И у Андреаса в тот день были такие же ощущения; то ли от матери передалось, то ли сам по себе ощущал такое — не надо, не надо, и в то же самое время: надо, надо, надо!.. И все твое существо, будто сковано; ты говоришь, двигаешься, думаешь и чувствуешь, а весь в этой скованности… И невозможно принимать никакие решения… И это — в твоей скованности — назойливое — не надо, не надо… и надо, надо, надо!.. И неясно, откуда это, кто управляет всем этим… Нет, впрочем, есть чувство, будто совсем никто… И от этого — легкое ощущение жути, будто в какую-то черную безбрежную темноту тебя кидает… или ты сам кидаешься?.. Или невозможно не кинуться?..

Андреас решил, что если еще останется дома, с ним сделается совершенное безумие. Он оделся, накинул теплый меховой плащ, велел матери прилечь отдохнуть и вышел из дома.

На улице хлопьями валил густой влажный снег. Пожалуй, к отцу еще рано было идти. Одолевая эту все длящуюся свою странную непоседливость, Андреас побродил по улицам, продрог, вошел в один трактир и выпил полстакана водки. Потом еще побродил по улицам, новогодние праздники еще не кончились, но было пусто на улицах, почти не было прохожих, никому не хотелось выходить под этот мокрый снегопад, в эту промозглость. И в трактире почти никого не было. Андреас еще продрог, промок, но, кажется, успокоился, и решил уже идти к отцу.

Старый дом с башенкой словно бы осел и уменьшился. Как давно Андреас не проходил мимо этого дома, а ведь он здесь родился…

Отец, должно быть, поджидал его, сразу вышел в прихожую и обнял сына…

— Да ты промок! Идем, погреешься у печи в столовой…

Андреас отдал плащ и шапку служанке.

— Высуши хорошенько, — приказал ей Элиас Франк.

— Послушай, — заговорил Андреас, ощущая свои дружески-доверительные и чуть возбужденные интонации, — Ведь этот молоток дверной и этот твой халат, они ведь те самые, что я видел тогда, в детстве, помнишь… И эти, для глаз, твои стеклышки в серебряной оправе…

Элиас засмеялся радостно и приложил стеклышки к глазам.

— Вот! Глаза тотчас делаются такие огромные! — Андреас тоже засмеялся. — Я в трактир заходил, — добавил он, все еще смеясь, — выпил водки натощак. Видишь, какой теперь!.. Ты не обращай внимания на все это, только накорми меня!

— Сейчас, сейчас накормлю! — Элиас улыбался и ласково похлопывал сына по плечу.

— Что мы, одни будем обедать? — спросил Андреас, когда они вошли в столовую, где уже был накрыт стол.

— Да, одни, женщины мои что-то прихворнули от этой погоды и будут обедать у себя.

Кажется, отец рад был, что побудет с сыном вдвоем.

— Иди, иди к печке, — отец легонько подтолкнул Андреаса в спину, тот сделал несколько шагов к большой изразцовой печи.

Приятным жаром веяло от голубоватых узорных изразцов. Андреас протянул руки.

— Хорошо! — проговорил Андреас. — Вот сейчас совсем согреюсь…

Отец отодвинул стул от стола, присел и смотрел на сына с восхищением и умилением.

Андреас почувствовал этот взгляд, повернул голову и, в свой черед, посмотрел через плечо на отца с улыбкой, доброй, дружеской и немного насмешливой. Андреасу вовсе не хотелось, чтобы отец так уж умилялся и восхищался им, это как-то смешно казалось Андреасу…

Но, увидев эту его улыбку, отец потер пальцами внезапно заслезившиеся глаза.

— Я так виноват перед тобой, — проговорил он дрожащим голосом.

— Не надо, не надо, прошу тебя, — остановил его Андреас ласково. — Все у нас хорошо, я здоров и счастлив, слава Богу, и люблю тебя. Вот и все! — Андреас еще улыбнулся.

Отец вздохнул. Он почувствовал, что сыну не хочется слушать эти запоздалые оправдания и просьбы о прощении. Хотелось просить прощения, хотелось покаяться, но еще больше хотелось угождать сыну, доставить ему хоть какую-то радость. И Элиас Франк смущенно замолчал, не зная, что говорить.

Андреасу сделалось жаль отца.

— А помнишь, ты мне подарил серебряный кораблик? Он у меня еще цел. Хорошая работа, красивая.

— Да, я знаю, ты умеешь отличить хорошую работу. В городе говорят, что такого мастера, как ты, нигде нет!

— Если ты меня будешь кормить одними похвалами, я умру от голода!

— Садись же, скорее садись за стол!..

* * *

Они весело пообедали. Андреасу даже стало приятно вот так вдвоем сидеть с отцом. Видеть жену отца и ее дочь Андреасу вовсе не хотелось.

После обеда они пересели к печке, щелкали орехи и запивали сладким вином. Отец сказал Андреасу, что кое-что скопил за все эти годы, и теперь хотел бы сделать сыну подарок на свадьбу.

— Какой подарок? Не надо мне ничего… — вяло возразил немного разомлевший от сытной еды и вина молодой человек.

Андреас сидел на стуле, чуть развалясь; одну руку, согнутую в локте, закинул на спинку стула, другой рукой небрежно катал по колену орех.

— Не обижай меня, — тихо попросил отец.

— Нет, нет, — Андреас постарался стряхнуть это уже давившее его оцепенение полусна. — Я не обижу тебя. Я приму подарок…

— Прекрасно! — отец радостно заулыбался. — Подожди, я сейчас вернусь…

Он и вправду вернулся быстро. И снова уселся рядом с сыном. Выглядел он очень довольным.

— Вот, — отец протянул сыну темный бархатный футляр, — это для твоей невесты.

Андреас понял, что отец дарит какие-то женские украшения. Юноше стало интересно, хорошо ли они сделаны, и как сделаны, какие они. Он осторожно дернул шнурок и вынул из футляра красивые серьги, начал рассматривать их. Серьги были большие, золотые, с эмалью, смарагдами, жемчугом и рубинами. Камни и золото показались Андреасу хороши, но саму работу он все же нашел грубоватой. Однако это был прекрасный дорогой подарок.

— Благодарю! — Андреас посмотрел на отца весело смеющимися глазами, чуть склонив набок темно-кудрявую голову.

— Конечно, это и рядом не лежало с твоей работой, но камни и золото, по-моему, хороши, — заговорил Элиас Франк оживленно.

Андреасу понравилось, что отец по достоинству ценит его работу.

— Ты позволяешь мне переделать их? — доверительно спросил он.

— Они твои! — продолжал отец все так же оживленно, довольный тем, что угодил сыну. — Думаю, если над этим золотом и над этими камнями поработают твои руки, цены всему этому не будет!

— Откуда у тебя эти серьги? — рассеянно спросил Андреас. — Это не наша работа. У нас в городе такую эмаль на скани делают гораздо тоньше.

— Я давно когда-то купил их, — отец мотнул головой. — Уже и не помню, где.

— Молодость у тебя веселая была, ты много видел, — заметил задумчиво Андреас. — Вот рассказал бы мне как-нибудь…

Впрочем, он не мог бы сказать, что испытывает такое уж сильное желание послушать рассказ отца о приключениях уже далекой молодости. Пожалуй, Андреас это сказал просто так, чтобы сказать что-нибудь, потому что хотелось что-нибудь сказать.

— Я другое тебе хотел сказать, — серьезно заговорил отец и наклонился к печи пониже, Андреас теперь не мог видеть его лицо. — Я на тебя переписал часть своего имущества, ну и деньги соответственно… Нет, не говори, что тебе ничего не нужно, — отец повел рукой в широком рукаве халата. — Ведь ты мой единственный сын, я люблю тебя. Сестры твои уже свою долю получили. Я об одном хотел тебя попросить: пригласи меня на свадьбу. Пусть у тебя на свадьбе, как положено, будут мать и отец. И позволь мне преподнести тебе на свадьбу дарственную на имущество и деньги. Пусть люди знают, что я не обездолил единственного сына. Ты вправе осуждать меня за суетность; если тебе неприятно то, о чем я прошу, тогда возьми дарственную сейчас. Я хочу искренне, чтобы твоя свадьба стала радостью для тебя; и если тебе неприятен будет мой приход, можешь откровенно сказать мне…

Андреас по-прежнему не мог видеть глаза своего отца. В сущности, Андреас не мог сказать, что ему очень хочется, чтобы отец являлся на его свадьбу и торжественно, при людях, наделял бы его имуществом и деньгами. Но в то же время Андреас не мог сказать, что ему совсем уж не хочется этого, что ему было бы это неприятно…

— Я ничего не имею против, — чуть растягивая слова, заговорил Андреас, — но мама… Ты уверен, что это не испортит ей праздник?

Произнеся «праздник», Андреас на мгновение понял и ощутил с беспощадной ясностью, что его свадьба вовсе не будет праздником для его матери. Но он не хотел об этом думать. Он знал, что подобные мысли погрузят его снова в эту глубину странностей и чудачеств, из которой он едва сумел вынырнуть; а, например, Гирш Раббани до конца своей жизни будет, наверное, барахтаться в этой глубине… Голос отца, громкий и оживленный, отвлек Андреаса. Андреас вздохнул с облегчением.

— Нет, нет! — горячо говорил отец. — Поверь, я знаю характер твоей матери; она порадуется тому, что у тебя на свадьбе будут присутствовать и мать и отец, и тому, что я не обездолил тебя!..

Снова промелькнула каверзная мысль о том, что мать прежде всего не порадуется самой свадьбе. Но Андреас отогнал эту мысль, резко мотнув головой. Он не хотел, чтобы мысль эта развилась и начала бы грызть, точить его сознание…

— Думаю, ты прав, — сказал Андреас. — Хорошо! Стало быть, я пригласил тебя на свадьбу и пусть все увидят, что ты не обездолил меня.

Довольный отец засмеялся и на мгновение сжал ладони.

— Еще увидишь, как я буду танцевать на твоей свадьбе!

— Увижу! — Андреас прыснул, и, щелкнув щипцами, расколол орех, бросил скорлупки на блюдо, а ядрышко отправил в рот.

Он представил себе отца и мать, сидящих рядом за свадебным столом и даже танцующих рядом, и ему сделалось как-то смешно, хотя ведь, по сути, ничего смешного во всем этом не было. Но тут Андреас подумал совсем о другом.

— Послушай, отец, — Андреас заговорил быстро и решительно. Он нарочно говорил так, чтобы не смутиться и не мямлить. — Послушай, отец, а твоя жена… — Андреас не хотел называть ее по имени, — твоя жена знает об этой дарственной? Я не хочу, чтобы ты ссорился со своей женой из-за меня…

Отец тихонько откинулся на спинку стула и смущенно посмотрел на сына. Заговорил отец не сразу, немного помолчав. Андреас понял, что в отличие от него отец не сможет одолеть смущения и сейчас начнет запинаться, растягивать слова и не договаривать фразы…

— Я бы не хотел говорить о ней с тобой, Андреас, — отец снова сжал ладони. — Мы с тобой вполне можем делать вид, будто ее и нет в наших отношениях. Я не хочу, чтобы ее присутствие, пусть даже только в моих словах, мучило бы и оскорбляло тебя. Еще меньше я хочу хвалить ее, но поверь мне, когда я сказал ей о дарственной, она меня тотчас поняла и одобрила… — отец не договорил, замолчал.

— Значит, сегодня она не была за столом вовсе не потому что она больна? — спросил Андреас даже с некоторой иронией. Он вдруг почувствовал, что не может до конца простить отцу ту обиду, которую отец нанес его, Андреаса, матери, изгнав, по сути, ее с ребенком из своего дома…

— Да… она тоже сочла, что нам будет лучше вдвоем, — смущенно сказал отец…

Андреас, уже раздраженный, подумал о дочери госпожи Амины… То, что он видел тогда, в детстве, давно… Или вернее, то, чего он не видел… Но отец видел… Отцу казалось, что вот, что-то есть… что-то такое… человеческое существо… И жена отца видела… Но ведь она поняла, что Андреас не видит!.. Нет, не хочет Андреас даже думать обо всем этом. Это безумие, затмение какое-то… Говорить об этом среди обыденной жизни — значит становиться безумным и пытаться сделать безумными других… Да, а жить в этом?.. Не видеть, а притворяться, будто видишь; притворяться, будто и нет ничего странного и злобно-таинственного в этом… Нет, нет, Андреас не будет об этом думать. Это было с ним очень-очень давно. И давно этого нет в его жизни, да и было-то какие-то мгновения… Нет!..

— Хорошо! — Андреас повернулся к отцу. — Не будем мучить друг друга. Мы обо всем договорились. Еще раз благодарю тебя за подарок и дарственную. И пусть все знают, что ты не обездолил меня, — Андреас улыбнулся.

Они еще немного посидели у теплой печи, поговорили о работе Андреаса, о его будущих родных, о судебных делах отца. Затем Андреас простился. Отец проводил его в прихожую. Служанка принесла уже сухие плащ и шапку. Андреас пожелал отцу доброй ночи и вышел на улицу.

* * *

Снег уже не шел, но воздух был холодно-влажный, промозглый. Вечер наступил рано, по-зимнему, и снова улицы были пусты. Пройдя немного, Андреас почувствовал озноб, сначала совсем легкий, после — сильнее. Начало мутить его. Лоб заныл. Андреас плотнее закутался в плащ и пониже надвинул теплую шапку. Наверное, он сегодня днем промок и продрог слишком, а за обедом переел и перепил немного. Надо быстрее дойти до дома и лечь спать. За ночь он прогреется и все пройдет. Он зашагал быстрее. Снова вдруг повалил снег и стало трудно идти. Жесткая пелена секла щеки, застилала глаза. Вдруг Андреасу сделалось страшно. Эта снежная жесткость уже душила его, дыхание пресекалось. Плотной душащей жесткостью окружил его снег и он не мог сделать ни шага. Уже охватывал его ужас, такой страшный, предсмертный, должно быть… Снег забивался в ноздри, слепил глаза… Андреас почти в агонии, все же боялся закричать, чувствовал, что тогда снег забьется в рот и удушит его… В каком-то странном забытье почти полета Андреас расслабился, почти утратил ощущение собственного тела, и бросился… но не мог осознать, куда его уносит — вниз или все же вверх…

* * *

Он твердо стоял на ногах. В первые мгновения он даже и не понял, где он. Понимал только, что в тепле, под крышей. Руки в шерстяных перчатках занемели. С шапки и с выбивающихся из-под нее волос мокрых так и текло мокро и холодно по лицу, заливая глаза. Плащ и сапоги тоже были совсем мокрые. Это снег таял от тепла. Хорошо, что сапоги не протекали и ноги не промокли…

Андреас снова хорошо ощущал свое тело. Голова уже не болела и озноба не было и не мутило. Рукава куртки все же не намокли под плащом. Андреас начал рукавом отирать мокрое лицо, чтобы глаза видели… Щекам стало жарко, но это не было неприятно…

Андреас опустил глаза и увидел, что с плаща и сапог натекло на чистый пол. И в тот же момент понял, где он. Это была прихожая в доме его отца. Но каким образом он снова сюда вернулся? Кто впустил его? Или дверь была незаперта? Но как возможно такое? Свеча в серебряном подсвечнике ярко горела. Но ощущалась какая-то ночная таинственная свободность от людского, человеческого начала. Нет, не пустота, а странная заполненность чем-то неясным, невидимым для человеческих глаз.

Или и вправду входная дверь была случайно незаперта и он, затянутый в эту страшную снежную сеть, сам не заметил, как вернулся в дом отца…

Наверное, все спят… Но как ему быть? Громко звать к себе — как-то неловко. Остаться в прихожей? Андреас кстати вспомнил, обернулся к двери и запер ее… Снова уйти в эту снежную ночь? Сил нет… Он пойдет в столовую и ляжет на ковре у печи… Господи, а как мать будет тревожиться о нем!.. Но нет у него сил идти домой… В конце концов, мать правильно подумает, что в такой снегопад Андреас остался ночевать в доме отца…

Андреас положил шапку и плащ на сундук, снял сапоги тихонько, и тихо ступая легкими ногами в черных теплых чулках и носках из толстой шерсти, осторожно обошел мокрое на полу…

Вот и дверь в столовую. Андреас шагнул… Подумал, что это будет, когда утром… Но нет, первой, конечно, придет служанка, он быстро ей все объяснит, оденется и уйдет. Как-то не хочется снова так быстро видеть отца, и совсем не хочется видеть его жену… Андреас еще что-то обыденное хотел подумать… Но тут его словно что-то подхватило; обняло, обвило вокруг пояса, и словно бы странно как-то уплотнившимся воздухом… И быстро повлекло… Он послушно и быстро переставлял ноги, боясь, что упадет от этой быстроты… Промелькнули какие-то темные комнаты — смутная плотность ковров на стенах и на полу; углы и поверхности мебели — темными — темнее пространства в комнате — плоскостями и выступами… Андреас боялся, что может от этого странного, невольно убыстренного своего движения упасть и ушибить лицо об пол. И этот простой страх обыденный вытеснил из его сознания страшный страх перед тем странным и таинственным, что сейчас с ним происходило…

И вот он вдруг остановился… Больше не влекло его… отпустило… Он понял, что уже свободен и хорошо держится на ногах… Для проверки переступил с ноги на ногу… И все это, кажется, не было враждебным, ничего дурного не причиняло ему, а было даже занятно…

В этой комнате не было свечей. Но всю ее заполнял какой-то почти тусклый свет, свечение… что-то предутреннее… Неужели уже рассвет?.. Как странно вдруг стало идти время! Кажется, совсем недавно он прощался с отцом, и был вечер…

В комнате ковры на стенах и на полу. И мебели никакой нет. Похоже на комнату, куда его водил Гогенлоэ, уже давно… Должно быть, это покои госпожи Амины, он догадался… Но ему не страшно… он давно подозревал смутно, что она… А что она?.. Что-то странное…

В этом предутреннем, или просто похожем на предутреннее, свечении все хорошо виделось… узоры на коврах… Но Андреасу вдруг показалось, что он видит эти узоры не так, как видит он; а так, как хочется этим узорам чтобы он их видел. В этих темных — краски не различались — узорах не было изображений, даже контурных, людей, животных, птиц или деревьев и трав; одни лишь переливы, переплетения темных линий, изгибы, извивы… Но они словно бы шевелились мерно и слабо; не имели глаз, а словно бы смотрели иронически; и виделись Андреасу такими, какими они хотели видеться ему…

Это зрелище, когда он вгляделся, заняло его, почти зачаровало. Но по-прежнему не было страшно…

И когда вдруг появилась в комнате, словно возникла из этих живых переливов ковровых и вдруг уплотнилась женщина, тоже еще не стало страшно.

Андреас догадался легко, что это госпожа Амина. У него мелькнула мысль, что обо всех этих ночных своих видениях он отцу не расскажет. В конце концов отец сам захотел связать свою судьбу с этой женщиной. И отец ведь жив до сих пор. Значит, опасность отцу не грозит…

— Да, да, Андреас, ничего не говори отцу, не смущай его напрасно, — произнесла она каким-то беззвучно-вкрадчивым, словно бы извилисто вползающим в его мозг, мягким голосом. Голос будто опутывал, обволакивал мозг плотной и мучительной, томительной пеленой… Но это ноющее томительное ощущение быстро прошло…

Андреас узнал ее. Она не постарела и не помолодела. Возможно, у нее не было возраста. Андреас узнал ее вытянутые глаза коровы с их странным ускользающим выражением. И вся она была такая вытянутая, будто собака борзая, поднятая на задние лапы. Длинная такая, но не худая, нет. Ее темные непокрытые волосы падали на плечи. В этой комнате, где предметы и вещества и элементы предметов показывали себя, как им самим того хотелось, Андреасу мгновениями чудилось, будто в густых волосах госпожи Амины он различает очертания звериных ушей… собачьи или коровьи уши… Одета она была в длинное платье из какой-то сетчатой темной ткани. Платье обтягивало ее стройный живот и округлые — чашами — груди, ноги тоже виделись длинными и стройными. Она была босиком и ступни у нее были большие, с такими плотно прижатыми пальцами. Платье было на таких лямках, плечи, шея и верхняя часть груди были открыты, и видно было, что у нее смуглая кожа, но лицо было странно белое, только губы ярко-красные и вытянутые глаза темные. Глаза животного… Коровьи глаза… Корова кормит, дает молоко, но все же корова — зверь!.. Да, корова или коза… Зверь-кормилица…

«Она теперь, наверное, настоящая; или ближе к себе настоящей, — подумалось вдруг Андреасу; и тотчас — еще — А мы ведь похожи чем-то. И у меня ноги длинные, и я смуглый…»

Но страшно не было… Почему-то Андреасу показалось, что в основе всех этих чудес лежат вполне обыденные скучные желания, стремления; заурядная жадность, например… Но ведь именно из такой бездушной заурядности могут родиться чудеса ужасные страшной жестокости…

— Чего вы хотите от меня? — спросил спокойно Андреас. — Полагаю, что правильно догадываюсь, и потому возвращаю вам вот это, — он вынул из кошеля, привешенного к поясу, бархатный футляр и подал ей.

На лице ее — в губах ярко-красных и в этих коровьих глазах — явилась какая-то жуткая звериная ухмылка. Она молча взяла футляр и отложила на маленький шкафчик резной, который Андреас только сейчас заметил.

— Проверьте, серьги там, — сказал он.

— Я знаю твою честность, — ответила она все тем же скользко вползающим голосом. Ухмылка исчезла с ее лица, теперь это лицо можно было бы даже назвать своеобразно привлекательным. — Тебе не знакомо убранство этой комнаты? — спросила она.

Андреас огляделся, не двигаясь с места.

— Это похоже на одну комнату, где я был несколько лет тому назад, — ответил он, не желая вдаваться в подробности.

— Да, это ковры из спальни моего покойного друга Готфрида фон Гогенлоэ. Так что напрасно ты меня не любишь, Андреас. Я могла бы быть знатной госпожой фон Гогенлоэ, а не сожительницей какого-то крещеного иудея! Но я, видишь, храню верность твоему отцу, — она засмеялась. В отличие от голоса смех ее был мелодичен. Но в этой мелодичности было что-то жуткое, словно внезапная мысль о нижнем переднем отверстии женском, темном, зачастую прикрытом спутанными жесткими волосками; дурно, остро и сладко пахучем…

— Если бы вы могли, вы были бы, — спокойно-иронически произнес Андреас. Он не собирался поддаваться этой манящей нечистоте. — Не преувеличивайте свои возможности. Я чувствую, вы многого не можете. — Она молчала и слушала его. — Скажите мне, где ваша дочь? — произнося этот вопрос с явственной беспечностью, Андреас испугался вдруг за себя. Этот его вопрос мог стать для него опасным.

— Я не всегда знаю, не всегда осознаю это, — ответила она почти обычным женским голосом, лишь чуть глуховатым. На этот раз она ответила с легкой запинкой.

Именно эта запинка как-то человечески приблизила ее к Андреасу, он почувствовал ее человеком, почти таким же, как он. Вспомнилось на миг, как он обычно раздавал милостыню, и каждому нищему говорил «добрый человек»; или женщине — «добрая женщина»… Но тотчас это воспоминание сделалось смутным, слабым, будто что-то неясное сдавило его, изгоняя из сознания юноши…

Ему захотелось уйти. Но еще одно он должен сказать ей.

— Вас, должно быть, тревожит дарственная, которую отец написал на мое имя, — спокойно заговорил Андреас. — Я не приму от него эту бумагу, я отказываюсь, мне от него ничего не нужно; а в особенности не нужно мне от него имущества и денег, которые вы полагаете своими. — Она молчала. — Но вы ведь знаете, как хочется ему показать людям, что он не обездолил единственного сына. Подумайте сами, как отвлечь его от этого его желания. Я уверен, вы преуспеете в этом. Когда-то вы преуспели в том, чтобы отдалить его от любимой жены и сына. Полагаю, за эти годы вы не утратили своей силы.

Эти последние фразы лучше было не произносить. Но Андреас уже не мог остановиться.

— Что это, Андреас, ты жалеешь о том, что тебе не достанутся имущество и деньги? — спросила она этим своим странным голосом, и глуховатое его звучание снова напомнило о женской потаенной нечистой телесности.

— Вы хорошо знаете, мне ничего не нужно от отца, — повторил Андреас.

— А от меня? — ее голос теперь зазвучал так нарочито-кокетливо-мелодично. — От меня тебе тоже ничего не нужно?

— От вас — тем более, — сухо отвечал Андреас. — Единственное, чего мне хочется сейчас, — покинуть этот дом. Укажите мне путь из вашей комнаты.

— А это? — она извернулась, будто огромная гибкая змея скользнула вертикально по стволу древесному. Раскрылась и мгновенно захлопнулась резная дверца шкафчика.

Теперь она повернулась к юноше и показывала ему небольшую доску с изображенным на ней портретом. Андреас узнал кудрявую голову и огромные глаза юноши в венке из мелких золотистых листочков. Это изображение было похоже на него. Но Андреас всегда глядел мягче, глаза у него были добрые.

— Откуда это у вас? Этот портрет ведь тоже принадлежал Гогенлоэ. Я видел этот портрет в его комнате. Он подарил вам это вместе с коврами? — невольная ирония послышалась в голосе молодого человека.

— Нет, — ответила женщина серьезно, — Я попросила твоего отца; он купил этот портрет и ковры, когда второй из братьев Гогенлоэ распродавал имущество, оставшееся после смерти старшего.

— Позовите служанку, пусть она проводит меня из этой комнаты.

— Я не хочу, чтобы ты уходил, — голос ее зазвучал переливами.

Теперь она почти просила, почти умоляла. Но это проявление ее слабости вызвало лишь Ответную жесткость юноши.

— Чего вы хотите от меня? Того же, чего хотелось и Гогенлоэ? Он ничего не получил, потому что я полагаю мужеложество пороком и грехом. Вы тоже ничего не получите, потому что не меньшим грехом полагаю я и блудное сожительство с мачехой.

— А свое сожительство с женой чем ты полагаешь? — спросила она с этой женской мелодичностью порочной.

— Я хочу уйти отсюда, я не хочу говорить с вами.

— А я не хочу, чтобы ты уходил!

Надвинулась на него, будто змея с приоткрытой красной пастью, готовая теснить, душить, удушать скользким, гибким и тяжелым телом…

— Я ненавижу вас, я не дам вам прикоснуться ко мне! — закричал Андреас.

Чуть отпрянула.

— Ах, Андреас, напрасно ты меня боишься…

— Я не боюсь! — он отвечал быстро, машинально, и вздрогнул.

Но она продолжала, будто и не слыша его слов.

— Этот юноша на портрете так похож на тебя! Когда-то, много столетий тому назад, я его знала…

Теперь она говорила нарочито, но с какой-то мелодической протяжностью, почти молящей…

Но Андреас приободрился. Разум его заработал быстро.

Этот юноша похож на него. Этот юноша — его предок. Она знала этого юношу. Они как-то связаны. Но нет, это не связь любовная… Но и не открытая или скрытая вражда, не противничество… Она хочет одолеть его… Если она одолеет его, она сделается сильнее… Если ей удастся вступить с ним в телесную связь, это и будет значить, что она одолела его. Это было и до этого юноши, тогда у них были, у него и у нее, другие обличья… Но не всякий потомок этого юноши имеет в себе его силу. Андреас имеет! И она искала и нашла его отца… И сейчас она хочет одолеть… Но она никогда не одолеет его… И вот еще одно простое…

Невольно Андреас заговорил вслух.

— Теперь я понял, почему вы не могли сделаться знатной госпожой фон Гогенлоэ. Вам нужен был мой отец. Ведь только будучи моей мачехой, вы, склонив меня к блудной связи, сделаете меня совсем грязным. Но этого не будет!..

Андреас вдруг замолчал, озаренный внезапно одним странным осознанием. Мгновенно углубленный в это свое осознание, он даже перестал видеть, замечать эту женщину…

Значит, он сопротивляется, не дается ей. Нет, он не борется с ней, не стремится победить, убить ее (а можно ли убить ее?). Но он ей сопротивляется, потому что не хочет, чтобы она вступила с ним в телесную связь. Когда-то он противился Гогенлоэ. Но противился иначе. Андреас почувствовал в нем человека и победил своей добротой дурное в нем. А эту женщину Андреас ненавидит. И не может одолеть свою ненависть. Но разве эта женщина — человеческое существо? Разве можно ей сказать: «добрая женщина»? Да, на какой-то миг что-то человеческое проблеснуло, когда она говорила, чуть запинаясь… Но нет, Андреас не может почувствовать в ней человеческое чистое существо… И ведь Андреас уже сколько дней не раздавал милостыню, не произносил, обращаясь к нищим: «Добрый человек», «добрая женщина»… Почему? Потому что вдруг захотел зажить не своей жизнью. И почему захотел? Соблазнился тем, что вот такой, не его жизнью живет много людей. Но ведь и его жизнь они почитали правильной, правильной для него, и они любили его… И вот совсем немного он отступился от себя, и уже стал слабый, и не может почувствовать доброе даже в этом существе. А мог бы! И тот юноша в золотом венке мог!.. Но все равно она его не одолеет. И когда он уйдет от нее, он покается в церкви, и у той девочки он попросит прощения за то, что смутил ее, он не пригоден для той любви, которая нужна ей, она еще встретит любовь, которая нужна ей; а он, Андреас Франк, станет прежним. И он вернется в мастерскую Михаэля, ведь это тоже часть его жизни; это его испытание; нужно, чтобы его за это обижали такие люди, как настоятель… Да, Андреас будет прежним Андреасом. И мать обрадуется… И снова он будет питать человеческие души добротой… И сейчас он выдержит… Ах, лишь бы выдержать сейчас… Может, и это, то, что сейчас, такое испытание… И молился ведь святой Андрей Константинопольский за тех, что его били, бранили, оскорбляли… И святой праведный Иосиф Прекрасный не поддался, когда соблазняла его жена Потифара… И святой апостол Андрей не бежал испытаний, и на кресте молил Господа, чтобы Господь не попустил ему быть снятым с креста, на коем святой апостол Андрей был распят во имя Господне…

Надо претерпеть все мучения терпеливо, терпеливо перенести все испытания…

Андреас начал громко читать молитвы на звучной латыни…

Между тем, женщина вдруг сделалась голой, словно бы выскользнула из своего платья, как ядовитая змея выскальзывает из своей чешуи, когда чешуя ветшает. Голая длинная женщина принялась бесстыдно расставлять и выгибать ноги, выставлять напоказ груди и ласкать пальцами бесстыдно свое женское место внизу. Она запела непристойную песню, в которой говорилось, что непристойное женское место летает само по себе в поисках годных для его жадной страсти мужских чресл; и женское место она называла грубым просторечным названием, которое даже простолюдины употребляют лишь когда бранятся или желают обидеть того, с кем говорят. И лишь на самых грубых простолюдных свадьбах пьяные женщины поют такие песни…

Но Андреасу даже и противно не сделалось. Он душою уже был далеко. Он громко молился. И вот слова песни стали непонятны ему, это уже был какой-то непонятный ему язык, тот, на котором она пела…

Андреас понял, что побеждает ее. На одно лишь мгновение он почувствовал гордость. Но даже эта мгновенная невольная гордость еще ослабила его… Он хотел перекреститься, но рука не слушалась. Он почувствовал, что голос его слабеет… Снова ощутилась боль головная. Лоб заныл, стало больно переносице и вискам… Вот голова закружилась, ноги подогнулись, холодно потемнело в глазах…

* * *

Андреас лежал на какой-то жесткой постели. Это была не его постель, а ему хотелось на свою, но ощущение скованности странной всего его существа даже и приподняться не давало. Женщина с коровьими глазами сидела на краю его постели и смотрела на него выпуклым, бессмысленным от углубленности, погруженности в свою телесную суть, женским взглядом кормилицы. Он все вспомнил. Он понимал, что он у нее в плену. Но она не победила его. И никогда не сможет победить!..

Господи! Но ведь она может искалечить его, даже убить… Но он даже не мог приподняться…

— Андреас! — заговорила она, повелительно на этот раз. — Андреас, это не бывает чисто. Но я полагаю это самым чистым! Лишь совокупление и размножение похвальны и чисты! О-о! Всегда у меня будут преданные жрецы! Я вечно буду царить на земле. Я вечно в людях, в их душах и телах. Я и есть Вечность великая…

Андреас по-прежнему не мог приподняться. Но теперь он смог заговорить.

— Зачем же вложено в душу человека стремление к чистоте, к жизни святой и безбрачной? — слабым голосом спросил он, понимая, что этот спор с ней бесполезен, и все же пытаясь спорить.

— Я не создательница противоестественных нелепостей! — отвечала она с яростной резкостью. — Не мною создано это губительное для человека стремление; и я полагаю это стремление лживым, притворным, ложным и ханжеским. И все мои жрецы и хвалители полагают и будут полагать так! И будут всяческими обидными суждениями и оскорбительными словами и смехом поносить и преследовать несчастных тех, коими владеет это стремление…

Андреас слушал ее открыто злобный голос и понимал, что она боится этого стремления в людях. Это ободрило его. Он сумел приподняться. Опирался на локти. Увидел свое тело, совсем голое, смуглое, только в одной набедренной повязке. И вдруг совсем безысходное отчаяние овладело им. Он понял, почувствовал, что он совсем в чужом месте, и сколько ему здесь предстоит мучиться, и не погибнет ли он здесь — на эти отчаянные вопросы нет ответа для него…

Она поднялась и молча ушла. Он остался лежать на жесткой постели, в убогом каком-то помещении, страдая от отчаяния, охватившего все его существо. Боль в висках и особенно в переносице сделалась какой-то постоянной, словно бы эта боль уже была неизбывной частицей его существа… Постель его была — колкий соломенный тюфяк на деревянной грубой кровати, подушки не было. Он повернулся лицом вниз и заплакал горестно… Господи, неужели не будет спасения?..

* * *

Андреас открыл глаза. После сна он чувствовал себя окрепшим. Тело снова сделалось сильным и легким, руки и ноги были готовы к движениям. Ему показалось, что и голова уже совсем не болит. Он приподнялся, оперся на локоть и рассмотрел помещение. Оно совсем небольшое оказалось, стены побелены и совсем пустое, ничего в нем не было, кроме постели Андреаса на какой-то грубо сделанной кровати. Окон тоже не было в этом помещении, но почему-то было светло, и даже какая-то яркость ощущалась. Андреас быстро понял, почему это. Свет шел снаружи в прямоугольное продольное отверстие, оно было — с обычную дверь, и дверь и заменяло. Андреас встал с постели. Он привычно протянул руку за одеждой. Но никакой одежды не было. Одна только набедренная повязка из такого плотного белого полотна. Эта повязка так и оставалась на нем, он и ночью в ней спал. Сейчас он немного ее поправил и подтянул. Затем решительно пошел наружу. Еще тлело в нем это ноющее ощущение безысходного отчаяния, но уже сложились и силы для терпения, и любопытство просыпалось.

Снаружи его в первый миг ослепили солнечная яркая жара и яркость древесной, растительной зелени. Он увидел, немного приглядевшись и привыкнув, сад перед собой. Растения, деревья были пышные и незнакомые ему. Только одни деревья Андреас знал из книг: высокие, с такими стройными стволами, с большими колышущимися на самой верхушке листьями; он знал, что это пальмы. На всех деревьях были плоды — округлые, продолговатые, большие, маленькие, по отдельности и гроздьями, и видно, что спелые, — желтые, красные, коричневые, тугие, твердые. Андреас понял, что земля здесь плодоносит легко. Он прошел немного и увидел за садом большой огород, весь в пучках низко стелющихся, больших, продолговатых и плотных зеленых листьев. Он прошел еще немного и обернулся к дому, откуда только что вышел. Дом был кирпичный, довольно большой. Андреас пошел вбок и увидел поодаль за домом пруд. Но Андреас спал ночью не в самом доме, а в маленькой пристройке. С другой стороны, почти напротив пруда, были какие-то строения. По своим воспоминаниям о деревне Андреас понял, что это амбар и хлев. Он подошел туда поближе. Ему вдруг захотелось к живым существам, пусть это будут всего лишь домашние животные, так даже лучше, ведь они проще. Ему хотелось увидеть простое живое существо, погладить корову, дать лошади сахар с ладони. Животные домашние вдруг показались ему хорошими, успокоительными для него существами.

Ближе к хлеву пахнуло теплом навозным и заслышалось, как животные переступают, громко дышат, сильно жуют… Он хотел было войти в хлев, но тут внезапно снова заныли слабо виски и переносица. От этого он мгновенно почувствовал тоску. Неужели теперь всегда будет эта ноющая боль? Он вдруг ощутил томительность солнечной яркой жары. Посмотрел вдруг на небо, оно было светлое, голубое. Андреас подумал, что ведь здесь еще совсем раннее утро, а днем, должно быть, станет жарче…

Андреас вернулся к дому, увидел каменную скамью и присел. Он все помнил, но воспоминания делались все более смутными. Все более смутно он помнил события своей прежней жизни. Ясно помнились только чувства и какие-то философические мысли этой его прежней жизни.

Вдруг сильно под ложечкой засосало, на мгновение схватило холодом виски, и перед глазами почернело. Сделался легкий страх потери сознания. Но тотчас же эта холодная чернота рассеялась, засосало под ложечкой. Это ему сильно захотелось есть.

Еще никогда в жизни ему не приходилось испытывать такое сильное чувство голода.

Он не знал, кто живет в этом доме. Знал только, что входить не надо, ему не велено. Кто-то не велел, кого он привык слушаться и любить. Но есть ему очень хотелось. Он встал слишком рано, совсем рано. Вдруг он понял, что обычно вставал позднее. Он всегда ведь жил здесь. В сознании закопошились какие-то неявственные, неуловимые воспоминания его о его жизни здесь. Они были в нем, эти воспоминания; он попытался уловить их резким напряжением сознания, но все равно не смог. Но они были. В сущности, у него было двойное прошлое: одно — прошлое этой его жизни здесь, и другое — прошлое его другой жизни. Эта другая его жизнь должна была быть после этой его жизни, но почему-то оказалась не после, а прежде. И все это создавало какую-то легкую спутанность в его сознании, но почти тотчас, как осознал эту спутанность, он уже к ней привык; вот так же он привык и к этому ноющему ощущению в висках и в переносице, и к этому странноватому ощущению внутренней скованности какой-то всего его существа.

Но очень хотелось есть.

Он снова пошел к хлеву.

Но вдруг передумал, будто о чем-то догадался. Он будто впервые заметил, что дом, сад и огород окружены каменной оградой. Весь участок был небольшой. Андреас увидел и ворота и подошел к ним. Он откинул задвижку и вышел, тихонько прикрыв за собой ворота.

И за воротами тотчас стало ему хорошо. Солнце уже и не казалось томительным, но милым и ласкающим. Прозрачная зелень ярко безбрежно раскрылась радостно ему навстречу. Так хорошо, так радостно стало от этого цветения и от этой всей прелести. Цветы расцветали и пчелы летели. Андреасу вдруг показалось, что лишь теперь он встал ото сна!.. Мягкая и светлая голубизна воздушная раскрылась над этой светлой зеленью лесной. Летали пчелы и цвели розы. И на ветках утренних рассветных зрели сладкие плоды. И на лугу фиалки и нарциссы расцветали, распускались весенне. И пчелы летали и приносили мед. И по земле теплой спокойной ходили, ступали копытцами козы; и с блеяньем легким горловым тянулись к низким зеленым веткам белыми шерстяными шеями и рожками, и раскрытыми ртами на длинных насмешливых бородатых лицах…

Андреас присел на корточки и сосал молоко прямо из вымени козы. Молоко было такое странное, тягучее на вкус… И сделались стыдность и тоска… И никому нельзя было сказать… Никто не мог понять… Молоко горчило… Ощущение голого соска во рту на деснах напоминало смутно о чем-то странном давнем… Ощущение страха нечистоты и обиды… Андреас поднял голову… Его рука еще опиралась о землю… Коза легонько ударила о камешек раздвоенную маленькую чашку своего копытца… Андреас улыбнулся. Он почувствовал, как эти капельки парного молока стекают с его губ на подбородок и каплют на грудь…

Он посмотрел прямо перед собой и вдруг увидел сразу много. В своей прежней жизни, которая должна была быть после этой его теперешней жизни, но почему-то оказалась прежде, он различал всего несколько деревьев и цветов, знал их названия, но даже свойства их знал не так уж хорошо. Но теперь он увидел и вспомнил сразу много. Таких деревьев не было в его прежней жизни, но теперь было такое знание, будто он узнал их в детстве этой своей теперешней жизни, и даже будто он знал их всегда… Будто глаза у него сейчас раскрылись истинно…

Фиговая пальма, и дум-пальма, и кокосовая пальма, что зовется еще «пальмой кукушек», и сикомора, и финиковая пальма, и ююба, называемая еще зизифой, и акация, ива, тамариск, гранатовое дерево, тис, персиковое дерево…

Андреас вдруг ощутил свою душу, все свое существо, будто глубокую, плавно текущую реку, почти бесконечную, полнящуюся живыми гармоническими этими познаниями об этом мире живой жизни. Все говорило с ним, все было прекрасно и дружественно; и сознание его полнилось плещущее речью птичьего пения и речью земли с ее соками, камнями, корнями; насекомыми, невольно рыхлящими ее, и семенами и телами, изменчиво для себя растущими и живущими в ней… Нет, он в своем человеческом сознании не переводил все эти плещущие речи на свой человеческий язык, один из многих человеческих языков; он просто и легко воспринимал эти речи и понимал эти речи такими, какими они и были, не соотнося их с этим человеческим пониманием…

* * *

Андреас почувствовал, что молоко насытило его. Надо было возвращаться к дому. Он подумал, не заперты ли ворота. Он дошел до ограды и вдруг понял, что дом этот вовсе и не богатый и мало всего в этом доме, в амбаре и в хлеву. Он вошел в ворота и сразу почувствовал, что уже и те, что спали в доме, проснулись. Еще никого из них он не увидел, но почувствовал, что они уже встали и что-то делают быстро. Что-то такое, какое-то быстрое торопливое человеческое делание уже чувствовалось во дворе и в самом виде этого дома.

Андреас знал, что ему в дом входить не велено; и знал смутно, что в той прежней своей жизни, которая была до этой жизни теперешней, хотя должна была быть после; он бы обиделся на такой запрет, даже оскорбился бы. В той жизни он был горделивым. Но в этой своей жизни он совсем не обижался, и повиновался простодушно всем запретам и приказам, потому что все они, в сущности, исходили от одного человека, которого Андреас искренне и простодушно любил… В этой жизни Андреас был совсем простодушен; не знал, что значит писать и читать; и, может быть, даже был мягче, добрее вследствие этого своего простодушия… Кажется, он мало знал теперь об этом устройстве человеческой жизни, о городах и прочих человеческих сообществах и объединениях; кажется, он и людей мало видел. И свое — из прежней жизни — ювелирное искусство-ремесло он позабыл; только помнил смутно, что оно было, что он им владел и занимался; но теперь не помнил, в чем же оно заключалось; и не стремился вспомнить…

Он прошел по двору, и с каждым шагом он шел все быстрее, и его уже охватывало это дыхание утреннего торопливого делания. Он знал, что и он должен что-то делать; то, что ему велят…

Он даже искал того человека, который должен был велеть ему делать что-то. Этот человек был его любимый человек, и Андреас тотчас обрадовался и заулыбался. Вдруг такое оказалось в его сознании чувство, будто он всегда знал, что этот человек — его отец. Он узнал отца, но теперь отец был намного моложе самого себя прежнего. И, может, и Андреас был моложе? Нет, не мальчиком был, а просто моложе… На отце тоже никакой одежды не было, только белая набедренная повязка до колен, как передник. Андреас узнал это смуглое, лицо, и глаза и волосы, похожие на его волосы и глаза, и заостренный кончик носа, не такой, как у него.

Андреас почувствовал легкий испуг, будто легко толкнулось что-то в его существо. В этой своей теперешней жизни он всегда немного побаивался отца, потому что отец мог рассердиться на него и даже побить. Но сейчас отец не сердился, только торопился очень.

— Упряжку я приготовил, — быстро заговорил отец. — У амбара — корзина с зерном, и полдник наш там же. Возьми все и ступай на поле.

И вдруг оказалось, что Андреас давно знает в этой своей жизни, как пашут на коровах, взрыхляя плугом мягкую землю и заваливая землей посеянное зерно. В пахоту коровы давали меньше молока, но у отца Андреаса были еще и козы. Андреас также знал, что в этой их жизни существует большая-большая река, и воды ее разливаются и долго-долго покрывают землю. Но когда схлынут воды большой реки и поля выйдут из-под разлива, тогда поля делаются пригодны и хороши для пахоты; и тогда надо спешить пахать, пока земля еще влажная и легкая плугу. И вчера вечером отец снова обо всем этом говорил, говорил Андреасу и своей жене. Потому что у отца была жена, это так должно было быть. Но если отца Андреас любил, то жена отца просто была, потому что должна была быть; она, хотя и реже, чем отец, но тоже приказывала Андреасу сделать то или другое, и он слушался ее и даже немного боялся, потому что она была женой его отца; и Андреас знал, что надо слушаться ее.

Он сразу понял слова отца, обращенные к нему. Но если бы Андреаса спросили, на каком языке теперь говорит отец, Андреас не понял бы такого вопроса. Это в прежней жизни были разные языки: франконский немецкий, на котором Андреас говорил и думал; и латинский для христианских молитв и книг; и древний иудейский, на котором молились и писали свои книги иудеи; и Андреас знал, что существуют и другие языки… Но в этой его жизни, которая должна была быть прежде той прежней жизни, но вот почему-то была после; а, может, просто прежняя та жизнь как бы разделилась, распалась на две половинки, и между этими половинками как бы вклинилась эта его теперешняя жизнь, которая должна была быть прежде… И в этой его теперешней жизни ему был ведом только один человеческий язык; и Андреас не знал, какой это язык, потому что память о многих языках человеческих казалась ему странной; ведь на самом деле он знал только один человеческий язык, и это был единственный язык, для всех не свете людей, сколько бы их ни было…

Андреас побежал к амбару и увидел возле запертого амбара большую удлиненную корзину с двумя ручками, наполненную зерном. Это зерно была — ячмень, Андреас знал. Рядом с большой корзиной была поставлена еще одна — поменьше, прикрытая плетеной крышкой. От этой корзины поменьше пахло едой. Андреасу снова захотелось есть. Он знал, что обычно ему утром не дают есть; он ест, полдничает, когда работает вместе с отцом; а то украдкой что-нибудь перехватывает, тихонько срывает плоды с деревьев, и вечером ему дают немного поесть. Но это даже не обижало его; это всегда так было; и он даже не думал, что может быть иначе, что он может или даже должен это изменить. И сейчас он почувствовал запах еды и, и чуть сдвинув крышку, посмотрел. В корзине были лепешки, огурцы, лук-порей, салат-латук и глиняная фляжка с пивом. Андреас мгновенно прикинул, что можно отсюда взять, чтобы отец не заметил, что Андреас что-то взял, и не рассердился бы на него. Андреас быстро взял один огурец и одну лепешку. И быстро-быстро, едва прожевывая, съел. Надо было спешить, отец ждал его на поле. И еще Андреас боялся, что жена отца увидит, как это Андреас взял из корзины еду, и тогда она скажет отцу, и отец накажет Андреаса.

* * *

Маленькую корзину Андреас поставил на большую, большую поставил на плечо и быстро пошел в поле. Отец ждал его, две коровы были запряжены в плуг. Отец увидел Андреаса, замахал рукой и закричал:

— Быстрее, быстрее иди!

Андреас послушно пошел быстрее. Он не удивился тому, что здесь его не называют по имени. Здесь у него как бы и не было имени. То есть он и не знал, было у него здесь имя или нет. И ни у кого здесь не было имен. Странно, что он помнил свое прежнее имя — Андреас. Но теперь ему казалось, что это и не имя, а просто какое-то обозначение его, Андреаса. Он — Андреас, и потому его зовут Андреасом. И ни в прежней, ни, тем более, в теперешней жизни Андреас не знал, что в подобном убеждении он, в сущности, дошел до истины. Его имя и означало по-гречески — «человек мужского пола». Но и греческого языка Андреас не знал; до падения Византийской империи во второй половине XV столетия греческий язык был мало известен на западе Европы…

Началась пахота. Андреас работал, и вдруг подумал, что, может быть, отец нарочно велит ему приносить корзину с полдником, чтобы Андреас мог что-нибудь съесть утром. Подумав об этом, Андреас улыбнулся. Отец добрый, но они бедные. И мачеха, наверное, не позволяет отцу хорошо кормить Андреаса. Андреасу и в голову не приходило осуждать мачеху; или осуждать отца за то, что отец женился на такой женщине, которая не позволяет хорошо кормить Андреаса, из-за которой отец приказал Андреасу не ходить в дом, и потому Андреас и спит в маленькой пристройке на колком соломенном тюфяке, положенном на грубо сделанную кровать. Нет, Андреас не осуждал ни отца, ни даже мачеху. Все это было, потому что было; и нельзя было изменить то, что было. Жизнь была неизменима.

И все чувства, и ситуации, и мысли в этой его теперешней жизни были как-то словно бы проще выстроены, и были яснее. И сам он для себя — понятный. И отчего это так было? Быть может, от этого солнечного тепла, разлитого повсюду здесь? На мгновение ощутилось четко, будто в прежней жизни, в холодном городе, было путанно и серо и сложно…

Андреас в пахоту делал самую трудную работу. Ухватившись за рукоятку плуга одной рукой, он щелкал кнутом, который удерживал в другой руке. Коровы двигались с места, он пригибался и изо всех сил налегал на плуг. Коров он подгонял и направлял криком. Рядом шел отец, подвесив большую корзину на веревку, перекинутую через шею, и разбрасывал зерна.

Андреас работал и все ярче делалась в его сознании память о всех его работах в этой его жизни. Здесь он работал много и просто. Собирал виноград, обрезая ножом гроздья, и после сбора винограда давил ягоды ногами в большом широком каменном корыте; таскал на коромысле в подвесных кувшинах воду из пруда и поливал сад и огород; большим пестом, быстро наклоняясь и распрямляясь, толок зерно в каменной ступе; выпасал коров и коз; в жатву целыми днями не разлучался с острым серпом; и мешки с зерном тяжелые таскал в амбар; и в молотьбу быков подгонял и колосья перетряхивал вилами. И много другой всякой работы…

* * *

Ближе к полудню отец заметил, что все же одной корзины зерна им сегодня не хватит. Когда зерно кончилось, отец сказал Андреасу, чтобы тот взял себе еды из маленькой корзины с полдником, взял большую корзину и побыстрее принес еще зерна. А поесть Андреас может и на ходу.

Андреас глотнул пива из фляжки, схватил два огурца, две лепешки и пару головок лука на длинных стеблях зеленых; прикусил лепешку, хрустнул огурцом, и вот уже бежал, размахивая большой пустой корзиной, которую удерживал за одну ручку.

Ворота днем не запирались. Андреас влетел во двор. Тут он подумал, что амбар-то, должно быть заперт. Надо было сказать жене отца, чтобы она отперла амбар, ключ оставался у нее.

Андреас побежал к дому — постучаться и позвать мачеху. Но вместо того, чтобы работать по хозяйству, делать домашние дела, она сидела под навесом в праздничном платье из полупрозрачной желтой ткани. Волосы она распустила по плечам, и большой костяной гребень с тонкими частыми зубцами положила перед собой на маленьком столике. Но она сейчас не причесывалась, а держа в левой руке бронзовое зеркало за его резную рукоятку, набирала из маленькой костяной баночки на расширяющийся книзу деревянный стерженек густую красную краску и красила губы.

Она сидела боком к Андреасу. Он видел ее длинные черные волосы, такие густые, словно покрывало; ее сильно выпуклые яркие губы; и один глаз, вытянутый, с большим круглым и очень темным зрачком.

Андреас усмехнулся. Он знал, что это дурно, то, что она вместо того, чтобы заниматься домашними делами, красится и наряжается. Но он не собирался рассказывать об этом отцу. Пусть они сами разбираются между собой, ссорятся и мирятся, как у них это бывает. Андреас уже давно заметил, что отец прощает своей жене ее лень и жадность и то, что она часто бывает злой. Андреас даже знал, почему отец прощает свою жену. Потому что отец получает от нее телесное наслаждение, которое дает женщина, это очень гадко, если из-за этого человек перестает различать, где добро, где зло, или даже просто потворствует злу…

— Эй! — Андреас громко окликнул женщину. — Открой амбар, отец послал меня взять еще зерна.

Она даже не обернулась. Только сказала:

— Открой сам. Ключ на крюке под навесом.

Она говорила небрежно и равнодушно. И эта равнодушная небрежность была бы в прежней жизни оскорбительна для Андреаса. Но сейчас ему было все равно.

Он взял ключ, пошел к амбару, отпер, и наполнил корзину зерном. Затем, оставив корзину, запер амбар снова и отнес ключ на прежнее место. После этого Андреас, удерживая на плече большую корзину с зерном, пошел быстро к воротам.

— Эй, парень! — окликнула его неожиданно мачеха. Теперь в голосе ее сквозь прежнюю равнодушную небрежность пробивалось какое-то странное любопытство.

Андреас приостановился и повернул к ней голову. Ему и самому сделалось любопытно, что это с ней.

Теперь он видел все ее лицо. Ее выпуклые приоткрытые губы казались истомленными, будто она очень хотела пить; ее длинные глаза с большими круглыми, очень темными зрачками смотрели на него, будто делая его совсем крохотным, как фигурка глиняная, ушебти, которого кладут в гробницу, чтобы он в царстве мертвых служил человеку; и ее глаза будто хотели втянуть этого уменьшенного, крохотного и оцепенелого Андреаса вовнутрь ее существа. Взгляд этих глаз был такой густой какой-то и углубленный в себя, взгляд молочной коровы или козы…

Видел ли Андреас эту женщину в прежней своей жизни? Он не помнил совсем. Но в то же время ему казалось, что она была всегда, и не только в его жизни, а просто была, как бывает густая пыль стелется в воздухе, забивается в глаза, в нос и в рот; и берется неведомо откуда, и докучна, и раздражает, и как-то странно почему-то нужна…

Сквозь полупрозрачную ткань просвечивал ее плотный, немного выступающий живот с большой пупочной впадиной…

— Ты сколько зерна взял? — спросила она.

В голосе ее не было никакой злобы, только то самое любопытство. Но вопрос ее все же был вопросом жены хозяина дома. И Андреас быстро ответил.

— Отец велел набрать полную корзину.

— Ну и сколько там всего? Да ты на бойся… — теперь она говорила чуть ли не с ласковостью в голосе.

— Я не боюсь, — Андреас чуть дернул свободным плечом. — В корзине три меры пшеницы и две меры ячменя. Всего — пять.

Она медленно поднялась. Тело у нее было длинное, но не худое. Она странно как-то вильнула мускулистым животом и немного приподняла обе груди руками. Ткань платья совсем обтянула груди.

Андреас знал, что то, что она делает, непристойно. Нет, он об этом не скажет отцу. Но ему сделалось тревожно как-то, захотелось уйти скорее. Он быстро пошел. Но ее голос настиг его, такой громкий и властный.

— Подожди!

Он снова остановился. Но нет, он не будет глядеть на нее. Он лучше уйдет из дома своего отца, куда глаза глядят. Ведь существуют какие-то люди, какая-то жизнь, за пределами этой его жизни…

Но все же о самой возможности такого своего ухода он подумал со страхом. Ему было страшно покинуть отца и все привычное…

«Ах, если бы не было вовсе этой женщины!..» — впервые ясно подумал он…

— Посмотри на меня! — приказала она противным порочным голосом. — У тебя такая светлая смуглая кожа, такое чистое тело. И весь ты — легкий такой и сильный…

Он молчал и словно окаменел, спиной к ней, с тяжелой корзиной на плече…

— Идем ко мне! — в голосе ее запела нарочитая истомность. — Полежим вместе. Это пойдет тебе на пользу. А после я сотку тебе праздничную одежду из тонкого полотна; и отцу твоему скажу, чтобы он купил тебе наконец-то сандалии… — она рассмеялась.

И тут, впервые в этой своей жизни Андреас почувствовал себя оскорбленным; оскобленной всей этой нечистотой. Он резко повернулся к ней.

— Как же это? — он говорил громко и гневно, и не скрывал своего гнева. — Ведь ты же жена моего отца. Какие мерзкие слова ты говоришь. Больше никогда не говори так! Замкни свой рот и не говори. И я никому не скажу; я буду молчать, чтобы никто не знал, какую грязную женщину взял в жены мой отец!..

Никогда еще в этой своей жизни он не говорил так много, и громко так, и гневно, и открыто… И закончив свою речь, он сам смутился, словно его самого же и оглушил громкий и гневный его голос…

И вдруг он взглянул на нее. И поразился этой плотской злобности ее взгляда. Она смотрела, словно собака, у которой хотят отнять щенят. И вдруг он с ужасом ощутил, что эта женщина — не человек, а зверь. И будто волосы ее уже вздыбливались, словно шерсть озлобленного зверя. И такой ужас охватил его, будто когти чудовища с лицом женщины уже вонзились в его тело…

Андреас бросился за ворота и бежал, насколько возможно было быстро бежать с тяжелой корзиной.

* * *

Андреас работал с отцом до вечера. Замкнутый и встревоженный и подавленный сделался Андреас. Но отец, не привыкший приглядываться к сыну, ничего не замечал.

Когда они посеяли все зерно, отец велел Андреасу пригнать с пастбища коз, а сам отправился домой. Он перекусил, пока Андреас ходил за зерном, но это уже давно было, он успел проголодаться и хотел плотно поужинать.

Но во дворе не встретила его жена. Он громко позвал ее, она не откликнулась. Он сначала рассердился, затем забеспокоился.

Он вошел в дом и снова позвал ее. В ответ послышался горький плач.

Он пошел в спальню. Жена его лежала на супружеской постели вниз лицом, в разорванном домашнем платье, волосы ее были растрепанны. Но даже в таком виде она была соблазнительна для него. Он пощупал ее крепкое тугое плечо, ему захотелось лечь с ней. Но при этом крепком мужском прикосновении его пальцев она громко зарыдала. Он почувствовал досаду и беспокойство его усилилось. Ему нетерпеливо хотелось устранить любые препятствия, отделявшие его от вкусного заслуженного ужина и плотского наслаждения с женщиной.

— Что случилось? — спросил он.

То и дело прерывая себя рыданиями, она рассказала ему. Особенно из-за этих рыданий, ее рассказ мог показаться несвязным. И таким показался мужчине, не размышлявшему особенно над ее поведением. Будь он повнимательнее с ней, он бы заметил, что этот, казалось бы, несвязный рассказ взволнованной, оскорбленной женщины построен весьма искусно. Во всяком случае, он прекрасно понял, что его сын сегодня попытался изнасиловать ее; и что сын и прежде поглядывал на нее нехорошо, но, видно, боялся отца; и вот сегодня, когда отец был далеко…

При мысли о том, что на женщину, от которой он получал плотское наслаждение, мог посягнуть другой мужчина, он ощутил бешенство. И она хорошо, по-женски, знала, что так и будет. Ослепленный своей плотской привязанностью к ней, он не мог усомниться в ее рассказе. Он не почувствовал ничего страшного и дурного в том, что она обвиняет его сына, и в том, что он гневается на собственного сына…

Охваченный гневом, он молча схватил нож и наточил, направил его на кожаном ремне. Теперь она почувствовала, насколько силен и безогляден его гнев, вызванный, возбужденный искусно ею. И рядом с обнаженной силой этого мужского безоглядного гнева она вся с этой своей искусно сплетенной сетью женских козней вдруг показалась себе маленькой и беззащитной. Теперь она вдруг стала бояться его, как может бояться женщина разгневанного открытого и безоглядного мужчину; когда она знает, что уже не остановить его ни хитростями женскими, ни плотским соблазном… И ведь чаще всего сама женщина и разжигает искусными кознями этот мужской гнев; при этом она уверена, что гнев этот поразит не ее, и не тех, кто дорог ей, а лишь тех, кого она хочет, чтобы этот гнев поразил…

И вот она испугалась и не выходила из спальни. А отец твердо решил убить сына.

* * *

Андреас, между тем, возвращался домой. Окриками он подгонял коз, А на плечах тащил большую вязанку свежей травы, чтобы положить ее на ночь козам и коровам. Пока он собирал коз, которые за день порядком поразбрелись, он как-то успокоился. Козы блеяли, их тяготило наполненное молоком вымя. Голодный, он отсосал понемногу молоко у каждой; так он облегчил их, и мачеха ничего не должна была заметить, когда начнет доить; и сам он немного утолил свой голод.

Он подумал о мачехе, но так устал за день, что даже бояться и ужасаться не имел сил. Он только решил, что вот теперь он еще более отдалиться от нее, будет жить совсем отдельной жизнью. Отца он жалеет, но он ничего не скажет отцу; потому что сказать — значит дать отцу почувствовать позор. А это мучительно — чувствовать свой позор. И он не хочет для отца такого мучения…

Только приказания отца он будет исполнять с этого дня. А мачеха, конечно, не посмеет приказывать… Она, конечно, теперь даже не будет разговаривать с Андреасом… Она умна и поймет, что Андреас теперь совсем отдалится от нее… Но почему это, когда о женщине говорят: «она умна», подразумевают, в сущности, что она хитра и даже зла? Неужели женщина не может быть умна по-доброму?..

Но ответа на этот вопрос Андреас не знал.

Он принялся собирать траву. Теперь он понял, что существует некая закономерность, по которой он должен вечером положить козам и коровам свежей травы. Эта закономерность была закручена и слажена крепко и решительно, словно колесо повозки. Она была неизменима и, в сущности, ненарушима. И он это знал.

Но его сердце болью откликнулось на боль травинки, срываемой его быстрыми сильными пальцами. Бывали мгновения, когда эта множественная боль предсмертная, выражаемая множеством голосов, — и он все их воспринимал — была его сердцу едва выносима. Вдруг одно лишь ощущалось мучительно — что все вокруг убивает пожирает друг друга. Все питается всем. И он сам — не вне этого, он в этом замкнутом круге. Он одна из спиц этого страшного колеса…

Приостанавливался тогда… глядел большими глазами страдальчески… И только говорил вполголоса:

— Простите, простите все!.. И меня так же убьют… и меня… и меня…

Но все равно был мучителен ему этот ощущаемый, воспринимаемый им предсмертный ужас тоскливый каждой травинки, каждой птицы, каждого жука. И, значит, в эту страшную закономерность входил составной частицей и этот ужас, и эти мучения души и тела одного живого существа в эти мгновения единственной неповторимой смерти этого живого существа… Травинка переживает конец своего единственного неповторимого бытия, а пастух просто и спокойно несет на плечах вязанку травы, и думает о еде и отдыхе. Но и смерть пастуха ничего не будет значить для полководца, который движется вперед с войсками…

Опечаленный и тоскующий Андреас присел на собранную им траву, привлек к себе одну из коз и тихонько почесывал ее голову между рожками. Кажется, животному было приятно. Андреас подумал, что настоящее простое животное не таит в себе ничего страшного, ничего таинственного. Страшно и таинственно лишь звериное, животное начало в человеке… в каком-либо ином существе, которое и человек и зверь, и в то же время — нечто такое… такое… Андреас чувствовал, но не мог определить словами. Он отпустил козу, поднялся и начал скликать остальных коз. Поднял траву на плечи и пошел к дому. Простой животный, густой и резко-плотский козий дух и диковато-приятный аромат сильной травы как-то успокоили его теперь. Он уже не воспринимал живые голоса, он просто был усталым пастухом и возвращался домой.

Но когда он уже подходил к воротам, в сознание его снова хлынули плещущим неровным потоком… он снова услышал то, что ему хотели сказать… Да, они говорили ему!.. Кажется, прежде так никогда не было. Прежде он просто слышал их, потому что мог слышать. А теперь они говорили ему… Он ощутил страх коз перед ножом; они знали, что такое нож; и они одолевали свой страх, чтобы говорить ему об опасности, грозящей не им, а ему… И умирающие травяные стебли не держали на него зла, испытывали к нему жалость; благодарили его за то, что он способен испытывать жалость к ним, и говорили о смерти, грозящей ему, ему…

На миг помутилось в глазах. Ему почудилось, будто он грубо гонит вперед толпу растерянных, панически перепуганных людей; будто на плечи он грубо взвалил мертвое тело поруганной девушки. И вот такой, носитель смерти, ведущий на смерть и сам приговоренный к смерти, он идет…

Андреас постоял, закрыв глаза. Вокруг блеяли козы. Травяные стебли так диковато и странно-нежно пахли. Но если они все и говорили, он уже не понимал…

Он толкнул ворота плечом. Незапертые ворота открылись. Он впустил коз и вошел следом.

И снова — никого не было во дворе. Андреас вновь чувствовал сильную усталость, это чувство усталости не давало ему тревожиться. Андреас подумал, что отец и мачеха ужинают в доме. Потом он подумал, что и ему надо попросить есть. Но сначала исполнил привычное, загнал коз в хлев, коровы уже стояли в стойлах. Он положил траву в кормушки. Козы блеяли. Мачехи не было. Андреас осуждающе подумал, как может женщина быть такой жестокой с животными… Ведь природа предназначила ее для деторождения, для вскармливания детенышей. Но, должно быть, лишь свое потомство и себя саму способна жалеть женщина, а к чужим детям и другим матерям она жестока…

Андреас взял подойник и сам подоил коз и коров. Молоко налил он в пузатые глиняные кувшины, и горлышки кувшинов заткнул пучками травы, чтобы насекомые не налезли. Кувшины стояли в молочной кладовой. Она была устроена, как погреб, уходила в землю. В кладовой хранились и масло, творог, сливки. Но Андреас на этот раз не посмел ничего взять себе.

Усталый, он сидел, подогнув ноги, на полу кладовой, привалившись к прохладной стене, и вдыхал сильные, сырые какие-то запахи масла и творога. Затем со вздохом поднялся.

Снаружи постепенно темнело. Деревья, травы и цветы уже начали посылать в ночь яркие нежные ароматы. Ночные птицы уже пробовали голоса. То бесшумно, то гудяще-тихо-певуче уже носились ночные жуки и бабочки.

Андреас пошел к своей пристройке. Если там ему не оставили еду, он пойдет в сад, сорвет гранаты или финики, и прямо там, под деревьями, поест; и будет чувствовать, как липкий сладкий сок течет по подбородку на шею, на грудь… Потом он искупается в темноте в прохладной воде пруда… И колкий соломенный тюфяк на грубой кровати покажется мягким его освеженному и утомленному за день живому телу…

* * *

Но когда Андреас уже подходил к пристройке, чья-то сильная рука грубо и жестко схватила его за плечо. В первое мгновение Андреас испугался. Ему показалось, что это кто-то неведомый. Андреас не сразу понял, что это отец. Отец и прежде, случалось, наказывал его, даже бил, но никогда не бывало столько злости в его руке.

Андреас дернулся, невольно попытавшись высвободиться. Но отец больно тряхнул его и толкнул его так сильно, что Андреас не удержался на ногах и упал на землю. Он больно ударился боком и коротко вскрикнул невольно. Он увидел над собой страшное злобное лицо отца и нож в его руке…

Острое, быстрое чувство сохранения себя пробудилось мгновенно; заставило Андреаса быстро вскочить, кинуться в сторону и припасть спиной к стене пристройки. Он был безоружен; и, пытаясь защитить себя, прижал скрещенные руки к груди. Он остро чувствовал смерть. Она приближалась беспощадная, в ноже отца. Андреас был травяным стеблем; но его не просто срезали для кормления коз, даже и не подозревая в нем живой мучающейся души; его хотели убить нарочно, со злобой; чтобы он не жил больше, не был живым…

— Не надо! — закричал Андреас. — Я ничего не сделал!.. Умоляю!.. За что это?.. Я ничего не сделал!..

Голос не пропал, Андреас кричал громко. Лезвие ножа приближалось. Отец шумно дышал. Андреас замолчал и судорожно охватил руками шею. Он видел, как закалывают козлят и ягнят, когда голову запрокидывают, и лезвие — в шею, в горло… и кровь…

Андреас резко пригнулся, проскочил под лезвием и кинулся бежать. Он не успел сообразить и побежал не к воротам, а наугад. Отец бежал за ним. Андреас понял, что бежит к дому. Он пытался петлять, бросаться в разные стороны. Страх гнал его. Он не чувствовал ног. Отец догонял.

Не сознавая, что делает, Андреас бежал по деревянным ступенькам. Это была крутая лесенка на террасу. Андреас уже слышал за собой шумное злобное дыхание отца…

Там, сзади, — лезвие ножа…

Андреас перекинулся через шаткие деревянные перила и спрыгнул вниз. Ему показалось, шатнулся весь дом. Подошвы босых ног больно ударились о землю. Он невольно на какую-то малую долю мгновения опустил глаза, словно бы откликаясь на эту мгновенную боль; и увидел у самых своих ног что-то смутно светлеющее на темной земле…

Отец, вскочивший на зашатавшуюся лестницу, упал, снова поднялся и уже бежал к Андреасу… Андреас мгновенно нагнулся, быстро протянул руку и поднял это смутное светлеющее с темной земли. Сжал в кулаке и уже бежал прочь… не зная, куда… от отца…

Оно — в кулаке — было — ощущалось — чуть колкое множественно и гладкое… Он вдруг понял, что это гребень. Быстро перед глазами прошло — мачеха сидит, распустила волосы, и на столике перед ней — костяной гребень… Значит, обронила…

Отец нагонял… Андреас хотел бежать к воротам, но никак не выходило, словно бы он вдруг забыл, где, в какой стороне ворота… Уже усталость одолевала, наводила отупение. Было страшно слышать за собой отца, уже так близко; знать, что за спиной — лезвие ножа…

Андреас резко обернулся и едва не столкнулся с отцом. Так, лицом к опасности, было меньше страшно. Андреас отскочил и вдруг швырнул в отца гребень мачехи. В сущности, этому его резкому движению было три причины. Первое было то, что возникла потребность хоть как-то защититься. Второе было то, что даже в эти мгновения Андреас сознавал, что костяной гребень — безопасное оружие; а он даже сейчас не хотел ранить отца. И было еще третье — как только Андреас понял, что держит в руке вещь, принадлежащую мачехе, ему сделалось противно, хотелось освободиться от этой вещи… И вот все эти три обоснования, более или менее смутно и четко сознаваемые им, слились, сплавились резко в одно действие — бросок…

Тотчас же щеки Андреаса холодно коснулась мгновенно рукоять ножа… Отец метнул в него нож и чудом не попал в горло. Холодная рукоять даже не ударила Андреаса, а лишь коснулась… Он услышал чутко глухой удар ножа о землю…

И в тот же самый миг, сверкающая блестками странной светящейся воды и легкими остриями находящих одна на другую быстрых небольших и плавных волн, разлилась ирреально и огромно и быстро и текуче, странная светящаяся сверканием река…

Андреас оказался на одном ее берегу. И за спиной была ароматная темнота дружественного леса. А на другом берегу стоял отец. Андреас теперь ясно видел его, но словно бы издали; словно бы этот берег Андреаса был приподнят, и Андреас глядел на отца сверху вниз, и видел отца во дворе, и дом, и прикрытые ворота; но все было теперь какое-то отдаленное и от этого уменьшенное…

Какое-то время они оба изумленно смотрели даже с каким-то любованием на эту зыбко-текучую сверкающую реку. Забыв обо всем, Андреас улыбнулся…

«Это от гребня возникла такая река или от ножа?» — подумал он с детским любопытством.

И еще он подумал, что ведь и гребень мачехи и нож отца, в сущности, были враждебны ему. Но вот, он спасен благодаря одному из этих предметов…

И вдруг отец закричал:

— Я все равно убью тебя!

Андреас хорошо слышал все слова его крика. Слышно было, как будто голос прозвучал совсем рядом. И это тоже показалось Андреасу занятным. Теперь он был в безопасности. Он не сердился на отца, совсем теперь не боялся его, но не понимал, почему отец так сердится, почему грозит ему смертью. Андреас вдруг подумал, что надо спросить у отца, и тогда все станет понятно. И теперь ведь и можно спросить; ведь теперь не надо убегать от отца, и теперь не страшно…

— Почему ты хочешь убить меня? — голос Андреаса прозвучал открыто и звонко.

И вдруг отец начал кричать горячо, возбужденно и путанно. Андреас послушал и понял, что отец думает, будто Андреас напал на мачеху, когда приходил за зерном; это мачеха так рассказала отцу…

Теперь Андреас почувствовал себя оскорбленным. О нем говорили нечистое, такое, чего никогда не могло быть, и этим оскорбляли его. Обида был такая, что горло сдавило. А отец, между тем, продолжал говорить… Вдруг Андреас услышал, как отец пересказывает ему еще одну ложь мачехи. Это уж была совсем мелкая, маленькая ложь, но она-то и стала для Андреаса, что называется, каплей, переполнившей чашу.

— Ты говоришь, у нее домашнее платье было разорвано! — громко заговорил Андреас. — Но когда я приходил за зерном, она сидела в красивом желтом платье и красилась. Не в домашнем платье сидела, а в том красивом желтом, что ты ей привез из города. И стала говорить мне грязное, сам знаешь, что! Хотела, чтобы я сделал с ней грязное, и за это обещала соткать мне праздничную одежду, и сказала, что скажет тебе, чтобы ты купил мне сандалии. А мне стало противно слушать; я сказал ей, чтобы она такое не говорила. И еще сказал, что я тебе ничего не скажу, и что никто не должен знать, потому что все это позорно… И я быстро ушел. А она, видишь, спрятала хорошее платье, надела старое домашнее и порвала его нарочно. Хорошее красивое пожалела!.. Ты несправедлив ко мне. Я ни в чем не виноват. Ты не веришь моей правде, а веришь лжи этой женщины. Я больше не хочу жить в твоем доме. Видишь, волшебная река разделила нас. Я буду жить в том волшебном лесу. Но если когда-нибудь ты будешь пить воду, и вдруг холодная вода вспенится-закипит; значит, мне нужна твоя помощь и ты должен меня найти…

Андреас повернулся и пошел в лес. И вскоре отец уже не видел его. Отцу сделалось тоскливо. Это впервые затосковал он о сыне и почувствовал себя виноватым перед ним. Он вспомнил, каким послушным, простодушным и добрым был его сын; и вдруг понял, как обижал он своего сына, и стало так стыдно и горько. Каким терпеливым был его сын! И ради кого он обижал и мучил своего сына, и даже — страшно выговорить! — хотел убить… Ради плотского наслаждения с этой злой женщиной… И тут гнев его обратился на нее…

* * *

Она сидела в спальне. Услышала его шаги по лестнице и сразу поняла все.

Случилось. Гнев ее мужчины, ею же возбужденный гнев, который должен был обрушиться на того, кого она возненавидела, почитая себя униженной им; этот гнев теперь обрушиться на нее.

Она заметалась по комнате…

Ужас…

Все существо ее словно бы распадалось, пропадало в пространстве… Но она вдруг перестала страшиться. Она знала, что она неуничтожимая.

Когда отец вошел в спальню, женщины там не было. И нигде в доме не было ее. И он почувствовал, будто он сразу сделался старше, исчезли плотские желания и с ними исчезло многое нечистое. В доме и во дворе как-то стало чисто и просто.

Отец стал жить один. Нелегко было одному работать, но ведь он сам лишил себя сына. И он не нанимал работника и не покупал раба, а терпеливо работал один, и ждал, не вернется ли сын, не подаст ли вести о себе.

* * *

А Андреас пришел в лес.

Здесь все молчало дружественно, и это успокаивало его. Он тихо шел по тропе, все вперед и вперед. И было тихо и успокоительно для его души. Кротость такая делалась в душе и тишина легко одевала душу.

Андреас дошел до высокого кедрового дерева, остановился и смотрел на высокую продолговатую зеленую крону, различая в ней взглядом плоды-шишечки. Спокойно уходило вверх дерево, к небу уходило, высоко. И вдруг слезами обиды защипало глаза.

«Зачем нет мне покоя? — подумал с отчаянием Андреас. — Зачем вся эта грязь и обиды и горечь жизни? Зачем даже здесь вдруг пробудилась память об этом в моей успокоенной было душе, когда я увидел это дерево? Как я хочу покоя!..»

И он поднес пальцы обеих рук к своей груди; и грудь раскрылась и отпустила сердце. И сердце он взял в свои ладони. И вдруг он вспомнил, что в какой-то иной своей жизни был он гранильщиком драгоценных камней…

Сердце было меленькое, чуть округлое, нежно-алой множественностью изящества граней сияло оно; и было доброе и твердое; было как цветок алой розы, и как птица невидимая, поющая, изливающая душу над этим цветком…

А грудь закрылась, загладилась смуглая кожа…

Андреас бережно спрятал сердце в складки своей набедренной повязки и стал взбираться на дерево, крепко обхватывая ствол руками, подтягиваясь ногами.

И взобрался на самую верхушку. Там нашел самый высоко растущий плод-шишечку; и шишечка раскрылась, и Андреас одной рукой вынул сердце из складок набедренной повязки и вложил сердце в кедровую шишечку; и шишечка тотчас закрылась…

И стало Андреасу легко и совсем спокойно. Сделал он себе шалаш из трав и веток, и жил в этом шалаше. Он больше не мог воспринимать эти голоса живого, но по-прежнему оставался добрым, и лес был дружественным к нему. Андреас ел плоды лесных деревьев и трав, и пил воду из чистых лесных ручьев.

* * *

Однажды спокойно бродил Андреас по лесу, глядел на волнение лиственное под легким ветром, углядывал в листве быстрых птиц; бережно обходил муравьиные тропки, чтобы не вредить ничему живому. И вдруг почувствовал, как влетело в листву и понизу пролетело дуновение легкое водной широты. Андреас слышал о море, но никогда не видел его.

«Нет, это не речное, это морское дуновение, — подумал он. — Но неужели здесь близко — море? Как бы я хотел увидеть его!»

Дуновение, казалось, неслось, летело легко вперед. И Андреас пошел следом. Оно не исчезало, не растворялось в листве древесной, вело его за собой…

И уже началась песчаная почва и сделалось открытое пространство. Уже дышало море открыто и пело шумливо. Но еще не было видимо.

И вдруг Андреас увидел девушку. Откуда она появилась? Должно быть, из леса тоже, с другой стороны… И легко-легко она шла к морю. Такая тоненькая и легкая. Тонкое желтое платье обтягивало эту легкую тоненькую фигурку, но это не было стыдно. И волосы длинные черные, заплетенные в много косичек, задорно и нежно спадали до самых подколенок. И было в том, как она, вот такая, шла к морю, что-то изящно-потаенное. И невольно. Андреас пошел за ней тихо, приблизился и шел за ней. Но, кажется, она и не почувствовала этого. А он и не заметил, как вдруг открылось море. Внезапно открылось оно. И волны шумливо-певуче влеклись к песчаному берегу. Море голубое было и синим переливалось. Девушка убегала от волн и смеялась нежно. Андреас отошел совсем в сторону и она не видела его…

Кто она? Он не произносил этого вопроса вслух. Он не задавал этот вопрос самому себе и никого он не спрашивал, ни к кому не обращался. И едва-едва, смутно-смутно почувствовал он в своем сознании этот вопрос. И тотчас ясно, почти словесно ощутил ответ. И если бы выразить этот ответ совсем словами, он был бы таким:

— Она пришла. Она появилась и она твоя, потому что она дана тебе…

Этот ответ, почти выразимый словами, не был вымыслом его сознания, он на самом деле почувствовал этот ответ не свой невысказанный вопрос. Это было правдой, он верил…

Прежде, когда было в его груди то странное сердце, ему и не нужно было ничего такого… а теперь вот…

Как она красива! Может ли красота сама по себе быть чем-то духовным? Кажется, что такая чистая, нежная, тонкая красота что-то таит… Как природа?.. А таит ли? Неужели он будет с ней ночью? Свободно будет. По праву… От этой мысли сделалось приятно…

А девушка наигралась уже с морскими волнами и пошла прочь от моря. Она все еще не видела Андреаса и он пошел за ней следом. Лицо ее он видел мельком, но видел, какое это чистое лицо, с такими чистыми нежными большими глазами. И в этой нежности и чистоте он чувствовал некую углубленность, нечто более глубокое, нежели обычный человеческий разум…

Девушка легко и смело вошла в лес. И Андреас изумился и обрадовался; он понял, что она идет прямо к его лесному жилищу; прямо к тому высокому кедровому дереву, под которым устроил Андреас свой шалаш из веток и лесных трав.

Она шла быстро. И вдруг легко вскрикнула. Тотчас Андреас рванулся ей на помощь. И она не удивилась, увидев его рядом с собой. Только улыбнулась дружественно и легко. И он увидел, как она высвобождает легкими длинными пальцами одну из своих черных лоснистых косичек, волосы зацепились за ветку, нависшую над лесным ручьем.

Девушка высвободила косичку, легко откинула ее за спину и легко засмеялась. Андреас не чувствовал робости. Он верил. Он посмотрел на нее и понял, что и она знает, что дана ему. Но она нисколько не боялась, не была настроена на торжественный лад, была мило-веселой и легкой.

Они пошли рядом и дошли до высокого кедрового дерева, где на самой верхушке было скрыто сердце Андреаса. Под этим деревом Андреас сделал себе жилище. Пока Они шли, он все же стеснялся говорить. Но она так легко и мило-весело шла рядом с ним, будто они уже много говорили, и будто теперь даже и не надо им говорить, они понимают друг друга без слов.

Они подошли к шалашу. Она остановилась и вынула из-за пазухи маленькое гранатовое яблоко, быстро начала удлиненными ногтями срывать кожуру коричневатую. Показались ало-сияющие зернышки. Она с улыбкой чистых белых зубов прикусила. Зубы у нее были большие.

— Возьми, — прозвучал ее нежный-нежный голос. — Чтобы ты лучше любил меня…

Она рассмеялась чисто и нежно.

Но было в ее голосе нежном и в улыбке ее белых больших зубов, и в ее смехе — и все в этой полутьме лесной, озаряемой лишь странным свечением светляков и гнилушек — было нечто жуткое и таинственно-страшное, и хотелось от этого обратиться в бегство и бежать…

Но вот она качнула головкой, снова откидывая косичку, случайно закинувшуюся на грудь; и ничего страшного в ней не было. Она была совсем еще юная; «отроковица» говорят; совсем девочка… Андреас взял из ее руки гранатовое яблоко и наполнил рот нежной терпкой сладостью…

Они прикусывали поочередно, передавая друг другу маленький плод. После стали целоваться липкими юными сладкими губами. После обнялись и вошли в шалаш и сели там на охапку травы.

— Я виновата перед тобой, — шептала она. — Я дурною, плохою показывалась тебе…

Тревожная мысль на мгновение вспыхнула и опалила больно его сознание…

Она была прежде? Она показывалась ему? Он видел ее прежде? Когда она была?

Но миновало тревожное больное мгновение; и он уже сомлевал под ее ласками… ее тела, рук и губ… чистыми казались…

* * *

Между тем, случилось вот что. Ароматная тонкая прядка черных лоснистых волос, легкий локон сорвался легко в этот плеск лесного ручья, с этой ветки невысокой древесной. И ручей мгновенно унес локон в большую реку, а река влилась в море.

Корабли фараона с этими туго натянувшимися красными и желтыми парусами плыли по морю. Фараон вышел на палубу, смуглый, высокий и сильный, с широкими плечами, и в золотой короне с полосами продольными серебряными и змейкой из лазурита, а глаза ее были рубиновые.

Фараон почувствовал, как поднимается легко от морских волн благоухание нежное. И увидел, как плывет, легко держась на волнах, легкий локон, прядка черных лоснистых волос.

И, следуя приказу фараона, корабли двинулись следом.

И вошли в большую реку.

А после воины и слуги двинулись вдоль течения ручья лесного, и расчищали дорогу колеснице фараона.

И добрались они до высокого кедрового дерева. И под деревом был шалаш бедный, сделанный из веток древесных и лесных трав.

И управляющий имуществом и дворцами фараона приказал громким голосом, чтобы показались те, что были в этом бедном жилище. Но никто на его приказ не отозвался. И снова он громко приказал, и снова молчали и не показались. И на третий раз — то же.

Тогда фараон приказал разметать лесной шалаш.

И увидели прекраснейшую девушку в объятиях юноши. И она протянула к фараону свои нежные тонкие руки и воскликнула:

— Спаси меня! Этот человек силой привел меня сюда в свое жилище…

И фараон взял ее из объятий юноши.

— Кончено ли было его дело с тобой? — фараон спросил.

— Нет, — ответила девушка, — я воспротивилась ему.

А юноша и вправду лежал в оцепенении беспамятства, пораженный болью недовершенного соития и наслаждения недовершенного.

— Пойдешь ли ты со мной? — спросил фараон девушку. — Этот человек, я вижу, молод и красив. Такой красоты и юности у меня нет.

— Зрелая мужская красота прекраснее незрелой прелести юношеской, — ответила девушка. — К тому же этот человек злой и жестокий.

— Его лицо и весь его вид говорят об ином, — задумчиво сказал фараон.

Но девушка была удивительно прекрасна и он повелел своим слугам и воинам:

— Оставим этого человека и двинемся к нашим кораблям.

— Нет, нет! — воскликнула девушка, припадая к груди фараона. — Этого человека надо убить. Он злой и жестокий. Если ты оставишь его в живых, я буду бояться его мести…

— Я не могу убить беззащитного, — сказал фараон.

— Но тогда и я не смогу уйти с тобой… — девушка не договорила и чуть отстранилась.

— Я все сделаю для тебя, — сказал фараон, однако не привлек ее вновь к своей груди. — Я все сделаю для тебя, но убивать этого беззащитного юношу я не стану.

Мгновение смотрела юная красавица на фараона, затем, опустив головку, тихо произнесла:

— Хорошо. Тогда исполни лишь одно мое скромное желание: пусть слуги твои повалят это кедровое дерево.

Фараон хотел было сказать, что и это желание дурно, и дурно лишать лес такого прекрасного дерева; но ему уже хотелось обнимать и целовать и любовно ласкать эту девушку; и он не сказал ничего против ее дурного желания, лишь нетерпеливо махнул рукой слугам, чтобы они исполнили это желание.

И топоры острые сокрушили могучее кедровое дерево. Рухнуло оно на землю и лишь чудом не убило несчастного лежащего. Он по-прежнему был в беспамятстве, лишь слабо вздрогнул и застонал.

А девушка легкими быстрыми шажками пробежала к верхушке упавшего дерева и сорвала маленькую шишечку, и тотчас положила ее себе за пазуху, между круглыми красивыми грудями.

* * *

И двинулись к оставленным кораблям. Взошли на корабли и поплыли.

Нежно и мило улыбаясь, девушка приблизилась к фараону.

— Посмотри! — и нежными своими пальчиками с ногтями удлиненными она вынула из-за пазухи кедровую шишечку. — Мне рассказывали, — заговорила она ласково, — будто в таких вот кедровых плодах, вырастающих на верхушках старых деревьев, порою зарождаются удивительные драгоценные камни. Потому я и попросила, чтобы ты приказал срубить этот кедр. — Она протянула фараону шишечку. — Ты чувствуешь? — спросила она.

— Да, словно бы тепло и слабое биение, — ответил фараон и вернул ей кедровый плод. Ему было как-то не по себе держать это в руках, словно бы живое человеческое сердце, вырванное из груди, слабо забилось на его ладони.

Девушка начала отковыривать чешуйки проворными пальцами с длинными ногтями. И вот уже она протянула фараону прекрасный алый рубин.

Фараон взял камень.

— Удивительно! — воскликнул он, поднеся камень поближе к глазам. — Чудо! Над этим камнем работал искуснейший гранильщик. Но как возможно такое? — И фараон внезапно смолк, ощутив ладонью нежное тепло камня.

— Этот камень по праву должен принадлежать тебе, — сказала девушка, снова склоняя голову почтительно. — Но я бы хотела, чтобы ты подарил его мне в награду за мою будущую любовь к тебе…

Фараон вдруг почувствовал, что ему не хочется возвращать девушке драгоценный камень, но молча протянул ей драгоценность.

Девушка приняла камень и поцеловала ладонь фараона.

— Моя будущая любовь к тебе, — сказала она, — будет еще сильнее той, что я питаю к тебе сейчас.

И они вошли в шатер на палубе и уединились там.

* * *

Алым разлилась вечерняя заря над волнами. Корабли скоро должны были приплыть в большой порт, в столицу фараона.

Юная красавица вышла из шатра, положила драгоценный камень на ладонь и смотрела, как переливается он легкими алыми огоньками на вечернем заревом свете.

И внезапно камешек, словно живой, будто скользнул нарочно по ее гладкой ладони, и легко сверкнув, пролетев по воздуху, упал в море.

Отчаянно зарыдала красавица. Вышел из шатра и фараон и спросил, что с ней. Она горько жаловалась на потерю драгоценности.

— Но я сделаю тебе много других подарков! Мои сокровищницы полны прекрасными камнями. В моих мастерских работают искусные гранильщики… У тебя будет точно такой камень…

— Но мне нужно истинное, мне ни к чему подобие истинного, лишенное его сути! — воскликнула красавица.

— Но ведь невозможно отыскать в безбрежном море такой маленький камень! — возразил фараон.

Гневно сдвинулись брови девушки. И вдруг распалась толща морских вод и обнажилось дно морское. И множество пестрых морских рыб и других странных, ползающих и вьющихся морских существ засновало взад и вперед, и то зарывались они в песок морского дна, то всплывали.

И на палубы кораблей высыпали воины и слуги фараона и смотрели на чудо.

И напряженно смотрела девушка, сдвинув брови гневно.

И наконец снова сомкнулись воды. Не отыскался драгоценный камень. Девушка закрыла лицо нежными ладонями и заплакала тихо и горестно.

— Кто ты? — спросил пораженный фараон. — Ты морская царевна? Почему обнажилось морское дно? Почему обитатели моря искали потерянное тобой?

— О, я женщина и более ничего, — отвечала девушка нежным голосом. — Но, должно быть, нам, женщинам, покровительствует природа. Мы ведь близки ей, мы — матери, и природа — мать…

И приплыли корабли в столицу фараона. И все больше любил он свою новую наложницу, и дал ей много богатств…

* * *

Отец Андреаса поднес к губам чашу с водой. И вдруг закипела-запенилась холодная вода. И задрожал старик. Он понял, что с его сыном случилось несчастье.

Обулся он в сандалии, взял посох, вырезанный из кедрового дерева, и вышел из дома во двор.

И тотчас увидел перед собой зыбкую сверкающую множественными гребешками волн, легко струящуюся реку. Смело шагнул на воду и пошел, словно посуху. Перешел реку и увидел вдали большой лес. И пошел туда.

В лесу попал сразу на хорошую тропу и, по ней идя, вышел к поваленному кедру.

Там увидел сына своего, тот лежал на разметанной травяной подстилке. Отбросил старик посох, кинулся к Андреасу, и, упав на колени, принялся обнимать и целовать мертвое тело. Как живой, лежал юноша, не утратил свою милую дивную красоту, но был мертв. И плакал отец, держа его голову на коленях, и оплакивал сына, который жил так мало, так недолго. Но не мог он понять, что же причинило юноше смерть. Лежал Андреас, не тронутый тлением, как живой был, но сердце не билось.

Утомленный слезами, отец захотел пить. Пошел к ручью и стал пить, зачерпывая воду горстями. И вдруг алое нежное сверкнуло в чистом плеске воды. И поднял отец драгоценный камешек. Подумал старик, что если бы сын его остался живым, он бы сыну подарил этот камешек, пусть бы сын порадовался, ведь отец никогда ничего не дарил ему. Но мертв его мальчик и никакие подарки более не нужны ему. И пусть бы достался этот драгоценный камень кому другому, более удачливому в этой жизни. И отец хотел снова бросить камешек в воду. Но таким нежным и теплым сделался в его ладони этот камешек, что старик решил внезапно:

«Я никогда не дарил моему сыну подарков. Пусть же эта драгоценность будет моим подарком ему, первым и последним подарком».

И он принес камешек этот к мертвому телу и положил на грудь мертвецу.

И вдруг на глазах убитого горем отца произошло чудо. На миг раскрылась грудь мертвого юноши и, приняв алый камень драгоценный, закрылось вновь. И тотчас юноша ожил.

Он сел, опираясь на руки, и улыбнулся отцу. Отец со слезами обнял его крепко и прижал к своей груди.

После заговорили они и говорили долго. Андреас не помнил, что же с ним произошло. Помнил только обиду, что нанесла ему мачеха, и как расстался он с отцом. И помнил, как спрятал сердце свое в кедровый плод. И ничего иного, случившегося с ним, не помнил.

— Должно быть, это дровосеки срубили дерево, шишечка раскололась и камень-сердце соскользнул в лесной ручей, — говорил Андреас отцу. — А, может, это сильный ветер повалил дерево. Но мне жаль это дерево. Теперь мое сердце снова бьется в моей груди. И я слышу эти голоса всего живого, и у меня есть силы, чтобы слышать их…

Отец начал просить его вернуться домой.

— Я стар, я совсем один, — говорил отец. — Будем жить вдвоем. Будем заботиться друг о друге. Козы и коровы заждались тебя. Поле наше тоскует без тебя. Деревья в саду печалятся о тебе…

Андреас посмотрел на отца и увидел, какой тот сделался старый. Неужели прошло так много времени? Андреас подошел к ручью и глянул в воду. Смутно отразила его плещущая вода. Но все же он смог разглядеть, что остался прежним. Значит, это только отец переменился. Но теперь Андреас даже еще больше любил его. И отец теперь сильно любил своего сына.

Вышли они из волшебного леса и, пройдя по воде волшебной реки, как посуху, возвратились домой.

Дома они стали жить хорошо, заботились друг о друге, о домашних животных, о садовых и полевых растениях, и были сыты трудами рук своих.

* * *

Однажды отец сказал Андреасу:

— Хочу я порадовать тебя занимательным зрелищем. Давай-ка поедем в город, в столицу фараона. Как раз в это самое время, весной, там справляется торжественно праздник в честь богов и богинь. Бывают красивые процессии. Увидишь ты прекрасные храмовые строения. Когда я был молод, я ездил на эти праздники в город. Надо мне и тебя порадовать.

Андреасу не хотелось ехать в город, не хотелось видеть множество толпящегося народа и какие-то большие постройки. Но не хотелось и огорчать отца, который так искренне желал порадовать сына. И Андреас согласился.

— Хорошо, поедем, — сказал он.

Наняли они на недолгое время работника, чтобы присматривал за их домашними животными и поливал бы сад и огород; и сами поехали в город на повозке, запряженной быками. Отец надел праздничную одежду. И сыну дал новую одежду и сандалии.

Уже когда они приближались к столице, много людей спешило туда же. Но все давали их повозке дорогу и восхищались красотой Андреаса.

— Что за красивый юноша! — слышалось.

— Это боги одарили его.

— Видно, что красота его — добрая и чистая…

Отец с гордостью поглядывал по сторонам. А Андреас покраснел и опустил глаза. Видя его смущение, отец усмехнулся и сам стал править быками. А Андреас теперь сидел на повозке, опустив глаза, и слушая похвалы своей красоте. Он полагал искренне, что не заслуживает подобных похвал.

Вот они въехали в город. Медленно продвигалась повозка. Андреас по-прежнему не поднимал глаз и мельком видел какие-то высокие строения и множество людей в пестрых нарядных одеждах.

— Процессия!..

— Процессия!.. — вдруг раздалось.

Андреас почувствовал любопытство и поднял глаза.

Но он не мог ничего воспринять, кроме этого ощущения многоцветного и даже драгоценного великолепия, которое сочеталось почему-то с этим томительным, мучительным жаром. Слепило глаза этими странными разноцветными искрами. И вот возникло ощущение боли в голове — в висках, в затылке, в переносице… Такая боль уже была… когда-то… и в этой и в прежней его жизни… И, значит, у него была какая-то еще прежняя жизнь… И что-то еще было…

Но это великолепие движущейся процессии давило его сознанием шумным своим жаром и он не мог сосредоточиться…

И вдруг явилось ослепительное зрелище колесницы, сверкающей золотом, и на колеснице — фараон, стройный и смуглый, широкоплечий, в ослепительно белом переднике, с этим сверкающим на шее ожерельем из золотых пластин; и на голове золотая корона с этими продольными серебряными полосами, украшенная змейкой из лазурита, и глаза у этой змейки — рубиновые…

Оглушительные приветственные клики раздались… Все усиливалось ощущение жара…

Фараон положил руку на плечо женщины, что стояла рядом с ним на колеснице. И эта женщина вся была в золоте и драгоценных камнях, и черные волосы ее лоснистые сияли, и лицо и глаза сверкали разными красками; черным для век и бровей и ресниц, и белилами и румянами для щек и гладкого лба, и золотой пыльцой на веках… И блистали золотые цветы и звезды ожерелий ее и подвесок…

И люди начали приветствовать ее, называя ее «великой достойнейшей».

— Почему эту женщину так называют? — тихо спросил Андреас, наклонившись к отцу.

— Потому, что она — любимая наложница фараона, — так же тихо ответил отец.

* * *

На следующий день должно было совершиться великое и торжественное жертвоприношение. В большом храме должны были принести в жертву священного быка. Долго искали его по всему царству фараона. Ведь на нем должны были быть ясно обозначены священные знаки: шкура у него должна была быть гладкая, черная; на лбу — одно белоснежное пятнышко, словно звездочка; на хвосте — две прядки — черная и белая; и под языком — еще одно пятнышко, наподобие скарабея, священного жука.

Андреас и его отец заночевали на окраине города в одной бедной гостинице. Они заплатили за комнату и лежали тихо на кроватях, прикрывшись легкими одеялами. Ночь была жаркая и потому не спалось. Внезапно Андреас очнулся встревоженно от легкой дремоты, которая уже начала было одолевать его…

«Но ведь священного быка нельзя убивать, нельзя приносить в жертву! — вдруг подумал Андреас. — Почему же все говорят о торжественном жертвоприношении? Что это все значит? И откуда у меня это мучительное и тревожное чувство, будто это мне грозит опасность… Ах, если бы отец утешил меня!.. Но я ничего не буду говорить ему, не хочу тревожить старика…»

Андреас снова лег и вдруг почувствовал ясно, что у него была какая-то прежняя жизнь. Она была прежняя, но должна была быть будущей. Но почему-то была прежней. Или она просто распалась, разошлась на две половины и вместила между ними эту его теперешнюю жизнь?.. Он не понимал… И в той жизни важен для него был не отец… А кто же?.. Он вдруг ясно осознал: мать!.. Но он не помнил, совсем не помнил, какая она была. Только смутно припоминал, что с ней было связано каменное изображение девственной богини… Что это было?.. Или она сама была богиней, а он, Андреас, в детстве той своей жизни был богом?.. Но вдруг подобные мысли показались ему кощунством… После начало все путаться, мешаться, заплетаться в его сознании… Он уснул…

* * *

Проснулся он, потому что отец осторожно тряс его за плечо. Андреас раскрыл глаза и увидел наклонившееся над ним растерянное лицо старика.

— Вставай, вставай, — говорил отец. И голос у него был какой-то испуганный.

— Что случилось? — спросил Андреас. — Ты боишься чего-то?

А, между тем, сам уже чувствовал, как его охватывает мучительный, томительный страх. Ему казалось, что вот таким бывает предсмертный ужас. Вот так пугались козы, которых должны были заколоть; и трава, которую он срывал на корм козам и коровам, пугалась так…

— За тобой пришли, — отец говорил растерянно и смущенно. Казалось, будто случилось что-то такое, чему отец должен был бы радоваться. Но отец не радовался; и сам смущался этой своей нерадостности…

Андреас вдруг легко понял, что отец не хочет отпускать его, но не отпустить нельзя; отец боится противиться кому-то, сильному своей властью…

Но Андреас уже знал, кто посылает за ним. Он не мог бы сказать в точности, что же произойдет; но ощутил вдруг остро и как то странно восторженно свою обреченность; охватила его какая-то восторженная возбужденность безысходности. Бездна обреченности и отчаяния раскрылась и была прекрасна, как всякая бездна.

Андреас сидел на постели.

— Посланные ждут, — шептал отец, низко наклоняясь к нему, отец уже немного успокоился. И Андреас казался отцу спокойным. — Посланные ждут за дверью, внизу, — сказал отец. — Видно, вчера тебя приметил… — отец на миг поднял глаза к потолочным балкам, не решаясь назвать фараона. — Поведут тебя на торжественное жертвоприношение священного быка. Ты будешь там, в большом храме…

Андреас быстро поднялся, отец подал ему воду в глиняной миске — умыться. Быстро умылся и оделся Андреас. Вместе с отцом спустился вниз.

Молчаливые рослые посланцы ждали на улице перед дверью. Андреас знал, кем они посланы. Смуглые тела их, смазанные обильно оливковым маслом, блестели разлитым сверканием рассеянных по гладкой коже ломких искр. Наконечники длинных копий сверкали открытым ужасом торжествующей смерти. Андреас обнял отца и быстро подошел к посланцам со словами:

— Я готов!

Они разом повернулись, окружили его прямоугольно. И он пошел вперед легко, а они шли, прямые копьеносцы, окружая его. Быстро уходила тень утренней прохлады и уже делалось жарко. Сначала они все шли, ступая по земле; затем спутники Андреаса ускорили шаг, и Андреас пошел быстрее. Улицы были пусты. Ступни Андреаса легко оторвались от земли твердой утоптанной, и шел он теперь легко по воздуху чуть над землей; и спутники его шли так же, и ноги их, большие, сильные и смуглые, вытягивались, сгибались и разгибались, словно были ногами деревянных больших движущихся фигур.

Так прошли они все огромную площадь пустую и вступили на каменную террасу, замощенную огромными плитами. Свистящий ветер задувал дико и горделиво. Спутники Андреаса внезапно исчезли, словно их и вовсе не было. Но он словно бы и не удивился этому. Он пошел дальше один. Шел легко и решительно, теперь ступая крепко ступнями на камни.

Огромное чудовище лежало на каменном ложе. Андреас увидел лицо чудовища — длинные глаза с этими круглыми зрачками и выпуклые губы, медленно разомкнутые в окаменении жадности. Ему тоскливо почудилось, будто он знает это лицо всегда; оно всегда мучило его уже одним тем, что оно существовало; уже этим одним оно было враждебно ему; оно хотело подчинить его каким-то своим законам и закономерностям, согнуть, сломать его оно хотело; оно презирало его и топтало его, и торжествовало победу в этой грубой, вещной и плотской жизни, где оно объявило его непокорность достойной презрения чудаческой причудой…

И у этой женской головы было туловище пса и вытянутые с этой спокойной беспощадностью вперед огромные львиные лапы…

И за спиной огромного каменного чудовища высились огромные, высокие, плотно-округлые каменные колонны храма, будто замерли каменно и навеки встали огромные слоны, более не желая ступать.

«Здесь поклоняются животным. Животные здесь — божества», подумал Андреас.

Он увидел огромный портал и арки — все ярко-синее, отороченное оранжево-белыми узорными гирляндами, изображающими переплетения цветов на стеблях, и хищно направленных вперед в этой резкой веренице, проворно вытянувших лапы желтых львов с этими разверстыми хищно пастями.

Андреас прошел под аркой и вступил в зал. И здесь было тихо и пусто. Но казалось тесно от стенной росписи. Глядели с белых стен многие желто-коричневые фигуры сидящих и стройно-вытянуто стоящих женщин, четко были очерчены желто-коричневые круги; многие изогнутые знаки испещряли белизну; черно-коричневые большие змеи с раздутыми шеями застыли в продольных извивах крупных под потолком; и птицы хищные распростирали над проемами дверными широкие узорные крупно-перистые изогнутые крылья.

Андреас прошел через этот зал бесстрашно. Он ничего не боялся, потому что ждал всего самого страшного. В конце перехода увиделось жаркое яркое сине-голубое небо. Он вышел снова на каменную площадку, уже другую. Там она стояла страшная своей красотой хищной и открытой, открыто разукрашенной золотом и серебром и драгоценными камнями и притираниями и красками и тканями легкими, почти обнажающими ее хищное женское тело. Но голова ее вдруг сделалась плотской, тупой, упорно глядящей головой молочного животного. Женщина-корова — одна — в двойном теле; божество людей, плотски утоляющих себя и множащихся; божество людей, женщина-корова — небо — земля — Млечный путь — женщина с младенцем от мужчины. Жрица богини. Богиня… «Великая достойнейшая»… НАЛОЖНИЦА ФАРАОНА!..

Она занесла над головой Андреаса; прямо стоя, вскинула обеими руками, острый, сверкающий, золоченый топор-секиру. Было страшно жарко. Кровь билась в висках юноши, билось в затылке больно и остро, переносица горела плавящимся огнем. И тело преображалось, каким-то мощным делалось и в этой мощи своей делалось неуклюжим, неуклюже-мощно направленным лишь вперед. И голова вытягивалась. И мучительно недоставало… недоставало… Глаза глядели прямо… Рук, рук не было у него теперь! Он закричал. Но это был мощный животный голос…

Он был священным быком и пришел на жертвоприношение…

И ему не было спасения, потому что этот мир был ее. Это все было ее бытие.

И можно было спастись, только вырвавшись из ее бытия, из ее мира. И Андреас отчаянно воззвал, напрягая живые еще частицы своего человеческого существа; к Большому Богу воззвал, к Богу без телесного начала. Бог этот был — жестокость. Но не жестокость женщины и зверя, а жестокость человеческой бестелесности. А Дева-мать с жертвенным Младенцем, которого она, чуть приподымая на руках, доверчиво протягивала миру, была жалость. Там путь Андреаса был отказ от плоти, от всего того, что тело…

И топор-секира, острый, сверкающий, золоченный, очутился в его поднятых руках. Он снова был человеком, каждую частицу своего человеческого существа ощущал ясно, явственно, почти с наслаждением. Она упала на колени, словно огромная красивая змея изогнулась внезапно. Лицо она пригнула низко в ладони; и волосы закинулись черной гривой; и шея открылась сзади, такая внезапно нежная и беззащитная.

И Андреас отрубил ей голову.

Радость чресл радостной судорогой охватила все его существо, снизу вскинулась и охватила… Всего его охватила… И вспомнилось четко и смутно: вот чего она лишила его, неведомо когда… вот этого — мужской радости чресл от завершенного наслаждения телесного с женщиной…

Она была девочка, тоненькая, в легком узком желтом платье, «отроковица» говорят… И сейчас она выбежала неведомо откуда легкими шажками босых ступней из-под этого желтого тонкого подола… И черные косички — много — частью закинулись на грудь. И глаза детски смеялись. А тело женщины лежало на скрещении каменных плит, обезглавленное. Но она, девочка, она и была эта женщина. И голову женщины красивую она несла на золотом блюде чеканном, вытянув вперед свои тонкие, детские еще, и нежные руки. Это было странное жестокое зрелище, но оно было красивое, даже зачаровывало как-то. И Андреас невольно смотрел и даже чуть подался вперед. А топор-секира упал из его рук звонко на камни, но Андреас как бы и не заметил этого. И вдруг он увидел, что голова на блюде — его. Нет, она не переменилась, он просто вгляделся и увидел. Не было текущей крови, это была его голова, его черты. Но лицо было мертвое, тяжелые плотные веки прикрыли глаза и смутная зеленоватая гнилость боковым пятнышком проступила на округлом его лбу. И он ужаснулся смутно и прижал ладони к лицу. И тотчас засмеялся, и это было странно. Но он теперь знал, что он вправе совершать странное. Он смеялся и ему было радостно, ведь он не был обезглавлен. И он снова бросил взгляд на блюдо. Нет, это была ее голова. Красивая женская голова. Но лицо побледнело. И девочка протягивала эту голову ему на блюде и смеялась диковато-озорно-женски. И он вдруг не мог отвести глаз от этой головы. А голова медленно-округло приоткрыла бледные губы и проговорила тихим, чуть с присвистом глухим и таинственным, слабым посмертным голосом; проговорила:

— Тебе… моя месть…

И глаза ее были открыты. Устремленные в свою телесную сущность, женские глаза коровы-матери, козы-матери…

И вдруг Андреас узнал ее, эти глаза, это лицо. И девочка тоже была она, нет, не ее дочь, а она сама… Но почему дочь?.. Это у его мачехи есть дочь. Но, кажется, он эту дочь никогда и не видел… Это его мачеха, жена его отца. Ее зовут госпожа Амина. А его зовут Андреас Франк!..

* * *

Госпожа Амина лежала на чистом полу в обыкновенной комнате. Занавеска на окне была чуть отдернута. Маленький комод красного дерева стоял сбоку. И у кровати с пологом белел на столике глазурованный умывальный кувшин…

А женщина лежала на полу навощенном в одной полотняной ночной сорочке. Ее босые ступни как-то торчали пальцами вверх, ноги под сорочкой чуть раздвинулись. Волосы растрепались и неровно прикрывали ее лицо. Нательный крестик на закинувшемся набок петелькой шнурке блестел тонко и золотом на гладком дереве светлой половицы. Женщина была уже немолода, руки и груди под сорочкой, видно было, что уже одряблели; но еще все же могли называться красивыми, пышными. Пальцы с этими удлиненными ногтями, окрашенными красным, судорожно сжались, вонзаясь в ладони. Открытая полная шея женщины была искромсана каким-то острым лезвием; все было залито кровью; красновато-кроваво-розовое телесное в лохмотьях перерубленных сухожилий. А голова криво-неестественно завалилась набок; словно бы желала отдельно от тела немного подвигаться и увидеть свою спальню в неожиданном ракурсе; да так и замерла.

Андреас прямо стоял над лежащей женщиной, в ногах у нее. Смотрел на кровь на полу, на раскромсанную шею и на торчащие вверх пальцы ног. В правой, прямо опущенной руке он держал — лезвием вниз — маленький топорик; такими топориками женщины дома на кухне разделывают мясо. Он не мог сейчас вспомнить, был ли у них, у него и у его матери, дома на кухне такой топорик. Во всяком случае, не следует оставлять его здесь.

И вдруг тоскливо озарилось в сознании: ведь это он совершил убийство. Вот и кровь на его одежде. Он убил мачеху. Он вспомнил, как пришел к отцу, они поужинали, о чем-то говорили, но о чем, Андреас не мог вспомнить. И зачем он пошел к отцу? Зачем отец пригласил его? Что-то было… какие-то хлопоты… Суета какая-то в жизни Андреаса… На полу, прямо как-то напротив носа неестественно повернутой головы, почти отделенной от тела, валялся раскрытый бархатный футляр, видны были серьги. Андреас немного нагнулся. Нет, это не его работы серьги.

Но, Боже, какая все вокруг была неизменимая тяжеловесная реальность! И в этой реальности было тошнотворное убийство. Ему не было жаль эту женщину, она была ему противна; но было ужасно и тошнотворно то, что он убил ее…

Но как это могло случиться? За окном — бледный зимний рассвет. Почему Андреас здесь, в комнате этой женщины? Ведь он вечером ушел домой. Вчера вечером…

И неужели теперь эта тяжеловесная реальность жизни сделается еще тяжелее? Неужели навалится на его душу, на его сознание такими грубыми тяжелыми своей остроугольностью кирпичами, как суд, тюрьма; дни, часы, мгновения предсмертные перед казнью… И не будет никакого просвета… Придавленное страшной тяжестью, обессиленное сознание никогда уже не найдет выхода, не прорвется в иную какую-то реальность, в иное бытие, в другой мир… И ничего больше не будет. Одни только страшные его мучения в этой остроугольной тяжеловесности; и это, страшное, предсмертное, которое в этой реальности страшнее всех остальных мучений…

Андреас повернулся резко и выбежал в открытую дверь. Дверь выходила в короткий коридор; вдруг Андреас подумал, что этот дом совсем не такой уж большой. А, значит, казался большим? Когда?.. На мгновение ярко ощутилась эта занятная и тревожная множественность реальностей; ощущения, возникшие и сложившиеся в этих разных реальностях, порою внезапно перекрещивались в его сознании… Но теперь не надо было над этим задумываться. Андреас торопился. Он даже не думал, что одежда его залита кровью, что в руке он держит этот топорик; не думал, что может сейчас случайно столкнуться, встретиться с отцом, или служанка вдруг выйдет… Все существо Андреаса рвалось вперед — вырваться из этого дома, который за своей видимой тяжеловесной реальной реальностью затаил глухо и душно какие-то реальности ирреальные…

Загрузка...