ей неприятны. Но у колодца, на траве темной, лежал человек. Она сразу почувствовала, поняла, что это человек лежит, а не зверь. Она почему-то заволновалась радостно и тревожно, хотя еще не разглядела его.
Она вдруг заторопилась, быстро подошла к нему и стала смотреть на него. Смотреть на него — это был такой восторг, такая радость. Юноша, почти мальчик, он лежал на траве и спал. Лицо его было с такими красивыми чертами, но измученное, одет он был совсем бедно, в лохмотья. Она узнала его. Это он когда-то, целую ее жизнь тому назад, не испугался козы и засмеялся. Она удивилась, как же она тогда не захотела найти его; нет, как же это она не захотела сразу выбежать из башни и пойти за ним… И почему она не думала о нем, не искала его? Как могло такое быть? Она чуть склонилась и тронула подушечкой пальца его губы. Такая нежность в них была, и холод. Ему холодно! Стало так жаль его, так больно… Как же согреть его? Чем укрыть?
И она не удивилась, когда снова увидела рядом с собой своего отца.
— Вот, — сказала она, — то самое. Но ему холодно. Как помочь ему? Как согреть? Скорее!..
— Нет, не торопись, — ответил отец. — Я тебе все скажу, но ты не торопись.
— Я помню, ты его безумным назвал. Ты не обидишь его? Не относишься к нему плохо?
— Нет, я никогда не обижу его. Но его не согреть нужно, а оживить. Он мертвый.
— Но ведь это не навсегда! — вскрикнула она. — Он оживет. Я знаю. Скажи мне, что я должна сделать для этого. Мне уже было больно из-за него, это сладкая боль. Всякая боль от него, из-за него, такая боль мне будет сладка. Скажи, что делать.
— Посмотри, он все еще молод, а ты стара…
— Нет, это неправда, ему столько лет, сколько мне. Он даже чуть старше меня, так было тогда, когда он рассмеялся.
— И его жизнь прошла, прежде, чем началась.
— Но теперь все это не имеет никакой важности. Пусть он увидит и отвергнет меня, лишь бы он жил! Скажи, что надо сделать.
— Надо подойти к этому колодцу, зачерпнуть воды и напоить его. Но подожди, я хочу доставить тебе хотя бы немного радости. Старайся не глядеть на свое отражение в воде, чтобы не огорчаться; а когда он пригубит воду, но еще не откроет глаза, быстро напои его, дай мне руку и беги со мной. Я постараюсь сделать что-нибудь, чтобы ты испытала радость.
Она подошла к колодцу, даже не думая о том, что если она увидит свое отражение в воде, ей станет больно. Наклонилась, мельком увидела себя, такую страшную, стало больно, но это не было важно, потому что надо было скорее набрать воды и напоить его. В воде темной и гладкой плавала медленными кругами маленькая золотая чашка из такого разузоренного золота. Чашка мешала отражению виднеться ясно. Она присела на корточки, обтянув колени рубашкой, и протянула руку. Рука легко дотянулась до воды. Она легко взяла чашку и зачерпнула воду. Это от золотой чашки шло такое свечение, чашка была теплая на ощупь.
Она встала возле него на колени и поднесла чашку к его холодным губам. Очень обрадовалась, когда почувствовала, что он начал пить.
Уже исходило от его лица такое живое нежное тепло. Показалось, длинные ресницы чуть дрогнули, губы шевелились, приоткрывались, чтобы пить. Надо было быстро напоить его, пока он еще не открыл глаза. Вот чашку уже совсем легко удерживать в пальцах, сейчас последнее… Она почувствовала, что чашка опустела. Тогда она быстро-быстро отняла чашку от его уже теплых живых губ, поставила быстро в траву. После вскочила легко, протянула руку отцу, не глядя, но отец сразу взял ее руку. И они вдвоем побежали быстро.
Вдруг стало светать и они выбежали еще на одну лесную сказочную поляну. Какие-то смутные очертания вставали высокие. Вдруг закружилась у нее голова, но страшно не сделалось. Как-то подхватило ее, как будто сильный и бережный ветер, легко несло вверх. Глаза вдруг закрылись, она словно уснула быстро, и все летела вверх во сне.
А проснулась на большой красивой постели. Странное какое-то было ощущение, будто знакомое что-то, что уже было прежде. Она еще лежала, не вставала, и вспомнила: башня! это она в башне. И сразу сделался страх. Неужели в той башне, в которой она жила когда-то? Ведь она так не хотела возвращаться! И не хочет, не хочет!.. Она приподняла голову. Нет, это была другая комната, совсем незнакомая. Но тоже в башне, потому и показалось, будто знакомое что-то, ведь это тоже была башня, как тогда, только другая совсем.
Она опустила ноги с постели. Комната была такая красивая, стены высокие и обтянуты зеленой с золотом и мягко поблескивающей тканью. Стояли у стен красивые стулья, темные и тоже золоченые. Было просторно. Светло-коричневый — прямоугольничками — пол блестел, как вода чистая под ярким солнцем. Стол прямоугольный стоял посреди комнаты. Скатерть была светлая и бахрома тоже золоченая. На столе — золотая, серебряная и еще — из прозрачного тонкого узорного стекла посуда. Пахло вкусными кушаньями и сладким вином. Было солнечно, а все же казалось, что снаружи — зима.
Она встала с постели. Кровать была широкая, с пологом, и полог — с красивыми кистями серебряными. Одеяла и подушки — из красивой гладко-сияющей материи. Она почувствовала, что на ней не прежняя рубашка, и посмотрела вниз. После — чуть вверх. Платье из блестящей, серебряной и золотой ткани. На ногах — чулки светлые и туфельки золотые. Волосы, как всегда, ниже плеч. Она посмотрела на постель. И правильно посмотрела, потому что увидела витой золоченый шнурок, взяла и подвязала волосы на затылке.
Она хотела поесть, но и не могла есть, потому что думала, где он, что с ним, не больно ли ему, не холодно ли… После вдруг пришла мысль, что надо его ждать, он должен явиться сюда, к ней. Это было очень радостно. Она поела за столом и вымыла руки и лицо в золотой миске с приятно пахнущей водой. Потом встала и пошла посмотреть, что здесь еще…
Дверь из комнаты была отперта. Она вышла, немного прошла по коридору, тоже такому светлому, хотя окон не было, и через другую, высокую стрельчатую дверь вошла в большой зал. Там было необыкновенно красиво. Так все сверкало и блестело, и сияло разными светлыми красками, изгибами изящными красивых украшений. И в противоположной стене, если пройти от той, где она вошла и стояла, была еще дверь, тоже открытая. Она пошла быстро к этой двери и вошла еще в один зал. И там была дверь, и дальше еще один зал, и еще коридоры, комнаты, залы, двери. И всюду — блеск и сверкание, красивые предметы, украшения, картины и статуи.
Она долго бродила, напитываясь всем этим радостным, сверкающим. Но вот устала. Она знала, что не заблудится. Пошла назад и легко находила дорогу.
В комнате, где стояла постель, уже снова был накрыт стол. Она еще поела и легла отдыхать, не сняв платье.
Проснулась уже поздно вечером. Уже стемнело. На столе уже не было посуды, но горела одна свеча в золотом подсвечнике. Холодно не было, но почему-то казалось, что снаружи, за стенами, холодно.
Она встала с постели и стояла у окна. На окне был занавес, тяжелый, бархатный, зеленый. Она зашла за этот занавес и встала у стекла. Там, за окном, было открытое большое пространство и снег летел, летел сильно.
Сначала она подумала, где он сейчас, и снова — не холодно ли ему? Но вдруг поняла, что она ждет его и знает, что он будет здесь. Он к ней едет. Сразу стало радостно. Ей уже не хотелось спать. Она не отходила от окна. Темнело все сильнее снаружи. Но она не боялась. Было так радостно ждать. Она вглядывалась в темноту, пронизанную сильным кружением снега.
Вот показались вдали смутные очертания какого-то движения. Что-то большое и тянулось в пространстве темное с этим кружением снега. После она увидела — это всадники. Разглядела среди них людей в доспехах и испугалась: вдруг и тот, который испугался козы, едет… Увидела и женщин в изящных меховых плащах. Все, и мужчины, и женщины, так медленно ехали. И легко — сквозь снежную пелену. И словно бы просвечивало сквозь них и сквозь их коней. Она поняла, что не надо бояться. Но что-то в них во всех было странное. Вот они приблизились к стенам. Ворота. Она сначала не заметила, что здесь ворота. Они стали въезжать в ворота раскрытые. Медленно и как-то бесшумно. Не слышно было конского ржания, не ударялись о заледенелую землю копыта, не звенели украшения на конях, и люди молчали.