Мама говорит, что у меня сердце художника. Она говорила это всегда, сколько я себя помню, и обычно без всякого повода. Стоит почувствовать на себе ее взгляд, посмотреть на нее — и она скажет: «У тебя сердце художника, Пульга».
Когда я был младше, не мог понять, что она имеет в виду. Но мне было все равно, потому что она всегда улыбалась такой улыбкой, которая казалась и счастливой, и гордой, и грустной одновременно. Вот почему я думал, что сердце художника — это, должно быть, что-то хорошее.
Когда она в первый раз так сказала, мне представился художник с маленькими усиками и в берете, как в мультике про Тома и Джерри, іде они ваяют очередной шедевр. Правда, всего через пять секунд после этого им приходится удирать друг от друга, от бульдога или от метлы. Пять секунд — а потом беги, спасайся! Сложновато для малышей. Хотя преследования — тоже часть жизни, верно? Так что мультики меня чему-то научили.
Но я не хочу быть таким художником. Я собираюсь стать артистом, вроде моего отца. Он был музыкантом, играл потрясающую музыку и умел с размахом мечтать. Может, как раз это и значит иметь Сердце художника? А может, это способность подмечать все краски мира и искать их повсюду, несмотря на то что наш мир бывает очень мрачным.
А еще, я думаю, это значит, что вы чувствуете то, чего не хотели бы чувствовать. Например, при виде крови на бетоне вы не можете перестать гадать, чья она, и что-то внутри вас готово разрыдаться.
Но я точно знаю, что тут у нас хуже сердца художника ничего не придумаешь. Оно не помогает выживать, а наоборот: делает мягким и постепенно разрушает изнутри.
Я не хочу разрушиться. Не хочу развалиться на куски — такого и так кругом предостаточно.
Что мне нужно, так это стальное сердце, холодное, твердое, нечувствительное к резким уколам боли и ударам судьбы.
Чико щелчком посылает что-то мне в лицо, и я в ответ запускаю крошечным кусочком тортильи прямо ему в глаз. Он трет его и смеется.
Мы сидим за столом в кухне. На Чико опять его дурацкая бледно-голубая рубашка. Он все еще чешет глаз, когда из соседней комнаты доносится звонок маминого мобильника.
— Слушай, брат, у тебя что, других рубашек нет? Эта такая маленькая, что едва на тебя налезает. Как только ты ее напялишь, сразу кажется, что собираешься исполнить танец живота или еще какую-нибудь фигню. — Я хохочу, тыча пальцем в заметные мясистые складочки у него на талии.
— Заткнись! — выпаливает он. — Это моя любимая рубашка, понял? Видишь, что на ней изображено? Американский орел! Это я — американский орел, так что… Пошел ты к черту, — тихо добавляет он и смотрит, ожидая моей реакции.
— Не, парень, надо не так. Помнишь, я тебе говорил, что в слова нужно вкладывать силу? Задери подбородок и сделай такой выпад вперед, как пес, который сидит на цепи.
Я показываю, как надо, но Чико пожимает плечами и одергивает рубашку. Много раз я пытался научить его правильно ругаться и дразниться, тем более что у него для этого подходящие размеры. Но Чико делает это слишком робко. Он вообще слишком стеснительный, во всем. И демонстрирует миру свою слабость, не желая этого.
Вот и сейчас он смущенно натягивает рубашку на круглый живот, и мне становится ясно, что мое замечание всколыхнуло в нем все его комплексы. Будь я парнем, который хочет его сломать, просто продолжил бы доставать Чико. Но я люблю друга, поэтому не делаю этого, а напоминаю себе, что надо бы ненадолго от него отстать.
Он швыряет в мою сторону приличный кусочек тортильи, который попадает мне в волосы. Я трясу головой, чтобы избавиться от него, — и тут снова звонит мамин мобильник. Мы слышим, как она отвечает, а потом ее голос из спокойного становится возбужденным:
— Лусиа, calmate! Успокойся! Я позвоню донье Агостине, но ты просто не нервничай… Ты должна сохранять спокойствие. Приеду через несколько минут. Все будет хорошо, обещаю.
Чико смотрит на меня, его левый глаз до сих пор красный и слезится, а пальцы сложены для щелчка, но на лицо уже наползла тень тревоги.
— Что случилось? — нервничает он.
Я подхожу к открытой арке, отделяющей нашу крохотную кухню от гостиной, которая ненамного больше.
Она заставлена громадными красными бархатными диванами. Мама купила их за хорошую цену еще до моего рождения. Она гордится, что битый час торговалась за них с продавцом, восклицая: «Да кто захочет сидеть на бархате, когда жара сорок градусов и влажно?!» Но, оказывается, сама мама очень этого хотела. Она считала, что диваны выглядят просто по-королевски, и отвоевала их, хоть теперь нам и приходится вставать каждые пять минут, чтобы немного охладиться.
Мама расхаживает возле нашего древнего, как мир, телевизора, прижимая мобильник к уху.
— Что происходит? Все нормально? — спрашиваю я, готовясь услышать, что кто-то умер. Или убит. Или похищен.
— El bebe, Пульга! Ребенок вот-вот родится!
На ее лице, на мгновение вытеснив беспокойство, появляется широченная улыбка, а глаза делаются огромными от радости. Прежде чем я успеваю хоть что-то еще спросить, она уже начинает новый телефонный разговор, объясняя донье Агостине, что у моей двоюродной сестры Крошки началась роды, а mua[3] Лусиа не может отвезти ее в больницу, и пожалуйста, пусть донья поторопится!
Крошке семнадцать — на два года больше, чем мне. Она моя двоюродная сестра, хоть и не по крови. Точно так же Лусиа мне тетя, но не кровная. А Чико — мой брат, и тоже не по крови. Кровь, если только она не проливается, ничего для нас не значит. Мы семья и всегда горой стоим друг за друга, что бы ни случилось. Поэтому через миг, перекрывая рев своего мотороллера, мама кричит, чтобы мы заперли дом, выезжает с нашего переднего патио и мчится к mua Лусии и Крошке.
— Погнали! — вопит Чико, выбегая из кухни и протискиваясь мимо меня.
Он давно умирал от желания увидеть ребенка Крошки, постоянно таращился на ее живот и, когда мы собирались все вместе, спрашивал, как она себя чувствует.
Сперва я думал, что Чико просто в своем репертуаре: беспокоится обо всех на свете и считает младенцев, щенков и котят ужасно милыми. Но однажды вечером, вскоре после того, как выяснилось, что Крошка беременна, мы сидели в нашей комнате, и он сказал мне, что верит, будто после смерти мы возвращаемся на землю. Будто мы рождаемся снова и находим способ быть с теми, кто нам дорог. Тогда я понял: Чико надеется, что к нему таким образом вернется его мама. Он, наверное, думает, что, увидев наконец ребенка Крошки, сможет узнать в нем черты своей матери. Мы-то с мамой не особо верим в такие вещи, но кто знает: может, Чико и прав.
Я хватаю ключи и запираю дверь. А потом мчусь в сторону дома mua Лусии по улицам нашего баррио[4], где еще не улеглась пыль, которую поднял мамин мотороллер, и легко нагоняю Чико, потому что я мелкий и шустрый — и это хорошо для здешней жизни. Мы уже на полпути, и тут Чико вспоминает, что олимпиец из него никакой. Он замедляется до бега трусцой, а потом переходит на шаг.
— Черт, — говорит он, сгибаясь пополам и хватаясь за живот, — я совсем запыхался. Давай просто пойдем. Рожать же все равно долго, да?
Я решаю, что он говорит дело, и мы сбавляем ход. Чико хватает ртом густой влажный воздух, и его лицо краснеет, становясь похожим на потемневший апельсин.
— Парень, а почему Крошка так затянула? — спрашивает он. — В смысле, чего ей было не поехать рожать в больницу? Разве это не надежнее? А она вот так рожает дома, будто сейчас Средневековье какое-нибудь. Ты думаешь, с ней все будет нормально? — Он смахивает со лба бисеринки пота, щурясь от палящего солнца — яркого и белого.
— Ну конечно, с ней все будет нормально. Женщины рожают каждый день, так ведь? И ты же знаешь нашу Крошку. Малюсенькому ребенку с ней не потягаться. — Я смеюсь, надеясь убедить Чико, но он лишь пожимает плечами.
Я вижу, как его начинает пожирать тревога. Он всегда нервничает, особенно если дело касается Крошки, меня или наших матерей. Например, Чико тревожится, когда мама задерживается с работы хоть на несколько минут, потому что она может не успеть добраться засветло. Тут у нас никто не хочет ходить впотьмах.
А еще, было дело, mua Лусии названивали какие-то типы, требовали денег, так у Чико все внутренности сжимались, скрипели и стонали от беспокойства, как будто что-то грызло его изнутри. Закончилось это, лишь когда прекратились угрозы, хоть мама с mua Лусией и утверждали, что, как люди говорят, такое частенько случается. Просто всякая шпана притворяется опасными парнями — вдруг удастся срубить легких денег. Если не заглотишь их наживку, они просто отвалят, и всё. Надо признать, я и сам был немного напуган этим. И mua Лусиа тоже переживала, это точно. Вот и еще одна особенность здешней жизни — никогда нельзя точно сказать, где реальная угроза, а где жульничество.
— Дикость какая-то, скажи? — подает голос Чико. — У Крошки будет ребенок!
Я подобрал на дороге камень и зашвырнул его подальше. Упав на землю, он взметнул облако пыли. Да, это дикость. И конечно, Крошка должна бы рожать в больнице. Нельзя было ждать так долго и дотягивать до того момента, когда она уже не сможет ходить и mua Лусии придется в панике взывать к помощи Марии, Иосифа и моей мамы.
Впереди я вижу донью Агостину, которая спешит к дому Крошки, и мне становится чуть легче: эта старушка работала акушеркой, когда была помоложе. Может, все еще обойдется и Крошка будет в порядке, пусть даже у нее уже несколько месяцев совсем потерянный вид.
Дело в том, что Крошка, похоже, так долго тянула, потому что вообще не хотела этого ребенка. Она отказывалась признавать его существование. Не говорила о нем. Ничего для него не делала. Думаю, какая-то ее часть считала, что, если игнорировать беременность, та как-нибудь рассосется. Из-за этого я жалел Крошку сильнее, чем когда-либо, сильнее, чем когда ушел ее отец. И даже сильнее, чем когда он так и не вернулся.
Не думаю, что Крошка вообще собиралась сообщать mua Лусии, маме, Чико или мне о своей беременности. Интересно, если бы мы не узнали о ней случайно, что делала бы Крошка, когда пришло время рожать? Может, закрылась бы с вечера у себя в комнате, а наутро вышла, держа младенца на сгибе одной руки, по-прежнему отказываясь признавать, что он есть, и пропуская мимо ушей все обращенные к ней вопросы?
Мы узнали о ее беременности лишь потому, что несколько месяцев назад она выпала из белого автобуса, который ездит к открытому рынку в центре нашего города, и, окровавленная, попала в клинику с переломами и синяками. Мы с мамой добрались туда как раз вовремя, чтобы услышать, как Крошка пытается объяснить доктору, что же произошло.
Она бормотала про жару и тесноту в автобусе: мол, у нее закружилась голова, кто-то толкнул ее — ну она и выпустила поручень. Вот и всё, настаивала Крошка. Именно так она и вывалилась на все эти камни из открытого автобуса, как раз когда он начал спускаться с самого высокого холма нашего баррио.
Врач объяснил нам и mua, что такие вещи порой случаются, что беременные сплошь и рядом страдают головокружениями, особенно в толпе, но тревожиться не о чем: с ребеночком все в порядке. Он сказал все это будничным тоном, возясь со сломанной рукой Крошки и обрабатывая ее ссадины.
Mua и мама ахнули, а Крошка уставилась в потолок.
— Un bebe? Ребенок?.. — прошептала mua.
А потом в кабинете стало тихо, лишь из соседней комнаты доносилось старческое кряхтенье, да в коридоре, где ждали своей очереди пациенты, стонала какая-то женщина.
— Пять месяцев? — продолжала вопрошать mua, когда они с мамой уселись пить кофе у нас в кухне. — Рего, соmо? Но как?! Прямо под нашей крышей. И кто отец?
Мама поглаживала mua по руке и старалась приободрить ее. Напомнила, что они не какие-нибудь замшелые старухи и какая разница, кто там отец.
— Должно быть, это была какая-то несчастная amor, Лусиа. Любовь, обстоятельства которой сложились так неудачно, что девочка хочет просто забыть этого парня. Не спрашивай ее о нем, пусть она сама тебе все расскажет, когда будет готова. Ах, бедняжка! — сказала мама. — Бедная Крошка! Давай-ка будем лучше думать о ребеночке. Вырастим его все вместе.
Мама добавила, что из нас с Чико получатся отличные muo[5]. А она и mua Лусиа будут этому малышу бабушками. И ребеночек не станет ни в чем нуждаться. Она повторяла это снова и снова, пока то, что сперва показалось mua Лусии катастрофой, не стало наконец поводом для радости.
За все это время Крошка не проронила ни слова.
Вскоре мама и mua Лусиа, лучшие подружки с самого детства, уже со счастливыми улыбками покупали вещички для младенца. Они починили старую плетеную кроватку. И все время повторяли, что этот малыш — просто дар небес.
Но их радость не была заразительной. Она не перекинулась на Крошку, которая отказывалась присоединяться к спорам mua Лусии и мамы и не добавила ни единого имени к длинному списку, который они составили.
Шли месяцы, и, если бы не громадный живот Крошки, из-за которого ее прозвище перестало ей подходить, никто бы не поверил, что она ждет ребенка. Она не страдала от неизбежных в ее положении, как уверяли мама и mua Лусия, жажды, изжоги и тошноты.
Крошка ни разу даже не поморщилась от той тяжести, которую вынуждены были носить ее распухшие ноги. И только когда мы с ней сидели в патио, куда из кухонного окна долетали обрывки очередного разговора о младенце, что вели mua и мама, я наконец заметил в названой кузине признаки того, что она осознает происходящее.
— Мы такие маленькие, Пульга, — сказала она мне. — Этот мир хочет, чтобы мы были маленькими. Всегда. Мы ничего для него не значим. — Она подалась вперед, и мне на миг показалось, что она вот-вот упадет.
— Не-е, все с нами нормально, Крошка. И все будет о’кей, вот увидишь, — ответил я, толкая ее в плечо и протягивая свою кока-колу.
Она сидела, положив на выпиравший живот сломанную руку, худую и незагорелую, и смотрела на улицу. Взгляд ее тусклых глаз был устремлен в никуда, а фигура выражала бесконечную покорность судьбе. Все мои доводы показались пустой ложью.
— Что значит твое прозвище? — неожиданно спросила она.
Я посмотрел на газировку в своей руке, на красно-белый логотип. Крошка знала, что мое прозвище значит «блоха». Все это знали. И ей, как и мне, было известно, откуда оно взялось.
— Мы — маленькие люди, — снова сказала Крошка. — И имена у нас маленькие, и значит, нас ждут маленькие жизни. — Казалось, что она в каком-то трансе. — Только их нам и позволено прожить, только этого мир от нас и хочет. Но иногда он не дает нам даже этого. Даже этого! Мир просто хочет нас сломать.
Мне хотелось сказать, что она ошибается, что мы, конечно же, имеем значение. Но Крошка говорила с таким видом, что, скорее всего, вообще не услышала бы меня.
— Поверить не могу, что я еще и мальца в это дело впутываю, — прошептала она.
Это был единственный раз, когда она при мне сказала о ребенке. Ясно было, что его появление кажется ей трагедией. Она так сильно не хотела приводить малыша в этот мир, что мне даже не по себе стало.
— Да все нормально будет, пробормотал я.
Она усмехнулась и спросила:
— Тебе-то откуда знать?
Глядя на Крошку с этим ее раздутым животом, я смутился и почувствовал себя дураком. Она посмотрела на меня, и ее взгляд смягчился:
— Эх, Пульга, когда-нибудь тебе придется убраться отсюда. Ты ведь знаешь это, правда?
Я пожал плечами. Всем нам стоило свалить отсюда. Но на самом деле просто взять и уехать очень тяжело.
Она опустила взгляд на живот и прошептала:
— Я ждала слишком долго. А теперь уже поздно. Для этого ребенка. И для меня.
И впервые за все время я задумался, действительно ли она случайно выпала из того автобуса.
Мы с Чико сидим в патио у mua, и я вспоминаю этот разговор, пока из дома, рассекая неподвижный воздух, до нас долетают крики рожающей Крошки.
Вдалеке рокочет мотор.
— Пульга, — обращается ко мне Чико, — а ты когда-нибудь думал, как это, наверное, странно, когда у тебя внутри человек? И что он потом должен вылезти наружу, через… ну ты понимаешь… через это место? — Чико показывает рукой в сторону промежности. Вид у него довольно испуганный. — Парень, думаю, я бы помер. Нет, на самом деле!
— На самом деле я о таких штуках не думаю, — откликаюсь я, глядя, как оседает на землю пыль.
— Это, наверное, ужас как странно, да? В смысле, как такое вообще возможно? — Он опускает глаза на собственный живот, надув его так, что он еще сильнее выпячивается из-под рубашки. — В смысле, можешь это представить? Черт, я так рад, что не девчонка. Правда, Пульга? Думаю, девчонкой быть просто ужасно.
— Ага, — соглашаюсь я.
Он не сводит глаз с дома, а Крошка тем временем кричит, что сейчас умрет. Что больше не может. Что так вообще не бывает. До меня доносятся ее рыдания, а mua с мамой уговаривают ее успокоиться.
Я никогда раньше не слышал, чтобы она так кричала. От этих звуков я пугаюсь, начинаю психовать и снова думаю о женщинах, умерших во время родов и оставивших в этом мире крохотные частички самих себя. Чико отковыривает с дверного косяка кусочки уже успевшей облупиться желтой краски. Он втягивает воздух сквозь зубы.
— Пойдем врежем по газировке, парень. Не могу больше это слышать, — говорит он, вытирая глаза.
— У тебя деньги есть?
Он запускает руку в карман и пересчитывает то, что там нашел.
— Как-нибудь поделимся.
Я встаю, и он поднимается тоже.
Стоны Крошки с каждым нашим шагом делаются тише. Мы идем, пиная камешки, которые попадаются на дороге, и чувствуем себя нехорошо от ее боли. А еще чувствуем вину, потому что мы — парни и никогда не узнаем, каково Крошке. И еще из-за того, что вроде как бросаем ее.
Но и облегчение ощущаем тоже — потому что расстояние между нами и этим ужасом все увеличивается.
Существо внутри меня, существо, которое я так долго игнорировала и отрицала, которому желала исчезновения, хочет меня убить. Оно ужасно и мстительно. Все эти месяцы я испытывала к нему неприязнь, которая, словно кокон, окутывала его, и теперь я должна буду заплатить за это.
На тело накатывает очередная волна боли.
— Не смогу, — говорю я маме и mua Консуэло. — Не смогу это сделать.
Я закрываю глаза и пытаюсь исчезнуть, оседлать эту боль и умчаться на ней в другой мир, позволить ей доставить меня к двери, через которую можно ускользнуть в иное измерение. Хотя это знание было во мне всегда, но только теперь я ясно вижу, как можно изменить реальность, создать новую и войти в нее через воображаемые двери.
«Где же ты?» Я пытаюсь вызвать в воображении образ колдуньи, брухи, моей покровительницы, которая некогда показала мне, что эти двери существуют. И которая проведет меня сквозь них.
Я мысленно возвращаюсь к тому времени, когда она впервые мне явилась. Тогда папа еще жил с нами, и на мой шестой день рождения мы всей семьей отправилась в Рио-Дульсе. Родители ссорились, потому что папа пялился на каждую одетую в купальник женщину, которая проходила мимо.
Родители не заметили, как я вскарабкалась по скалам и приблизилась к самому краю. Вокруг никого не было, и я подняла лицо к солнцу, закрыла глаза и подалась вперед. Я разрешила себе упасть, и пока длилось падение, в животе у меня все трепетало. Я ждала, когда почувствую воду, — и она оказалась холодной, быстрой и сокрушительной. А потом мир потускнел и настала тишина, когда моя голова врезалась во что-, то острое и твердое.
Я провела под водой вечность, глядя, как отдаляется от меня ее залитая светом поверхность. Вот тут-то я и увидела ее, бруху, которая поднималась сквозь водную толщу, ее сияющие глаза, струящиеся волосы, тонкие, как у скелета, руки. Она смотрела на меня, а я — на нее и не могла оторваться от этих глаз. Я почувствовала, как мы вместе движемся вверх, ее взгляд поднимал меня, выталкивая из глубины вод, из тьмы — все выше, все быстрее. Несметное число пузырьков проносилось мимо нас, кружило между нами.
Я и сейчас могу их видеть, слышать их бульканье. Миг — и тьма станет размытой, синей, а она будет тут, поднимаясь, чтобы увести меня и отсюда тоже.
— Крошка, — зовет мама.
Это всего лишь мое имя. Но оно разрезает собой тьму, и я возвращаюсь в нашу с мамой общую тесную спальню. В углу — шкаф, там хранилась одежда отца, пока мама не продала ее. Напротив меня туалетный столик, на нем — зеркало, в котором я вижу отражение сгорбленной спины доньи Агостины. Рядом с ней стоит mua Консуэло, а по другую сторону от нее — мама, произносящая мое имя.
Тело сжимается, охваченное тисками боли. Младенец требует к себе внимания.
— Теперь тужься, Крошка, но слегка, не очень сильно, — говорит мне донья Агостина.
Я делаю, как она велит. А потом опять. И опять. И опять. Я тужусь, тужусь и тужусь…
Проходят часы. Этот младенец все не хочет выходить на свет. Я воображаю, как он вцепился в мои ребра, не желая рождаться. Не желая выбираться из меня. Я вижу себя старухой с большим животом, ребенок внутри которого постоянно ерзает, напоминая о своем присутствии, отказываясь отпустить меня.
— Уже почти, — говорит донья Агостина. — Скоро.
Я слышу задыхающийся от волнения голос мамы, она сообщает, что видит головку младенца. Я начинаю кричать еще сильнее, потому что в этих словах мне чудится предательство. Я не хочу, чтобы она хотела этого ребенка. Она должна не желать его так же сильно, как я сама. Интересно, знай она обо всем, любила бы она его так же?
Как же я хочу, чтобы мама спросила, откуда взялся младенец, хотя понимаю, что просто не вынесу, если она действительно спросит. Несколько раз она была очень близка к этому. Я видела вопрос в ее глазах. Видела, что он вертится на кончике ее языка, но она всегда отворачивалась. И не произнесла ни единого слова.
Не потому, что она не поймет, дело вообще не в этом. Мама считает себя una mujer modeгnа. И она действительно современная женщина, особенно по сравнению с моей бабушкой, которая ее вырастила. Та была такой старомодной, что, увидев на трусиках тринадцатилетней мамы подсохшие следы крови, хлестанула дочь по спине, решив, что это результат потери девственности, а не первых месячных. «Соmо sufri,[6] Крошка, — много раз говорила мне мама. — Не хочу, чтобы ты страдала также, как я».
Она страдала, когда была девочкой, потом — став женой, а затем — превратившись в мать, когда я разорвала ее тело, выбираясь в этот мир. А теперь, если правда все-таки слетит с моих уст, я заставлю ее страдать еще сильнее. Мои слова будут подобны тем ударам плети, которыми угостила ее бабушка. Они будут подобны предательству моего отца.
Если бы мама узнала, то зарядила бы пистолет, который отец оставил у нас в шкафу.
Если бы она узнала, то убила бы. А за такими убийствами всегда следуют новые.
Тогда бы мы все умерли. Хотя, может, это было бы и к лучшему.
— Давай, Крошка! Тужься изо всех сил! Toda tu fuerza! Изо всех сил! — повторяет донья Агостина. — Тужься, продолжай тужиться!
— Тужься, Крошка! — просит мама. Она стоит возле меня на коленях, ее руки обвивают мои плечи. Мама приглаживает мои волосы, целует в лоб. — Ты сильная. Ты такая сильная, hija, дочка! Я с тобой, мы сделаем это вместе. Как всегда. Держись, не сдавайся! — Она крепко обнимает меня, будто пытается передать свою силу.
Но я хочу лишь одного — раствориться в объятиях мамы, чтобы мы с ней слились в единое целое и исчезли, ускользнули из этой реальности в другую, где существуют ведьмы и ангелы. Хочу забрать ее с собой. Туда, где мы вдвоем, где вместе восстанем из воды и спустимся с небес.
— Идет младенчик! — слышу я старческий голос доньи Агостины. — Вот он!
Я мотаю головой и рыдаю еще отчаяннее. Нет! Я не хочу его! Мне не нравится, что он почти родился!
Но тут я слышу голос мамы, ее плачущий голос, когда что-то проскальзывает меж моих ног, скользкое, теплое и мокрое. А потом чувствую, как становится холоднее, потому что мама отпускает меня и бросается к младенцу.
Он кричит громко и сердито, а мама и mua Консуэло смеются, обнявшись, и их радость кажется слишком громкой для такой маленькой комнаты.
— Погляди на свое nifio, на свое дитя, — предлагает мне донья Агостина.
Я мотаю головой и закрываю глаза, когда она прижимает к моей груди маленького красного младенца. Она сует мне это извивающееся тельце, оно такое теплое, но я не могу посмотреть на него. Я зажмуриваюсь еще крепче и плачу еще отчаяннее. Я не хочу его видеть. Не хочу держать на руках. И не важно, что он громко кричит.
Донья Агостина забирает его с моей груди.
Мальчик. Не знаю даже, кто хуже — мальчик или девочка.
— Нужно имя, Крошка, — произносит мама. — Как мы его назовем?
Сейчас у нее более высокий, чем обычно, голос. Младенец продолжает испускать крики, такие громкие, что они заглушают маму, а она смеется и что-то говорит о том, какой он сильный.
Ко мне подходит mua Консуэло, сжимает мою руку и целует ее.
— Крошка, mi amor, любовь моя, ты справилась! Он прекрасен! Посмотри же, посмотри на него. На своего сына, — говорит она. — Как мы его назовем? Посмотри на него!
Их голоса делаются все громче, нарастают, от них никуда не деться.
Но вместо них я слушаю свои мысли, которые шепчут: «Мы никак его не назовем. Он ненастоящий».
Голоса мамы и mua Консуэло нарастают, словно стараясь удержать меня в этой комнате, но я ищу способ сбежать. Я смотрю в окно на яркий солнечный свет. Смотрю туда, пока моя голова не наполняется его сиянием. Закрываю глаза и тут же нахожу ее, воображаемую дверь, ту самую, что уведет меня в иной мир.
Я слышу шум воды, она низвергается со всех сторон, я стою на скале, а потом бросаю свое тело в воздух, прыгаю в эту прекрасную воду.
Мое тело свободное и легкое. Оно принадлежит только мне.
Я ныряю в воду, чистую и холодную. Смывающую всё — все воспоминания, всю вину. Всю боль.
Ребенок плачет. Мои веки, затрепетав, против моей воли поднимаются, словно этот плач требует, чтобы я оставалась тут, в этой реальности.
«Нет», — мысленно отвечаю я и снова рисую в воображении воду, вижу, как погружаюсь в нее, пронизанную солнцем, — и мир становится прекрасным, ярким расплывчатым пятном.
Ребенок плачет.
Я сосредотачиваюсь на воде. Только на воде.
А когда вновь открываю глаза, вода следует за мной в этот мир. Она заливает пол и струится по стенам, будто те потеют. И я делаю глубокий вдох, сладкий, полный облегчения.
Ребенок на руках у мамы, mua стоит рядом с ней и смотрит на него. Обе не осознают, что у их щиколоток плещется вода. Когда они открывают рты, чтобы заговорить, чтобы поворковать с младенцем, вода течет у них изо ртов, словно из кранов. Миг, и она уже доходит им до колен. Потом до пояса. Их юбки колышутся, словно у причудливых кукол.
Я чувствую, как моя кровать отрывается от пола. Ощущаю, как она поднимается и плывет, а вода продолжает наполнять комнату.
«Вот видишь, это тоже сон. Этот ребенок. Ты. Все кругом. Это все ненастоящее», — нашептывает мне мой мозг.
— Какой сладкий, w умиляется mua Консуэло.
— Красавчик, — соглашается мама.
Через дверь спальни накатывает волна и ударяет в комод, іде мама хранит свои вещи — флакончики духов, тальк, иголки с нитками, наперсток, блестящие заколки и брошки, которые она надевает лишь по особо торжественным случаям. Я смотрю, как вода несет их, как они плывут, огибая нас. Вода образует вокруг ребенка, мамы и mua подобие ласкового водоворота. Он подхватывает их и выносит из комнаты.
Кто-то ласково гладит меня по голове, далекий голос все громче звучит у меня в ушах. «Не тревожься, Крошка», — слышу я. Может, это говорит она, моя хранительница, но потом я узнаю голос доньи Агостини. Я смотрю в ее сторону и вижу, что она не замечает воды, не замечает внезапного исчезновения мамы, mua и этого младенца. Она улыбается, а потом накатывает еще одна волна и выносит за дверь и ее тоже.
Я плыву на кровати, как потерпевший кораблекрушение в море. Журчание воды делается громче, когда она все быстрее вытекает из стен, льется с потолка, будто с небес. Мысли вращаются, как водоворот, как моя кровать, голова начинает кружиться, меня подташнивает от запаха этой комнаты — запаха родов, теплой крови, моего тела и внутренностей.
Я застряла посреди всего этого и должна выбраться.
Устремив взгляд на трещину в потолке, я пытаюсь сосредоточиться. Смотрю на нее, пока она не расширяется, наполнив комнату солнечным светом, ярким, как яичный желток.
И тогда вода поднимает меня и выносит в трещину на крыше. Меня подхватывает волной, когда вода низвергается с дома в дорожную грязь. Я несусь прочь на своей плавучей кровати. Я смеюсь, а улицы превращаются в реки. Обернувшись, я вижу на нашем переднем дворике маму, она машет мне, зовет, в ее голосе звучит тревога, а на руках — этот младенец.
— Крошка! Крошка!
Что-то заставляет меня вернуться в спальню.
На этот раз, когда я открываю глаза, донья Агостина стоит рядом и держит у меня перед носом нюхательные соли.
— Ты потеряла сознание, моя хорошая. Попей водички, — говорит она, поднося к моим губам чашку. Я делаю маленький глоток.
Вода оказывается ужасно холодной, и я чувствую, что возвращаюсь к реальности, а донья Агостина сует чашку мне в руку и принимается массировать мой живот, непрестанно твердя, что со мной все будет хорошо и вообще все будет хорошо.
Ее большие руки мнут мой живот будто тесто. Это больно, но мне наплевать. Я просто хочу чувствовать себя нормальной, а не опустошенной. Хочу забыть, что в моем теле так долго что-то обитало.
Я сосредотачиваюсь на трещинах в потолке, представляя, что вода опять поднимает меня и уносит. Образы воды, солнца и несущегося по улицам стремительного потока мелькают у меня в голове.
Но я остаюсь там же, где была.
В ловушке.
От дома Крошки мы направляемся к ближайшему магазину. Но перед ним припарковано несколько машин, и слышны чьи-то крики. Мы с Чико переглядываемся и поворачиваем в обратном направлении. Пусть это и означает двадцать минут ходьбы, но теперь наш путь лежит к лавочке дона Фелисио, возле которой мы обычно посиживаем с кока-колой или энергетическими напитками, а иногда даже запускаем для смеха маленькие петарды. Я гадаю, удастся ли уговорить дона Фелисио подарить нам несколько штук, чтобы отпраздновать рождение ребенка Крошки.
Может, из-за этих мыслей и потому, что Чико, не переставая, твердит, как туго сейчас приходится Крошке, а еще потому, что я все время думаю о том разговоре в нашем патио, мы не замечаем приближающегося сзади автомобиля, пока тот чуть не сбивает нас. Я бросаю взгляд на человека за рулем. Это Нестор Вилла. На пассажирском сиденье его старший брат Рэй.
— Вот дерьмо, — шепчу я Чико.
Из-за Нестора мы с Чико и познакомились три года назад. Вначале этот пацан был почти таким же мелким, как я, но потом словно бы за одну ночь вырос и принялся затевать драки со всеми вокруг. Однажды он явился в школу в новых фирменных кроссовках, сияющих и белых, и сказал, что я, проходя мимо, поднял пыль, которая запачкала его обувь. Этот мудак хотел, чтобы я лег на землю и вылизал их.
Мое сердце колотилось как сумасшедшее, но я знал, что слабины давать нельзя. Я сказал Нестору, пусть лучше его мать их вылижет, и он, толкнув меня, сбил с ног. Тогда я и увидел краем глаза Чико, крупного паренька. Я прикинул, что он, наверное, должен быть довольно крепким, и решил позвать его на помощь. Подняв взгляд от нарядных кроссовок Нестора, к которым тот все сильнее меня пригибал, схватив за шею, я встретился глазами с Чико.
— Дай ему, пацан! — крикнул я. — Вали его!
Я плюнул на кроссовки, отказавшись лизать их, и Нестор ткнул меня лицом в грязь.
— Жри дерьмо! — вопил он.
Пыль и песок набились мне в рот, превращаясь от слюны во влажную грязь. Я выплюнул ее на обувку Нестора.
— Мочи его! — с мольбой в голосе проорал я Чико.
Но тот казался испуганным. Его голос дрожал, когда он попросил Нестора прекратить, — и все мои надежды умерли. Нестор наверняка убьет и меня, и этого мальчишку, раз уж я втянул его в разборку.
Да только все вышло иначе. Едва лишь Нестор поставил мне на голову обутую в кроссовку ногу, чтобы вдавить мое лицо в землю, откуда ни возьмись вдруг раздалось глухое «бум». Я неожиданно оказался на свободе и поспешил отскочить от Нестора, успев заметить, как тот ударился о землю. Над ним стоял Чико. Вид у него был почти виноватым, словно он не хотел ничего такого. Но он все-таки от души врезал Нестору. А тот, длинный и худой, завалился, словно самодельная кегля для боулинга. Клянусь, я услышал, как его зубы при этом клацнули, будто у заводной игрушки. От облегчения я расхохотался как сумасшедший.
Мы с Чико бросились прочь, и я вопил, улюлюкал и хлопал его по спине. В тот миг мы стали лучшими друзьями.
— Ты только что вырубил Нестора Виллу! — Я поднял руку Чико, будто он был легендарным боксером Хулио Сесаром Чавесом. — Ты это сделал! Ты, черт возьми, меня спас!
Я чувствовал себя крутым, будто мы оба были чемпионами, и казался себе сильнее рядом с Чико. А когда он улыбнулся, я понял, что с ним приключилась та же история.
Как выяснилось, у нас обоих не было ни братьев, ни сестер, ни множества друзей. И в тот день нам показалось, что мы — два совпавших кусочка одного пазла, которые наконец-то нашли друг друга и встали на свои места. Поэтому, когда в следующем году умерла его мамита[7], он перебрался к нам жить. День, когда мы сокрушили Нестора, стал лучшим из всего, что до сих пор с нами случалось.
А еще он оказался одной из самых громадных наших ошибок.
Все потому, что фирменные кроссовки, которые я оплевал, подарил Нестору его старший брат Рэй — тот, что отсидел несколько лет в Соединенных Штатах за ограбление. Рэй, который в тюрьме связался с членами какой-то банды и которого после освобождения депортировали обратно в Гватемалу, где он остался верен своим новым браткам-бандитам и бежал с ними в столицу. Рэй, которому его братец Нестор позвонил в тот же вечер и настучал на нас с Чико, примчался на автобусе Гватемала — Пуэрто-Барриос и теперь был готов к бою.
Гудок автомобиля, громкий, долгий, заставляет меня очнуться от воспоминаний и вернуться в реальность. Мы с Чико шарахаемся к обочине, чтобы машина могла проехать.
Волосы Нестора стали длиннее, чем раньше, и выглядит он старше. Я не видел его некоторое время, с тех самых пор, как он перестал ходить в школу и когда до нас дошел слушок, что Рэй вернулся в город.
— Смотрим в землю, делаем вид, что не узнали их, — говорю я Чико, и он меня слушается.
Но сам я чувствую на себе взгляд Нестора, и именно я в последний момент поднимаю глаза. Легкая улыбка расползается по его лицу, будто он знал, что я посмотрю на него, будто он вообще все знает. Они с Рэем смеются, и в следующий миг машина срывается с места и исчезает из виду, оставив нас в облаке пыли.
Чико поворачивается ко мне.
— Давай лучше вернемся, — говорит он. — Мне что-то больше не хочется пить.
Я почти готов согласиться с ним, но в последний момент передумываю. Во-первых, мы почти дошли до лавки дона Фелисио. Отсюда уже видна ее ржавая жестяная крыша. Во-вторых, Нестор и Рэй уехали. В-третьих, врун из Чико никакой. Его губы потрескались, и крохотные капли пота блестят среди пушка темно-персикового цвета, который лишь недавно стал расти у него под носом. Больше всего на свете ему сейчас хочется самой холодной в мире кока-колы из магазина дона Фелисио или бананового топойойо, который готовит жена торговца, — это сладкий фруктовый лед в пластиковых пакетах. И в-четвертых, я чувствую себя мудаком из-за того, что высмеял рубашку Чико, а на прошлой неделе дразнил его за эти детские усики, которые придают ему сходство с Кантифласом[8]. Черт, холодная газировка в жару — это самое меньшее, чего он заслуживает. Да и не позволю я, чтобы косые взгляды Нестора и Рэя меняли наши планы!
— Мы почти пришли, — говорю я Чико.
Но он стоит посреди дороги и смотрит то на магазин дона Фелисио, то в сторону дома mua Лусии.
— Идем, — уговариваю я его. Ты же видел, он уехал. А еще я хочу прихватить там парочку петард, чтобы отметить рождение ребенка.
Он улыбается и неохотно направляется в сторону магазина.
— Ладно, только давай по-быстрому.
Я чувствую себя немного виноватым. Ненавижу заставлять Чико делать то, чего он не хочет. Сам же вечно твержу ему, что нужно уметь за себя постоять, а когда он так и поступает, все равно уговариваю его сделать по-моему.
— Дьявол, ну и жара! — говорю я ему на ходу.
Не знаю, в чем тут дело, во встрече с Рэем или в солнце над головой, но мне внезапно кажется, что сегодня самый знойный день в году. Я пытаюсь поглубже вздохнуть, но воздух густой, влажный и душный. Так что приходится снять с липкого тела футболку и делать маленькие поверхностные вдохи, пытаясь вспомнить вкус и ощущения от ледяной газировки.
— Как ты думаешь, чего он вообще вернулся в Барриос? — спрашивает Чико, изнывая от жары.
— Кто? Рэй? — пожимаю я плечами. Все тут слышали разговоры о том, что он хочет быть крупной рыбой в мелкой заводи, поэтому Рэй и покинул столицу. Хотя кто знает, как оно там на самом деле. — Да забудь ты, — бросаю я Чико, потому что не желаю больше ни говорить, ни думать о Рэе.
Но забыть о том, что произошло, не получается.
На следующий день после драки с Нестором Рэй поджидал нас с Чико у школы. Он пошел в нашу сторону, и сердце у меня забилось так сильно, словно готово было выскочить из груди. Каждый неспешный шаг Рэя, казалось, приближал мой последний вдох.
Но я не показал, что боюсь.
Когда Рэй наконец подошел и остановился, он просто уставился на нас долгим взглядом. Ужас, каким долгим — я даже успел разглядеть его глаза, настолько черные, что зрачков не было видно. И шрам, который тянулся по правой щеке — от скулы к подбородку. А еще два передних зуба, один из которых слегка наползал на другой. Рэй смотрел так тяжело и пронзительно, что невозможно было отвести глаза, и это напомнило мне гипнотизирующий взгляд змеи. Он обошел вокруг нас, как обходит свою добычу хищный зверь.
А потом голова у меня будто взорвалась, и мир словно бы одновременно потемнел и вспыхнул. Я увидел яркий пульсирующий свет в черной-черной ночи. Мне показалось, что Рэй выстрелил мне в голову, вот какой сильной была оплеуха. Я отлетел назад и тяжело рухнул на бетон. А затем услышал, как Чико кричит, будто раненое животное.
— Я вам врезал за то, что вы оба — сучата мелкие, — сказал Рэй, нависая над нами. — Это предупреждение, потому что вообще-то я парень хороший. А еще потому, что этот сучонок, — он махнул рукой в сторону Нестора, — должен был не распускать руки, а позвонить мне.
Нестор и его друзья, которые с воплями и улюлюканьем наблюдали за происходящим, вдруг замолчали. Я никогда не забуду холодный многозначительный взгляд, который Рэй бросил на младшего брата. И пристыженное выражение, возникшее на лице Нестора, прежде чем он опустил голову.
Я почти посочувствовал ему тогда, но это было трудно, потому что мое лицо страшно горело и пульсировало. Не сомневаюсь: именно в этот момент Нестор решил, что душу продаст и пойдет на всё, лишь бы произвести на брата хорошее впечатление.
Мы с Чико отправились ко мне домой, сходя с ума от боли, с полыхающими физиономиями. Мама заметила это и принялась терзать нас расспросами. История, которую мы пытались ей скормить, постоянно менялась, и в конце концов нам пришлось признаться, что была драка. Обычная драка на школьном дворе, сказали мы, из-за того, что некоторые ребята насмехались над матерью Чико.
Мы не сказали маме про Рэя. И с тех пор сторонились Нестора. А когда в прошлом году Рэй неожиданно вернулся в Пуэрто-Барриос, мы стали держаться подальше и от него тоже. Потому что я так и не забыл той оплеухи. И последовавшего за ней вечера, когда я держался за распухшую щеку, таращился в темноту своей комнаты, злясь на себя и гадая, кем надо быть, чтобы не полениться трястись шесть часов в автобусе до Пуэрто-Барриоса, а потом еще шесть часов ехать обратно в Гватемалу, — и все ради того, чтобы отвесить по плюхе мальчишкам десяти и двенадцати лет.
Волчарой — вот кем надо быть.
Увидев, как мы приближаемся к магазину, дон Фелисио улыбается и окликает нас. Он всегда стоит за прилавком, ожидая покупателей, которым понадобилась газировка, мороженое, батарейки или жвачка. Вряд ли этот старик завышает цены, хотя и мог бы это делать. Так поступают многие владельцы окрестных магазинчиков, раз уж их существование избавляет людей от дальних автобусных поездок на городской рынок. Но дон Фелисио слишком хорош для такого. Душа у него не торгашеская.
— Patojos! Малые! — ласково окликает он, сверкая желтозубой улыбкой. — Давайте жмите сюда, составьте старику компанию! Бизнес почти не идет.
Я озираюсь по сторонам, понимая, что вокруг лавки сегодня не так много народу, как обычно. Нет кое-кого из тех, чьи речи я с таким вниманием слушал. Многие, кто тут собирался, говорили о том, что намерены смотаться в Штаты. Или что уже однажды проделали этот путь и теперь готовы повторить его.
Они рассказывали, как переправлялись через реку. Как ехали по Мексике на товарных составах Ля Бесmиа, что значит «Зверь», или платили полерро, «птичникам», — так называют тех, кто ввозит нелегальных мигрантов в Штаты. Что тайными тропами шли по пустыне за проводниками — «койотами». Иногда мне даже удавалось задать им пару вопросов, прежде чем дон Фели произносил, глядя на меня с печальной улыбкой: «Даже не думай о том, чтобы вот так разбить сердце своей мамы, Пульга».
Сейчас я смотрю на старика.
— Bueno! — приветствует он нас. — Como estan? Как дела?
— У нас все хорошо, дон Фели, только мы на мели, — отвечает Чико, когда мы подходим к прилавку. Он вытаскивает деньги и просит кока-колы.
— Только одну бутылку? — поднимает брови дон Фелисио, глядя на меня.
Я пожимаю плечами.
— Вот что я вам скажу, ребята. На той неделе, после Semana Santa[9] — местные праздники меня доконали, — я взял большую партию напитков, так что в подсобке у меня газировка, которую нужно перенести в большой холодильник. Составьте туда все эти паллеты, а я продам вам две бутылки по цене одной.
Чико широко улыбается.
— А можно лучше фейерверк? — спрашиваю я.
Мне неловко, потому что я пытаюсь воспользоваться добросердечием старика, но все равно ужасно хочется, чтобы Крошка однажды сказала своему ребенку: «В день, когда ты родился, muo Пульга и muo Чико устроили фейерверк». Хочу, чтобы малец знал, что мы праздновали его рождение, и я мог рассказать ему об этом. Ну или ей. Может быть, к тому времени я подзабуду, как сильно Крошка не хотела этого ребенка.
— Просто Крошка сейчас рожает, — объясняю я дону Фелисио.
— Да ну?! Вот здорово! — Его глаза загораются. — Тогда конечно, конечно, — бормочет он, хватает несколько пачек с фейерверками и сует мне их через прилавок. — Вот это и две кока-колы по цене одной — думаю, это вполне нормальная плата за небольшую разминку, — подмигивает он.
— Gracias! Спасибо, дон Фели, — говорю я.
— Вы двое ужасно напоминаете мне о Галло, — объясняет он.
Дон Фелисио — не только один из самых славных стариков в округе. Он еще и один из тех людей, кто, встретив вас, всегда говорит одно и то же. Галло — это сын дона Фелисио, который уехал из Пуэрто-Барриоса десять лет назад, когда ему было восемнадцать, и с тех пор не возвращался, потому что у него что-то не так с документами. Поэтому дон Фелисио говорит о нем каждый раз, когда мы приходим. И показывает фотографии своего внука, который живет не то в Колорадо, не то еще где-то там.
— Мне только что прислали новые фотографии внука. Вот закончите, и я вам их покажу. — Он улыбается грустной улыбкой.
— Конечно, дон Фели, — говорю ему я, хоть и не хочу в миллионный раз разглядывать фотки пацаненка с такой же буйной шевелюрой, как у Галло. Это очень скучно, и к тому же тяжело смотреть на лицо дона Фели, которое сперва сияет, а потом, когда он наконец убирает телефон и достает носовой платок, чтобы вытереть глаза, делается совершенно убитым. Но это самое малое, что я могу сделать для старика. — И не переживайте. Вы еще встретитесь и с ним, и с сыном.
Он машет на меня рукой, но кивает, как будто какая-то его часть знает, что этому не бывать, но другая часть хочет мне верить.
Мы перепрыгиваем через прилавок, толкаем дверь и входим в тесную подсобку, где нас встречают запахи кислого молока и переспелых овощей и фруктов. Чико запевает дурацкую песенку, которую мы придумали, когда увидели на улице хромого пса. Из-за больной лапы казалось, что он не бежит, а танцует.
Мы все время сочиняем песни: когда-нибудь они пригодятся, потому что я собираюсь купить гитару и положить стихи на музыку. Тогда мы соберем группу и станем музыкантами. Как мой отец — крутой басист из Калифорнии, чикано[10], который ездил на сверкающем черном «Эль-Камино» с красным кожаным салоном. Он собирался прославиться и обещал подарить маме весь мир, но не сдержал обещания, потому что однажды ночью спьяну разбился насмерть вместе с автомобилем и всеми мечтами. Это случилось, когда они с мамой еще даже не знали, что я уже расту у нее в животе.
Чико передаёт мне две последние виноградные «Фанты». Мы почти заканчиваем, когда слышим звук подъехавшей к магазину машины. До подсобки доносятся голоса, которые становятся все громче. Мы оба застываем, услышав, как дон Фелисио говорит:
— Дайте мне еще немного времени! Поймите же, я…
И тут его голос обрывается, так внезапно, так неожиданно, что у меня по телу бегут мурашки. А потом раздается громкий, но глухой удар.
Чико смотрит на меня. Я никогда раньше не видел у него таких огромных глаз. Его грудь поднимается и опускается все быстрее из-за участившегося дыхания. Я качаю головой.
Это означает: не двигайся.
Это означает: ни звука!
Так мы застываем и не шевелимся бог знает сколько времени: Чико на коленях на полу, как в тот момент, когда протягивал мне газировку, а я с двумя бутылками виноградной «Фанты» в руках. Я слышу, как шумит моя собственная кровь и колотится сердце, слышу дыхание Чико. Касса открывается, хлопают дверцы автомобиля, и визжат шины. А потом наступает жуткая тишина, в которой мне чудится призрачное эхо внезапно оборвавшегося голоса дона Фелисио.
— Пульга… что… что это было? — спрашивает Чико дрожащим голосом.
— Не знаю.
Мы понимаем, что случилось что-то очень плохое. Очень-очень плохое.
Я сую Чико бутылки, спешу к двери и приоткрываю ее ровно настолько, чтобы посмотреть, есть ли за ней кто-нибудь, а потом, убедившись, что в магазине никого нет, толкаю сильнее.
— Осторожно, — шепчет Чико.
Я киваю и окликаю:
— Дон Фели?
Но я его не вижу. Я начинаю озираться по сторонам, пытаясь понять, что произошло, и слышу булькающий звук. А потом вижу дона Фелисио на полу. Вначале его ноги, в старых, но начищенных туфлях, потом темные носки, потом старческую кожу между туфлями и низом штанин. Мое тело слабеет, а странное бульканье никуда не девается. Я подхожу ближе и вижу кровь на прилавке, на полу и вокруг туловища дона Фелисио.
А потом я вижу его лицо.
Он держится за горло, пытаясь остановить кровь, которая просачивается между пальцев, и смотрит на меня выпученными от ужаса глазами, которые, кажется, вот-вот выскочат из орбит.
Во рту пересыхает, я спешу к нему, зову по имени и поскальзываюсь в луже крови.
— Все в порядке, пытаюсь сказать я, хотя голос не слушается, а что-то внутри обрывается. Крик застревает в горле. — Сейчас мы кого-нибудь позовем, — говорю я, а он все булькает и держится за шею.
Я слышу, как плачет и что-то бормочет Чико, и знаю, что надо бежать за помощью. «Беги!» — говорю я себе, но мне не пошевелиться. Я не могу оставить старика вот так, в на полу, в крови, которой натекает все больше и больше.
Я никогда не видел столько крови.
Губы дона Фелисио шевелятся, словно он пытается что-то сказать, он очень старается это сделать. Его тело дергается, как будто он собирается встать. От каждого усилия кровь идет все сильнее.
— Нет, — лепечу я, глядя, как он барахтается. Голова лихорадочно соображает, что делать. — Не бойтесь, дон Фели, помощь уже идет, честное слово!
Я говорю, что с ним все будет в порядке, а его ВЗГЛЯД перемещается от моего лица к потолку. Я говорю, что его сын тоже скоро приедет, что он нашел способ добраться сюда из Штатов и везет с собой внука.
— Вы видите их, дон Фели? Видите? — плачу я.
Он кивает. Я говорю, что его жена тоже уже в пути и очень скоро он увидит родные лица. Скоро все они будут вместе.
Все это ложь.
Слезы скатываются из уголков глаз старика, а кровь течет, и жизнь тоже вытекает из него. Его глаза закатываются так, что видны лишь белки, но потом он снова пытается сфокусироваться на мне. Мне хочется отвернуться, но тут странные звуки прекращаются. Дон Фели расслабляется, его голова поворачивается ко мне. Наши взгляды встречаются, и я вижу, как он умирает, потому что его глаза пустеют.
Откуда-то издалека доносится голос Чико. Он, кажется, окликает меня по имени, но я не могу пошевелиться. Я плачу. Я знаю, что произошло, но все равно слышу собственный голос, который звучит как чужой и доносится откуда-то со стороны. Он все спрашивает: «Что случилось? Что случилось?» Снова и снова.
А Чико повторяет: «Надо кого-то позвать! Надо кого-то позвать», — и тянет меня за футболку, чтобы я встал.
Время перестает существовать. Мы навсегда застреваем в этом мгновении, хоть и кажется, что на самом деле это — фильм, который прокручивают вперед на быстрой перемотке.
На нетвердых ногах мы выходим на улицу. Она выглядит странной и пустой. Мир состоит из размытых полос — оранжево-коричневых, синих, белых, от которых у меня рябит в глазах.
«Это сон», — думаю я. Хотя мельком вижу, что руки и кроссовки у меня в крови. И слышу, как Чико странно скулит и бормочет что-то невнятное.
Вроде бы он спрашивает, куда нам теперь. Я вижу его лицо и пытаюсь разобрать, что он говорит, но едва ли понимаю хоть слово, знаю только, что надо сваливать — немедленно, быстро и не оглядываясь. Прочь отсюда, и чем скорее, тем лучше. Прочь, чтобы нас не объявили свидетелями, не впутали в это дело, не задавали вопросов, чтобы никто не узнал, что мы тут вообще были.
И мы сваливаем.
Так мы учимся выживать здесь.
Донья Агостина! — доносится с улицы встревоженный мужской голос: старую акушерку кто-то ищет.
Тиа Консуэло отвечает по-испански. Она говорит мужчине, что донья Агостина тут и что нужно подождать. Но ждать он не хочет, и я слышу, как голоса mua Консуэло и мамы приближаются, окликая мужчину, и вдруг тот возникает в дверях спальни. Руки доньи Агостины до сих пор разминают мне живот. Мужчина смотрит на наСі у него за спиной mua Консуэло и мама. Они хотят знать, что он тут делает, когда…
— Донья Агостино, — запыхавшись, произносит мужчина. У него потное лицо и растрепанные волосы, — у меня страшная новость.
— Quepaso? Что случилось? — спрашивает старая женщина.
Ее руки перестают двигаться. Теперь они просто лежат у меня на животе, пока она ждет продолжения.
— Ваш муж… — говорит мужчина и замолкает. — Потом пробует снова: — Донья Агостина, у меня ужасная новость…
Старуха тянется к стулу у кровати. Ее руки дрожат, но она вцепляется в стул и опускается на него. Я слышу, как учащается ее дыхание, когда она пытается подготовить себя к тому, что сейчас произойдет.
Может, в каких-то других местах ужасные новости бывают неожиданными. Но только не здесь. Здесь мы ждем их постоянно. И они всегда тут как тут. Вот почему я хватаю донью Агостину за руки — те самые, которые только что приняли нежеланного ребенка, а потом разминали мой опустевший живот. Я держу эти руки, смотрю в усталые старческие глаза, расширившиеся от страха и знания, и не отвожу взгляда.
— Его убили, — говорит мужчина. — В лавке. Мне очень жаль. — И повторяет: — Дон Фелисио esta muerto. Он мертв.
Донья Агостина испускает долгий, прерывистый вой. Я крепче сжимаю ее трясущиеся руки. Мама и mua Консуэло бросаются к ней.
Младенец заходится криком.
Едва я успеваю спрятать под своей кроватью пакет для мусора с нашей окровавленной одеждой и обувью, как открывается входная дверь. Вот черт! Мы забыли закрыться на деревянный засов.
— Пульга! Чико! — Голос у мамы отчаянный. Она зовет: — Dios! Боже! Да где же вы?! — Это почти крик, исступленный и сдавленный.
— Aqui! — кричу я, пока мы с Чико поспешно перемещаемся в гостиную. — Мы тут!
У мамы громадные безумные глаза, ее лицо пылает. Едва мы оказываемся в зоне ее досягаемости, она заключает нас в яростные объятия, ее ногти вонзаются мне в руку, а хватка становится все крепче.
— Ox, Diosito, gracias, gracias! О Боженька, спасибо, спасибо! — бормочет она.
Мамино сердце отчаянно бьется, так сильно и быстро, что, кажется, вот-вот проломит мне грудь. Она горячая и сильно дрожит, поэтому вряд ли замечает, как дрожим мы сами. Когда мама отстраняется, мы видим у нее на лице полосы от пота, слез и туши для ресниц.
— Я не знала, где вы… Почему вы тут? Почему ушли от mua? Ох, боже… muchachos… мальчики… Сколько вы уже тут? — на одном дыхании спрашивает она.
— Мы не хотели слышать, как Крошка кричит, поэтому пошли домой, чтобы там дождаться, когда ребенок родится… Извини, что не предупредили. Просто не хотели беспокоить…
Мамино тело наполняется облегчением, таким всеобъемлющим, что ее, кажется, покидают все силы разом. Она садится на диван и замирает на миг, а потом прикрывает лицо и тихо плачет.
— Мама? — произношу я.
Чико садится рядом с ней и берет за руку. По маминому лицу снова текут слезы.
— No Ноге, dona. Не надо плакать, донья, — говорит он, нежно вытирая их.
Она качает головой.
— Я не знала, где вы, — шепчет она. Потом снова поднимает глаза, пристально смотрит на меня и набирает в грудь побольше воздуху: — Случилось кое-что ужасное.
Сперва я думаю, что она, наверное, узнала о доне Фелисио. Но не успеваю я заговорить, как мое сердце сжимается от нового страха.
— Что-то с Крошкой? — спрашиваю я.
Что, если Крошка, или ее ребенок, или они оба умерли во время родов?
— С ней все нормально? Или что-то… — начинает Чико.
Мама вскидывает руку.
— С Крошкой все хорошо, все в порядке, — говорит она. — Но дон Фелисио, он… умер. Убит в собственной лавке.
Я стараюсь сделать вид, что ничего не знаю. Вспоминаю лежащего на полу дона Фелисио и не могу выдавить из себя ни слова. Но мама снова опускает голову на спинку дивана. Ее взгляд перемещается на потолок, и она тихо-тихо произносит:
— Ох, Боже… Помоги нам!
Ее мольба о помощи в нашей спокойной, тихой комнате кажется дурным предзнаменованием. Мама глу боко вздыхает.
— Я должна пойти к донье Агостине. — Она встает. — Оставайтесь тут, ладно? Никуда не ходите.
Я киваю, она слабо обнимает и целует нас обоих, перед тем как уйти.
Мы смотрим из нашего дворика, как она медленно идет к лавке, к донье Агостине.
— Думаешь, она что-то заподозрила? — спрашивает стоящий рядом Чико, когда я вижу, как мама обнимает старую женщину.
— Не знаю.
Мы сидим в патио, наблюдая издали за теми соседями, что вышли из домов, чтобы попытаться утешить донью Агостину, и за теми, кто просто стоит в дверных проемах и смотрит, хотя полиция пока еще не приехала. И коронер тоже. Поэтому думать я могу лишь о том, что тело дона Фелисио до сих пор лежит, распростертое на полу, в собственной крови.
Чико ковыряет носком ботинка пол патио. Когда я перевожу на него взгляд, вижу под спадающими на лоб волосами полные тревоги глаза. Он опускает голову на руки.
— Что за чертовщина там случилась? — спрашивает он. — Что это было?
Мое тело до сих пор гудит от напряжения, а в голове одна задругой проносятся картины: дон Фелисио, распростертый на полу, наш побег и как мы лихорадочно отмывались. А еще я вижу мамино лицо, отчаянное, плачущее. И нас самих, старающихся вести себя как ни в чем не бывало.
Уровень адреналина в крови начинает спадать, и я чувствую себя каким-то резиновым.
Чико плачет, вначале негромко, потом все сильнее. Я хочу сказать ему, чтобы он перестал, чтобы был сильным. Хочу напомнить, что ничего нового во всем этом нет. Но я не доверяю своему голосу. И не уверен, что не расплачусь сам, если заговорю. Поэтому я молчу и продолжаю смотреть в сторону лавки.
Вскоре прибывает полиция, и народ разбегается по домам.
— Идем, — говорю я Чико. Не хватало только, чтобы люди в форме заметили нас и стали задавать вопросы.
Мы идем ко мне в комнату, и там я смотрю в окно, а Чико садится на кровать. Каждое мгновение я жду стукав дверь, появления полицейского, который скажет, что кто-то видел, как мы, перемазанные кровью, бежали с места преступления. Но нас никто не видел. А если кто и видел, то не сказал ничего, возможно догадываясь о правде и оберегая нас. Потому что машину Рэя знают все. И всем известно, на что он способен. И на кого на самом деле работает полиция, тоже известно всем. Так что никто не приходит. И не задает никаких вопросов.
Пока что.
Чуть позже мама возвращается и говорит, что останется на ночь с доньей Агостиной, потому что та вне себя от горя. Это означает, что мама задаст нам меньше вопросов и что у нас будет время избавиться от окровавленной одежды.
— Справитесь без меня? — спрашивает она. — В холодильнике остатки бобов, можете разогреть на ужин.
— Все будет нормально, — киваю я.
Она мечется по дому, стуча туфлями и звеня ключами, проговаривая вслух, что нужно сделать, жалея донью Агостину, переспрашивая, справимся ли мы одни, и напоминая, чтобы мы обязательно, просто обязательно закрылись на засов, как только она ступит за порог.
Потом мама уходит. Я закрываю за ней дверь.
— Ты все сделал? — кричит она со двора.
— Да, мама, — заверяю я, задвигая засов.
Когда мотороллер отъезжает, дом снова становится спокойным и тихим. Он как будто ждет чего-то. Или кого-то.
Чико опускается на бархатный диван, я сажусь радом с ним. Но в голове кружатся тревожные мысли.
Одежда. Ее надо сжечь. А обувь отмыть, потому что мама заметит, если она пропадет.
Никто нас не видел.
А может, кто-то видел.
Нас мог заметить кто угодно.
Что, если так и было?
Так мы сидим неизвестно сколько времени, и я не могу выключить голову: она все думает, снова и снова рисуя в воображении одни и те же картинки. Я кричу про себя в этой домашней тишине, нарушаемой только шепотом Чико, который снова и снова спрашивает: «Что случилось?»
Опускается ночь.
— Идем, — твердо говорю я.
Мы вытаскиваем из-под кровати мешок, достаем из него свою обувь и моем ее в большой бетонной раковине, где мама стирает белье. Вода и мыльная пена становятся розовыми. У меня сводит живот.
— Неси спички, — командую я.
Когда Чико возвращается с коробком в руке, мы выходим на задний двор и разводим небольшой костер. Он мерцает и отдает жутким оранжевым светом, пожирая пластиковый мешок и лежащую в нем одежду. Мы смотрим, как все это горит.
Потом, пропахшие дымом, возвращаемся в дом и прячемся в нашей комнате.
Мы не разговариваем. Мы пытаемся избавиться от образа истекающего кровью дона Фелицио.
Я стараюсь выбросить эту кровь из головы. Честно стараюсь.
Снова и снова.
Но мои мысли окрашены красным.
Сегодня ночью жабы квакают как никогда громко. Такое впечатление, что улицы просто забиты ими. Как будто они наводняют все вокруг, все наше баррио. Я гадаю, не из-за меня ли они тут.
Весь день я спала. Или ускользала в другие миры. Точно не знаю, что это было. Но теперь настала ночь, и мне не уснуть. Я могу лишь лежать под тонкими простынями, ощущая, как от каждого моего движения, каждого поворота тела из него вытекает кровь.
Я не знаю, что произошло с доньей Агостиной: только что она была со мной рядом — и вдруг пропала. Может, я ускользнула в иной мир, пока держала ее за руку? Может, утащила ее за собой? Или она осталась где-то там, в другом месте, где дон Фелисио по-прежнему жив.
В доме стоит зловещая тишина.
Мама спит на диване. Она оттащила туда детскую кроватку и поставила ее рядом с собой. «Чтобы ты лучше выспалась, — сказала она. — Тебе нужен отдых, Крошка». Думаю, мама боится, что я не возьму на руки этого младенца. Потому что я не хочу слышать его и давать ему имя.
Я рада, что она унесла его в другую комнату.
Занавески чуть колышутся на окне, которое мама оставила немного приоткрытым, потому что я пожаловалась на кислый, терпкий запах. «Нет, — сказала я ей, — закрой». Она сделала, как я просила, но, должно быть, пока я спала, снова открыла.
Мне не терпится его захлопнуть.
Я медленно сажусь. Каждое движение причиняет такую боль, что хочется кричать. «Нет, — говорю я себе, — это тебя не сломит. Ты справишься». Я делаю глубокий вдох, спуская ноги с кровати, толкаю себя вперед и чувствую теплую струйку между ног. Мне делается дурно, но я все равно заставляю себя встать.
Осторожными мелкими шажками двигаюсь к окну. Отодвигаю занавеску — и тут с улицы просовывается чья-то рука и хватает мою.
— Крошка! — Кто-то шепчет мое имя.
В другом месте кто-нибудь другой, наверное, отскочил бы или закричал. Потому что люди обычно не ожидают, что до них дотянутся через окно и схватят. Не ожидают, что их позовут по имени. Но я не где-то, а здесь, и я не кто-то другой. Поэтому я стою, как стояла.
— Извини, — говорит он, тихо смеясь. — У тебя такой вид, будто ты призрака увидела. Я не собирался тебя пугать.
Я бы хотела сказать ему, что не испугалась, но это неправда. Я испугалась сильнее, чем если бы сама Смерть пришла забрать меня в могилу.
Я качаю головой:
— Со мной все нормально.
— У тебя больной вид, — говорит он.
— Я… я родила, — сообщаю я. Но оттого, что я сейчас вот так его вижу, меня начинает тошнить.
Он заглядывает внутрь, внимательно присматривается к моему животу.
— Я не верю. Ты выглядишь так же, — усмехается он, но потом начинает разглядывать мое лицо.
Я стараюсь не моргать.
— Погоди, правда, что ли? — Он улыбается.
Я киваю.
— Мальчик, да? Скажи мне, что это мальчик.
— Да, мальчик, — соглашаюсь я.
— Я так и знал! Мальчик! У меня сын!
Я не хочу заявлять на этого ребенка своих прав, но то, как он это сказал, мне тоже не нравится. Он не заслуживает того, чтобы иметь хоть что-то.
— В смысле, я знал, что могла родиться девочка, но что будет мальчик, тоже знал. Ты дала мне то, чего я хотел, Крошка. — Он нежно ласкает мои пальцы, и я с трудом подавляю острое желание вырвать у него руку. — Іде он?
— С моей матерью в соседней комнате, чтобы я могла отдохнуть.
Он кивает:
— Но я должен его увидеть. А ты должна наконец-то рассказать матери о нас, о наших планах.
Я молчу, а он снова улыбается:
— Ну что ты так пугаешься, не надо. Я ведь обещал, что позабочусь о вас. Ты же знаешь это, правда? Когда ты собираешься ей сказать?
— Скоро, — говорю я.
Он долго и пристально смотрит на меня, а потом на его лице появляется какое-то странное выражение.
— Скоро, — вторит он мне. — Значит, скоро.
Когда он так на меня смотрит, я не могу даже шевельнуться. Что-то в его взгляде говорит: внутри он пуст и переломан, он бездушен, и это так пугает, что хочется отвернуться.
— А знаешь что? Может быть… может быть, мы скажем ей об этом прямо сейчас?
Я заставляю себя взять его за руку, погладить ее — и по моему телу пробегает дрожь. Я вся какая-то липкая и слабая.
— Давай я немного поправлюсь, стану лучше выглядеть, тогда и скажем. Я хочу, чтобы все было… безупречно.
Его холодные глаза теплеют. Потом он устремляет взгляд на мое тело, и я чувствую облегчение оттого, что оно такое оплывшее и что виду меня болезненный.
— Да, может, ты это хорошо придумала, — говорит он. — Я хотел сделать сюрприз, но… Я купил тебе кольцо. Самое дорогое из всех, которые только смог найти, и скоро ты его наденешь. Могу поспорить, ты и не мечтала иметь самое классное кольцо во всем баррио.
Во рту у меня кислый привкус. Я сглатываю:
— Да, я правда и не мечтала о таком.
Он лыбится, как будто я сделала ему лучший комплимент.
— Тебе очень повезло, что я выбрал тебя, Крошка. — Он пристально смотрит на мои губы и облизывается.
Я хочу сказать ему, как он мне отвратителен. Мне противно в нем всё — то, как он на меня смотрит, как произносит мое имя, его прикосновения, его лицо, каждая черта которого запечатлелась в моем сознании. Клочковатая растительность на физиономии, налезающие один на другой зубы, блеск слюны, мертвенный взгляд и этот запах — источаемый его порами и темной ямой рта. Это запах гнилого сердца, что он носит внутри.
— Иди сюда, — говорит он и тянет мою руку в открытое окно, заставляя приблизиться. Кровь снова течет по ногам. А потом он целует меня: хватает за лицо и засовывает язык мне в рот. — Ты только помни, что я выбрал тебя, — шепчет он. — Я мог бы взять любую, Крошка, но хочу тебя. Ты мне нужна. А я нужен тебе. — Он целует мне руку. — Позаботься о нашем малыше, — говорит он, улыбаясь своей ужасной улыбкой.
Я смотрю, как он исчезает в ночи.
Мое воображение рисует, как ночь тянется к нему, будто ужасная клешня, и сминает в своей хватке. Или как под ним расступается земля, поглотив его и вновь сомкнувшись над головой. Или как шальная пуля находит путь к его гнилому сердцу или голове, пока он идет по улице, улыбаясь своей жуткой улыбкой, воображая нашу с ним жизнь.
Его вкус все еще у меня на языке, мое тело ощущает его прикосновения. Рот наполняется горечью, и я блюю, не успевая дотянуться до полотенца у кровати. Так что я просто вытираю им рот и бросаю на лужицу рвоты.
Я знаю, что мне надо бы в туалет, сменить прокладку. Знаю, что должна убрать блевотину, а еще, наверное, позвать мать, потому что меня трясет и я сильно вспотела.
Но я просто снова ложусь в постель, радуясь, что из-за рвоты не чувствую больше его вкуса.
Я стараюсь не плакать, пока из меня вытекают кровь, молоко и жизнь.
«Вот бы все вытекло, — думаю я. — И вот бы я умерла этой ночью».
Кажется, мы с Чико проводим в комнате вечность. Но и ее недостаточно, чтобы выбросить из головы все, что мы видели.
— Когда мою мамиту били, она выглядела так же? — шепчет Чико в темноте нашей почти пустой комнаты. Вентилятор на длинной ножке крутится между моей кроватью и его тонким матрасом, лежащим на кафельном полу.
Я глубоко вздыхаю, сосредотачиваясь на тенях от коробок, где лежит наша одежда, с тех пор как Чико перебрался сюда и нам пришлось продать платяной шкаф, чтобы купить ему матрас. Это было больше двух лет назад.
Вентилятор гоняет горячий воздух по душной комнате.
— Пульга? — В его голосе слышатся слезы.
— Нет, — отвечаю я наконец. Честно. — У твоей мамиты был умиротворенный вид. — Последняя часть — вранье. Вынужденное.
— Я думал… ты вроде говорил, что было много крови, — шепчет Чико. — Вокруг мамиты.
— Да, — подтверждаю я, — но по-другому. Она так не выглядела.
Я слышу, как он глубоко вздыхает, а потом выпускает из легких воздух. А я про себя договариваю до конца, на этот раз — правду: «Она выглядела хуже, Чико. Как монстр из тех, что появляются в твоих самых жутких кошмарах, а потом преследуют весь остаток жизни. Если бы ты ее увидел, то никогда бы не сумел забыть. Зато мог бы забыть, как твоя мамита выглядела на самом деле. И с какой любовью смотрела на тебя тогда в автобусе, перед тем как мы приехали на рынок в последний час ее жизни».
Мне было тринадцать, Чико — одиннадцать, и мы дружили уже целый год. В тот день вместе поехали на рынок в маленьком белом автобусе. Его мамита дала нам денег на оршад[11], и мы побежали к торговке, которая его продавала. День был очень жаркий, я помню, как щурился от оранжевого солнечного света, когда, наклонив чашку, пил холодный рисово-молочный напиток. Рот наполняла сладость. А потом мы услышали громкий хлопок.
Кто-то закричал, кто-то взвизгнул — и мимо нас промчался мотороллер. Мы с Чико сперва посмотрели ему вслед, а потом — туда, откуда он приехал. В тот день на рынке было много народу, и нам пришлось лавировать среди людей. В тринадцать лет я был все такой же мелкий, как в десять, и мне легче было пробираться сквозь толпу. Поэтому я увидел ее первым.
Мама Чико лежала посреди дороги, кровь пропитала ее белую блузку, расшитую красными и розовыми розами. Одинокая белая луковица выкатилась из ее зеленой авоськи и лежала рядом с длинной полосатой юбкой, которая задралась теперь почти до бедер, обнажив забрызганные кровью маленькие смуглые ноги.
Сандалии валялись с другой стороны, обнажив запыленные ступни.
— Пульга! — звал меня Чико.
Я повернулся и бросился обратно. Я очень старался заслонить от него то, что увидел.
— Не смотри! — орал я. Ничего другого в голову не приходило. — Не смотри! Не смотри! Не смотри!
— Что там? — спросил он, пытаясь пробраться мимо меня и остальных людей.
— Нет! — крикнул я и заплакал.
Но он меня не слушался. А я не мог позволить, чтобы он узнал о случившемся от кого-то еще.
— Там твоя мамита, Чико.
Краски покинули его лицо. А потом кто-то, я не знаю кто, помог мне оттащить его назад. Чико пытался пробиться к матери, он колотил меня и звал ее. Его рот был так близко к моему уху, что мне казалось, у меня вот-вот лопнет барабанная перепонка. Но мы тащили его назад. И я твердил: «Нет, не смотри». После этого в первый и в последний раз за все эти годы Чико не разговаривал со мной целую неделю.
— Ты не дал мне попрощаться с мамитой, — сказал он, когда наконец-то заговорил. — Я не смог прошептать ей «до свидания», и она не услышала, как я ее люблю. Ты не дал мне с ней проститься. — Слова звучали сдавленно, прерываясь всхлипываниями.
— Прости… — вот и все, что я смог ему ответить.
Как можно было сказать, что мамита все равно не услышала бы его слов? Потому что он просто не сумел бы их выговорить, увидев то, что видел я. С уст Чико мог бы сорваться лишь крик, и именно это услышала бы его мама.
Нет, нельзя было, чтобы он увидел ее такой. Я не мог допустить, чтобы эта картина преследовала его всю оставшуюся жизнь — пустые глаза, устремленные в небо, белки которых стали еще ярче на фоне окровавленного лица. Иногда я просыпаюсь от кошмара, в котором вижу ее и слышу отчаянные крики Чико, пусть он и спит на своем матрасе в метре от меня.
Неделя шла за неделей, полиция ничего не делала. Кто убил мамиту Чико, так и осталось неизвестным, она стала просто еще одним телом, и тогда я чуть было не сказал ему: «Давай сбежим. Давай уберемся из этого города». Я был почти готов вытащить из-под своего матраса все заметки, маршруты и карты, которые отыскал в интернете и распечатал на школьных компьютерах. Был почти готов сказать ему, что нам нужно вместе податься в Соединенные Штаты. Но я знал, что далеко нам не уйти. Нужно добыть больше информации. И если совсем уж честно, я был слишком эгоистичен. Чико каждую ночь засыпал в слезах по своей матери, и поэтому я не смог бы вынести расставания с моей мамой. Поэтому я решил подождать. До другого дня.
— Думаешь, кто-то знает, что мы всё видели? — шепчет Чико.
Вентилятор гудит.
— Ничего мы не видели, — напоминаю я ему.
— Да, я знаю… но как ты думаешь…
— Ничего мы не видели. Вообще ничего, Чико. Дошло?
— Пульга…
Комнату наполняет тишина.
— Спи давай, — говорю я, уставившись сквозь тонкие задернутые занавески в ночную тьму, пытаясь отогнать образы мертвой матери Чико и безжизненного тела дона Фелисио.
Я заставляю себя представить другие вещи — вроде сияющего в темноте фейерверка во время празднования Рождественского сочельника, Ноче Буэна. Или толпу людей, ожидающих, когда мы с моей группой начнем выступать. Но у меня не получается.
— Пульга, — шепчет Чико.
— Что?
— Это ведь Рэй, да? Рэй с Нестором.
— Помолчи, братан. Нечего болтать такое. — Я не свожу глаз с тонких занавесок, отделяющих нас от ночи. Кажется, чернота вот-вот поглотит все вокруг. И все услышит. И нашепчет наши тайны в уши посторонних. — Даже не думай об этом, понял? — говорю я.
— Но… — шепчет Чико.
— Спи, — повторяю я.
Нужно, чтобы он замолчал.
Я пытаюсь заснуть, но мысли не дают этого сделать. Мне все время представляются мертвецы или Рэй с Нестором. Или темнота. Меня расстраивает, что сегодня, похоже, нельзя доверять даже этой комнате, этим стенам. Даже тут наши секреты, мы сами и наши мечты не в безопасности.
Мечты о том, как однажды я, возможно, смогу перебраться в Соединенные Штаты, купить гитару и стать музыкантом вроде отца. А Чико отправится со мной и будет менеджером моей группы. А потом каждый из нас полюбит девушку и сфотографируется с ней перед классной тачкой. Девушка будет смотреть на меня так же, как мама смотрит на отца на их общей фотографии, такой старой, что у нее обтрепались края. Там они стоят на фоне «Эль-Камино», отец обнимает маму за плечи, и они глядят друг на друга так, будто видят при этом свое общее блестящее будущее.
Мама всегда отказывалась тратиться на гитару. Ей не нравилась мысль о том, что я могу пойти по стопам отца. Но я пообещал себе, что сделаю это, если только доберусь до Штатов. И маме я тоже дал обещание, что никогда ее не брошу. Поэтому я и ее перевезу в Штаты и там куплю ей дом. И однажды мы с Чико выйдем на большую сцену, чтобы получить какую-нибудь серьезную награду, и расскажем всем, что мы — просто обычные пацаны из Барриоса. Глядя в камеры, мы скажем всем мальчишкам из нашего города, чтобы они мечтали — потому что мечты сбываются і — а потом обнимемся и уйдем со сцены.
Мы тысячу раз делились друг с другом этой фантазией.
Но сегодня кажется, что мечтам никогда не сбыться. И мое тело снова и снова покрывается мурашками от страха.
— Пульга…
— Что?
— Мне… страшно, — признается Чико.
Снаружи я вроде бы слышу какое-то шуршание, а миг спустя — негромкий свист. Я говорю себе, что я параноик, что у меня просто разыгралось воображение. Но вижу, что Чико сел и уставился в сторону окна.
— Слышишь? — спрашивает он.
Горло и язык у меня будто распухли, во рту пересохло.
— Нет, — говорю я ему. — Спи.
— Пульга, — снова перепуганно шепчет он.
— Все будет о’кей, — обещаю я ему. Но сам всю ночь смотрю в окно.
Я жду.
Утром после бессонной ночи мы с Чико тащим по маминому требованию сквозь туман и влагу к дому доньи Агостины большой котел.
В кухне несколько женщин уже начали готовить тамале — блюдо из кукурузной муки и острого жирного мяса, которое всегда бывает у нас на поминках. Каждый сосед принес для него что-то свое: перетертую кукурузу, мясо, чили, оливки, банановый лист.
Донья Агостина сидит снаружи. Одна.
Мы с Чико расположились на диване в гостиной с зелеными, как лайм, стенами, смотрим телевизор и дремлем под доносящиеся из кухни женские разговоры и звон посуды. В комнате делается все жарче, жара наваливается на нас. А потом приезжает фургон с гробом, где лежит дон Фелисио. Его заносят в дом, ставят посреди комнаты, и все собираются вокруг. Соседи смотрят на тело, отдают ему последнюю дань и снова возвращаются к ритуальным хлопотам.
— Идем, — говорю я Чико, но он мотает головой, отказываясь подняться с дивана.
Поэтому я иду один и смотрю в лицо тому, кто уже перестал быть доном Фелисио. Это лицо серое, как пепел, распухшее и серьезное. Тело нарядили в строгий костюм с красным галстуком вокруг тесного воротничка белой рубахи. Галстук напоминает мне о крови, которой вчера была испачкана шея дона Фелисио.
Я перевожу взгляд на стены и думаю о сладком лимонаде, который делает моя мама, и о зеленых перьях попугаев. Ноу стен какой-то нездоровый вид, от которого меня начинает подташнивать, и с каждым вдохом я будто впитываю смерть. Я выхожу из дома и сажусь на землю, не рядом с доньей Агостиной, а по другую сторону входной двери.
Донья Агостина за это время даже не пошевелилась. Она так и сидит в своем кресле с измотанным и пришибленным видом. Но потом она оборачивается и замечает меня.
— Сото esta, dona? Как вы? — спрашиваю я, не успевая понять, до чего же это идиотский вопрос. — Может, принести вам водички? Или что-нибудь перекусить?
Она качает головой и произносит:
— Gracias, hijo. Escгchame. Спасибо, сынок. Послушай меня.
Я так и делаю. Сижу и слушаю.
Знаешь, что мне снилось прошлой ночью, Пульга? — бормочет она.
У нее вид убитого горем человека. Лицо осунулось, одежда обвисла, тело в кресле обмякло. А когда она переводит на меня свои серые глаза, они пусты и безжизненны.
— Что? — напрягаюсь я.
Она опять смотрит на улицу и говорит:
— Мне снилось, как Крошка уезжала отсюда на окровавленном матрасе. Мне была видна только ее спина, но я знала, что это Крошка.
Я ошалело таращусь на донью Агостину, а она продолжает:
— А потом я увидела тебя. И Чико. Вы бежали, и вид у вас был перепуганный.
Сердце падает куда-то вниз, во рту пересыхает. Я знаю, что она пересказывает мне свои сны, видения, благодаря которым о ней идет слава брухи, колдуньи, — и поэтому ее слова трудно игнорировать. У нас всегда ходили истории о том, что ей известно. Некоторые женщины даже навещали ее, чтобы она предсказала им будущее.
— Я знала, — медленно произносит она. — Еще когда выходила за него. Когда я только с ним познакомилась, его в тот же миг будто накрыла темная тень, и я знала, что это значит: я потеряю его неожиданно и страшно. И несколько лет ждала, когда это случится. Вот почему Галло появился у нас так поздно. Я не собиралась заводить детей. Но он хотел. И я согласилась, но только на одного ребенка. А годы всё шли, и я убедила себя, что ошиблась. Но… я никогда не ошибаюсь в таких вещах. — Она глубоко вздыхает. — Вот поэтому ты должен меня выслушать.
Кровь стынет у меня в жилах, когда эта старая женщина опять смотрит на меня.
— Он приходил ко мне прошлой ночью, — шепчет она. — Это было… ужасно. — Она снова глубоко вздыхает. — Он едва мог говорить, но сумел произнести: «Que соrran»[12]. Беги, Пульга. Он хочет, чтобы вы с Чико уносили ноги. И Крошка тоже.
Сердце в груди барабанит все быстрее. Я смотрю в дверной проем, в гостиную, где в гробу лежит ДОН Фелисио.
Ужас наполняет все тело, бежит по венам. Мама пристально глядит из дома надопью Агостину и на меня, и выражение лица у нее странное. Я пытаюсь улыбнуться ей, но ничего не получается.
Я никогда не позволял себе верить во всякие видения. Мама как-то говорила, что донья Агостина отговаривала ее от поездки в Штаты. «Но если бы я не поехала, Пульга, — сказала тогда мама, — в моей жизни не было бы самого счастливого года. Не было бы тебя. Так что нельзя жить, полагаясь на видения других людей».
В целом я считал, что мама права. Но было в видениях и что-то еще, какое-то откровение неизбежной истины, которое меня пугало. Поэтому проще казалось в них не верить. Отметать их — и всё, как советует мама.
Но если бы донья Агостина открыла маме свое видение насчет меня? Что бы та сделала? Может, все-таки поверила в них?
Я не знаю, как реагировать на откровения старой женщины. Но это и неважно. Она опять переводит взгляд на дорогу и испускает громкий, полный боли стон, как будто до сих пор стояла на берегу и лишь теперь океан горя увлек ее в свои глубины.
Иногда кажется, что этот океан не успокоится, пока не унесет нас всех, до последнего.
На этот раз он приходит к дверям, когда все находятся на поминках по дону Фелисио.
Я смотрю на него через окно; он стучит сильно, глухо, настойчиво. Звук наполняет весь дом, и мне становится холодно и как-то пусто внутри. Я стараюсь игнорировать стук, но в голове все равно крутятся картинки, как этот человек залезает в окно и находит меня. Поэтому я поворачиваю ручку и открываю дверь как раз в тот момент, когда он произносит:
— Я знаю, что ты дома.
Я и забыла, что он все знает.
— Привет, извини, — бормочу я, встречая требовательный взгляд. Он явно ждет объяснений. — Просто… мне трудно быстро встать, нужно время.
— О-о, конечно же. — Выражение его лица почти мгновенно меняется. — Прости. — Он наклоняется и целует меня в губы.
Я задерживаю дыхание, стараясь не вдохнуть его запах и не отпрянуть.
— Я знаю, твоя мать ушла, — произносит он нараспев и грозит мне пальцем. Без приглашения проходит в гостиную, озирается по сторонам. — Иди сюда, развлечемся немного.
Он улыбается, я вижу слюну менаду его губ и испытываю отвращение. Тело напрягается, я чувствую сильные позывы к рвоте и сглатываю.
— У меня же… кровь, — говорю я ему. — Я только что родила. Я не могу…
Его губы кривятся, он изучающе смотрит на меня.
— Разумеется. Но скоро… — Потом, будто спохватившись, идет к кроватке и заглядывает в нее. — Ты только посмотри! Не могу поверить, что он и правда мой.
— Конечно твой, — киваю я. Но что-то в моем тоне заставляет его напрячься, и он меняется в лице.
— Я не спрашивал, — заявляет он. — Просто сказал, что не могу поверить. Ав чем дело? У тебя что, совесть нечиста? — Он улыбается, но его. глаза изучают меня.
Он всегда все изучает. Разглядывает. Он из тех, кто в два счета разнюхает все, что от него пытаются скрыть. Но в данном случае мне скрывать нечего. Да и терять особо нечего тоже.
— Вовсе нет. Я просто имела в виду… Вот смотрю на него и сразу вижу в нем тебя.
Он снова поворачивается к кроватке, разглядывая лежащего там младенца. Долго смотрит на него пытливым взглядом, а потом вдруг улыбается.
— Да, маленький говнюк с виду крут. — Он смеется! — Точно, сходство есть. Но ведь и ты тоже такая. Крутая. — Теперь он смотрит на меня. — Понимаешь, я же в курсе про здешних девчонок. Знаю, кто из них с парнями не мутит. И кого невозможно легко добиться. — Он глядит мне прямо в глаза. — Я сразу это понял, как только увидел тебя.
Он приближается, нагибается, целует меня в шею. Его руки обвивают мою талию, сжимают ее.
— Я знаю, нам с тобой будет здорово вместе, — шепчет он. — Знаю, ты будешь меня любить. Скажи, что я прав.
Я опускаю взгляд и вижу обтянутую кожей рукоять ножа, который он носит на поясе.
— Ты прав, — лгу я.
— Скажи это. Скажи, что любишь меня.
Я заставляю себя обнять его в ответ и подтверждаю:
— Я люблю тебя.
Он засовывает язык мне в рот. Я стараюсь подавить рвотный рефлекс и не дышать. Стараюсь затуманить сознание чернотой ночи и погрузиться в нее.
Комнату наполняет детский плач.
Он отпускает меня. Смеется. Идет к кроватке, запускает в нее руки и достает маленький сверток. Все мое тело будто электричеством пронзает желание вырвать младенца из его грязных лап. Я не могу этого объяснить и стараюсь подавить непонятный порыв. Я сопротивляюсь этому чувству, чем бы оно ни было.
— Будь хорошим мальчиком, — говорит он свертку. Потом обращается ко мне: — Иди возьми его.
Я так и делаю, пусть даже вопреки желанию. Не хочу я ощущать у себя на руках этого младенца, и знать его тоже не хочу. Не хочу ненавидеть его, не хочу любить. Я стараюсь побороть все возникающие внутри меня чувства, когда беру ребенка, которого никогда не желала.
— Я всегда мечтал о чем-то таком. И знал, что однажды у меня это будет. Но я неправильно себе это представлял. А теперь… — Он улыбается, постукивает пальцем по виску. — Теперь я знаю, как это будет.
Мы с тобой… у нас будет большой дом, служанки, крутые тачки. Будем жить в каком-нибудь классном месте, гораздо лучше этого. И будем иметь все, что захотим, потому что так и должно быть. Я над этим работаю. Будешь жить шикарней, чем жена президента. И знаешь что? Это все равно честнее, чем то, что делают эти politicos sucios — грязные и продажные политики. Все как один.
Не знаю, в каком безумном мире он живет.
— Скоро придет моя мать.
Он опять смеется:
— О’кей, я знаю. Ты у нас хорошая девочка. Мамина дочка. — Он устремляется к двери и. тащит меня за собой. Потом снова вынуждает поцеловать его. — Пока что я согласен играть по некоторым твоим правилам, но не забудь, что на самом деле ты моя девочка, — заявляет он. — И будешь со мной.
Я закрываю за ним дверь и поворачиваю ключ, хоть и знаю, что запирай не запирай # разницы нет. Кладу ребенка обратно в кроватку. А сама ложусь на диван, стараясь забыть об этой реальности. Стараясь затеряться в других мирах и в мечтах.
Я соскальзываю в полусон и слышу, как издалека до меня доносится плач. «El bebe, — думает какая-то часть меня. Но другая часть протестует: — Нет! Никакого ребенка нет. Это просто петушиный крик». Передо мной возникает образ соседского петуха, который голосит в иссиня-черной ночи. Я думаю о сыне доньи Агостины и дона Фелисио, которого зовут Галло. Я когда-то была влюблена в него.
Передо мной возникает светящийся белый контур двери. Я подхожу к ней, толчком открываю. Дверь ведет в небольшую комнатку с оранжево-желтыми стенами. Справа — комод, на нем маленький телевизор. Прямо передо мной кровать, высоко над ней в стене единственное прямоугольное окно.
На кровати лежит закутавшийся в одеяло Галло. Он плачет.
Я не видела его уже пять лет, с тех пор как он уехал. Тогда мне было двенадцать. А влюбилась я в него еще в восемь лет. Я ходила в лавку дона Фелисио, где работал Галло, и старалась, чтобы моя рука мимолетно коснулась его руки, когда он вручал мне мои скромные покупки. Он знал, что я прихожу, только чтобы увидеть его, — мы оба это знали.
Однажды, насмотревшись сериалов, я пришла в лавку и сказала, что хочу выйти за кого-нибудь вроде него. И добавила, что на самом деле хочу выйти за него. Галло не засмеялся. Он посмотрел на меня добрым взглядом (до того случая никто и никогда не смотрел на меня так по-доброму) и улыбнулся. А еще накрыл мою ладонь своей, и я подумала, что сейчас умру от счастья. Но потом он ласково проговорил:
— Я слишком старый для тебя, Крошка. И тебе будет без меня лучше. Я не особо удачливый парень, а ты в один прекрасный день встретишь такого, которому везет. Везет настолько, что ты его полюбишь, и он тоже тебя полюбит. Вот увидишь.
— Нет, это вряд ли, — не согласилась я.
Я не могла вообразить никого лучше Галло, который всегда помогал своим родителям в лавке. И говорил о том, как когда-нибудь поедет в Штаты и заработает там много денег, чтобы его старикам не нужно было столько работать. Чтобы им жилось получше. Мне не хотелось плакать, но к глазам подступили слезы.
— Не плачь, — попросил он.
Но я все-таки расплакалась и никак не могла остановиться.
В конце концов он сказал:
— Ладно-ладно, слушай. Если ты все еще меня не разлюбишь в двадцать пять лет, мы поженимся.
— Когда это еще будет.
— Нескоро, но я обещаю. Если ты не разлюбишь меня, мы поженимся.
— Я не разлюблю, — заверила его я.
— Тогда о’кей, — улыбнулся он, сунул руку в ящик с конфетами и вручил мне леденцовое колечко. — Вот тебе кольцо.
Я немедленно развернула обертку и надела кольцо на палец. Потом улыбнулась Галло и пошла домой, по дороге облизывая кольцо. Я восхищалась тем, какое оно красное и сияющее и как сверкает на солнце, будто рубин. А потом я съела его целиком, все это сладкое колечко. К тому времени я уже добралась до дому и поняла: этому не бывать. Тогда у меня впервые возникло четкое, ясное видение: в нем Галло лежал в темноте, и я понимала, что никогда больше его не увижу. Я сидела у себя в комнате с еще липкими от колечка губами и так рыдала, что мама испугалась, не завладел ли мною какой-нибудь бес.
Я радовалась, что Галло сумел уехать, но мне было грустно видеть, как донья Агостина и дон Фелисио расстраиваются из-за того, что он не в состоянии их навестить. И вот теперь он не может проводить отца в последний путь.
Я глжку на Галло, лежащего на кровати в комнате, так далеко от своих родителей.
— Галло! — окликаю я его.
Он смотрит на меня, будто бы пытаясь вспомнить:
— Крошка?
Я протягиваю ему руку. Он поднимается с кровати и берет ее. В тот же миг мы переносимся в какой-то сад. Посмотрев вниз, я вижу, что стою босиком, а земля усеяна ноготками. А потом выясняется, что Галло рядом со мной уже нет.
— Дон Фелисио, — шепчу я.
И тот внезапно появляется не пойми откуда, просто возникает, и всё. Он ничего не говорит. Я озираюсь в поисках Галло, но не вижу его. Тогда в руках дона Фелисио неожиданно оказывается петух. Дон Фелисио смотрит на него, будто впервые заметив свою ношу. Под этим взглядом крылья и лапки петуха превращаются в ручки и ножки младенца, который быстро становится мальчишкой, вырывается из объятий дона Фелисио и превращается в Галло, каким я его знала.
Он обхватывает отца руками, и оба мужчины плачут, обнявшись. Галло шепчет что-то на ухо дону Фелисио, и тот сильнее прижимает его к себе. Они стоят так довольно долго, а потом дон Фелисио осеняет сына крестным знамением. Целует его в лоб и касается его лица дрожащими руками.
Галло смахивает слезы. Он смотрит на отца, глубоко вздыхает и внезапно исчезает. Но мы с доном Фелисио остаемся. А потом старик протягивает мне руку, и я беру ее. Мы молча и медленно идем по пустым улицам баррио, дон Фелисио указывает путь. Я гляжу вниз, на свои пыльные ноги. Все вокруг кажется жутким, будто время тут остановилось и никого, кроме нас, не существует. Я оглядываюсь, стараясь увидеть наших соседей, но никого не замечаю. Дон Фелисио то и дело оборачивается и смотрит на меня. Я уже понимаю, куда мы направляемся. Но, только оказавшись на месте, я наконец-то замечаю людей. Это плакальщицы, которые стекаются к дому дона Фелисио и доньи Агостины.
Старик снова смотрит на меня, его лицо печально, и мне не хочется больше следовать за ним. Но я знаю, что должна это делать. Мы, как призраки (хотя мы и есть призраки), проходим среди плакальщиц и, миновав их, оказываемся в комнате, где у гроба собрался народ. Это гроб дона Фелисио. Мама и mua Консуэло расставили вокруг него свечи и букеты цветов. Дон Фелисио подводит меня к гробу, и мы вместе смотрим на мертвое лицо.
Гроб закрыт стеклянной крышкой, и под ним лицо дона Фелисио похоже на уродливый цветок, который положили под пресс, — чтобы засушить. Я перевожу взгляд на стоящего рядом со мной призрака и вижу, что он теперь с трудом дышит.
Меня охватывает паника. «Все в порядке», — пытаюсь сказать я ему, но с губ не слетает ни слова, и мне остается лишь про себя повторять это снова и снова, надеясь, что он сумеет понять мои мысли. Но чем дольше он смотрит на самого себя, лежащего под стеклом, тем труднее ему становится дышать.
Он выпускает мою руку и обхватывает свою шею. Чтобы дышать, ему требуется все больше усилий, и комнату наполняет звук ужасного бульканья. Я оглядываюсь по сторонам, но больше никто этого не слышит. Люди едят тамале, которые приготовили соседки покойного, и хлеб, который они испекли. Прихлебывают кофе и говорят тихими голосами, пока дон Фелисио пытается что-то сказать, но получается только бульканье и хрипы. Его лицо выражает отчаяние, и я не могу успокоить его, хотя снова и снова пытаюсь это сделать.
Потом из него начинает хлестать кровь, как будто кто-то открыл кран. Крови много, и она течет между пальцев.
Я кричу, или это мне только кажется. Но никто меня не слышит.
«Я не понимаю, что вы пытаетесь мне сказать. Пожалуйста, перестаньте, пожалуйста!» — мысленно повторяю я.
С выпученными глазами дон Фелисио смотрит на что-то у меня за спиной. Он отрывает одну руку от шеи и указывает куда-то окровавленным пальцем. Я оборачиваюсь и вижу в толпе Пульгу и Чико. Они негромко переговариваются между собой. Чико выглядит грустным и испуганным, Пульга — встревоженным. Я ничего не понимаю, хотя и пытаюсь свести воедино все, что вижу. На мгновение мне кажется, что дон Фелисио обвиняет в чем-то мальчишек, но это наверняка не так.
Хрипы старика наполняют мои уши, становясь все громче и громче.
«Я не понимаю!» — Я опять оборачиваюсь к Пульге и Чико, и тут их бросает в дрожь.
Их тела трясутся. А потом я вижу, как из их ушей начинает течь кровь, в точности каку дона Фелисио. Глаза мальчишек становятся огромными от страха и отчаяния. И кровь течет у них между пальцев.
«Нет! — кричу я, поворачиваясь к дону Фелисио, но он тоже держится за шею, а его глаза устремлены в потолок. — Я не хочу этого видеть! Остановите это, пожалуйста!»
Я пытаюсь заставить себя проснуться. Пытаюсь снова отыскать дверь, чтобы сбежать из той реальности, что наполнила собой мой воображаемый мир.
Но я не могу дышать. И глотать тоже становится трудно. Я касаюсь рукой шеи. Она влажная и теплая. Когда я смотрю на пальцы, вижу, что они испачканы в ярко-красной крови. Я мотаю головой и пытаюсь крикнуть: «Нет!» — но меня опять никто не слышит. Повернувшись к дону Фелисио, я ищу у него помощи. Он стоит рядом, хрипит и булькает, а потом все-таки переводит на меня взгляд. У него огромные, полные отчаяния глаза. И тут единственное слово наконец срывается с его уст.
Всего одно слово, но оно заполняет собой все мое сознание:
«Беги!»
— Крошка, — зовет меня мама.
Я вся трясусь и плачу. Во рту скопилась слюна. Я задыхаюсь.
Она снова произносит мое имя, и я открываю глаза. Младенец заходится в крике, а мама, одетая в черное, стоит передо мной. Мои груди сочатся молоком.
За спиной у нее mua Консуэло, Пульга, Чико и донья Агостина, вернувшиеся с поминок по дону Фелисио.
— Estas bien? Все нормально? — спрашивает мама. — Ты неважно выглядишь, как будто призрака увидела.
Я потею, и кожа кажется липкой. Она касается рукой моего лба, и ее лицо делается озабоченным.
— Кажется, у тебя температура.
— Я в порядке, — бормочу я.
Она снова хмурится.
— Ты поменяла малышу подгузник?
Я не отвечаю. Мами и mua переглядываются. Младенец плачет все громче.
— Ты кормила его? — следует очередной вопрос.
Я опять не отвечаю и слышу, как громко и быстро стучат мамины каблуки, когда она удаляется.
Я сажусь в кровати и поворачиваюсь к телевизору. Там идет сериал. Мужчина целует женщину против ее воли. Я закрываю глаза, а когда открываю их снова, на экране уже новости. Диктор рассказывает об очередных смертях. О телах. Не о живых людях. Люди больше ничего не значат. Только тела. Входит mua Консуэло, целует меня в макушку, гладит по голове. Возвращается мама с плачущим, сердитым младенцем. Она сует его мне, пристраивая к груди.
— Тех маленьких бутылочек с пробниками смеси больше нет, Крошка. А ему надо поесть, — говорит она.
Я качаю головой.
— Прости, милая, я знаю, что это не то, чего ты хотела. — Мамин голос делается мягче. — Но мы не можем заморить ребенка голодом.
— Я не буду его кормить.
— Крошка! — Голос мамы звучит резко и жестко. — Я пыталась дать тебе время, чтобы ты привыкла ко всему этому. Но мы не можем позволить себе каждую неделю покупать детское питание. А если ты не начнешь его кормить, у тебя пропадет молоко. Ты должна этим заняться, дочка. Мне жаль, что все так вышло. Мне очень-очень жаль.
Я знаю, что она действительно жалеет меня, но это не мешает ей расстегивать на мне рубашку. Ротик младенца ищет сосок.
Я закрываю глаза, мотаю головой и начинаю плакать. Я слышу, как mua Консуэло отсылает прочь мальчишек:
— Muchachos, salganse! Ребята, уходите!
Мама прикладывает малыша к моей груди, одновременно пытаясь объяснить, как надо кормить его. Но я не могу слушать. Я просто сижу с закрытыми глазами, пока младенец высасывает из меня жизнь. Младенец, похожий на своего отца. Похожий на свой город, на свою землю, — на все, что меня окружает.
Так что я просто разрешаю себе думать о смерти.
Я вспоминаю о том, как мама, когда мне было десять лет, пошла со мной к живущей за городом брухе. Она хотела узнать изменяет ли ей мой отец. Но колдунья, едва увидев меня, взяла куриное яйцо, разбила его в стакан с водой и уставилась на желток, а потом сказала, что видит меня, сжигаемую адовым, яростным пламенем.
«Смотри, — сказала мне бру ха, указывая на стакан. — Я же знаю, ты тоже можешь видеть. Смотри внимательно».
Я послушалась и увидела, что в желтке полыхает яркий оранжевый огонь. И вдруг я оказалась в этом огне. Я чувствовала жар в груди, а огонь все горел и горел. Коже было горячо, и я думала, что сгорю прямо здесь, на кухне у этой женщины, но тут она забрала стакан.
Может, моя судьба — умереть в огне, подумала я тогда.
Может, именно так убьет меня Рэй, думаю я сейчас.
Он поймет, как сильно я его ненавижу, обольет бензином, чиркнет спичкой и будет смотреть, как я горю.
Но дело в том, что я хочу жить.
Я чувствую, как у меня забирают ребенка, и складываю руки на груди. Тиа Консуэло накидывает мне на плечи одеяло, и я поплотнее закутываюсь в него. Потом мама передает mua младенца, того самого, который не должен был появиться на свет и не имел никакого права захватывать мое тело, равно как и его отец.
Мама возвращается с чашкой горячего шоколада.
— Нет, — говорю я ей.
— От него будет больше молока.
— Прекрати!
Одна только мысль о молоке заставляет меня съежиться. Стоит мне вспомнить, что мое тело его выделяет, — и мне становится противно. Как будто я какое-то животное. Я встаю и ухожу в спальню.
— Крошка, — зовет мама, но я игнорирую ее и закрываю за собой дверь.
Спальня, которую я делю с мамой, маленькая и тесная, в ней с трудом помещаются кровать, шкаф, комод и зеркало. Тут пахнет нафталином, мамой и мной. Теперь еще и младенцем. И родами. Я чувствую этот „запах, хотя мама уже перестирала все простыни и подушки, вымыла пол, а после моей жалобы — еще и стены вдобавок. Но едкий запах моих внутренностей, крови и околоплодных вод остался. Вместе с запахом кислого молока, который исходит от моей рубашки и кожи. С тех пор как появился ребенок, я не могу больше спать в этой комнате. Теперь я сплю в гостиной, где нет сетки от насекомых, так что они кусаются и жужжат у меня в ушах.
Я сажусь на кровать и вижу собственное отражение в стоящем напротив зеркале. Мои длинные грязные волосы свисают по плечам. Я таращусь на свое лицо, не узнавая его.
Стук в дверь возвращает меня к действительности.
— Крошка, — окликает с той стороны Пульга, потом слегка приоткрывает дверь и заглядывает в спальню. — Хочешь поиграть?
В руках у него колода карт. Я ничего не отвечаю, но они с Чико медленно заходят в комнату. Мальчишки усаживаются, скрестив ноги, на нашу с мамой кровать, Пульга начинает тасовать колоду, и этот звук наполняет комнату. Потом он сдает карты, и я сосредотачиваюсь на тихом «щелк-щелк-щелк», с которым они ложатся перед нами.
V — С тобой все нормально, Крошка? — спрашивает Чико.
Я беру свои карты и смотрю на тройку червей. И вижу, как эти маленькие сердечки чернеют, съеживаются и превращаются в ничто.
— Крошка!
— Со мной все будет о’кей, — говорю я ему.
Я кладу карты. Эти сердца на них — наши. Это мы: Пульга, Чико и я. Ребята смотрят на меня.
— Случилось что-то плохое. И что-то еще плохое должно случиться.
Мальчишки переглядываются и опять смотрят на меня. У обоих одинаковое выражение лица: они пытаются скрыть ужас.
— Нам нельзя тут быть… Нельзя тут оставаться, — выдавливаю я.
Мои слова, кажется, не должны иметь для них никакого смысла, но я вижу, что это не так. Иначе они сказали бы, что я горожу всякую чушь и бессмыслицу.
Высмеяли бы меня, и Пульга заявил бы, что не верит в мои ведьминские штучки. Но они ничего такого не делают, а просто молча сидят на кровати и ждут, что я еще скажу.
— И что нам делать? — шепчет Пульга.
Перед моими глазами снова встает видение того, как они держатся за шеи. Поэтому я говорю то единственное, что могу сказать:
— Мы должны бежать.
«Мы должны бежать».
Эти слова наполняют мое сознание, когда священник кропит святой водой гроб дона Фелисио. Соседи задвигают его в склеп. Донья Агостина держит в руках четки и рыдает.
Вчера на поминках она велела мне бежать. И Крошка тоже сказала, что нам нужно это сделать. А сегодня во время похорон я все время озираюсь в поисках Рэя или Нестора и могу думать лишь о побеге.
Толпа редеет.
Еще один день. Еще одна смерть. Еще одно тело.
Когда мы возвращаемся домой, измотанная мама опускается на диван. Сознание цепляется за красные бархатные диванные подушки. Кроваво-красные. Как много крови!
Мы должны бежать.
— Отдохните пока с Чико, — говорит мама, забрасывая на диван ноги и укладываясь, не сняв даже своего черного платья, — а я полежу немножко. Только входную дверь закройте и заприте.
Сидевший в дверном проеме Чико встает, и я делаю, как велела мама. Чико направляется в нашу комнату, я иду за ним следом. В воздухе разлита какая-то тяжесть, она давит на нас. Даже собственные шаги звучат зловеще.
Когда я прохожу мимо мамы, она тянется ко мне, ловит мою руку и произносит:
— Пульга…
Ее неожиданно крепко сжавшиеся пальцы и голос пугают меня. Я смотрю на ее усталое лицо, а она говорит:
— Te quiero muсho. Я тебя очень люблю, Пульгита.
— Я знаю, мама. Я тоже тебя люблю.
Мама явно хочет сказать что-то еще. Я вижу это по ее лицу. Но она просто кивает, отпускает мою руку и закрывает глаза.
Какое-то время я стою рядом с ней, гадая, не рассказала ли донья Агостина ей про свой сон. Или о чем-то могла проговориться Крошка. А может, мама начинает верить в силу брухи и в суеверия. Вероятно, мне тоже стоит начать в них верить. А вдруг и мама скажет, что я должен бежать, потому что это единственный выход? Что она готова меня благословить и все понимает про нарушенные обещания?
Но вместо этого она делает глубокий вдох, потом выдох.
И я иду к себе в комнату.
Чико включил вентилятор на полную катушку, и тот громко жужжит. Я закрываю дверь, хотя так в комнате будет еще жарче.
— Ну? — спрашивает Чико, как только я вхожу.
Он нервно ерзает на месте. Коричневые полоски на его рубашке в точности совпадают с цветом кожи. Повернувшись к окну, я откликаюсь:
— Не знаю.
Я не рассказал Чико о словах доньи Агостины, но странного высказывания Крошки хватило, чтобы он распсиховался. С тех пор Чико не может сидеть спокойно и даже в доме все время норовит оглянуться через плечо.
— Она сказала, случится что-то плохое. С нами, Пульга. Что-то плохое случится с нами.
Я ничего не отвечаю и стараюсь сохранять спокойствие.
— Вот черт, — шепчет Чико, и мое сердце начинает частить.
Я вглядываюсь в окно, ожидая увидеть за ним Рэя, который целится в нас из пистолета. Но снаружи никого нет.
Когда я опять поворачиваюсь к Чико, он как-то странно смотрит на меня:
— Ты ей веришь… да?
Я думаю о блокноте, который держу у себя под матрасом. Там информация, как добраться до Штатов, которую я собирал последние несколько лет, — мои заметки, распечатки, сведения насчет тех самых поездов под названием Ля Бесmиа. Моя mua из США каждый год присылает для меня деньги, но мама выдает мне только пять или десять долларов, а остальное убирает в тайник, чтобы я взял их, когда вырасту. Я знаю, где этот тайник. И знаю адрес mua вместе с номером ее телефона, потому что выучил их наизусть. А еще знаю, где поменять доллары на кетсали и песо, — я уже делал это с теми купюрами, которые мама давала мне раньше.
Я знаю все это просто на всякий случай.
Но мне не нравится лицо Чико — слишком уж оно испуганное. И это подтверждает то, что мы оба боимся поверить Крошке.
Я качаю головой. Сердце пускается вскачь, дышать тяжело, но я твержу себе, что это просто от жары.
— Знаешь что? От этого младенца у Крошки, видно, крыша поехала, — говорю я другу, — вот и всё. Она не в себе. А нам нужно просто вести себя как обычно. — Слова, которые слетают с моих губ, лживы. Но на вкус они лучше, чем правда.
Чико закрывает глаза, и по его лицу катятся слезы.
— Даже если Рэй думает, что мы что-нибудь видели, — продолжаю я, — или что-то знает, он будет за нами наблюдать. И оставит нас в покое, когда увидит, что мы ведем себя как обычно и ничего никому не сказали.
Чико открывает покрасневшие и влажные глаза, по которым видно, что я его не убедил. Он грубо вытирает их, но слезы продолжают течь по щекам. Я сажусь рядом с ним на его матрас и кладу руку ему на плечо.
— Все будет о’кей, Чико. Честно.
— Но, Пульга…
— Все будет хорошо…
Мгновение он смотрит на меня, и я заставляю себя поверить в собственные слова, чтобы он поверил в них тоже. Может, у меня получится. Может, если я в них поверю, они станут правдой.
— Ладно тебе, ты же мне веришь? Обещаю, что все будет супер.
Через некоторое время он произносит:
— О’кей.
Меня накрывает чувство вины, но я гоню его прочь, а он добавляет:
— Раз ты так считаешь, Пульга, тогда ладно.
— Все, что нам нужно делать, это вести себя как всегда, понял?
Он снова кивает:
— Понял.
— Мы ничего не видели, Чико, запомни это. Пришли в лавку, взяли газировку и ушли домой. А когда случилось то, что случилось, были уже далеко. Нас там не было. Мы ничего не видели.
Он глубоко вздыхает:
— Мы ничего не видели.
— Вот и правильно, — говорю я ему. — Мы ничего не видели. — Я хватаюсь за эти слова, чтобы они вытеснили мысли о побеге. Может быть, я смогу в них поверить и смогу заставить их спасти нас.
Вентилятор с жужжанием подхватывает наши слова:
«Мы ничего не видели».
«Мы ничего не видели».
«Мы ничего не видели».
Эти слова кружат над нами в день после похорон дона Фелисио. И на следующий день. И на следующий. Больше недели мы с Чико ведем себя как обычно. Мы ходим в школу, хотя там я способен только сидеть, ждать неприятностей и смотреть на дверь, едва отличая один день от другого.
«Мы ничего не видели».
Мы не меняем своих маршрутов. И каждые пять минут оглядываемся через плечо.
«Мы ничего не видели».
Мы так часто повторяем эти слова про себя, что начинаем слышать их в звуке собственных шагов по дороге домой из школы. Мы слышим их, когда проходим мимо лавки дона Фелисио, которой больше не существует: помещение заколочено досками.
«Мы ничего не видели».
От такого частого повторения мы и сами почти верим в это и начинаем думать, что, может быть, избежали неприятностей. Может быть, с нами все будет хорошо.
Но однажды утром, когда мы идем в школу, у меня перехватывает дыхание.
Я вижу ту самую машину.
Она опять едет к нам.
А потом слишком резко останавливается, обдавая нас грязью и пылью. Это именно та машина, на которой тогда приезжали Рэй с Нестором.
— Залезайте, — говорит нам Нестор, когда мы пытаемся вытереть лица от пыли.
Она лежит у меня на ресницах, я чувствую ее вкус во рту. Нестор один, но он перегородил нам дорогу машиной.
— Спасибо, мы дойдем сами, — говорю я, хватаю Чико за плечо и начинаю обходить автомобиль.
— Думаете, я вас подкинуть хочу? Я сказал, залезайте. — И он кладет ладонь на пистолет, который лежит на переднем пассажирском сиденье.
Я смотрю на Чико, а он — на меня.
У него отчаянные глаза, и я понимаю, что он может броситься бежать. Мои собственные ноги тоже готовы сорваться с места, но какая-то мысль удерживает меня, не дает двинуться. Может, это воспоминание о том, как Нестор начал ко всем цепляться, едва только подрос на несколько сантиметров. Или как он смотрел на Рэя, когда тот сказал, что нужно было самому с нами разобраться. А может, дело в том, что я знаю, как яростно Нестор старается самоутвердиться.
Я оглядываюсь, чтобы проверить, заметил ли кто-нибудь, как мы с Чико садимся в автомобиль. Люди говорят, что Нестор пошел по стопам старшего брата, и думают то же самое обо всех, кого видят в их компании.
— Садись давай, — тихо говорю я Чико.
Я вижу, что его душит страх, и чувствую, как такой же страх подступает к моему горлу, словно желчь. Но мы оба садимся в машину.
Тут-то я и понимаю, что ничего не обошлось. Рэй и Нестор каким-то образом обо всем пронюхали и поняли, что мы были в лавке дона Фелисио и знаем, чьих рук это дело. И теперь они пришли за нами.
Судьба есть судьба. А то, что сейчас происходит… Оказывается, это всегда было нашей судьбой. Дело в том, что я, похоже, знал, что так и будет. Но все равно обманывал себя. И пусть мама думает, что у меня сердце художника, пусть я стараюсь видеть все краски мира и осмеливаюсь мечтать — это не имеет никакого значения, когда все вокруг стремительно погружается во тьму.
Вот уже девять дней, как этот младенец покинул мое тело. Девять дней мне приходится слышать его плач, брать его на руки, кормить и ухаживать за ним, когда мама на работе.
Девять дней я шепчу всякое вранье Рэю, который является в отсутствие матери и заставляет меня готовить ему обед. И девять дней я слышу, как он твердит, облизывая жирные губы и улыбаясь, что такой и будет наша жизнь — наша семья, где мы навсегда вместе.
Эти двое проникают везде, вторгаются в мои мысли, мое тело, мой дом. Я слышу, Как младенец плачет, даже когда он молчит. Я чувствую присутствие Рэя, даже когда его нет.
Когда я стою под душем, мне хочется просочиться в сливное отверстие.
— Давай сегодня я схожу вместо тебя на рынок, мамита. Рог favor… рог favor… пожалуйста… — молю я мать о дне отдыха.
Я беру ее руку и прижимаю к щеке. Я упрашиваю ее, как маленький несчастный ребенок. Умоляю, пока она не начинает шмыгать носом.
— Хорошо, — в конце концов говорит она и гладит меня по голове. Это продолжается недолго, но я почти что успеваю услышать, как стонет ее душа от сочувствия ко мне. Но в следующее мгновение она уже вручает мне список и говорит: — Только сперва покорми малыша.
Обида тысячами иголок вонзается мне в сердце.
— А можешь просто дать ему бутылочку? Пожалуйста, — прошу я.
Мама вздыхает. Недовольно. Раздраженно.
— Крошка, ты действительно хочешь целиком повесить это на mua?
Чувство вины поднимается во мне с новой силой. На следующей день после похорон mua Консуэло пришла к нам с баночкой молочной смеси и сказала маме, что всегда будет покупать для младенца детское питание. Я чуть не расплакалась от облегчения. Но мама не хочет, чтобы она взвалила себе на плечи совсем уж неподъемную ношу, и поэтому по-прежнему заставляет меня кормить младенца днем, а смесь дает ему только ночью, чтобы я могла поспать.
— Если ты привыкнешь кормить, твоей mua не придется тратиться на детское питание, — говорит мама. — Я знаю, она хочет добра, но вдруг через несколько месяцев ей станет просто не на что покупать его? У нас ведь не так много денег, а если у тебя пропадет молоко, то… и так уже на подгузники столько уходит…
Меня подмывает сказать ей, что деньги у меня есть. В моем комоде лежат купюры, которые Рэй вытаскивает из скрученной в трубку пачки каждый раз, когда приходит сюда. Он навязывает мне даже деньги, хотя вначале я отказывалась их брать, чтобы не чувствовать себя продажной. Но он настоял: «Я не такой, как большинство мужиков, Крошка. Я буду давать деньги на ребенка». Тогда я согласилась.
Но нельзя дать эти деньги маме, ничего ей не объясняя. А объяснить я не могу.
— Держи. — Она сует мне младенца.
Я беру его на руки и прикладываю к груди. Он присасывается ко мне, и я закрываю глаза, потому что не могу на него смотреть. Когда я на него смотрю, вижу, что ему нужна любовь, но вряд ли я смогу полюбить этого ребенка. Он будет расти нелюбимым — и станет таким же, как Рэй. Это наполняет меня стыдом и страхом.
Чтобы избавиться от него, я воображаю, как все-таки сбегу отсюда — при помощи денег Рэя. Когда я сбегу, пойдут сплетни. Станут говорить, какая я ужасная девушка, жуткая мать, кошмарная дочь. Но мне наплевать. Потому что, когда я молюсь ночами о том, чтобы все это кончилось — чтобы у меня пропало молоко, младенец куда-нибудь исчез, а Рэй умер, — никто меня не слышит. Так что пусть себе люди чешут языки. Я все равно не узнаю, что они говорят.
Я буду уже далеко отсюда.
Губы младенца отпустили мою грудь, и я поспешно отдаю его матери.
— Не задерживайся слишком надолго! — кричит она, когда я выскакиваю за дверь. — Слышишь меня, Крошка?
Но я уже бегу. Быстро. Еще быстрее. Ее слова теряются вдалеке, и их уносит ветер.
Я ее не слышу.
Я не слышу никого, кроме себя самой.
«Беги, — говорю я, — беги отсюда прочь. Беги так быстро, как только можешь».
Нестор ведет машину быстро и агрессивно, лавируя в потоке транспорта, подрезая мопеды и вытесняя их с проезжей части. Мы попадаем в бесчисленные выбоины на дороге, и кажется, что каждая из них грозит выбитыми зубами и треснувшими костями.
В моем разгоряченном мозгу мелькают образы, один ужаснее другого. Я представляю собственный скелет и выбеленный солнцем череп, который, возможно, нацдут через много лет. Если вообще найдут.
— Куда мы едем? — спрашиваю я.
Нестор не отвечает и вместо этого включает в машине музыку.
Наконец мы подкатываем к маленькому заброшенному сарайчику недалеко от нашей школы. Я вижу некоторых своих одноклассников: на них наглаженные белые рубашки, юбки или брюки в синюю клеточку. Ребята спешат к школьным воротам, слышатся их голоса и смех.
Нестор выходит из машины. Я замираю на сиденье. Чико становится бледным как полотно.
— Вперед, — говорит Нестор, делая рукой с пистолетом небрежное движение в сторону маленькой деревянной дверки.
Мы с Чико вылезаем из автомобиля и идем за ним.
Дверь висит криво, из-за чего между ней и косяками остаются широкие щели. Мой взгляд внезапно упирается в одинокий малюсенький желтый цветочек, выглядывающий из трещины в стене. На самом деле это обычный сорняк, но такой яркий, что кажется нереальным. «Откуда он здесь?» — думаю я в тот момент, когда все мои мысли заняты тем, как именно мне предстоит умереть.
Я и раньше был близок к смерти, видел тела и кровь, слышал последние булькающие вздохи. Но на этот раз по другую сторону двери царит слишком уж тревожная тишина. Она ждет, готовится.
Нестор велит нам войти. Чико начинает скулить, идо меня доносится запах мочи. Повернувшись к нему, я вижу на его штанах спереди темное мокрое пятно. Нестор смеется.
— Короче, идем, — говорит он и с грохотом распахивает дверь.
Мы с Чико медленно заходим в сарай, стараясь свыкнуться с темнотой. Я жду выстрелов и гадаю, успею ли услышать их звук, прежде чем пули вопьются в тело. Но внутри по-прежнему тихо. В маленькой комнате абсолютно темно и пахнет кровью — этот запах одновременно и кислый и сладкий. А еще пахнет людьми, которые отчетливо осознают, что вот-вот умрут.
А может, это я издаю такой запах.
Потом раздается голос:
— Que pasa, muchachos? Как дела, парни? — Рэй спрашивает нас, прежде чем я успеваю его разглядеть.
Наконец я начинаю его различать: он сидит на стуле в углу, забросив ноги на стоящий перед ним стол, и курит сигарету. По обе стороны от него сидят еще двое парней, которых я или не знаю, или просто не могу узнать. У одного из них в носу большое золотое кольцо.
Нестор подталкивает нас к столу. Пока мы подходим, Рэй глубоко затягивается и выпускает дым, когда мы оказываемся прямо напротив него.
— Глянь на этого, — произносит один из парней рядом с Рэем. — Он, похоже, обоссался, а?
Рэй окидывает Чико взглядом. Потом оборачивается ко мне:
— Помнишь меня, а?
Я не знаю, что сказать: да или нет. Но, судя по его взгляду, лучше говорить правду, другого варианта нет. Он ждет с пугающим терпением. И я киваю.
Рэй улыбается и делает очередную затяжку.
— После той заварушки в школе много времени прошло, верно?
Я опять киваю. Он тушит сигарету о столешницу и очень медленно произносит:
— А вот с того дня в лавке у старика — поменьше… — Он все улыбается, и от его глаз разбегаются морщинки.
Я застываю. Он ждет.
Во рту пересохло. Я пытаюсь сглотнуть и не могу — в горле как будто резиновый шар застрял. Хочу его протолкнуть, но не знаю, как это сделать. Тело отказывается мне подчиняться, я даже дышать разучился. Меня охватывает паника, и я начинаю задыхаться, стоя перед Рэем, который пристально смотрит мне в лицо, с этой своей жуткой улыбкой.
Из ступора меня резко выводит хныканье Чико.
— Да, поменьше, — соглашаюсь я наконец.
— Ага, отлично, — говорит Рэй, и его улыбка становится еще шире. — Не думал, что ты попробуешь мне соврать, но, знаешь, всякое бывает. — Он принимается изучать мое лицо. — Ну как, удивился, что я знаю? И что сразу не пришел за тобой?
Я вижу, как его глаза загораются. Ему явно все это нравится.
— Если бы в тот день я кокнул и старика, и вас обоих, заработал бы слишком много геморроя на свою голову. Власти нагнали бы сюда своих ищеек — они ведь хотят, чтобы им бабло отстегивали. Какой-нибудь безмозглый беспредельщик грохнул бы вас сразу, но я не такой. Я осторожный. Предусмотрительный. Я тут кое-что замутить собираюсь, и для этого мне нужны живые юные тела.
Рэй трет подбородок, а потом показывает на меня пальцем.
— Я оказался прав насчет тебя. Ты умеешь молчать. Но еще сильнее меня удивило то, что вы с матерью помогали жене старика. — Он следит за моей реакцией, и я изо всех сил стараюсь, чтобы мое лицо ничего не выражало. — Старик тебе нравился… — Рэй ждет.
В сознании возникает образ дона Фелицио, стоящего в полуденную жару за прилавком своей лавки и улыбающегося нашему появлению. Я отгоняю видение и снова натянуто киваю.
— И все-таки ты сообразил держать язык за зубами. Ты удивишься, если узнаешь, как много парней до сих пор стараются поступать правильно! Как будто это может привести куда-то, кроме могилы. — Рэй поднимает брови и качает головой. — Ладно, хватит об этом. — Он снимает ноги со стола и садится прямо. — Ты здесь, потому что доказал, что можешь мне пригодиться. Так что побудешь немного у меня шестеркой;
В этот миг с Чико происходит то, что хуже и нытья, и даже мокрых штанов: его начинает рвать.
— Твою мать! — орет сидящий рядом с Рэем парень, отскакивая вместе со стулом и глядя на забрызганные рвотой ноги. — Ну и мудило этот пацан! — рычит он, имея в виду Чико. — За такое ему людей надо навешать. — Его кулаки сжимаются, как будто он уже готов устроить моему другу трепку.
«Стой насмерть! — хочу я сказать Чико. — Будь сильным!»
Но он только вытирает губы и отшатывается. Рэй теперь полностью переключается на него и кривит губы, как будто прикидывая, на что может сгодиться Чико, если вообще может. Потом снова смотрит на меня.
— Значит, — говорит он, — у нас тут есть мозг и мускульная сила. У тебя, указывает он на меня, — есть уличная смекалка, которая может мне пригодиться. А ты, — добавляет он, указывая на Чико, — делай все, что он тебе скажет. — Рэй продолжает оценивающе смотреть на нас. — Он будет делать, что ты ему скажешь? — спрашивает меня он.
Я киваю:
— Конечно, мы же братья. Что я скажу, то он и сделает, вообще все, что угодно.
Я понимаю: Рэй оставит при себе Чико, только если найдет, к какому делу его приставить. Не знаю точно, что будет при другом раскладе, но примерно догадываюсь.
Глаза Рэя вспыхивают.
— Ну-с, посмотрим. Что он сделает, если я велю ему… выбить из тебя дерьмо? — Нестор и остальные парни начинают гоготать. — Справишься, жирный? — говорит Рэй, глядя на Чико. — Докажешь, что ты сила и сделаешь что угодно, если этот тебе прикажет?
Чико не поднимает глаз. Он смотрит в пол, и я вижу, что его лицо измазано в слезах и соплях.
— Мне что, весь день тут сидеть? — спрашивает Рэй.
Я поворачиваюсь к Чико:
— Давай стукни меня несколько раз. Ты знаешь, что со мной ничего не будет. Бей!
Но он не шевелится, как будто вообще не слышит меня.
— Чико, ударь меня! — снова требую я.
Он стоит, как статуя, и не двигается. В кои-то веки мне нужно, чтобы он меня услышал, потому что от этого зависят наши жизни, — и вот пожалуйста. Меня захлестывает паника, отчего адреналиновый выброс удваивается. Я понимаю: если мы не устроим для Рэя представление, он от нас избавится, так или иначе.
— Черт, Чико, я тебе говорю, дерись! — ору я и наскакиваю на него. — Давай!
Мой голос срывается, и парни рядом с Рэем хохочут громче, но сам он не смеется. Он смотрит на нас, будто прикидывая, нужны ли мы ему.
— Черт побери, Чико! — кричу я. Сердце колотится все сильнее, и я сам начинаю бить друга. — Дерись со мной! Я кому сказал, дерись, жирдяй гребаный, свинья! — Я врезаюсь в него всем телом.
Когда я называю Чико свиньей, словно тот всего лишь грязное животное, толстый боров, — он смотрит на меня, и на лице его читается боль. Тут до меня доходит, что только такие слова, оскорбительные, ранящие, могут прорваться сквозь охвативший его страх. И я снова называю его «долбаной свиньей», хоть и чувствую, как что-то во мне надламывается, когда он опять смотрит на меня глазами человека, которого предали. Кажется, он не может поверить, что я сказал это.
— Такой ты и есть! — кричу я. — Давай дерись!
Подавшись вперед, я отвешиваю ему пощечину. Он грубо отпихивает мою руку. Я снова и снова хлопаю его по щекам.
— Хватит, — сквозь зубы произносит Чико.
— Давай! — не унимаюсь я, кружа вокруг него.
Я знаю его лучше всех. Знаю все его болевые точки. Знаю, как он расстраивается из-за своего веса. Знаю о его неизбывной любви к покойной матери. И о ее прошлом. О том, что она торговала собой на улице, когда Чико был маленьким, чтобы обеспечить себя и его. Иногда она делала это и когда он уже подрос.
Я люблю его, и мне нужно ранить его так сильно, чтобы он на меня набросился, поэтому в дело идет всё. Всё, что мне известно. Я насмехаюсь над ним снова и снова, до тех пор, пока не замечаю, что за болью в его глазах начинает нарастать гнев. И вот наконец он выпускает этот гнев на волю.
Кулаки у Чико крепче, чем я думал. И он сильнее, чем можно было предположить. Я уже не понимаю, что говорю ему, просто ору, чтобы заставить его выплеснуть как можно больше скопившейся внутри него ненависти. Теперь я слышу только его вопли, он визжит, как свинья, которую режут, а удары его кулаков сыплются на меня градом. И слезы тоже льются градом.
Хотя мне больно, я рад происходящему. Рад тому, что на каждое мое слово он отвечает ударом, лупит меня в живот, в грудь, в лицо, по голове. Меня радует боль и появившийся во рту металлический привкус. А потом картинка передо мной начинает исчезать, я будто падаю в глубокую черную нору, весь мир отдаляется, и звуки, которые издают Рэй, Нестор, Чико и еще двое парней, исчезают вместе с тусклым светом этой комнаты.
— Правильно, Чико, так и надо, — шепчу я. — Молодец.
Он сидит у меня на груди, вцепившись руками в горло. Но даже сейчас, когда Чико так зол, в нем проглядывает доброта, от которой мне всякий раз стандвится за него страшно.
— Молодец, — повторяю я.
Наши глаза встречаются лишь на миг, но больше и не надо. Я улыбаюсь, а он ослабевает хватку и слезает с меня. А я так и лежу, глядя в потолок, и ловлю ртом воздух.
Помещение наполняется хохотом и аплодисментами.
— Вау! — орет Рэй. Слышится долгий резкий свист, и мне кажется, что моя голова вот-вот треснет. — Это было круто! — Снова раздается свист.
Рэй подходит ко мне.
— Ну да, вы вдвоем отлично справитесь, — говорит он. У меня перед глазами все плывет, и Рэй начинает двоиться. — Поднимайся, — говорит он, хватая меня за руку и дергая на себя. — Завтра встретимся с вами обоими. Нестор вас подхватит, как сегодня. Есть для вас дельце-другое.
— Мы никому не проболтаемся, и, пожалуйста… пожалуйста… — бормочу я, надеясь, что он догадается о тех словах, произнести которые вслух у меня не хватает духу: «Пожалуйста, не втягивай нас в свои дела. Пожалуйста, отпусти нас».
Рэй совершенно точно знает, что я имею в виду. Глядя на меня, он качает головой:
— Хочу, чтобы вы кое о чем знали. Вот эти ребята, — он показывает взглядом на парней, которые были с ним с самого начала, — они пасли вас, пока вы спали. Они все время вас пасли. И видели тот костерок, на котором ты, умник, сжег одежду. И тот матрасик, на котором ты спишь, как сраный бездомный пес, — говорит он Чико. — Я все про вас знаю. Так что, пацаны, у вас только два варианта: дружить со мной либо стать моими врагами. Думаю, вы сообразите, что для вас лучше, правда?
Один из парней улыбается и что-то насвистывает. Точно такой же свист мы слышали за окном в ночь после убийства. И я понимаю, что сопротивляться бесполезно. Я знаю, что на самом деле у нас есть всего один вариант, и поэтому киваю.
Рэй улыбается.
— Хорошо! У меня большие планы. Я тут затеваю кое-что крутое. И мне нужна собственная армия. — Его глаза блестят. — Милости прошу в строй, солдатики.
Он делает знак Нестору. Тот выводит нас из сарая и отвозит домой. Всю дорогу в машине орет радио.
Поездка кажется какой-то нереальной, и каждый ухаб отдается болью в голове. Не успев опомниться, я выхожу из машины перед нашим домом. Солнце слепит. Я слышу, как уезжает Нестор, вместе с его тачкой удаляется и музыка. Пахнет пылью, смешанной с терпким запахом автомобильного освежителя воздуха, который застрял у меня в ноздрях. От такого «коктейля меня начинает подташнивать.
Чико идет рядом, поддерживая меня, потому что на этой жаре я шатаюсь как пьяный. По идее, мама должна сейчас быть на работе — она официантка в одном из ресторанов Аматике, ближайшего к нам курорта. Но я все равно проверяю, нет ли в патио ее мотороллера, и только после этого мы входим в дом.
Я как следует умываюсь, полошу рот, проверяя, не шатается ли какой-нибудь зуб. Чико бежит в лавку за льдом. Кажется, что он отсутствует целую вечность, и в то же время такое впечатление, что его не было лишь один миг, как будто я моргнул, и вот он уже тут — стоит рядом с раскаленным диваном, на котором я лежу, а в руках у него завернутый в полотенце пакетик с подтаявшим льдом. Я прикладываю лед к лицу, надеясь, что это поможет от синяков и моя физиономия не слишком заплывет.
Никто из нас ничего не говорит.
У нас нет слов.
Но даже если б они и были, вряд ли бы мы их произнесли.
Мы оба знали, что однажды это произойдет. Жить тут — все равно что строить будущее на зыбучих песках. Ты понимаешь, что однажды погрязнешь в них и они тебя поглотят. Вопрос только в том, как это случится и когда.
Теперь у нас есть на это ответ.
И это не слова, а только чувства.
Я ощущаю что-то острое у себя в груди, но все равно стараюсь дышать глубоко в надежде, что боль утихнет. Может, это сломанное ребро утыкается прямо в сердце, но вряд ли. Просто драка с Чико и те слова, которые слетели с моих губ и ранили его душу, точно так же пронзили и мое сердце. За все приходится платить.
Я пытался бороться со своим сердцем художника, пытался заставить его стать стальным. Но у меня не получилось. Я понимаю это, и меня накрывает новая волна паники. Мое сердце рвется на части. Снова и снова. В сознании возникает что-то красное, синее, розовое — этими цветами мы в школе рисовали схему сердца: поперечно-полосатая мышца, эпителиальная ткань… Потом я вспоминаю, что учительница говорила о поврежденных тканях. Что на их месте возникает рубец, шрам, и такие рубцы могут влиять на ощущения, снижая чувствительность.
Может, это мне и надо — покрыть свое сердце и себя самого множеством рубцов. Я думаю о том, как сворачивается кровь, как срастаются ткани. Как на месте каждой новой раны возникает толстый шрам. Снова и снова, пока боль не станет чем-то мелким, мимолетным и незначительным.
Может, тогда сердце не разобьется окончательно. И не сгниет.
Я думаю о сердце Рэя, черном, подпорченном.
Думаю о сердце мамы, которое будет сочиться ярко-красной болью.
Я чувствую, как все сильнее погружаюсь в диван, проваливаюсь в черноту, поэтому стараюсь сосредоточиться на розовом и синем. На нежно-розовых сердечных клапанах и пульсации темно-синих вен.
На чем-нибудь, что убережет меня от полной тьмы.
На рынке все вокруг повторяют:
— Felicidades! Поздравляю, Крошка!
Эти слова произносят торговцы, соседи, подруги мамы. Все знают, что у меня родился ребенок, спрашивают о нем, радуются за меня. А мне хочется рассмеяться. Или чтобы из глаз хлынули слезы и, как прорвавшаяся через запруду вода, унесли бы всех вокруг. Мне хочется нашептать в уши доброхотам мои жуткие ночные молитвы, спросить, известно ли им, что девушки могут молиться о подобном, и посмотреть, что люди на это скажут. Хватит ли у них духа поздравлять меня после этого?
Но я знаю, что если хотя бы заикнусь об этом, то уже не смогу остановиться и буду бесконечно шептать свои молитвы. Поэтому я благодарю и продолжаю путь к аптеке.
Когда я вхожу туда, из-за стеклянного прилавка меня приветствует Летиция, которая там работает:
— Привет, Крошка. Как ты тут оказалась?
Обмахиваясь веером, она поднимается с табуреточки, одергивает джинсы и идет ко мне. Ее сандалии шаркают по пыльному полу, она улыбается.
Когда-то Летиция была красавицей. Она красила веки тенями цвета электрик, которые светились даже в помещении. И безупречно подводила глаза, делая толстые черные стрелки. Она напоминала мне актрису из какого-то сериала. Когда девчонкой я приходила сюда с матерью, всегда восхищалась прекрасными глазами Летиции и маленькой черной родинкой над верхней губой, слева.
Я завидовала тому, как ее парень смотрел на эту родинку, на губы, на всю Летицию. Он всегда был рядом, стоял, привалившись к краю прилавка, и ждал, пока она закончит с очередным покупателем, чтобы снова полностью завладеть ее вниманием. Казалось, он просто не может отвести от Летиции взгляд, а поскольку он был даже красивее Галло, я тогда считала ее самой везучей девушкой на свете.
— Просто нужно кое-что купить, — говорю я.
Летиция кивает, продолжая обмахиваться веером. Она до сих пор пользуется теми же тенями цвета электрик и подводит веки толстыми черными стрелками. И черная родинка над верхней губой никуда не делась.
Но она уже не та девушка, которой была десять лет назад.
Десять лет назад Летиции было шестнадцать. Я знаю ее историю — мы тут все всё друг о друге знаем. Давным-давно ее отец уехал в Штаты и не вернулся. Ее мать, как и моя, растила Летицию одна, полагаясь лишь на себя и на дружескую поддержку других женщин. И сама Летиция тоже родила, когда была в моем возрасте. Свою дочь она назвала Калифорнией. Ее красавчик-бойфренд тоже уехал в Соединенные Штаты, пообещав ей золотые горы. Летиция годами твердила всякому, кто соглашался слушать, что скоро он заберет их с дочуркой, они все вместе заживут в прелестном маленьком домике и она наконец-то станет американкой.
Но ее парень так и не вернулся.
Сейчас Калифорнии уже девять, и она по-прежнему верит, что будет жить в прелестном маленьком домике, хотя у них никогда его не будет. Имя девочки напоминает о разбитых мечтах, о штате, куда мечтает переехать ее мать. Иногда я слышу, как Летиция кричит: «Калифорния, иди сюда! Калифорния, подожди меня!» Это всегда напоминает о несбыточном желании. Теперь Летиция стала похожа на большинство окрестных девушек, которых сделали женами и матерями при помощи красивой лжи или грубой силы. Она выглядит старше своих лет, усталой и какой-то омертвелой.
Я присматриваюсь к ней, гадая, сколько времени пройдет, прежде чем и я стану такой же.
Она тоже глядит на меня.
— Тебе нужно что-то для малыша? Как он? Кстати, поздравляю! — Так она говорит, но ее глаза смотрят с жалостью.
— Летиция… мне нужна твоя помощь.
— Конечно, милая, что я могу для тебя сделать?
— Мне нужно что-нибудь, чтобы… чтобы молоко сгорело. — Она многозначительно смотрит на меня, но я нахожу силы продолжить: — И противозачаточные таблетки.
Летиция кладет веер и оборачивается на стеллаж с таблетками и другими медикаментами у нее за спиной. Потом кое-что вытаскивает оттуда.
— Препаратов для прекращения лактации у меня нет, — говорит она, — но вот это может помочь. Хотя, конечно, никаких научных подтверждений нет, ничего подобного. — Она закатывает глаза и подталкивает ко мне коробочку. — А вот это контрацептивы.
Облокотившись на прилавок, Летиция начинает объяснять, что к чему. Но я способна думать лишь о том, что кто-нибудь может войти в аптеку. Вдруг это будет Рэй? Или один из его прихвостней, которые по его указке следят за теми, на кого он укажет? Или кто-то из подруг мамы? Или mua Консуэло по пути с работы заскочит сюда и увидит меня? Но я все-таки киваю, пока Литиция говорит, и слежу за всем, что происходит вокруг.
Потом она снова смотрит на меня:
— Но, знаешь, с этим тоже никаких гарантий.
— Да, я знаю.
Я ощущаю на себе ее взгляд, но не поднимаю глаз. Она снова тянется к стеллажу, берет очередную упаковку и кладет на прилавок передо мной. Тут входит какой-то парень и смотрит прямо на меня. Но он, похоже, не из числа шестерок Рэя, хотя я не знаю их всех. Я отвожу взгляд, когда он направляется в нашу сторону.
— Если кое-что случится… если ты поймешь, что, похоже, забеременела, тогда можно будет принять вот эту таблетку, — шепчет Летиция. — Но ее нужно принять сразу, в первые же несколько часов после незащищенного секса.
Когда я тянусь к коробочке и читаю инструкцию, моя рука дрожит. Как жаль, что я не знала об этом препарате десять месяцев назад! И обо всем остальном тоже. А еще я никогда больше не буду восхищаться красотой и желать, чтобы какой-нибудь парень смотрел на меня так, как смотрел на Летицию ее бойфренд.
— Тебе нужно что-нибудь еще? — мягко спрашивает она.
Я уже собираюсь покачать головой, но тут вижу под стеклом прилавка бритву.
— Вот ее, — говорю я. — И еще это. — Я показываю на маленький складной ножик, лежащий возле бритвы.
Летиция снова внимательно смотрит на меня, но все-таки достает все, что я попросила, и кладет в синий полиэтиленовый пакетик.
— И еще мне нужно, чтобы ты сделала мне одолжение, — говорю я, когда она добавляет стоимость ножика и бритвы к общей сумме.
— Какое?
— Продай все это в кредит. Мама потом обязательно заплатит, ты же знаешь! Она не должна знать, что все это купила я. Пока не должна. Пожалуйста, возьми с нее плату через месяц!
Я могла бы заплатить за все деньгами, которые дал мне Рэй… Могла бы. Но я не хочу. Пусть даже мама потом меня возненавидит. Потому что эти деньги мне еще понадобятся.
— Ох, Крошка, — говорит Летиция, качая головой и с жалостью глядя на меня, — ты же знаешь, мы кредитов не даем.
— Знаю, Летиция, но заплатить не могу, так что, может, всего один раз…
— Dios! Боже, Крошка, у тебя что, большие не-, приятности? — В ее глазах сочувствие, но она не удивлена.
Я мотаю головой.
— Поговори со своей мамой, — предлагает Летиция. — Она понимает такие вещи. Она тебе поможет.
— Нет, не могу… Я никому не могу это рассказать, — говорю я. — Иначе случится что-нибудь ужасное.
Лицо Летиции искажает страх. Эмоции, которым я до сих пор не давала воли, начинают подниматься во мне. Но сейчас для них не время. Не хватало только разреветься тут, на виду у всех! Я не позволю слезам хлынуть, затопив аптечный магазин и нас вместе с ним. Глядя на Летицию, я представляю, как отбрасываю эмоции прочь, будто ботву сахарного тростника и другие его части, которые не годятся в пишу. Но что тогда мне останется, кроме пульсирующего сердца?
Моя рука на прилавке дрожит. Летиция смотрит на нее. У моей ладони такой вид, как будто она живет своей жизнью и даже не является частью моего тела. Я пытаюсь унять ее дрожь, но не могу, лишь гляжу, как она все трепещет и трепещет на застекленном прилавке, будто темный обезумевший мотылек.
Я наблюдаю за ее превращениями, происходящими прямо у меня на глазах. Вот мотылек складывает и снова расправляет крылья, гипнотизируя меня этим движением. У него появляются усики и большие черные глаза, взгляд которых устремляется прямо на меня. Откуда-то из глубины этих глаз, из хрупкого пестрого тельца мне слышится странный высокий звук: «Cuidado! Берегись!»
Я смотрю на Летицию, пытаясь понять, слышит ли она предупреждение мотылька, который велит мне быть осторожной. Видит ли она то же, что и я. Наверное, видит, и именно поэтому кладет свою руку поверх этого вестника смерти, прижав его крылья и не давая им шевелиться. Летиция велит мне успокоиться.
— Tranquila, — говорит она. — Не волнуйся. Я сделаю, как ты просишь. Расскажу обо всем твоей маме в следующем месяце. — Она смотрит на меня. — Нужно будет передать ей что-то еще?
Я закрываю глаза и представляю, как в следующем месяце мама приходит в аптеку. Мне видится, как она появляется здесь с этим младенцем на руках. Ее лицо стало еще более омертвелым и усталым. Она просит Летицию продать ей банку с молочной смесью. Я вижу, как Летиция берет с нее деньги, а потом осторожно рассказывает о покупках, которые я втихаря сделала в прошлом месяце. Вижу лицо мамы, когда она спрашивает: «Что еще? Она что-то говорила? Хоть что-нибудь? Расскажи мне».
— Скажи ей… Скажи, что мне очень жаль. Что я прошу прощения. Что я люблю ее. Очень сильно. И что когда-нибудь мы обязательно снова увидимся.
Летиция кивает.
— Я всё ей передам, Крошка, — говорит она. — Но только посмотри на меня. — Ее рука по-прежнему лежит на моей, я смотрю в ее прекрасные усталые глаза. — Que te vaya Ыеп, подружка.
И та нежность, с которой она желает мне всего хорошего, то, как она при этом на меня смотрит, будто обращаясь напрямую к моей душе, одновременно разбивает мне сердце и придает сил. Я смотрю на Летицию и киваю. Она в прощальном жесте поднимает руку, и я вижу, что моя ладонь вернулась к своему естеству, перестав быть мотыльком.
Забрав покупки, я разворачиваюсь, чтобы уйти. Интересно, гадаю я, сколько девушек до меня приходили к Летиции с подобными просьбами. И случайно ли бритва со складным ножом лежат рядом с противозачаточными таблетками.
Вечером, готовясь лечь в постель, я воображаю, как становлюсь смертельно опасной, как все мое тело обрастает бритвами. Они покрывают меня, будто чешуя, и поэтому всякий, кто попытается ко мне прикоснуться, будет пронзен, изрезан, нашинкован.
Это предупреждение: «Не смейте ко мне приближаться!»
Уже вечер. Мама вернулась домой с работы.
Я различаю ее лицо, хотя перед глазами вспыхивают желтые и оранжевые пятна. Слышу, как она кричит:
— Mi hijo! Сынок! Боже, да что с тобой случилось?!
Мама стоит на коленях перед диваном, на котором я вырубился. Ее глаза мгновенно наполняются слезами и паникой.
— Что случилось? Что случилось? — требовательно повторяет она.
Мне нужна пауза, чтобы подумать.
Я стараюсь все вспомнить: Рэй, сарайчик, схватка с Чико…
— Просто подрался, — тихо говорю я.
— С кем?!
— С пацанами из школы…
Чико робко стоит в дверном проеме между кухней и гостиной.
— Рего quien?! — восклицает мама. — Кто это с тобой сделал?
Я трясу головой:
— Не волнуйся.
— Не волноваться?! Ты приходишь домой в таком виде и думаешь, что я не буду волноваться?! — Она замечает Чико: — Рассказывай!
— Эти ребята опять повторяли всякие гадости про мою мамиту, — тихо произносит он. — Пульга вмешался, и они… — Его голос срывается, он мотает головой и начинает плакать.
— Опять? — спрашивает мама, и я слышу в ее голосе сомнение. Она оборачивается и пристально смотрит на меня.
Я выдерживаю ее взгляд и говорю:
— Да.
— Как их зовут? Я должна поговорить с директором.
— Не надо, мама. Забудь об этом. Дело прошлое, — пытаюсь я успокоить ее.
Если она начнет раскапывать эту историю и разворошит осиное гнездо, нам всем мало не покажется.
Мама пристально смотрит на меня.
— Мам, мы просто все передрались. Пожалуйста, дай мне еще чуть-чуть поспать, — прошу я ее и улыбаюсь, желая показать, что все это ерунда, но мама вдруг садится на краешек дивана и кладет мне на голову свою мягкую руку. Я морщусь от прикосновения, но в то же время мне становится приятно.
— Больше не дерись, — шепчет она.
— О’кей, — отвечаю я. — Обещаю.
Я опять засыпаю, а когда открываю глаза, вокруг совсем темно. Входная дверь заперта на засов, которым служит деревянная доска. Впервые за долгое время я лежу не в нашей с Чико комнате. Жужжит вентилятор: мама притащила его сюда из своей спальни и поставила так, чтобы на меня дуло. В целом ощущение такое, будто я попал под самосвал.
Мне тут же вспоминается один парень. Он ехал на грузовике, кузов которого был забит арбузами.
А мы с мамой катили сзади на ее мотороллере, и мне было, наверное, всего лет восемь. Парень сидел на крыше кабины, как птичка, и, когда грузовик тряхнуло на колдобине, он упал с большой высоты прямо на проезжую часть. Мамин мотороллер был достаточно далеко, и она успела затормозить.
«Стой тут», — велела она и вместе с остальными людьми, которые побросали свои мотоциклы и велосипеды, бросилась парню на помощь. Кто-то махал руками водителям, чтобы те остановились. И я тоже не остался у мотороллера. Я испугался, мне хотелось быть с мамой, поэтому я пошел за ней и увидел парня.
Он напомнил мне распятого Христа, потому что его голову окружала кровь, руки были раскинуты в разные стороны, а глаза закатились так, что видны были одни белки. Вот только его нога была вывернута под странным углом.
Несколько арбузов тоже выпало из кузова — зелено-белая полосатая кожура треснула, обнажив спелую мякоть. Я помню красные, алые и розовые брызги на асфальте. Каждый раз, вонзая зубы в ломоть арбуза, я вспоминаю о том парне. Каким бы сладким ни был арбуз, во рту всегда появляется привкус железа, как будто мякоть пропитана кровью, и с моих губ стекает не только сок.
Я не помню, куда мы тогда ехали, но не забыл, что добраться до места нам не удалось: я так расплакался, что маме пришлось отвезти меня домой. Потом я весь день и всю ночь думал об этом парне. Он мне приснился. Я даже спросил маму, как она считает, выживет он или нет, и она сказала: «Да, hijo, сынок, выживет».
Но я сомневаюсь в этом. Просто мне кажется, иногда нам остается лишь солгать тем, кого мы любим, чтобы они не сломались.
Я поднимаюсь, не обращая внимания на ломоту во всем теле, выключаю вентилятор и отношу его в мамину комнату. Ее дверь открыта, и я вижу, что мама спит на кровати. Включив вентилятор, я направляюсь к двери и слышу, как хнычет Чико, которому, наверное, снится его мами та. Или дон Фелисио. А может, надгробные памятники на кладбище, Рэй или наша драка.
Я подхожу к Чико и очень осторожно стараюсь разбудить его, но он все равно подскакивает и стонет.
— Это всего лишь я. — Мне не хочется его пугать. — Это Пульга.
— Что случилось? Они пришли?
— Нет, просто тебе снился плохой сон.
Я слышу, как он несколько раз глубоко вздыхает, пытаясь успокоиться. Подкравшись к окну, я чуть-чуть отодвигаю занавеску, высматривая снаружи очертания человеческих фигур, выискивая Рэя. Но никого не видно. Потом, уже окончательно проснувшись, я возвращаюсь к другу и, опасаясь, что кто-то у дома пытается нас подслушивать, едва слышно шепчу:
— Нам надо бежать отсюда. Крошка права. Иначе случится что-нибудь очень плохое. Если мы не свалим, случится что-то ужасное.
Я слышу, как Чико делает еще один глубокий вдох. Он знает, что пришло время осуществлять планы, которые мы строили задолго до этой ночи. Теперь нам пригодится вся та информация, которую мы смогли почерпнуть из разговоров возле лавки дона Фелисио или когда чья-то мать, проходя мимо нашего двора, останавливалась, чтобы пожаловаться маме на то, что ее сын уехал и она никогда больше его не увидит.
Мы слушали и узнавали, что уехавшие сперва садились на автобус до столицы, потом на других автобусах добирались до границы с Мексикой, а там переправлялись через реку Сучьяте. Мы собирали эту информацию в ожидании того дня, когда она нам пригодится, когда нам придется проделать тот же путь.
— Мы должны сбежать, — шепчу я.
— Я знаю… — откликается Чико.
Вот и все, что было сказано. Я забираюсь в свою постель. Завтра мы решим когда. А сегодня достаточно принять решение.
Я снова проваливаюсь в черноту, думая об арбузах и крови, о нас с Чико, дерущихся, словно псы, о Рэе с его парнями, которые азартно наблюдают, будто сделавшие ставки игроки.
Но никому из них нас не победить.
Через неделю после того, как я побывала у Летиции, Рэй требует, чтобы мы с младенцем сели к нему в машину.
— Поедем сегодня кататься как настоящая семья. У меня для тебя сюрприз, — говорит он.
— Нет, Рэй, пожалуйста. Мы пока ничего не сказали маме, и…
Но он, словно бы не слыша меня, идет к кроватке, достает младенца и, небрежно держа его на сгибе одной руки, обхватывает меня другой рукой. Его пальцы впиваются мне в кожу, и он тащит меня к своему автомобилю, припаркованному прямо перед нашим домом.
Потом он заталкивает меня на пассажирское сиденье, с грохотом захлопывает дверцу и устраивается на месте водителя. Сердце трепещет у меня в груди, грозя вот-вот разорваться.
— Рэй…
— Замолчи, — бросает он, поворачивая ключ зажигания. Младенец все еще у него. Я смотрю на свисающую маленькую ножку, и меня охватывает непреодолимое желание забрать ребенка, спасти его от Рэя. — Хватит уже так переживать насчет своей мамочки. Ты больше ей не принадлежишь, не ясно разве? Теперь ты принадлежишь мне.
Рэй берет мою руку, резко притягивает к себе, целует мои пальцы и улыбается. Он уже готов передать мне младенца, когда улыбка на его лице вдруг сменяется странным выражением.
— Боже, Крошка, да что с тобой случилось? — Он окидывает взглядом мою футболку, линялые шорты в пятнах отбеливателя и пляжные шлепанцы. — Нет, так не пойдет. Вернись домой и надень красивое платье. Приведи себя в порядок.
Меня бросает в дрожь, но я слишком боюсь его, чтобы ослушаться, поэтому киваю, открываю дверцу, а потом замираю. Тело отказывается подчиняться, когда я думаю о том, что младенец останется тут, наедине с Рэем. Я не хочу этого ребенка, но какая-то часть меня сопротивляется. Я застываю слишком надолго.
— Иди! — кричит Рэй.
Младенец плачет. Не хватало только разозлить Рэя, поэтому я встаю и иду к входной двери нашего дома.
Когда я поворачиваюсь к этому монстру спиной, я словно взлетаю вверх и с высоты вижу миллион вариантов развития событий.
Вижу, как иду вперед, а он открывает дверцу автомобиля, поднимает пистолет и целится мне в спину. Как он нажимает на спусковой крючок, и горячая пуля со свистом вылетает из дула. Она вонзается мне в спину, и мое тело выгибается дугой, прежде чем я падаю наземь, и пуля взрывается у меня внутри. Я вижу, как он подходит ко мне и швыряет младенца на мое тело. А еще я вижу, как мама подбегает к дому, когда мы оба лежим на земле. Я слышу ее крики и рыдания, вижу, как она падает на колени рядом с нами.
— Эй! — окликает Рэй.
Может быть, он хочет, чтобы я повернулась к нему лицом, когда он нажмет на курок.
— Крошка!
Я медленно оборачиваюсь, надеясь, что Рэй не увидит слез в моих глазах. Он наполовину вылез из машины, младенец так и лежит у него на сгибе локтя, но пистолета в руках Рэя нет.
— Ты только недолго, о’кей? — говорит он.
Я киваю.
Если он меня не прикончит, то, может быть, уедет сейчас вместе с младенцем. И тогда часть моих страшных молитв будет услышана и исполнится самым ужасным образом. Это будет Божья кара за то, что я смела просить о таких вещах.
А может, Рэй увезет меня с младенцем в какое-нибудь пустынное место и там убьет нас обоих, решив найти другую, более достойную его девушку.
Я пересекаю двор и захожу в дом. Делаю все так, как он велел. Платье я выбираю в красный цветочек: если мама найдет меня убитой, кровь на нем будет не так заметна. Я надеваю его, приглаживаю волосы, наношу на губы блеск. Обуваюсь в черные туфельки без каблуков.
Я верю, что Бог не оставит меня, и даже начинаю надеяться, что Рэй действительно в меня влюблен. Ведь если это так, он меня не убьет. А еще я внезапно осознаю, что, когда смерть кажется неизбежной, хочется лишь одного — жить. Ради этого я готова на что угодно.
Я раздумываю, не оставить ли маме записку, но не могу найти ни бумаги, ни ручки, и к тому же не знаю, что написать. И еще мне надо спешить, потому что я не хочу, чтобы Рэй вышел из себя.
Но прежде чем выйти, я останавливаюсь у окна и смотрю на него, смотрю, как он держит младенца и копается у себя в телефоне. И в какой-то момент меня охватывает желание забрать деньги, выскочить в заднюю дверь и бежать так быстро, как только возможно. Я могу это сделать прямо сейчас, вычеркнув их обоих из своей жизни.
И в то же время я понимаю, что не могу оставить этого младенца вот так, на руках у Рэя. И пусть мне хочется бежать немедленно, я знаю, что без плана мне далеко не уйти: Рэй легко найдет меня, не пройдет и часа. Поэтому я открываю дверь и снова выхожу во двор.
Рэй смотрит на меня и улыбается. И я обещаю себе, что, если смогу выбраться живой из этой переделки, найду в себе силы бежать. Дождусь, когда у мамы будет выходной, оставлю с ней ребенка и отпрошусь на рынок.
Назад я больше не вернусь.
— Эй, pendejo, придурок, давай внимательно! — орет. Нестор. В руках у него пистолет. — Магазин вставляется вот так, дошло?
Я вздрагиваю от резкого щелчка.
— Потом взводишь курок. — Металлический лязг отдается звоном в ушах. — И готово дело, можно палить. Запоминай, понял?
Когда Нестор вкладывает точно такой же пистолет мне в руку, она начинает дрожать, а колени слабеют.
— Давай, будь мужиком, а не мокрой курицей, — велит он, заметив мой испуг.
Он кудахчет и смеется, но при этом по-дружески подталкивает меня локтем — вот так запросто, словно мы теперь одна семья. Торо, парень с кольцом в носу, который в ночь убийства дона Фели свистел под нашим окном, смотрит на нас и тоже хохочет.
Уже три дня подряд Нестор подбирает нас с Чико, когда мы идем в школу, и привозит в тот же самый сарайчик. Вчера он швырнул нам сэндвичи, чтобы мы позавтракали, и отвез за город пострелять. Он вопил от радости, когда у нас что-то стало получаться.
Сегодня, когда мы уходим, он дает мне пистолет. Чико испуганно смотрит на нас.
— Отнесете вот по этому адресу. — Нестор протягивает Чико рюкзак и сует мне в руку скомканную бумажку. — И заберете деньги. Без них не возвращайтесь, ясно?
Мне страшно даже посмотреть на рюкзак. Я не спрашиваю, что в нем. Не хочу этого знать. Я и так каждое утро просыпаюсь потный от страха, а сегодня, когда у меня в кармане штанов лежит пистолет, мне кажется, что тело вообще отказывается служить, словно скелет внутри меня рассыпался в труху.
— Ты думаешь, там не захотят платить? — спрашиваю я Нестора.
Тот кривит губы.
— Ну, короче… имелись у нас с ними проблемки в прошлом. Но Рэй разобрался, там жесть была, поэтому не думаю, что у вас будет'загвоздка. — Он пожимает плечами. — Сделайте так, чтобы вам отдали деньги, вот и всё. Вы же хотите доказать Рэю свою преданность, чтобы он вам верил.
— Ага… конечно, — говорю я, а сердце начинает бешено частить.
— Хорошо. — Нестор бросает мне ключи от одного из мотороллеров Рэя, на которых мы теперь разъезжаем, и кричит: — Задело, парни!
Мы с Чико слушаемся и беремся за дело.
Лавируя среди машин, мы встраиваемся в их поток и выныриваем из него снова. На головаху нас темные жаркие шлемы, но Рэй настаивает на них: не из-за безопасности, а ради анонимности. Благодаря шлемам можно не опасаться, что кто-то узнает нас и доложит об этом маме. К тому же в сарае мы снимаем школьную форму и переодеваемся в уличное.
Теперь мы с Чико разъезжаем по улицам в качестве парней Рэя. Кто бы мог подумать! Но если мы откажемся ему подчиняться, если расскажем кому-то обо всем или не будем вести себя так, словно благодарны Рэю, то однажды ночью проснемся у себя в комнате от знакомого металлического щелчка и лязга.
Чико так долго не выдержит — это мне уже ясно. Он подскакивает от каждого звука в доме, от мотоциклетного выхлопа, долетающего с улицы. Он перестал есть. Я протяну дольше, во всяком случае, смогу какое-то время продержаться. Но не знаю, насколько у меня хватит сил.
«Мы должны бежать! Мы должны бежать!» — Я слышу этот крик у себя в голове каждый раз, когда сажусь в машину Нестора. Глядя на маму, я все время жду, когда она наконец спросит, почему на прошлой неделе мы не были в школе. Но, едва подумав о побеге, о том, чтобы купить билет на автобус, который поможет нам уехать отсюда, о необходимости первого шага, я понимаю, что не могу его сделать.
Думаю, мама заметила что-то неладное. «Веди себя как обычно», — твержу я Чико. «Веди себя как обычно», — твержу я себе. Но неизвестно, сколько пройдет времени, прежде чем мама обнаружит, насколько все плохо.
Я еду через рынок и вспоминаю о тех двух парнях на мотоцикле, что убили мамиту Чико. А еще — о нас самих, о том, что однажды мы тоже станем такими. Я поддаю газу, чтобы оставить позади и воспоминания, и мысли. Потом еще раз смотрю на адрес. Мы подъезжаем к лавке на другом конце города, заколоченной, как и магазинчик дона Фелисио.
Припарковав мотороллер, мы с Чико медленно идем к задней двери.
— Стоять! — Парень, которого мы не заметили, выступает из тени деревьев позади лавки. Он целится в нас из какого-то автоматического оружия. — Руки вверх!
Мы немедленно выполняем приказ.
Он высокий и тощий, пушка у него в руках чуть ли не больше его самого. Судя по лицу, ему ненамного больше лет, чем мне.
— Вы от Рэя?
Я киваю.
— Да, hermano, братан… то есть да, извини. Вот. — Я делаю жест в сторону рюкзака на спине у Чико.
Парень подходит ближе. Он смотрит на меня, переводит взгляд туда, где в районе пояса штанов можно легко разглядеть очертания пистолета, который навязал мне Нестор.
— Даже не думай за него хвататься, hermano, — говорит он. — Не опускай руки и потопали. — Парень показывает на заднюю дверь и делает знак, чтоб мы шли вперед.
Внутри за складным столиком сидит какой-то парень и считает деньги.
— Пацаны от Рэя пришли, — говорит ему тот, что с пушкой.
Парень отрывает взгляд от купюр и, увидев нас, смеется.
— Серьезно?!
Мы с Чико переглядываемся.
— Вы же, черт бы вас побрал, молокососы! — И он хохочет, мотая головой. — Вот ведь гад! Рэй действительно меня проверяет, — говорит он парню с пушкой.
Они смотрят друг на друга, и в этих взглядах без труда можно прочесть их безмолвную беседу:
«Этих можно легко вырубить. И забрать все дерьмо даром».
«Я знаю, куда деть тела».
«Да без проблем».
«Но Рэй… он становится все круче».
«Ага».
«Лучше с ним не бодаться».
«Заметано».
«Забери рюкзак у пухлого».
«Понял».
Тот, что с пушкой, снимает с плеч Чико рюкзак и исчезает с ним в подсобке. Парень за столом не сводит с меня глаз, пока его напарник не возвращается. Он показывает большой палец и сует парню пустой рюкзак.
—; Вроде как у нас всё о’кей, — говорит тот, но не шевелится.
А потом протягивает мне пустой незастегнутый рюкзак.
Я чувствую страх Чико, его желание сорваться с места и убежать. «Веди себя как обычно! Как обычно!»
— Нужно передать это Рэю? спрашиваю я парня, глядя в пустой рюкзак. Я стараюсь говорить нормальным голосом, но слышу, какой он напряженный и подрагивающий. — И что ты сказал: «У нас всё о’кей»?
Парень цыкает зубом и фыркает. Потом берету меня рюкзак, сует в него скатанные в рулон купюры и швыряет его мне.
— Валите отсюда, — бросает он.
Вперед выходит тот, что с оружием, и подталкивает нас к выходу.
Чико дрожит, натягивая на себя рюкзак.
Отъезжая от лавки на мотороллере, я разворачиваюсь с такой скоростью, что чуть не приканчиваю нас обоих. «Мы должны убраться отсюда», — думаю я, а нам вслед несется долгий, громкий гудок автобуса. «Мы должны убраться отсюда», — крутится в голове, когда мы снова проносимся через рынок и едем обратно к складу. И когда Нестор начинает аплодировать при нашем появлении, а пронзительный свист Торо наполняет все помещение.
— Рэй будет доволен, — говорит Нестор.
«Мы должны убраться отсюда!» Эта мысль не покидает меня, когда мы снова садимся на мотороллер и мчимся на автостанцию.
Я достаю деньги, которые забрал из маминого тайника, и протягиваю их девушке в окошке кассы. Руки трясутся так сильно, что мне едва удается отсчитать нужное для покупки билетов количество купюр.
«Мы должны убраться отсюда!»
Он выезжает из города на автостраду и едет в сторону Гондураса.
Я смотрю на тонированные стекла и понимаю: незачем, беспокоиться о том, что кто-нибудь увидит меня с Рэем. Можно долбить в окна и орать, прося о помощи, никто ничего не увидит.
Когда мы подъезжаем к границе, мое сердце начинает колотиться как сумасшедшее. А когда пограничник просто машет рукой, пропуская нас, кажется, что оно сейчас просто выскочит через рот.
— Видишь, Крошка, говорит Рэй, — какие у меня уже связи? Люди начинают понимать, как вести себя со мной.
— Да-да, конечно. Ты этого заслуживаешь. — Я смотрю в окно. Младенец теперь на руках у меня.
Рэй резко сворачивает с дороги, и я думаю: «Вот оно! Тут-то я и умру».
Мы петляем по каким-то проселкам, и мне становится ясно, совершенно ясно, что здесь Даже тела моего не найдут.
— Я хочу показать тебе очень важное для меня место, Крошка.
Какое-то время мы петляем по дорогам, и наконец я вижу впереди песок и воду.
Может быть, он хочет меня утопить?
— Выходи, — говорит он, останавливаясь и вылезая из машины. Ноги у меня как ватные, но я подчиняюсь. — Вот тут я решил, что не собираюсь жить как ничтожество, Крошка. Приехал сюда как-то вечером и решил взять всё в свои руки. Буду сам рулить своей судьбой. Брать все, что мне захочется, и ни перед кем не отчитываться. И избавляться от каждого, кто встанет у меня на пути.
Он берет мою руку.
— Боже, да ты вся дрожишь! Я хотел сделать тебе сюрприз, но, может, ты уже догадалась. — Он лезет в карман. — Закрой глаза, Крошка.
Я делаю, как он сказал, повторяя про себя Господню молитву. И чувствую, как Рэй надевает на палец моей левой руки кольцо.
— Можешь открыть, — говорит он.
Я делаю, как он велит, и вижу огромный бриллиант, который нелепо смотрится на моем цыплячьем пальце. Рэй целует мне руку.
— Вот, — говорит он, — хочу, чтобы ты знала: оно не краденое. Ты должна знать, что я его купил, это важно. — Он разглядывает бриллиант, смотрит, как тот блестит. — Это кольцо твоей судьбы.
Стоя на пустынном пляже, я киваю, пока Рэй рассказывает мне, как мы будем счастливы.
Я таращусь на кольцо и вижу свое будущее с Рэем.
Легкие сжимаются у меня в груди, из нее вырывается ужасный звук, ноги подкашиваются, и я опускаюсь на колени, по-прежнему держа младенца. Темная фигура Рэя возвышается над нами.
Я едва могу разглядеть его лицо.
— Я знал, что ты обалдеешь от восторга, — произносит он, и его голос доносится будто издалека.
Рэй грубо поднимает меня и ведет к машине. Когда мы выезжаем на автостраду, младенец начинает пронзительно плакать, а я все смотрю на дорогу, но не вижу ничего, кроме долгих, долгих-долгих лет, которые ждут впереди.
Когда Рэй поддает газу, я кошусь на ручку дверцы. Но умирать мне не хочется.
Он целует меня перед моим домом, прямо в машине, стекла которой опущены, и всякий прохожий может нас увидеть.
— Нам больше не нужно прятаться, понимаешь? — шепчет он мне на ухо. — Завтра я вернусь. И лучше бы тебе к тому времени рассказать обо всем своей матери, потому что завтра вечером ты поедешь со мной домой.
Воздух густ от влажной жары, но я холодею от потрясения и шепчу:
— Завтра вечером?
Рэй улыбается.
— И меня не волнует, понравится ли это твоей мамочке, — Он берет мою руку, поднимает ее и говорит: — Посмотри на это кольцо. — У меня перед глазами все плывет. Мир будто окутывает густой туман. — Смотри, говорю. — Он сильнее сжимает мою РУКУ.
Когда я киваю и смотрю на кольцо, что-то внутри меня будто ломается:
— Оно… красивое.
Рэй целует кольцо, целует меня. Его телефон начинает жужжать, и он, отстранившись, бросает взгляд на экран:
— Мне надо ехать.
Я киваю, быстро открываю дверь автомобиля и выхожу, стремясь как можно скорее оказаться подальше от него.
— Эй, так не забудь, завтра вечером! — кричит он, перед тем как уехать.
А я, оцепенев, замираю на месте. Все кажется ненастоящим. Я смотрю на соседскую девочку, которая таращится на меня, стоя в дверях дома напротив, и не уверена в том, что она реальна. Смотрю на дорогу и жду, что сейчас по улице хлынет поток воды и унесет меня прочь. Потому что все это не может происходить на самом деле. Просто не может.
Окутавший меня туман пронзает звук двигателя, и я вижу, как прямо в наш двор въезжает мотороллер и направляется ко мне.
Я знаю — это Пульга и Чико. Знаю еще до того, как они снимают шлемы. Ребята что-то говорят мне, но я не понимаю смысла. Тогда Пульга начинает меня трясти, и его голос становится все отчетливее, а слова все понятнее.
— Что с тобой случилось? — спрашивает он. — Почему ты так дрожишь?
Я смотрю на него, на них обоих, и пытаюсь понять, почему они тут, если должны быть в школе. Почему приехали на неизвестно чьем мотороллере. И почему у них такие озабоченные лица. Может, они мне только мерещатся? И все остальное тоже.
— Вы настоящие? — Я смотрю на Пульгу.
— Слушай, у меня нет времени все тебе подробно объяснять… — говорит он и все оглядывается через плечо, словно ожидая, что в любую минуту может появиться кто-то еще. — Ты была права. Происходит кое-что плохое. По-настоящему плохое, Крошка.
Младенец плачет. Мое сердце колотится быстрее. Все вокруг становится четче.
— Что? Пульга, в чем дело?! Что случилось?
— Слушай, Крошка! Мы собираемся свалить отсюда. Мы должны уехать сегодня ночью. — Он говорит высоким голосом, нахмурившись. — Помнишь, что ты говорила? Ты сказала, что мы должны бежать. Ты была права. Вот мы и сбежим, все втроем, о’кей?
— На север, на Ля Бестии. В Соединенные Штаты, — шепчет Чико.
— Что? Что вы такое говорите?
— Я говорю, что мы должны уехать, — объясняет Пульга.
Я смотрю, как его рука, скользнув мимо пистолета за поясом, тянется в задний карман, достает билет на автобус и сует его мне.
— Встретимся там, ладно? Ночью. Автобус в три часа, поняла? Приходи, Крошка.
Младенец плачет, но я киваю, смотрю на билет и киваю:
— О’кей.
— Пока еще не слишком поздно, — роняет Пульга, когда ребята снова забираются на мотороллер.
Я смотрю, как они уезжают. Стою и слушаю звук мотора, пока он не стихает и пока вновь не воцаряется тишина.
Маленькая девочка по-прежнему наблюдает за мной, стоя у своей двери.
«Это все по-настоящему?» — гадаю я.
Опустив взгляд, я таращусь на билет в руке.
Да, это все по-настоящему.
В комнате невыносимо тихо, лишь биение сердца громко отдается в моих ушах. «Не смей, не смей. Не смей, не смей. Не смей, не смей», — стучит оно. «Не смей бросать маму», — сжимается и расширяется оно под мышцами и костями, рвется на части. Похоже, оно грозит отказать, если я не останусь.
Я поворачиваюсь к Чико:
— Ты готов?
— Не знаю. — У него нервный, полный сомнения голос.
И все-таки мы оба готовы, как никогда прежде. Наши жизни упакованы в рюкзаки. В моем — фотография родителей, где они стоят перед отцовской машиной; кассета с записью папиного голоса и его любимых песен; кассетный плеер, подаренный мамой на десятый день рождения; деньги, которые прислала mua и которые всегда предназначались мне, но у меня все равно такое ощущение, будто я их украл; запасная одежда, зубная щетка, вода, хлеб, конфета.
— Нам нужно просто вылезти в окно, — говорю я Чико, не отводя взгляда от стекла. Если я это не сделаю, то могу послушаться своего сердца. Могу даже поверить, что нам можно остаться, или уговорить себя на это. Стоит мне оторвать взгляд от окна, пусть даже на миг, — и я откажусь от побега.
Когда сегодня вечером я желал маме спокойной ночи, на самом деле мне хотелось сказать, как я люблю ее, какая она хорошая мать, как я буду скучать по ней, и чтобы она не волновалась, потому что я справлюсь. А еще попросить у нее прощения — за то, что соврал и собираюсь ее покинуть. Я хотел попросить маму помолиться за меня. И даже чтобы она помолилась вместе со мной, как в те времена, когда я был маленьким. Мне так хотелось, чтобы она обняла меня в последний раз и утешила. Но вместо этого я оставил письмо, которое она найдет завтра. А сказал только:
— Buenas noches. Спокойной ночи.
Мама улыбнулась и ответила:
— Утром увидимся, сынок. Si Dios quiere. Если Бог даст.
Я подумал, вспомнит ли она эти слова, когда поймет, что я сбежал. И кого станет винить: Бога или меня?
— Пульга?
— Это все, что нужно сделать, — говорю я Чико. — « Вылезти в это окно и как можно быстрее крутить педали в сторону автостанции.
— Это все, что нужно сделать, — повторяет Чико, и мне ясно, что он пытается сдержать слезы.
— Может, хочешь вместо этого завтра в сарай поехать? Встретиться с парнями, которые нам стволами в головы тыкали? Хочешь остаться тут и узнать, что нас ждет? Что придумал для нас Рэй?
Он молчит, но в конце концов все-таки произносит:
— Нет.
Боль у меня в груди ослабевает, шум в ушах стихает. Я слышу, как глубоко вздыхает Чико. Мне ясно, что он боится, но я должен его подтолкнуть. Заставить, если потребуется. Это единственный выход.
«Ты никогда больше не увидишь этой комнаты», — напоминает сердце.
«Никогда больше не увидишь маму».
«Пожалуйста, пожалуйста, тише», — прошу я его. Мне не требуются напоминания о том, что я всегда знал, но никогда не хотел признавать.
«Не смей, не смей. Не смей, не смей», — выстукивает сердце, но разум напоминает, что, оставшись, я погибну или стану таким, как Рэй.
Рюкзаки у меня в руках. Мне нужно всего лишь выбросить их в окно.
Это наш единственный шанс.
Поэтому я так и поступаю — выбрасываю рюкзаки в окно. Потом перекидываю ногу через подоконник и выбираюсь из единственного дома, который у меня когда-либо был. Я слышу, как тяжело дышит Чико, когда мы с ним бежим к нашим велосипедам, и в сознании немедленно возникают образы таящихся в темноте личностей, которые наблюдают за нами. Я думаю о Рэе, как тот сидит в какой-нибудь подсобке и велит одному из своих парней просто пристрелить нас, если мы переступим черту.
Я жду, что меня найдет пуля. Или нож. Жду быстрого движения у горла и горячей боли, а тем временем мы прыгаем на велосипеды и едем так быстро, как только можем.
Мы мчим по улицам нашего баррио, мимо нескольких баров с толпящейся перед дверьми публикой, где ревет музыка. То и дело нам встречаются автомобили, и я боюсь, что в одном из них может оказаться кто-то из людей Рэя, что он заметит нас и станет преследовать. Каждый раз, когда мы приближаемся к машине, я кручу педали быстрее. А потом прислушиваюсь — вдруг она неожиданно остановится, развернется, мотор взревет и за нами начнется погоня. Но этого не происходит.
Впереди появляются яркие зелено-белые огни автостанции «Литегуа», и вот мы уже прислоняем велосипеды к стене здания. Я молюсь, чтобы они все еще были здесь завтра утром, когда мама наверняка придет сюда нас искать, надеясь, что мы соврали и не сбежали.
Здание автостанции закрыто, поэтому ждать автобус, который увезет нас из Пуэрто-Барриоса в Гватемала-Сити, приходится прямо на улице, где мы можем стать легкой добычей.
Мы с Чико прибыли сюда первыми. Сейчас темно, и я весь вспотел от страха и еще потому, что так долго и быстро крутил педали.
Прибывают еще люди, и все окидывают друг друга быстрыми цепкими взглядами.
Мы сидим в стороне от остальных на бетонном покрытии, стараясь остаться незамеченными, а еще лучше — слиться со стеной, которая у нас за спинами. Тут-то я и замечаю, что на Чико голубая рубашка с американским орлом — та самая, которая разве что не светится.
— Ты зачем надел эту рубашку? — тихо спрашиваю я его.
Чико смотрит на меня как на придурка:
— Чтобы повезло. Она же счастливая.
Он улыбается своей дурацкой улыбкой. Я смотрю на него, гадая, неужели он и вправду не помнит, что эта рубашка была на нем вдень, когда убили дона Фелисио. Почему он не сжег ее вместе с остальной одеждой? Как ему вообще могло прийти в голову, что она приносит удачу? Это ему-то, мальчишке, которому не повезло ни разу в жизни с тех самых пор, как была перерезана пуповина, соединявшая его с матерью.
Я уже собираюсь сказать ему, чтобы он переоделся во что-нибудь другое, но передумываю: не стоит забивать ему голову ерундой. Если Чико приспичило верить в счастливую рубашку, пусть верит, я не стану его этого лишать.
— Ясно, — говорю я. — На счастье.
— Думаешь, Крошка передумала? — неожиданно спрашивает он.
— Не знаю, — отвечаю я. Мне бы этого не хотелось, поэтому я продолжаю высматривать нашу кузину.
Подъезжает пикап, из которого выходят трое взрослых. Первым появляется большой парень, и я чувствую, как сжимается мое сердце. Но потом я вижу двух пожилых женщин, выбирающихся с заднего сиденья. На запястье одной из них золотые браслеты, и я понимаю, что она из Штатов. Это ясно даже по тому, как она сидит. Местных, которые здесь больше не живут, ни с кем не спутаешь.
Перед автостанцией собирается все больше народу с рюкзаками и чемоданами. В ожидании автобуса люди негромко переговариваются, озираются по сторонам. Я вглядываюсь в темноту, выискивая Крошку, но вместо нее замечаю какого-то парня. Я моргаю, стараясь сфокусировать зрение и понять, не выдает ли сложение или походка вновь прибывшего Рэя или Нестора.
На парне большая, объемистая куртка. Бейсболка со сдвинутым на лицо козырьком. Джинсы. Старые кроссовки. Рюкзак за спиной. Он бросает на нас быстрый взгляд и, прибавив шагу, движется в нашем направлении. Я наблюдаю за ним, ожидая, что за угол сейчас завернет машина Нестора и припаркуется там, чтобы дождаться этого парня. Он сделает то, за чем явился, бросится к автомобилю, запрыгнет в него и умчится, а мы с Чико останемся истекать кровью посреди улицы.
Я представляю себе свою смерть. Я всегда так делаю. Парень преодолевает разделяющее нас расстояние так быстро, будто со временем что-то случилось, и я вскакиваю на ноги как раз в тот миг, когда он приближается к Чико.
Лицо друга искажается от страха, он издает странный звук, похожий на собачий скулеж, и его тело напрягается в ожидании пули или удара ножа.
— Пульга, Пульга, расслабься, — говорит парень.
Мои мозги скрипят, пытаясь соединить знакомый голос с незнакомым обликом стоящего передо мной человека.
— Да это же я, посмотри! Расслабься, — произносит он.
В голове у меня все медленно становится на свои места:
— Крошка?
— Да. Только заткнись, — говорит она, оглядываясь.
От многослойной одежды ее тело кажется более массивным, коренастым. Длинных волос больше нет. Я тянусь, чтобы коснуться обрезанных прядок, которые торчат из-под скрывающей лицо бейсболки. Крошка резко отбрасывает мою руку, потом поворачивается к Чико, который в испуге и замешательстве все еще сидит на бетоне.
— Это я, — говорит она, — не бойся.
Чико не может даже говорить, лишь трясет головой.
— Что за маскарад ты устроила? Почему пришла в таком виде? — спрашиваю я.
Она поднимается и смотрит на меня:
— Ты знал, что я приду.
— Да, но… — Конечно, она переоделась парнем — всем ведь известно, что случается с девчонками в таких путешествиях. — Я просто не подумал.
Воздух наполняется отдаленным шумом и запахом дизельного топлива. Из-за здания автостанции выворачивает автобус и с шипением останавливается перед нами.
Люди спешат погрузить свои вещи в багажное отделение, но мы в этом не участвуем, а усаживаемся на свои места и смотрим в окна. Мое сердце совершает последнюю отчаянную попытку заставить меня остаться и сжимается изо всех сил, будто кто-то только что ударил в него кулаком. Мне становится трудно дышать. «Ты можешь убежать от опасности, — говорит оно мне, — но не от боли».
Я делаю глубокий вдох и с трудом сглатываю, а автобус тем временем медленно выруливает на шоссе.