Три дня! У меня есть три дня на то, чтобы достать деньги.
Я вытаскиваю кольцо из кармана куртки. Оно могло бы выкатиться оттуда из-за постоянной тряски Ля Бестии, упасть на железнодорожные пути и навсегда потеряться. Я могла нечаянно выкинуть его, вытаскивая руку из кармана, когда спала мертвым сном (мертвым почти в буквальном смысле). А если бы нас ограбили, [оно так и лежало бы в кармане куртки среди вещей, принадлежавших другим ограбленным и раздетым мигрантам.
Но всего этого не случилось.
В памяти снова возникает физиономия Рэя. Я чувствую у своего уха его горячее дыхание, когда он шепчет единственные правдивые слова из всех, что говорил мне: «Это кольцо твоей судьбы».
Я долго, пристально смотрю на бриллиант — яркий, эффектный, неубиваемый, — который поможет мне проделать остаток пути. Он даст нам с Пульгой шанс. Я готова рассмеяться, глядя, как он сверкает в лучах проникающего в комнату солнечного света, — в точности как серебристая надпись на машине Рэя. Белые искорки танцуют на полу, когда я кручу кольцо в руке и вижу себя, идущую среди белых огней к месту из своих грез.
В дверях появляется Альваро, и я крепко сжимаю кольцо в кулаке.
— Я переговорил с койотом, — говорит Альваро. Он засовывает руки в карманы и качает головой. — За вас двоих он хочет пять тысяч долларов.
— Пять тысяч долларов… — шепчу я, все крепче сжимая кольцо, пока оно-не впивается в ладонь.
Он глубоко вздыхает и кивает:
— Кто-нибудь в Штатах сможет за вас заплатить?
Я отрицательно мотаю головой. На его лице появляется сочувствие.
— Lo siento. Как жаль, — бормочет он.
Я верю, что так оно и есть, что ему действительно жаль. По-моему, ему абсолютно ясно, какая это невозможная сумма — пять тысяч долларов.
— Но скажите ему, что мы согласны, — говорю я.
Альваро смотрит на меня странным взглядом:
— Согласны? Вы уверены, что сможете заплатить? Он не из тех, кому можно врать…
— Знаю, но… Я достану эти деньги, — отвечаю, боясь, как бы он не догадаться, что они зажаты у меня в кулаке. Пусть думает, что это наши домашние нам помогут. — Я смогу их добыть, — заверяю я его.
Темные глаза Альваро по-прежнему выражают сомнение, однако он кивает:
— Bueno. Хорошо, я ему передам. Но все-таки я так скажу: лучше бы вам быть уверенными насчет денег.
— Мы уверены, — заявляю я.
Мне точно известно, что кольцо стоит никак не меньше пяти тысяч. А может, и в два раза больше. Я уверена в том, что оно дорогое. И в нем моя судьба и мое будущее.
— Спасибо, — говорю я Альваро, и он опять кивает и уходит в свою комнату.
Слышно, как Нильса укладывает там Нене и рассказывает ему сказку.
Перед тем как лечь спать, я засовываю кольцо в носок и натягиваю кроссовки.
Следующие два дня мы занимаемся делами: выполняем кое-какую работу в приюте, помогаем друг другу. Братья намывают туалеты и полы. Я играю с Нене в мячик, пока Нильса стирает одежду. Пульгу я тоже вовлекаю в эту игру, и он даже ненадолго к нам присоединяется, еле-еле пиная мяч, а потом исчезает. Позже я нахожу его сидящим в комнате и глядящим в потолок. А Альваро молится. Он день и ночь молится перед маленьким алтарем в углу кухни. Я смотрю на него и думаю о молитвах, Боге и всяких божественных штуках. Мне любопытно, что Альваро сказал бы о ведьме, которая одновременно еще и хранительница.
Когда он открывает глаза, я отворачиваюсь. Альваро созывает всех в кухню, и, когда мы собираемся, становится ясно, почему он так усердно молился.
— Парень, главный в небольшой группе койотов, приедет сюда сегодня вечером, — сообщает он своей семье, двум братьям и нам с Пульгой. — Он заберет нас всех. Возьмет оплату, потом отвезет нас в Ногалес, и оттуда мы ночью пойдем через пустыню к границе.
Глаза Нильсы делаются огромными, она крепче прижимает к себе Нене.
— Сегодня вечером? Dios! Боже! Альваро… сегодня вечером — Она начинает приглаживать волосы, на лице у нее тревога.
Альваро кивает.
— Сегодня вечером. Поэтому нужно позаботиться о том, чтобы все было готово, — говорит он, окидывая всех взглядом. — Сейчас новолуние, так что в пустыне будет темно, хоть глаз выколи. Но так легче пройти незамеченными.
Мы переглядываемся, стараясь освоиться с этой новостью.
Итак, сегодня вечером, когда небо совсем потемнеет, мы двинемся в путь. В животе у меня все трепещет от страха, ожидания и сомнений. Мы с Пульгой смогли добраться сюда на Ля Бестии, но потеряли Чико. Да и сам Пульга не вполне в себе. Что еще нам предстоит потерять? Но лучше об этом не думать и не искушать судьбу подобными вопросами. Хотя мы уже столько вынесли и так многого лишились, впереди у нас осталось еще немало испытаний. И кто знает, может быть, нам предстоит вынести и потерять гораздо больше.
Но есть у нас и шанс на что-то новое.
Мы медленно расходимся и начинаем сборы. Карлита дает нам в дорогу консервы из тунца, протеиновые батончики и пустые бутылки под воду. Альваро опять молится, а Нильса пакует их рюкзаки.
В спальне мы с Пульгой засовываем в рюкзаки одежду, которую постирала и высушила Нильса.
— Тебе страшно? — спрашиваю я.
Он пожимает плечами и кладет ладонь поверх сердца. Какое-то мгновение я думаю, что он тоже, как Альваро, молится. Но его глаза открыты, губы не шевелятся, и никаких обетов он не приносит.
— Мне страшно, — говорю я, надеясь, что он тоже что-нибудь скажет, но он кивает и без единого слова застегивает молнию на своем рюкзаке.
В голове у меня проносится образ Пульги, каким тот был дома, в Барриосе. Как они с Чико носились повсюду, шутили, смеялись. Как все время сочиняли какие-то дурацкие песни и исполняли их для меня. Какими они были замечательными!
Но Пульга уже не тот мальчишка.
Я отвожу взгляд, пока меня не захватили мрачные мысли, пока надежда, которая едва стала во мне разгораться, не угасла снова.
Карлита приглашает нас к столу, и мы садимся за последнюю совместную трапезу. Она так и ощущается, как последняя, хотя Карлита болтает и шутит, стараясь разрядить атмосферу.
Она наливает всем нам суп, который называет «супом мексиканских ковбоев». Он приготовлен на крепком томатном бульоне, с добавлением фасоли и нарезанных сосисок. В каждую тарелку она еще кладет обжаренные свиные шкварки, накрошенный лук, кинзу, халапеньо и свежие помидоры. И отдельно — немного желтого риса с овощами и ломтики авокадо.
Когда ешь такое, начинает щемить сердце. Может, потому, что все это очень вкусно. Или потому, что мы знаем: Карлита начала готовить сразу после того, как Альваро поделился новостями. И готовила она старательно, заботливо, с той любовью и человечностью, о существовании которых легко забываешь, когда бежишь ради спасения собственной жизни. Но есть и еще одна причина: эта трапеза может оказаться для нас последней.
Я ем сосредоточенно, не отрывая взгляда от тарелки, и представляю, как каждая ложка наполняет мое тело пищей, силой и чем-то еще, что укрепляет дух.
Когда тарелки пустеют, за столом воцаряется тишина.
Карлита встает и приносит миску с консервированными фруктами. Она заливает их сгущенкой и просит Нене помочь ей добавить туда еще и взбитые сливки. Малыш быстро принимается за дело, и на лице у него появляется такая широкая улыбка, какой я не видела бог знает сколько времени.
— Это все, что я могу для вас сделать, — с грустью говорит Карлита, когда начинают густеть сумерки и в кухне становится темнее. — Надеюсь, это поддержит вас в пути. — Ее лицо искажает душевная боль.
— Хоть мы и родом из разных стран, — говорит Альваро, — но все равно братья и сестры. И мы благодарим вас, hermana. Спасибо, сестра, — обращается он к Кар лите.
Перед самым закатом к приюту подкатывает белый микроавтобус, и мы понимаем: время пришло. Карлита и падре Гонсалес провожают нас на улицу.
Водитель подходит к каждому за платой, и, когда он обращается к нам с Пульгой, я кладу ему в ладонь кольцо. Я чувствую, как на меня устремляются все взгляды, потом все смотрят на руку водителя, а затем — на его лицо. В глазах Пульги мелькает вопросительное выражение, но он не произносит ни слова.
— А это что за чертовщина? — спрашивает меня водитель.
Он невысокого роста и плотный, а голос его звучит так напряженно, будто застревает где-то в мясистой шее.
— Оно стоит больше пяти тысяч долларов. Клянусь, я…
Водитель качает головой и смеется:
— Нет-нет-нет, muchacho! Нет, мальчик. Ты совсем чокнулся, если пытаешься впарить мне это дерьмо. — Он смотрит на Альваро, подняв брови, будто ожидая каких-то объяснений, но тот лишь беспомощно пожимает плечами, а Нильса вцепляется в его руку.
— Я так дела не делаю, — начинает он, но бриллиант ловит последние солнечные лучи и так сверкает, что глаза водителя сужаются. Он всматривается в кольцо.
— Один наркос из нашего города влюбился в мою сестру и подарил ей это кольцо. Оно стоит целое состояние. Если вы его возьмете, то сможете продать больше чем за пять тысяч долларов. Мы могли бы и сами выручить за него побольше, просто времени нет.
Водитель разглядывает кольцо, и все вокруг молчат. Потом парень потирает подбородок, опускает кольцо в карман рубашки и наконец кивает. Все мое тело слабеет от облегчения. Я чувствую на плече руку Пульги и легкое пожатие. По-моему, это знак благодарности, и от этого у меня снова ёкает сердце. «Мы сделали это вместе», — хочется мне сказать другу, но такой возможности нет. А даже если бы и была, я не доверяю самой себе, боясь слов, которые могут сорваться с губ. Так что мы всего лишь переглядываемся. И этого оказывается достаточно.
Падре Гонсалес произносит молитву. Он благословляет нас, начертав крест на лбу у каждого, а Карлина обнимает всех по очереди перед тем, как мы забираемся в микроавтобус.
— Vayan con Dios! Поезжайте с Богом! — произносит она, когда водитель медленно выруливает со двора. Я смотрю, как они с падре машут нам и становятся все меньше и меньше.
Мы берем курс на Ногалес, откуда начнется переход через пустыню. Попасть туда можно по единственному ведущему из Алтара шоссе. Окна микроавтобуса открыты, и в них со свистом врывается ветер. Все молчат, кроме Нене и его матери. За шумом ветра едва слышен слабый голосок мальчика, который время от времени задает вопросы: «А мы скоро придем? Тио будет ждать нас в пустыне? А он мне конфетку даст? Он научит меня говорить по-английски? А какой у нас будет домик, большой?» Нильса уговаривает его поспать, потому что скоро сделать этого будет нельзя. Но я вполне понимаю малыша: я тоже слишком напугана и взвинчена, чтобы заснуть. Я смотрю на Пульгу, который приткнулся возле меня, ни разу не взглянув в окно. Кажется, что он спит, но все его тело подергивается, и он тяжело дышит, словно снится ему что-то неприятное.
Водитель притормаживает.
— Это блокпост, но вы не паникуйте, — говорит он. Микроавтобус останавливается, и у меня в груди все сжимается', когда в салон заглядывают какие-то люди с пистолетами и пересчитывают нас. Водитель передает одному из них деньги и получает подобие квитанции. Каждую секунду я жду, что нам прикажут выйти из машины и что эта секунда станет для меня последней. Но нам разрешают следовать дальше, и я с облегчением вздыхаю.
Минут через двадцать мы добираемся до очередного блокпоста. Там другой человек с пистолетом забирает у водителя квитанцию. Нас снова пересчитывают и выдают еще одну бумагу. Так мы проезжаем все новые и новые блокпосты, где водитель платит и нас пересчитывают. А солнце к тому времени уже начинает клониться к горизонту.
Где-то через пару часов водитель съезжает с дороги и останавливает микроавтобус среди сухих кустов.
— О’кей, — говорит он, — приехали.
Мы все выходим из машины и забираем рюкзаки. Пульга морщится, когда надевает свой. Дело в собачьем укусе: рюкзак тяжелый, и лямка трет рану.
— Estas bien? Ты в порядке? — спрашиваю я.
Он кивает, но перебрасывает рюкзак на другое, здоровое плечо.
Возле микроавтобуса стоит очень худой мужчина в ковбойской шляпе и клетчатой рубашке.
— Это Ганчо, он поведет вас через пустыню. А я дальше не пойду, amigos, — важно говорит водитель. — Que les vaya bien! Удачи вам! — И он лениво машет нам, прежде чем сесть в машину и покатить к шоссе.
Ганчо начинает нас инструктировать. Когда он заговаривает, я замечаю, что один из его передних зубов кривой, а другого и вовсе нет.
— Переход займет три ночи. По ночам, от заката до восхода, мы идем. Днем я отвожу вас в тень, и там вы отдыхаете, набираетесь сил для ночного перехода. Вы должны идти за мной и слушаться, иначе смерть. Отставать тоже нельзя. Никого ждать не буду. Все просто. Поняли? — спрашивает он.
Что-то в его манере говорить рождает в моем сердце новый страх. Мне не нравится, как он смотрит на Пульгу, а потом на Нильсу, которая держит за руку Нене.
Тот гладит на мать огромными глазами и спрашивает:
— Мамочка, нам что, смерть?
Нильса мотает головой.
— Нет, Нене, конечно, нет, сынок. Не волнуйся, — отвечает она, не глядя на мальчика, но я слышу в ее голосе тревогу. А когда я смотрю на Пульгу, то тоже начинаю тревожиться — слишком уж отсутствующий у него взгляд, и слишком его тело согнулось под весом рюкзака.
— Bueno, — говорит Ганчо, едва взглянув на нас. — Vamonos. Идем. Время — деньги. Чем скорее я вернусь, тем скорее получу остаток своей доли. — Он поправляет рюкзак и ведет нас в пустыню, на которую опускается ночь.
Мы идем друг за другом в молчании, полном и глубоком, а окружающие места нам кажутся почти священными. Тут, наверное, можно услышать чужие мысли, страхи и молитвы. Здесь мы лишь маленькие частички чего-то настолько большого, что оно может нас поглотить. И это что-то — пустыня, которую мы должны пересечь.
Я кошусь на Пульгу, который в основном смотрит себе под ноги.
— Мы такие маленькие, — шепчу я, но он меня не слышит.
Некоторое время спустя наши тихие шаги начинают казаться мне громкими. Сердца колотятся, как барабаны, и этот звук разносится по пустыне, а ночь становится все холоднее.
И мы идем.
Мы идем.
Идем.
Ночью в пустыне так холодно, что немеют пальцы на руках и ногах и прекращает пульсировать рана на плече. Я делаю глубокие вдохи, чтобы и все остальное тоже занемело — мои легкие, внутренности, сердце. Но до мозга холод пока не добрался, и там живет память. Там Чико. И мама. И отец, которого я никогда не знал, но боготворил. Может, сейчас они вместе с Чико смотрят на меня с небес. Было бы хорошо, если б эта мысль утешала, но мне, наоборот, становится от этого беспокойно.
Я слышу, как Нильса говорит что-то про звезды в небе:
— Как много звезд, Нене! Mira todas las estrellas! Посмотри на все эти звезды!
Я слышу, как мальчик ахает и говорит матери, что они очень красивые. Мне вообще непонятно, как они могут говорить о звездах. Такое впечатление, будто мы идем уже много часов. Ноги ноют, ступни горят… А еще я думаю о том, как Ганчо взглянул на меня в самом начале.
Но я продолжаю смотреть вниз, на свои дурацкие ноги, которые делают шаг за шагом, хоть мне хочется протянуть руку, закрыть глаза Нене ладонью и сказать ему: «Не надо на это глядеть. Тут нет ничего прекрасного. Мир уродлив и ужасен. И однажды у тебя появится лучший друг, слишком хороший и чистый, поэтому этот мир от него избавится. Тогда ты все поймешь».
Однако ничего такого я не говорю и продолжаю шагать, хотя запросто мог бы лечь здесь, потому что мне все равно. Иду, потому что Крошка не даст мне остановиться — пока еще не даст.
Иду и жду, когда мое тело сдастся.
Иду, потому что больше не боюсь умереть.
Иду, и с каждым шагом рюкзак становится все тяжелее.
Иду, потому что уже мертв.
Мы продолжаем наш путь, и я чувствую, как острее становится боль в боку и как сильно гудят ноги. Время от времени мы прикладываемся к бутылкам с водой, но стараемся не увлекаться. Наконец искушение становится так велико, что я делаю большой глоток и чувствую, как вода проходит через горло и плюхается в пустой желудок.
Мы идем, и на ступнях появляются все новые мозоли, которые начинают гореть огнем. Но мы двигаемся вперед, пока языки не начинают заплетаться, а мозг не принимается уговаривать нас сделать еще один шаг.
Еще один.
И еще один.
Позади остаются километры и часы, позади — ночь, во время которой мы беспрерывно лгали самим себе.
Еще один шаг.
Теперь еще один.
И еще.
Еще один, и еще один, и еще, еще, еще…
Мы идем, пока небо не начинает светлеть.
Ганчо показывает дорогу, братья Хосе и Тонно следуют за ним по пятам. Потом идет Нильса с Нене, который сидит у нее на закорках, привязанный шарфом. Он так устал, что не может даже сам держаться, его руки болтаются вдоль тела, голова свесилась набок.
За ними идет Альваро с двумя рюкзаками. Замыкаем процессию мы с Пульгой.
Когда я замечаю, что ночь начинает светлеть, это кажется невероятным. Я смотрю на Пульгу и говорю ему:
— Мы это сделали.
Он в ответ только качает головой.
— Que tepasa? Что не так? — спрашиваю я.
— Ничего, — бормочет Пульга и отворачивается.
Я хочу сказать ему: «Мы уже близко к цели. Так близко!» Почему он сдается, когда осталось всего ничего? Но я не могу говорить с ним в окружении других людей.
Ганчо ведет нас к горам, и кругом слишком тихо. Каждый из нас слышит, как дышат остальные. Слышит их шаги и вздохи, а небо становится все светлее, и вот наконец мы видим, как из-за горизонта показывается светящийся край солнца.
Мы взбираемся на одну скалу, потом на другую и наконец оказываемся в небольшой пещере на склоне горы. Тут мы укроемся от дневной жары.
— Будем отдыхать, пока солнце не начнет садиться, — говорит нам Ганчорт — Потом пойдем дальше. Советую поесть, попить воды и как следует выспаться. Нам предстоит долгий ночной переход, и вам нельзя отставать.
Я смотрю на Нильсу. Она выглядит измученной, кажется, ее может вот-вот стошнить. Губы у нее побледнели, глаза прикрыты. Альваро что-то шепчет жене и сует ей под нос протеиновый батончик, пока она в конце концов не откусывает немного и ее челюсти не начинают медленно шевелиться. Нене, который отлично выспался на закорках у матери, теперь бодр и хочет играть.
— Дай маме отдохнуть, — говорит Альваро.
Хотя у него тоже усталый вид, он вытаскивает из рюкзака маленький резиновый мячик и начинает перекидываться им с развеселившимся сыном. Засмотревшись на летающий туда-сюда мяч, я почти засыпаю, но вспоминаю, что сначала нужно поесть.
Хосе и Тонно сидят в уголке, и каждый приканчивает по банке тунца. Потом они приспосабливают рюкзаки вместо подушек и ложатся. Ганчо опускает на лицо шляпу, скрещивает ноги и тоже пытается уснуть.
Я открываю консервную банку с тунцом, достаю протеиновый батончик и бросаю взгляд на Пульгу, который даже не пошевелился с тех пор, как мы пришли сюда.
— С тобой все в порядке?
Он не отвечает.
— Что такое? Теперь ты вдруг перестал со мной разговаривать?
Он смотрит на выход из пещеры. Там, снаружи, солнце становится все ярче и ярче. Даже тут я чувствую, как оно пригревает землю и скалу, его жар доходит и в наше укрытие. А Пульга все смотрит и о чем-то думает.
— Скажи что-нибудь, Пульга. Что с тобой?
— Просто… просто мне теперь все равно, Крошка. Краем глаза я вижу, как Ганчо сдвигает шляпу и бросает взгляд на Пульгу, а потом снова прикрывает лицо.
Я придвигаюсь поближе к другу и шепчу:
— Не говори так. Мы почти добрались. Уже так близко! Как тебе может быть все равно?
Он пожимает плечами и бормочет:
— Слишком устал.
Я тоже чересчур измотана для воодушевляющей речи, к тому же в голове все путается. Поэтому я просто достаю еще одну банку тунца, открываю и протягиваю ему со словами:
— Вот, поешь и отдохни. Тогда тебе станет легче.
Он берет банку, и я наконец принимаюсь за еду. От теплой массы с рыбным вкусом начинает подташнивать, но я знаю, что пища придаст мне сил, и доедаю все, а потом еще добавляю протеиновый батончик. Я смотрю на Пульгу и вижу, что он толком и не приступил к еде.
— Ешь давай, — говорю я ему.
Но он ставит банку, сворачивается калачиком и отвечает:
— Потом.
Я думаю, что надо бы насильно запихать тунца Пульте в рот, но вместо этого оставляю его в покое. Пусть отдохнет.
И сама тоже проваливаюсь в сон.
Все уснули, кроме меня и Нене. Он сидит между измученными родителями, их руки сцеплены и образуют защитный барьер, чтобы даже во сне почувствовать, если ребенок встанет и попытается уйти.
Я наблюдаю, как он осматривает пещеру. Разглядывает спящих чуть в стороне Хосе и Тонно, расположившегося неподалеку от них Ганчо. Потом переводит глаза на родителей, суется мордашкой прямо в лицо отцу, чтобы убедиться, что тот действительно спит. Поворачивается к матери, гладит ее по голове. Затем он видит меня и машет, но я не отвечаю ему. Он снова машет, а потом шарит у себя за спиной и достает маленький резиновый мяч. Показывает на него, на меня и шепчет:
— Quieres jugar? Хочешь поиграть?
Когда я не отвечаю, Нене смотрит на меня, будто пытаясь что-то решить.
Может быть, он гадает, не мертвый ли я?
Потом Нене кладет мячик на землю перед собой и толкает его в мою сторону. Я смотрю на грязный розовый шар, цветом напоминающий язык, который медленно катится в мою сторону. А Нене выжидающе глядит на меня, ждет, когда я дотянусь до мяча и толкну его обратно. Но я этого не делаю. Нене улыбается и показывает на мяч, думает, наверное, что я его не вижу. Когда я по-прежнему не двигаюсь, малыш сердится.
— Давай толкай, — тихонько говорит он.
Я продолжаю бездействовать, и мальчик пытается встать, чтобы забрать игрушку, но Нильса даже во сне прижимает его рукой, не давая подняться.
Нене сердито смотрит на меня, а я думаю: «Господи, ему следовало бы знать, что в этом мире есть злые люди». Но чем дольше я гляжу на малыша, тем отчетливее мне представляются Чико и отец, которые наблюдают за мной с небес, и к горлу подступает комок. Неужели я теперь вот такой? А может, я был им всегда? Или только становлюсь таким?
Я не знаю.
Не могу вспомнить, каким я был. И не понимаю, какой сейчас. Этот поход слишком многое стер из моей памяти, там остались лишь Ля Бестия, усталость, призрачные голоса и смерть Чико.
Я смотрю на Нене, который таращится на мячик, и вижу, как моя рука тянется и толкает мяч. Лицо мальчика меняется: оно становится таким счастливым, что у меня начинает болеть сердце, эта трепещущая штуковина, которая чувствует слишком много, сердце художника, мое проклятие. Мячик не успевает еще докатиться до Нене, а я уже поворачиваюсь к нему спиной и упираюсь взглядом в тусклую серую стену пещеры.
— Gracias, — благодарит Нене.
Я не хочу слышать его тихий голос. Пусть мои уши откажут мне. И все остальное — тоже.
Серое перед глазами становится все темнее и темнее, пока отблески солнечного света не исчезают и не приходит вечер.
— Пора, — говорит всем Ганчо. — Поторапливайтесь, вставайте, нам еще всю ночь топать.
Крошка смотрит на меня и говорит:
— Еще две ночи, Пульга. И всё. Всего две ночи.
«Две ночи до чего?» — хочу спросить я. Что за невероятное будущее ждет нас после этих двух ночей' Но вместо этого я просто киваю, надеваю рюкзак и выхожу из пещеры следом за остальными, отпихивая ногой банку с тунцом.
Температура воздуха падает, и пустыня снова начинает остывать. Мы идем, и я слышу, как Нене жалуется на то, что он устал. Нильса отвечает, что надо идти, стараясь не отставать от Ганчо. Мне только кажется, или сегодня он идет быстрее, чем вчера? Альваро берет Нене на руки и несет, ставит на землю, снова поднимает и несет. Он дышит все тяжелее, все быстрее.
Нильса просит Альваро не напрягать сердце, мол, ходьба и без того требует много сил. Я наблюдаю, как ребенок снова залезает к матери на закорки, и та для надежности обвязывает его шарфом. В голове мелькает воспоминание о младенце, который жил у меня внутри.
Я почти чувствую тяжесть его тельца на руках.
Ганчо лишь немного притормаживает, пока Нильса устраивает ребенка, поэтому ей приходится догонять. Но даже после этого Нильса, Альваро и Нене впереди нас.
— Надо идти быстрее, — тороплю я Пульгу. Мы опять в самом хвосте нашей группы. — Пожалуйста, Пульга, — молю я его, но он идет медленно, почти не поднимая глаз и не замечая, что расстояние между нами и остальными все увеличивается. — Они ждать не будут.
Нас окликает Альваро, просит идти быстрее. Но Пульга, кажется, не слышит никого и ничего.
Мы идем, и я не свожу глаз с Нильсы и Альваро, снова и снова призывая друга прибавить шагу.
В кроссовки набилась земля, от нее ноги натирает еще сильнее. Спина болит из-за тяжелого рюкзака, в котором наш запас воды. Голова тоже болит от напряжения мне приходится выискивать в темноте фигуры Нильсы с Нене и Альваро. Они ушли вперед, и я тяну за собой Пульгу, пока мы их не нагоняем.
Так повторяется снова и снова.
Идти нужно десять часов, потом остается восемь, четыре, час. Пока небо не начинает светлеть. Пока не приходит ночь как новое чудо, а усталость и раздражение снова не сменяются надеждой.
Ганчо смотрит на нас с Пульгой, когда мы проскальзываем в крохотное убежище, похожее на землянку, устроенное в углублении среди кустов и скал. Оно такое маленькое, что мы едва туда помещаемся.
— Вы идете слишком медленно, — говорит мне Ганчо, потом переводит взгляд на Пульгу и шепчет: — Твой hermariito, братишка, паршиво выглядит.
Все мы выглядим не слишком хорошо. Грязное лицо Альваро покраснело и сильно лоснится — такое впечатление, будто оно вот-вот лопнет. Нильса кажется полумертвой. И у обоих парней, хоть они и самые крепкие среди нас, тоже довольно измученный вид.
— С ним все будет нормально, — говорю я Ганчо, который смачивает футболку и кладет себе на голову.
Глаза Пульги полуприкрыты, кожа посерела. Она почти такого же цвета, что и у Чико в гробу. Эта мысль так сильно пугает меня, что я быстро лезу в рюкзак и достаю протеиновый батончик.
— Ешь, — говорю я Пульте.
Отламывая от батончика по кусочку, я начинаю кормить его, хотя он едва открывает рот.
От запаха тунца и металла меня начинает опять подташнивать, но я тоже съедаю протеиновый батончик и заставляю себя проглотить содержимое консервной банки. Потом рукой беру рыбу и запихиваю в рот Пульге. Он давится, его тошнит водой и протеиновым батончиком. Ганчо пристально смотрит на нас и велит мне убрать рвотные массы из тесной землянки.
Я сгребаю теплую кашицу, стараясь не смотреть на нее, и выбрасываю наружу. Потом вытираю руки о землю и о собственные перепачканные штаны, но запах все еще остается. Он исходит от Пульги и от меня, витает в воздухе.
Землянка слишком тесна для всех нас. В ней пахнет нашими телами, а от горячего дыхания соседей и вовсе становится нечем дышать, особенно когда встает солнце и начинает припекать. Нене капризничает, жалуется на вонь, но даже у него уже почти нет сил. Он, как коричневая тряпичная кукла, распластался между родителями.
Я скармливаю Пульге еще один протеиновый батончик, хоть он и качает головой. Кусок за куском я запихиваю ему в рот сладкие кусочки, пока батончик не кончается.
— Еще одна ночь, — шепчу я ему. — Держись. Осталась всего одна ночь.
Наступает день, и духота в землянке становится невыносимой. Думаю, если кто-то из нас не проснется, никто этому не удивится. Чувство такое, словно мы в духовке, и требуется все больше усилий даже для того, чтобы просто дышать.
— Отдыхайте, — говорит Ганчо. — Сегодняшний переход еще длиннее.
Я закрываю глаза и пытаюсь уснуть, но все время просыпаюсь от дыхания Пульги. Он дышит глубоко и шумно, судорожно втягивая в себя воздух, и эти звуки в тесном пространстве производят ужасное, зловещее впечатление.
Они напоминают о смерти.
Под них я то проваливаюсь в сон, то выныриваю из него. Когда они обрываются, я открываю глаза, чтобы посмотреть, жив ли мой друг. Когда возобновляются, я начинаю бояться — а вдруг это его последний вдох?
Наконец жара спадает. Подступает ночь.
Выглянув из нашего убежища, Ганчо бросает:
Собирайтесь. — Он надевает рюкзак на плечи.
— Пора, Пульга. Идем.
Но он не открывает глаз. Я дотрагиваюсь до него. Кожа у него липкая.
— Ну что ты, — шепчу я, пока все по очереди выскальзывают из землянки, — давай, идем. — Я тормошу его, он открывает глаза, и я с облегчением вздыхаю. — Пора, — говорю я ему и хватаю его рюкзак.
Но Пульга не двигается.
— Я сказал, пошли, — говорит Ганчо, глядя на нас.
Все остальные тоже смотрят на нас. Нильса выглядит лучше, и братья тоже, даже кожа Альваро теперь не такая восковая и блестящая.
— Мы сейчас! — кричу я в ответ. — Пульга, идем. — Я стараюсь говорить ровно и твердо. Он смотрит на меня, а потом я вижу, как он едва заметно мотает головой — нет.
— Надо идти. Сейчас. — Я хватаю бутылку с водой и подношу ее ко рту друга. Вода течет по его подбородку. — Пожалуйста, Пульга, соберись…
Ганчо снова подходит, заглядывает в землянку и качает головой. Я уже наполовину вылезла оттуда и пытаюсь вытащить Пульгу, но чувствую, как он упирается. Я смотрю прямо ему в лицо.
— Почему ты это делаешь? — шепчу я.
Однако он будто отсутствует, хоть и смотрит мне в глаза.
Будто он не здесь.
Ганчо наклоняется и глядит на него:
— Ну? Что такое? Ты идешь или как?
И Пульга снова едва заметно мотает головой: нет, он не идет.
— О’кей, muchacho. Ладно, мальчик, выбор за тобой, — пожимая плечами, говорит Ганчо и смотрит на меня. — И за тобой, amigo. Мы ждать не будем, или иди с нами, или оставайся.
Альваро наклоняется и пытается убедить Пульгу, потом это делает Нильса. Но до него ничего не доходит, ни слова, ни мольбы. Он просто смотрит и ни на что не реагирует.
— Нужно дать ему воды, и все. Сейчас, — бормочу я, хватаясь за новую бутылку.
Ганчо снимает шляпу, вытирает лоб и опять качает головой:
— Нет, друг, тут дело не только в обезвоживании. Он сдается.
— Что вы такое говорите? — спрашиваю я, сидя перед землянкой и глядя на Ганчо и остальных.
Братья с сочувствием смотрят на меня, но не произносят ни слова. Нильса крепче прижимает к себе сына. Альваро по-прежнему тихо обращается к Пульге, пы-тась что-то ему втолковать. Ганчо снова качает головой.
— Говорю, что твой брат не справится. И тебе придется сделать тяжелый выбор.
Я мотаю головой, мне кажется, что мир завертелся вокруг меня и мозг сейчас взорвется.
— Нет, — говорю я. — Мы можем… можем понести его. — Я смотрю на двух братьев, на Альваро. — Все вместе мы сможем, пожалуйста!
— Нести его — значит терять время и силы, — отрезает Ганчо. — Вдобавок обезвоживание пойдет быстрее. Mira, lo siento. Мне жаль, но такова действительность. Тут каждый сам за себя. Такие вот дела.
— Но я не могу его тут оставить! Пожалуйста, умоляю, пожалуйста, не бросайте нас! — прошу я, глядя на каждого по очереди, пытаясь поймать хоть чей-нибудь взгляд. Но все смотрят либо вниз, либо в сторону. Кажется, будто мое сердце внезапно оборвалось. Совсем иной, новый страх, смешанный с отчаянием, накатывает на меня, когда я понимаю, что они собираются оставить нас тут. — Пожалуйста…
Глаза Нильсы полны слез. Братья смотрят в сторону. Альваро хмурится.
— Пожалуйста, пожалуйста… я не могу его бросить… Не уходите, — рыдаю я.
У койота сокрушенный вид, но то, что он говорит, меня добивает.
— Vamo nos. Пошли, — бросает он и идет прочь.
— Ay, Dios… Боже мой… — произносит Нильса. Она смотрит на меня, стараясь не расплакаться. — Пожалуйста, прости меня. Посмотри… посмотри на моего сына.
Я сквозь слезы гляжу на Нене. Он тоже глядит на меня грустными усталыми глазками.
— Я должна идти дальше, — продолжает Нильса. — Ради него. Понимаешь? Прости меня. Прости, — повторяет она и оборачивается к Альваро: — Vamonos.
Тот глубоко вздыхает и кивает. Потом закрывает глаза, шепчет молитву и чертит у меня на лбу крест.
— Que Dios los guarde. Да хранит тебя Бог, — говорит он.
— Пожалуйста, — прошу я, когда они один за другим пускаются в путь. — Пожалуйста…
Братья смотрят на меня.
— Вот, — один из них открывает рюкзак и сует мне протеиновые батончики и свою бутылку с водой, — возьми. Мы за вас помолимся — Он кладет руку мне на плечо. Perdon, hermano. Прости.
Его брат ничего не говорит, но виду него виноватый, когда они оба поспешно устремляются за Ганчо.
Пульга садится в маленькой землянке.
Я вцепляюсь в него и тяну изо всех сил, но мне его не поднять.
Опускается ночь, остальные уходят все дальше, становясь меньше и меньше. С каждым их шагом во мне разрастается ужас. «Этого не может быть, — думаю я. — Все должно происходить совсем не так. Пожалуйста, пожалуйста…»
Один из братьев вроде бы оглядывается. Теперь мне почти их не видно, а в какой-то миг становится не видно совсем — они исчезают.
— Пожалуйста, — шепчу я Пульге, и слезы бегут быстрее. — Мы должны справиться! — ору я на него, хоть и понимаю: нет, не должны.
И не справимся. Вот и всё. Вот так мы и умрем.
Я слышу отчаянные рыдания Крошки. Ее голос почему-то доносится издалека, она все умоляет и умоляет меня.
Тут такая темнота, я не знаю, открыты у меня глаза или закрыты.
«Мы должны справиться», — доносится до меня, и я неожиданно вспоминаю дом. Свою комнату. Я почти слышу гудение вентилятора. И вижу Чико таким, каким он был, когда мы только познакомились. Когда он одним ударом вырубил Нестора и Рэй приехал нас бить, а мамита Чико была еще жива, и мы только начинали делиться друг с другом своими тайнами.
Тогда я привел его к себе в комнату, поднял матрас и показал свои идиотские заметки о том, как добираться до Соединенных Штатов. Те самые, которые я собирал и хранил втайне от всех, о которых никто не знал. Еще я рассказал ему про своего отца и Калифорнию. И о том, что когда-нибудь отправлюсь туда.
До тех пор это было мечтой, о которой я никому не говорил. Я не признавался в ней даже самому себе. А в тот день я сказал о ней вслух. Казалось, это судьба, пусть даже я и врал каждый день маме, обещая, что никогда ее не брошу. Но вот что бывает, если заговорить о мечтах: они начинают тебя преследовать и не отпускают, даже если ты от них отказываешься.
Они нашептывают тебе на ухо, когда ты идешь по улицам, когда озираешься по сторонам, когда твое бар-рио краснеет от крови и чернеет от смерти. Даже если больше никогда о них не говорить, они внутри тебя, они укоренились в сердце и стали разрастаться. И ты в них веришь. Даже если они несбыточны.
«Я поеду с тобой!» — сказал тогда Чико с этой своей дурацкой улыбкой. Потому что эти рассказы посеяли те же мечты и в его сердце. И ты думаешь: «Мы сможем!» Тогда ты еще не знаешь, что только мечтать недостаточно.
И пусть какая-то часть тебя жалеет Крошку, которая все еще верит в мечты, этого недостаточно, чтобы помочь ей. Потому что нет сил терпеть боль. Даже когда Крошка тащит тебя из какой-то дыры в земле и ставит на ноги. Даже когда закидывает твою руку себе на плечи и заставляет идти.
Ты не помогаешь ей. Даже не пытаешься.
— Мы должны справиться, — шепчет она.
Но это не так. Потому что я знаю — все эти мечты всегда были не для нас.
Они ушли в сторону следующей горной гряды. Мне тоже нужно держаться этого направления. Если придется, я буду тащить на себе Пульгу весь оставшийся путь. Потому что я не могу заползти обратно в нору и ждать смерти. Не могу живой лечь в могилу. Не может быть, чтобы мы зря проделали весь этот путь.
Я не свожу взгляда с гор и, спотыкаясь и падая, волочу за собой друга, который мертвым грузом висит на мне.
— А ну прекрати это, — говорю я ему сквозь сжатые зубы. — Зачем ты так делаешь? Хватит! Черт возьми, да хватит уже! — ору я на него.
Тем временем его тело становится все тяжелее, и мои силы быстро иссякают. Я вслушиваюсь в звуки пустыни, где бродят койоты и раздаются всякие шорохи, и ощущаю, что мы ужасно одиноки тут, но при этом все-таки не одни. Есть здесь что-то еще.
Потом ветер доносит до меня тихий звук. Он становится все громче, и неожиданно я начинаю разбирать слова, как будто пустыня полна людского шепота. На миг ко мне приходит надежда, что, возможно, рядом кто-то есть, кто сможет помочь, но когда я смотрю по сторонам, вижу лишь тьму, хотя голоса и звучат теперь довольно громко. Я слышу, как люди молятся, взывая ко всем святым, переговариваются между собой, рыдают, просят о помощи. А потом я вижу их, идущих впереди, рядом, со всех сторон.
Вижу призраков.
— Пульга? — Я смотрю на друга, пытаясь понять, заметил ли он их.
Но он смотрит только себе под ноги.
Призраки не обращают на нас внимания. Просто бредут, медленно, согнув спины. Я вижу, как они падают, слышу доносящиеся сверху крики стервятников, а когда поднимаю глаза, замечаю похожих на светящиеся белые тени птиц, которые нарезают круги в небе. Они с криком бросаются на тела упавших, расклевывают и пожирают призрачную плоть. До меня доносится запах смерти и тления.
Но потом призраки поднимаются и снова бредут вперед. Им нет покоя.
Все это может ждать и нас.
Если мы умрем, то останемся здесь на веки вечные.
— Пожалуйста, — прошу я Пульгу, — пожалуйста, шагай!
И он слушается. Некоторое время он идет. А потом перестает, и мне опять приходится его тащить.
Мало-помалу мы преодолеваем какое-то расстояние, вокруг нас умирают и возрождаются призраки, и пустыня снова и снова напоминает мне обо всех, кто нашел тут свою смерть.
Мы идем. Спотыкаемся и падаем, потому что у меня больше нет сил. Я очень-очень устала…
Когда я открываю глаза, солнце смотрит на меня сверху, будто глаз какого-то разгневанного бога. Я оглядываюсь и вижу рядом Пульгу. Мне становится ясно, что ночью мы в какой-то момент потеряли сознание.
Я поспешно тянусь к Пульге. «Пожалуйста, будь живым, я не вынесу, если ты тоже умрешь. Только не это!» — думаю я. Он выглядит как мертвый.
— Очнись, — говорю я ему. — Очнись, Пульга, пожалуйста, — повторяю я снова и снова, хлопая его по щекам.
Его веки начинают трепетать, я все громче зову его по имени, и наконец он открывает глаза.
— Вставай! — требую я. — Вставай.
Он медленно поднимается на ноги, и мы начинаем движение. Но солнце уже жжет огнем, и оно такое яркое! Я смотрю в сторону гор, туда, куда мы пытаемся добраться, и они по-прежнему кажутся невозможно далекими, а небесное светило с каждой секундой становится все жарче и жарче.
Мы идем, а в голове мелькают мысли о том, что я испекусь живьем, а кожа начнет дымиться и подрумяниваться, как мясо на огне. С каждым шагом наши тела как будто все сильнее съеживаются, точно солнце высасывает из нас всю влагу до последней капли. Губы у меня потрескались, когда я провожу по ним языком, то чувствую, какие они сухие и шершавые.
Если бы я потела, то могла бы слизывать с кожи эту солоноватую влагу, но мы даже не потеем больше. Солнце свирепствует, накаляя наши внутренности, мышцы и кровь. Мне страшно хочется пить. В сознании возникают странные образы: будто я надрезаю себе кожу и пью собственную кровь. Я знаю, что это солнце добирается до моего мозга.
Перед глазами то и дело мелькают белые всполохи, и от этих вспышек голова болит еще сильнее. Мысли мечутся слишком быстро, чтобы можно было за них ухватиться, и поэтому я просто иду. Я как будто в замедленной съемке; иногда мне кажется, что я просто топчусь на месте. Все кусты в пустыне одинаковые — корявые, уродливые и сухие, вроде нас.
— Чико, — доносится до меня шепот Пульги. Его голос нереален. Его голос — словно пыль.
— Нет, — отвечаю я ему. Я не хочу, чтобы он видел Чико, чтобы шел рядом с ним. — Скажи ему, пусть поворачивает назад. — Мне хочется плакать, но нечем. А еще хочется заставить мозг заткнуться, потому что он все твердит: «Мы умираем, мы на самом деле умираем». Кажется, я слышу какой-то крик, и смотрю в небо. Там черные точки, может быть, это стервятники. Возможно, они уже заприметили нас и готовятся к скорому пиру.
Нет.
— Все нормально, шепчу я себе. А потом вижу ее. Вижу воду.
Воду.
Прекрасную, сверкающую воду.
— Вода, — говорю я Пульге и протягиваю руку, чтобы он посмотрел, хоть он ничего и не видит. «Гляди! Гляди! Вот же она!» — думаю я. Вода, в которую можно запрыгнуть, которая пробудит наши тела.
— Эй! — кричит мне кто-то издалека, оттуда, где блестит вода: — Эй, иди сюда!
Я смотрю туда и вижу себя. Это я там плаваю по воде на окровавленном матрасе, словно на плоту. У меня длинные волосы, как раньше, черные волосы, которые я так любила, которые мама расчесывала и заплетала в две косы, когда я была еще маленькой. Это я стою на матрасе, машу руками, смотрю на себя и Пульгу.
«Все это неправда, — говорю я себе. — У тебя галлюцинации».
В носу покалывает, дыхание учащается, глаза чешутся, предвещая слезы.
Но слез нет.
Есть только ощущение плача. Так плачут, когда слез уже не остается. Я моргаю снова и снова, глядя на себя вдалеке, а потом на матрасе появляется Пульга и Чико.
Чико…
Все мы улыбаемся, прыгаем, машем руками. Я как будто смотрю кино про нас троих, таких, какими мы были раньше. Мы ненастоящие — ведь не могли же мы правда быть такими, пусть даже и в прошлом! но мне нет до этого дела. Меня переполняет любовь.
Я смеюсь и машу всем троим в ответ. И вижу белозубую улыбку Чико, оранжевый румянец на его щеках, когда он обнимает Пульгу. А Пульга смеется, хлопает в ладоши, будто гордясь тем, что мы забрались так далеко, и я сама в белом платье, чистая, красивая, сияющая, стою рядом с мальчишками и смотрю на них так, словно бы каждый из них — половина моего сердца.
Все трое светятся жизнью.
Пульга рядом со мной стонет, но я не хочу отрывать взгляд от нашей троицы.
— Посмотри, — говорю я ему. — Посмотри на нас. Я иду быстрее, сбросив с себя Пульгу. Спешу к воде.
— Пульга! — кричу я.
Но потом оглядываюсь и вижу, что он упал на колени. Я ковыляю к нему.
— Ну что ты… — говорю я ему, — не умирай…
Но он меня не слышит. Я и сама себя не слышу. Мой голос тише шепота, его вообще не существует.
Я снова поднимаю тело друга и снова тащу его за собой.
Вперед… пожалуйста… вперед…
Я волоку его и молю Бога: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…» Я смотрю на троицу, сидящую на матрасе, и вижу, что все они перестают смеяться. Они таращатся на меня и на Пульгу — настоящих, тех, что в пустыне. А потом Чико падает и корчится, и на губах у него проступает кровь. Пульга опускается на колени. А я смотрю на свое платье, которое из белого становится кроваво-красным.
«Мы умираем», — говорит мне мой мозг.
Умираем.
Видение исчезает.
— Все в порядке, — говорю я Пульге, удерживая его здесь, в этом мире. Но мои слова не слышны, и я даже не знаю, произнесла ли их на самом деле. Можно ли было их расслышать.
Я вижу, как впереди к небу вздымается столб пыли. А потом замечаю белый фургон, он катит к нам. Я не могу понять, в действительности все это или нет, даже когда он приближается.
Вот он еще ближе. И еще.
Он мчится к нам очень быстро и наконец тормозит в нескольких сантиметрах, окутав облаком пыли.
Хлопает дверца. К нам идет человек в зеленом. Пограничник.
Мы перешли границу. У нас получилось.
Когда я это понимаю, тело наполняется энергией. Я начинаю плакать и пытаюсь сказать Пульге: «Мы сделали это, мы перешли границу!» — но человек в зеленом начинает орать на нас, и я не успеваю издать ни звука.
— Идите сюда, — кричит он по-испански, хоть и выглядит как гринго, и толкает нас к фургону. Пульга покачивается, пока пограничник охлопывает его тело. Потом наступает моя очередь, руки пограничника проходятся по моим плечам, туловищу и останавливаются на груди. Мне становится ясно, что он все понял.
— О-о… ясно, — говорит он, смеется и стискивает мне грудь.
Я отшатываюсь, он сильнее прижимает меня к машине, наваливается всем телом и что-то говорит по-английски, я не понимаю что. У фургона раскаленный борт, но кровь во мне холодеет. Даже после того, как пограничник отпускает меня, я все еще чувствую на себе его руки, его губы у моего уха. Он что-то еще говорит по-английски, добавив несколько испанских слов.
— No muevan. No muevan, — повторяет он, призывая нас не двигаться, стоять на месте, пока он идет к задней двери фургона. Когда пограничник возвращается, он пристально смотрит на меня. Лицо у него красное, с загрубевшей кожей, взгляд холодный и осуждающий. А вид у него такой, как будто он может сделать со мной все, что угодно. С моим телом. И он действительно может.
Раздается звук удара — это ноги Пульги вдруг подкашиваются, и он, падая, с грохотом врезается головой и торсом в металлический борт фургона. Потом я слышу, как пограничник что-то кричит. Он идет посмотреть, что случилось. В руках у него канистра с водой, и он льет ее прямо на Пульгу.
И тут что-то велит мне бежать.
Я смотрю на Пульгу. Чтобы принять решение, мне хватает пары секунд. Нет, доли секунды. Он в безопасности. Его подберут. С ним все будет в порядке, говорю я себе.
«Согге! Согге! Беги! — кричит что-то во мне. Немедленно!»
И я бегу. Бегу ради спасения жизни. А может, прямиком к смерти, не знаю, но в этот миг я не могу делать ничего другого. Я бегу.
Я слышу вопли, выкрики и команды, но не понимаю, кому это кричат. Передо мной шины, фургон. И прямо в лицо мне льется вода. Это так потрясает, что во тьму, которая меня окружает, врезается солнечный свет, яркий до боли. Я вскидываю руку и прикрываюсь от него локтем, но он все равно полыхает у меня в голове.
Кто-то спрашивает о чем-то, голос кажется искаженным и невнятным. Сперва я будто глохну, но потом опять начинаю слышать, и надо мной нависает расплывчатая фигура. Затем я пью воду, а незнакомец поднимает меня на ноги, хоть я и не могу толком стоять. Он запихивает меня на заднее сиденье, где прохладно, темновато и слышно, как шипят в рации помехи. Несмотря ни на что, мне сразу становится легче: в машине работает кондиционер, и пылающая пустыня осталась позади.
Фигура незнакомца расплывается перед глазами, она то появляется, то исчезает. Я ищу взглядом Крошку, но нигде ее не вижу, помню только, что она стояла рядом со мной, когда нас обыскивали.
А теперь исчезла.
В машине ее нет, а мы уже уезжаем. Тип за рулем бормочет что-то про смерть.
Перед глазами снова мутнеет, зрение плывет, а то, что осталось от моего сердца, содрогается в груди.
«Ты здесь погибнешь!»
«Тут ничего, совсем ничего нет».
«Ты пропадешь».
«Навсегда».
«Остановись!»
«Поворачивай обратно!»
«Поворачивай!»
В голове мелькают предостережения, угрозы, они сулят смерть, но ноги сами несут меня вперед. Оглядываясь через плечо, я боюсь увидеть ужасное лицо преследователя, его рот, услышать возле уха тяжелое дыхание и слова: «О-о… а это кто у нас?»
Однако за мной никто не гонится. Но я все равно бегу. Я бегу быстрее — сквозь подсохшие приземистые кусты, по камням и обломкам скал. Мимо высоких утесов. Бегу, спотыкаюсь, падаю, поднимаюсь снова. Бегу, наверное, уже целые дни, недели. Кажется, я не могу остановиться.
Просто не могу.
Наверное, я так и буду бежать, пока не умру, пока тело не сдастся.
Но я хочу жить.
Так что я замедляю бег. В груди что-то горит и, кажется, вот-вот взорвется. Ступни ног тоже в огне, а тело будто ватное. Сердце бьется так бешено, что его стук все заглушает.
Я оглядываюсь по сторонам в поисках фургона, ожидая, что он вот-вот появится из-за горизонта и направится в мою сторону. Но горизонт — это всего лишь тонкая белая линия. Яркая белая полоска, граница между небом и землей. Между нашим миром и раем.
Паника подступает и накрывает с головой, когда приходит понимание того, что я наделала. И того, что теперь я умру.
К горлу подступают рыдания. Как? Почему после всего того, через что я прошла, меня ждет такой финал? Я ищу фургон, который был здесь, который приехал и увез Пульгу. Кажется, всего несколько мгновений назад я оставила его лежащим на земле.
Как могла я бросить своего друга? Надо к нему вернуться. Найти его. Я вглядываюсь в бескрайнюю пустоту, высматривая хоть какой-нибудь намек на движение, хоть что-нибудь.
Но ничего не вижу.
Ничего.
Голова тяжелеет, мир кренится сперва в одну сторону, потом в другую. Я уже не знаю, откуда пришла и куда иду. Все расплывается, небо сливается с землей. И мое тело отказывается служить.
Я трачу последние силы на рыдания без слез и заползаю под пахнущее гарью дерево. Иголки молодых побегов кактуса царапают лицо и шею, оставляют крохотные порезы, которые зудят и горят, а мой разум все повторяет ужасную истину:
«Ты здесь умрешь».
За нами закрываются металлические ворота, и мы оказываемся на стоянке перед зданием песчаного цвета. Теперь меня познабливает. Мокрая одежда стала холодной от работающего кондиционера.
— Vamos. Пошли, — говорит патрульный, который привез меня. Он выходит из машины и открывает заднюю дверцу.
Я пытаюсь выбраться из фургона, но ноги не держат, я спотыкаюсь и падаю на землю, проехавшись лицом по бетону. Мне хочется только одного — тут и остаться. Но мужчина хватает меня и заставляет подняться.
— Camina. Иди, — велит он, и это слово режет мне слух.
Я только и делаю, что хожу. Он что-то еще бормочет по-английски, я понимаю только отдельные слова.
— Вот только этого дерьма на меня не навешивай. Я знаю, ты можешь идти. — Он подталкивает меня вперед, но мои ноги будто из бумаги.
Дверь здания распахивается, потом закрывается за нами, и снова становится прохладно. Патрульный гонит меня по коридору в какой-то кабинет, где я сажусь на стул, жесткий и неудобный, как земля, а он задает вопросы, которые мне непонятны. Тело снова начинает бить дрожь. Я ничего не отвечаю.
Мужчина обыскивает мой рюкзак и отдает его какому-то другому сотруднику. Сам он улыбается и кивает.
— О’кей, — говорит он, берет какую-то сложенную в несколько раз фольгу и ведет меня по коридору к другому помещению. Когда он открывает дверь, из-за нее вырывается холодный воздух, и я вижу, что комната полна съежившихся людей, которые кутаются в одеяла из фольги.
— Вот ты и на месте, amigo, — сообщает он, сует мне одеяло и заталкивает меня внутрь. — Наслаждайся.
Дверь за ним закрывается. Вдоль бетонных стен на бетонных скамьях сидят парни примерно моих лет и несколько мужчин постарше. Они с минуту смотрят на меня, а потом снова съеживаются под своими алюминиевыми накидками.
Тут такой холод, что кажется, будто я оказался в холодильнике. Холодный воздух вырывается из вентиляционного отверстия в пустом углу комнаты, прямо над унитазом, отгороженным низким бортиком. Комната серая, флуоресцентно-белая и серебристая — ни единого теплого пятна.
Я заворачиваюсь в мятое одеяло, сажусь на бетонный пол. Холод мгновенно проникает под мокрую одежду, в тело и кости, которые тут же начинает ломить. Но я слишком вымотался и ослаб, чтобы встать.
Все здесь кажутся мертвыми — даже те, кто погружен в сон или находятся без сознания. Я плотнее кутаюсь в тонкое покрывало, серебристое, словно лед, словно стальной клинок, и чувствую, как кровь стынет в жилах, а биение сердца замедляется. Тело почти не слушается. Я понимаю, что замерзаю.
Может, это я так умираю?
Похоже, мой организм все-таки решил сдаться.
От этой мысли мне становится почти уютно, и впервые за довольно долгое время я разрешаю себе подумать о доме и о маме. Я отметаю мысли о страхе и крови, звуках выстрелов и пулях, и сознание наполняется теплым разноцветьем — всеми оттенками календулы, мандарина, охры. Я вспоминаю, как нагревалась кожа, когда мы шли под солнцем, думаю о маминой красно-розовой помаде, о румянце на ее щеках и ванильном аромате ее духов.
Но потом в голову закрадываются другие мысли: о Крошке, которая сейчас где-то в пустыне, одна. И ее палит солнце. Жива ли она?
Дверь открывается, кто-то раздает нам хрустящие хлебцы. Мои руки сами тянутся к ним и засовывают в рот, хоть я и приказываю им не делать этого. Есть я не хочу. Не хочу больше держаться. Но тело слишком долго боролось за выживание и теперь не желает подчиняться мозгу. Это происходит снова и снова, и я начинаю сомневаться, уж не мерещится ли мне то, что я вижу. Потом дверь открывается, и в холодное помещение заталкивают кого-то еще.
— Сколько ты уже здесь? — шепчет он.
Я смотрю на него, пытаюсь заговорить, но ничего не выходит. Он глядит на меня, потом тычет пальцем мне в руку и спрашивает:
— Эй, с тобой все нормально?
Я больше ничего не слышу, только плотнее кутаюсь в фольгу, чувствуя себя куском мяса в морозилке, и таращусь во флуоресцентный свет. Нет больше ни дня, ни ночи. Лишь этот свет.
Похоже, кровь больше не питает мой мозг, просто не добирается туда. Я могу думать только о холоде и о том, что сердце у меня, наверное, превратилось в ледяную глыбу, с острыми, как бритва, гранями. И чувствовать уколы тысяч игл, которые впиваются в легкие с каждым вдохом.
«Я правда думаю, что у нас все получится», — громко и отчетливо звучит в ушах голос Чико. Я поднимаю глаза и вижу его в накинутом на голову серебристом покрывале — в точности каку Девы Марии. Лицо и губы у него посинели, глаза смотрят на меня. Он страшен и прекрасен одновременно. «Не сдавайся сейчас, Пульга», — говорит он. Я моргаю, и призрак исчезает. Но я слышал его. Это точно.
— Сколько еще нас будут тут держать? — спрашивает кто-то, прерывая мои мысли.
Подняв глаза, я вижу, что это парень, который спрашивал, все ли со мной нормально. У него усталое лицо, потрескавшиеся губы разбиты.
Я смотрю на лампочку над головой и думаю о Чико. А потом говорю парню слова, которые вертелись у меня в голове, пробиваясь сквозь призрачные шепотки:
— Тут нет ни дня, ни ночи.
Не знаю, сколько времени потребовалось на то, чтобы их произнести. Но мне удается это сделать.
И я представляю дурацкую улыбку Чико.
Яркий свет бьет по глазам, вызывая в них ощущение пульсации. Я ничего не вижу, но слышу, как кто-то орет, требуя пошевеливаться, а кто-то другой хохочет. В носу стоит запах пыли, дизтоплива. Кожу согревает неожиданное тепло.
Вначале мне кажется, что я все еще в Гватемала-Сити с Чико и Крошкой. Потом я вспоминаю, что потерял их. Затем мне приходит в голову, что я все еще в пустыне, потому что в руках у меня рюкзак. Но когда в конце концов удается как следует открыть глаза на этом слепящем солнце, я вижу, что стою перед автобусом. Сотрудник миграционной службы держит пакет с яблоками и велит мне и другим парням моих лет, и девчонкам тоже, которые неизвестно откуда взялись, брать по штучке и садиться в автобус.
Яблоко битое и подгнившее, мне совсем его не хочется. Я уже собираюсь швырнуть его на пол автобуса, но тут до меня доносится голос Чико. «Съешь яблоко, Пульга», — произносит он. Я ищу друга глазами, но вижу лишь чужие усталые лица. Чем сильнее я стараюсь противостоять голоду, тем громче бурчит у меня в животе.
Вопреки моему нежеланию зубы сами впиваются в мякоть, я жую и глотаю ее, хотя от этого живот болит еще сильнее. Меня даже подташнивает, но я доедаю все до последнего кусочка, вместе с огрызком. Когда в руках остается только хвостик, я кручу его в грязных пальцах, надеясь, что Чико это видит.
В автобусе жарко, ощущение такое, что кислорода на всех не хватает. В окна палит солнце. Мы едем, и я чувствую, как тяжелеют веки, но не закрываю глаза, потому что боюсь больше никогда не открыть их.
Но мир мало-помалу растворяется. И я вместе с ним.
Мы подъезжаем к другому зданию, оно тоже песчаного цвета, у него сглаженные углы, наверное, это от ветра и от времени. Вокруг него со всех сторон лишь чахлая растительность, скалы и изгородь из рабицы. Никаких других построек не видно, лишь земля да горы вдалеке. Мы в какой-то глухомани.
Автобус заезжает в металлические ворота, которые медленно за ним закрываются. Один из работников миграционной службы встает и орет, чтобы мы выходили из автобуса. Снаружи нас выстраивают в два ряда: девчонки — слева, парни — справа.
Мне приходит в голову, что нас привезли сюда умирать.
Я смотрю, как уводят девушек, и вдруг вспоминаю Крошку. Вот бы получше рассмотреть лица девчонок, может, она тоже там и я просто умудрился ее не заметить! Но потом до меня доходит, что волосы у Крошки сострижены, что она вообще стала кем-то другим и осталась в пустыне. Потом я думаю, что она могла умереть, и сердце начинает болеть, норовя выскочить через горло.
Тогда я решаю ни о чем не думать и, когда нам велят пошевеливаться, иду следом за парнем, которого поставили впереди меня. Нас отводят за главное здание к большому металлическому бараку.
Охранник отворяет дверь, и мы заходим внутрь, в большое помещение с металлическими клетками. Тут нас опять выстраивают вдоль стены, велят вытащить шнурки и убрать их в рюкзаки. Сами рюкзаки забирает охранник, делает на них пометки и скидывает в кучу, а потом выдает каждому по номерку.
Я смотрю на свой: «8640».
Другой охранник открывает три клетки, где уже сидят другие пацаны, запускает нас туда и снова запирает за нами двери.
Ноги меня еле держат, и все тело и одежда влажные и липкие от пота.
Некоторые ребята переговариваются между собой, но я не могу произнести ни слова, даже когда пытаюсь это сделать, так что я просто сажусь на землю спиной к решетке и стараюсь забыть, как тут оказался.
Просыпаюсь я оттого, что охранник хлопает меня по плечу и протягивает завернутое в салфетку буритто:
— Вот, ешь.
Я беру из его рук еду и смотрю на нее.
Некоторые парни начинают жаловаться.
— Ешьте и помалкивайте! — кричит охранник.
В животе бурчит, я откусываю от тортильи, которую вроде разогрели, хотя внутри она все равно холодная. С каждым следующим куском она делается все холоднее и тверже — ее даже не разморозили толком, приходится откусывать совсем по чуть-чуть и долго жевать. Другой охранник сует нам стаканы с водой. Потом они собирают мусор, выходят и запирают клетку.
Я отворачиваюсь.
Подтягиваю колени к груди.
И снова проваливаюсь во тьму, такую глубокую и бескрайнюю, что, наверное, мне никогда из нее не выбраться.
Темнота ночи все больше сгущается. Когда она становится совсем кромешной, мне остается только прислушиваться к собственному дыханию. Оно хриплое, но все равно успокаивает: вдох, выдох. Да, я допускаю, что любой вдох может оказаться последним, но от этих звуков как-то легче.
На черном ночном небе появляются яркие белые точки, я гляжу на них и чувствую, как холодеет тело. Тогда я озираюсь в поисках Пульги, но его радом нет. Я вспоминаю: фургон, человека в форме, его руки на моей груди. Бег. А потом я вылетаю из тела. Плыву вверх из-под мескитового дерева в холодном ветре ночной пустыни, поднимаюсь все выше в черное небо. Я парю там, в вышине, и чувствую, как исчезают боль, жажда и скорбь. Меня даже не беспокоит, что я, наверное, умерла. Я не оплакиваю свою завершившуюся жизнь и то, что мое тело там, внизу, достанется стервятникам.
Я смотрю на звезды, тянусь к ним, ощущая их жар, а когда пытаюсь дотронуться до них, мою бестелесную бесформенную сущность словно пронзает электрическим током. Сквозь меня, как сквозь тонкий невесомый кусочек ткани, веет ночной ветерок, внизу подо мной раскинулась пустыня. Я вижу и слышу все, что в ней творится.
Я вижу людей, которые идут под покровом темноты.
Вижу медленно едущие пикапы пограничных патрулей, на них установлены белые прожекторы, которые рассекают тьму. Слышу шорох шагов, тихий шепот матерей, умоляющих детей не шуметь. Различаю хрипы радиопередатчиков, смех патрульных, вижу шоссе вдалеке.
Я слышу, как кто-то старается не разрыдаться. Как кто-то плачет. Как кто-то умирает. Может, это я?
А потом я вижу ее, бруху, с этими ее завораживающими глазами и длинными волосами. «Крошка», — шепчет она, неожиданно оказавшись совсем рядом и улыбаясь блестящими губами. Ее серебристые волосы колышутся, как волны, глаза сверкают и гипнотизируют. Ее рука тянется ко мне, и мое тело неожиданно делается совсем легким.
Наверное, она наконец пришла за мной. Пришла, чтобы меня забрать.
Я слышу голоса женщин, которые смеются и поют под неведомую музыку. Все это манит меня к себе, и я чувствую, как устремляюсь к этим звукам. Я ощущаю исходящую от бру хи прохладу, похожую на дуновение ветра. Не знаю, кто она такая, и в то же время знаю и сама становлюсь ею. Становлюсь всеми женщинами, которые ведут меня по земле мертвых, и чувствую в себе их души. Их голоса звучат в моей голове, их лица, одно за другим, мелькают у меня в сознании.
Я ощущаю, как их духи входят в мое тело, наполняя меня своей стойкостью и своей волей, и вижу, как от моего тела начинает исходить голубовато-белое сияние, освещая пустыню, освещая ночь. Я жду смерти.
Оказывается, в смерти тоже встает солнце, а горы почему-то находятся не там, где можно было ожидать.
В смерти ты обнаруживаешь, что совсем рядом тянется возникшее неизвестно откуда шоссе. И ты выбираешься из-под дерева, которое кажется слишком высоким для пустыни.
Когда я открываю глаза, все тело дрожит и горит, как в огне. Я иду и иду, а пламя в ступнях и в теле полыхает, не гаснет. Это оно заставляет меня переставлять ноги и ковылять к обочине шоссе. Оно наполняет легкие, вырываясь наружу раскатистым криком, который несется над пустыней.
Кажется, что голова вот-вот взорвется от этого крика — вопля, воя, рева. Он такой долгий, такой всепоглощающий, что непонятно, как мне вообще удается его издавать. Крик взлетает до самого неба, и я знаю, что он рос во мне с того самого дня, когда я появилась на свет.
Его слышу не только я. Проезжающая по шоссе машина замедляется. Тормозные огни вспыхивают красным. Разом открываются передние двери, водительская и пассажирская. Оттуда появляются две женщины, они окликают меня и спешат в мою сторону, а я чувствую, как подгибаются колени. Я цветок, проросший из пепла. Я островок жизни в пустыне. Женщины подхватывают меня и тащат к своему автомобилю.
В салоне я прислоняюсь головой к стеклу, а женщины все время о чем-то говорят, поминая всемогущего Бога — Diosito Santo. Я едва могу открыть глаза, но прекрасно различаю запахи. Сейчас в воздухе пахнет гарью.
Человек, которым я была, умирает.
Но в сердце моем живет надежда, что я стану кем-нибудь еще.
Вначале мне кажется, что у меня галлюцинации, но я моргаю, а он никуда не девается. Я моргаю снова — и результат тот же. Он сидит в углу и смотрит перед собой остекленевшим взглядом. Вид у него испуганный. Я осторожно подхожу к нему.
— Нене? — шепчу я. Четырехлетний Нене, с которым я встретился в приюте перед переходом границы. Нене, которого мать несла через пустыню. Хотя, может, это и не он вовсе. Может, это другой четырехлетний мальчишка, который просто напомнил мне его.
Малыш смотрит на меня, и, когда я уже почти решил, что обознался, он говорит:
— Я тебя знаю.
Я киваю.
Его глаза наполняются слезами.
— Тут больше никого знакомых нет. Они забрали меня у мамы, — говорит он тонким голоском. Он очень старается не плакать, но слезы все равно начинают течь по щекам. Нене опускает голову и принимается всхлипывать.
— Эй! — окликает меня кто-то. — Уйми пацана, пусть не ревет.
Я оглядываюсь и вижу человека в форме, но он уже отвлекся, занявшись другим малышом, который начинает кричать и в ярости колотить по полу ногами. Ребенок встает и снова бросается на пол.
Охранник хватает мальчишку, отчего тот орет еще громче. Тогда мужчина грубо тащит его за руку к дверям, но даже с той стороны крики ребенка звучат все громче и резче.
Нене подавляет рыдания, хотя слезы не перестают катиться у него по щекам.
— Я хочу к маме, — шепчет он. Изо рта у него пахнет кислятиной, личико грязное. На нем до сих пор та же одежда, что была и в пустыне, но теперь она испачкана еще сильнее. Он смахивает слезинки и размазывает грязь по лицу. — Ты знаешь, где она?
Я качаю головой, сажусь рядом и слушаю, как он плачет по отцу с матерью. Я бы и рад был от него отойти, но не могу.
Мы вместе с мамой сидели в клетке, говорит он мне. — Меня спросили, может, я хочу печенья, я сказал «да», и меня забрали, и не дали никакой еды, и к маме обратно не отвели. — Слезы катятся быстрее, ему все труднее выговаривать слова. — А привели сюда. Это я виноват.
Я понимаю, что должен пересесть от него, но у меня не получается.
— Ты не виноват, — говорю я. — Тебя обманули, чтобы увести от мамы и папы.
Он трясет головой.
— Папа… папа уснул в пустыне. Ему пришлось там остаться, — срывающимся голосом сообщает он мне. — Мама сказала, он отдохнет и встретится с нами в Соединенных Штатах, но… кажется, это неправда. — Нене ниже опускает голову и плачет еще сильнее; его тельце содрогается от рыданий, которые он пытается подавить.
Я смотрю на него и жалею, что не могу отделить его сердце от всего остального тела, чтобы он больше ничего не чувствовал.
«Мы такие маленькие, Пульгадоносится до меня из прошлой жизни голос Крошки. Я вспоминаю ее. И ее младенца. И Чико. Я думаю о том, как она была права: мы такие маленькие!
Мы — песчинки, которые ничего не значат для этого мира. Наши жизни, наши мечты, наши семьи для него ничто. Также как наши сердца, наши души и наши тела. Он хочет лишь одного — раздавить нас.
Он раздавил Чико.
Раздавил Крошку.
Он пытается раздавить Нене.
И меня он тоже раздавит.
Я подтягиваю ноги к груди, обхватываю их руками. Придвигаюсь ближе к Нене, а он придвигается ко мне. Так мы и сидим вместе. Маленькие. Сидим и надеемся, что охрана про нас забудет. Надеемся стать достаточно маленькими, чтобы исчезнуть.
— Постарайся просто не думать об этом, — шепчу я Нене. — Постарайся стереть все из памяти.
Он кивает и закрывает глаза. На его лице написано страдание, словно он пытается избавиться от всех картин, что стоят у него перед глазами. Но по его щекам по-прежнему текут слезы, и я понимаю, что он не справляется.
Ночью мне снится Чико.
Я тянусь к нему, и на этот раз у меня получается схватить его за руку. Я изо всех сил ташу его к себе. Но его рука отделяется от тела, как протез, который почти ничего не весит, и остается у меня в кулаке, а сам Чико валится на землю. Я слышу, как он кричит, и держу эту РУКУ.
Его крики будят меня. Но на самом деле это я сам кричу. Ночь наполняется плачем малышей. Они зовут родителей, сестер и братьев, теть и дядей, бабушек и дедушек.
Они плачут потому, что у них болят животы.
Нене зовет маму и папу.
Я сжимаю его руку, говорю, что все будет хорошо. От его рыданий внутри все холодеет.
Когда Нене снова засыпает, я бью себя в грудь. Сильно. Потом еще сильнее. Надеясь окончательно уничтожить все, что еще осталось под ребрами.
Я вижу лицо Пульги. И Чико. Вижу лица людей с Ля Бестии, которые не должна была бы видеть, но они тут, в моих снах, в моих ночных кошмарах. Они все еще маячат передо мной во тьме, когда я открываю глаза. Но потом в поле моего зрения появляется и исчезает лицо незнакомой женщины. Память подсказывает, что это Марта, которая спасла мне жизнь. Я чисто вымыта, но лишь смутно помню воду. Я одета, но не знаю во что. Я сыта, но не помню, чтобы ела.
— Estas bien? С тобой все хорошо? — улыбается мне Марта.
Она ставит передо мной чашку с кофе, и я киваю. Марта кажется женщиной нервной. Просто не могу поверить, что она меня подобрала.
— Сколько я уже здесь? — спрашиваю я у нее. Она пристально смотрит на меня:
— Всего одну ночь, hija, дочка. Я нашла тебя вчера утром.
— А почему вы…
Она поднимает брови, склоняет голову набок.
— Ну потому что… — говорит она. — Как я могла тебя не подобрать?
По взгляду Марты можно подумать, что ее удивляет мой вопрос, словно у нее не было выбора.
— Многие не стали бы этого делать, — замечаю я.
Она кивает.
— Знаю. Но… — Марта качает головой. — Если честно, то, наверное, у меня были эгоистичные причины.
Она легко двигается по кухне, большой и светлой, берет вазочку с печеньем и ставит передо мной. Потом разогревает на комале[23] тортильи. Делает на сковородке яичницу-болтунью.
— У меня есть сестра, она живет в Мексике. Ее дочь, моя племянница, несколько лет назад погибла, пытаясь добраться до Штатов. Сестру это чуть не погубило, у нее не было других детей. — На мгновение Марта погружается в воспоминания. — Я думала, сестра умрет от горя. Но потом она мне позвонила. Сообщила, что она в Мексике и работает в шелтере возле железной дороги. Я сказала ей, что она сошла с ума. А она ответила, что хочет заботиться о людях так, как ей хотелось бы, чтобы кто-то позаботился о ее дочери. Она там одна, но… В общем, я думаю, это ее судьба.
В памяти мгновенно возникает образ Соледад, и я шепчу ее имя. Марта замирает и смотрит на меня:
— Что ты сказала?
— Соледад.
— Так зовут мою сестру. — Глаза Марты делаются огромными. — Откуда ты ее знаешь?
— Мы неделю жили в ее шелтере. Она мне голову побрила.
Мы смотрим друг на друга, и даже после всего, что я видела, слышала и вынесла во время своего путешествия, такое совпадение поражает меня. Марта качает головой и начинает смеяться.
— Dios тіо! О мой Бог! Да, она всем подряд головы бреет. Это просто невозможно, но… — Она смотрит на меня, и ее глаза сияют.
Это действительно невозможно — проделать такой путь, находясь на грани, где смыкаются мечта и реальность, жизнь и смерть, и встретить на нем доброту, любовь и человечность двух сестер. Непостижимо!
Но все же это так.
Марта ставит на стол передо мной тарелку с едой, расспрашивает о Соледад, и мы смеемся над этой невозможностью, над таким удивительным совпадением.
Я смеюсь.
Это невозможно.
И все же…
Я смеюсь.
Мы с Мартой разговариваем весь вечер. Она готовит мне атоле[24], чтобы я могла поесть, заваривает чай: в одной посуде — для питья, в другой — чтобы мочить в нем ветошь и прикладывать к моей потрескавшейся и расцарапанной коже. Чай поможет поправиться, говорит она.
Мы сидим на диване, Марта не уходит, как будто знает, что мне страшно засыпать, страшно встречаться с темнотой, которую принесут с собой ночь и сон.
— Рог que te viniste? Так почему ты сбежала? — спрашивает она меня.
— Потому же, что и все, — говорю я.
— Ты была одна?
Я мотаю головой и смотрю в окно, в густую тьму. Я думаю о Пульге и Чико и обо всех тех людях, которые сейчас, в эту ночь, в эту минуту, находятся в пути. Глаза наполняются слезами, я не успеваю их сдержать, и они текут по моим щекам.
— Мы шли втроем.
Я рассказываю ей про Чико. И про Пулыу. О том, что знаю, где сейчас Чико, где он останется навсегда. Но я не знаю, что случилось с Пульгой после того, как его забрал пограничный патруль.
— Раз у него тут родня, тебе нужно с ними связаться! Тогда они смогут попытаться его вызволить. Эти центры временного содержания… — Она качает головой. — Там очень плохо, дочка.
— Чтобы разузнать про его родственников, мне придется позвонить домой. И поговорить с матерью, а я… не разговаривала с ней с тех пор, как мы сбежали.
Глаза Марты расширяются. Она быстро встает и с неожиданной решительностью начинает искать мобильный телефон.
— Боже, дочка! Твои gente, близкие, не знают, что ты жива? Позвони им! Прямо сейчас позвони!
Она сует мне телефон, и я застываю, уставившись на него. Меня будто парализовало. Я пока не готова услышать голос мамы. Не готова узнать, ответит она на звонок или нет. Все ли с ней в порядке, или на нее излилась ярость Рэя. Я не разрешала себе думать обо всем этом, пока была в пути, но теперь мысли нахлынули и не отпускают.
Марта спрашивает у меня номер телефона. Ее пальцы нажимают цифры, когда я медленно называю их одну за другой. Она включает громкую связь, и поэтому мы обе слышим первый долгий гудок. Потом еще один. И еще.
Грудная клетка наполняется странной тяжестью. Я стараюсь дышать ровно, и Марта встревоженно смотрит на меня. Кажется, что каждый гудок, словно огромный камень, все сильнее сдавливает мне легкие.
— Bueno? Алло?
Я тянусь к трубке, и моя рука дрожит.
— Bueno?
Я долго молчу, потому что язык отказывается слушаться, и я не могу произнести ни слова. Мамин голос доносится из такой дальней дали! Он кажется сном, воспоминанием.
— Мама?
— Крошка?!!
Теперь у нее исступленный голос. Это голос человека, который карабкается на деревянные стены, засаживая под ногти занозы. Который стремится вверх, к яркому свету, чтобы избежать опасности, что осталась внизу. В нем сокрушающая боль и облегчение, горе и счастье.
— Hija… доченька… доченька… — плачет мама.
— Estoy bien, mami! Со мной все хорошо, мама! — говорю я между всхлипами.
Мои чувства острее стальных колес Ля Бестии, они врезаются в тело, голову, голосовые связки, и поэтому я способна лишь на невнятные слова и слезы.
Марта берет трубку и объясняет маме, кто она, где я и как сюда попала.
Мама спрашивает, со мной ли Пульга и Чико. Я смотрю на Марту, потому что боюсь этого телефона, боюсь сказать то, что сделает уже случившееся еще более реальным, боюсь голоса мамы.
Пока Марта произносит слова, которые не произнести мне самой, я прячу лицо в ладонях. А когда слышу, как мама начинает плакать по Чико, изо всех сил зажимаю уши ладонями. Я не отрываю глаз от пола, от цветов на ковре у Марты и слышу голос Соледад, который говорит мне, что я — цветок.
Марта бережно отводит мои руки от ушей и говорит, что мама хочет что-то мне сказать.
— Крошка? Hija? Поговори со мной, доченька, — снова и снова умоляет меня мама, словно боится, что я могла умереть за то время, пока она разговаривала с Мартой.
— Я тут, — говорю я ей.
— Сейчас я позвоню твоей mua, доченька. Скажу ей, что Пульга жив, а потом сразу перезвоню тебе, хорошо? Телефон Марты у меня есть. Я… не тревожься, доченька.
Ладно, мама.
— Я перезвоню сразу. Через несколько минут. Те quiero, hija! Я так тебя люблю!
— Yo te quiero tambien, mami. Я тоже тебя люблю, мама, отвечаю я ей. Потом становится тихо. Здесь только мы с Мартой, и этот диван, и голос мамы у меня в ушах да повисшие в воздухе слова.
— Все будет в порядке, говорит мне Марта. — Найдем твоего двоюродного брата, вытащим его, и все с ним будет отлично, вот увидишь.
Я киваю, хоть и не уверена в правоте ее слов.
— Можешь жить у меня, сколько тебе нужно, — продолжает Марта, накрыв мою руку своей и глядя мне в глаза. Не знаю, что она там увидела, но неожиданно слышу: — Я тебе помогу. Понимаю, ты видела в жизни много зла, но в мире есть и хорошее, Крошка.
— Флор, — шепчу я. Марта непонимающе поднимает брови. — Меня зовут Флор, — поясняю я, — не Крошка. Я больше не хочу, чтобы меня называли Крошкой.
Она кивает:
— Флор.
И мне вдруг становится чуть-чуть легче, как будто я долго не смела дышать и вот наконец набрала в легкие воздух. У меня в груди тьма и пустота, но я словно вижу, как что-то в ней начинает светиться все ярче и ярче. Это бутон, и я наблюдаю, как он раскрывается, расправляя все новые сияющие лепестки. Они растут и занимают все больше места, пока не наполняют собой пустоту.
Во мне появляется жизнь.
И надежда.
Счет дням я веду по кормежкам. Овсянка с тепловатой водой — утром на завтрак. Суп из пакетиков — на обед. Сэндвичи с полоской сыра — на ужин. Иногда дают еще понемногу подгнивших фруктов. Но кормят каждый день одним и тем же, поэтому в какой-то момент я сбиваюсь со счета и уже не знаю, сколько тут сижу.
Некоторые пацаны таскают друг у друга еду. Я делюсь своими порциями с Нене.
— Ты понимаешь, сколько уже тут сидишь? — спрашиваю я его. Я знаю, что их с матерью поймали раньше, чем меня, но он качает головой и почесывает ее. Похоже, у меня тоже начинается этот знакомый зуд.
На нас грязная одежды, мы спим на грязных полах, дышим гнилым воздухом. Мы и сами словно гнием, как забытые перезрелые фрукты, которые делаются все мягче, покрываются плесенью, тухнут и текут. Нас оставили тут покрываться коростой и превращаться в ничто. Думаю, нас просто сложили бы в мусорные пакеты и выбросили, если бы это можно было сделать.
Ночами воздух наполняется стонами и плачем, хлопаньем дверей и криками тех, кому снятся кошмары. Но у меня как будто вата в ушах или как будто я уменьшил громкость. По-настоящему мне слышен лишь один звук, именно на нем я сосредотачиваюсь. «Тук-тук-тук», — стучу я кулаком себе в грудь, пытаясь остановить сердце. «Хватит, — говорю я ему, — остановись уже».
Я заставляю свой мозг перестать думать, и в конце концов он подчиняется. Я больше не думаю. Как будто внутри повернули какой-то переключатель, и теперь я просто делаю то, что мне велят.
— Иди сюда, — как-то раз зовет меня охранник.
И я иду. Он ведет меня мимо кабинета, Где несколько дней назад мне задавали вопросы, ответы на которые я едва помню, в комнату, где не так давно женщина с добрым лицом сказала, что она мой адвокат, и объяснила, что нашла меня благодаря Крошке. Крошка как-то выжила в пустыне и связалась с моей мамой, которая позвонила mua из Штатов, а та уже нашла адвоката.
— Вот, — говорит охранник и сует мне мыло. А еще — чистую одежду. — Приведи себя в порядок, сегодня тебя выпускают.
Я смотрю на него, но лицо у него серьезное. Он показывает на дверь, которая ведет в комнату с двумя душевыми кабинами. Я беру мыло, чистую одежду и делаю, что мне сказано.
Струи воды бьют по коже, а я не могу вспомнить, когда в последний раз видел свое тело. Ступни вообще не похожи на мои, и ноги тоже — такие они тощие и столько на них синяков. Интересно, состою ли я по-прежнему из мяса и костей, или меня можно разобрать на части, если хорошенько потянуть за что-нибудь.
Когда я смотрю на свою грудь, вижу, что кожа над сердцем окрасилась в черные, — синие и багровые тона. Я нажимаю на нее — она мягкая, нежная, и мне кажется, что это, наверное, мое гниющее сердце заставило ее потемнеть.
Закрыв глаза, я отгораживаясь от всего этого. Потом медленно намыливаюсь. Кусочек мыла в моих руках делается коричневым от грязи. Мыло так вкусно пахнет, что хочется его съесть. Я касаюсь мыла кончиком языка и ощущаю вкус лосьона, роз и других прекрасных вещей, о существовании которых я успел забыть.
Я снова и снова намыливаю голову. Мыло пузырится в ушах, стекает по рукам, по груда, по всему телу, а мне все никак не остановиться. И кажется, что я больше никогда не буду чистым, потому что сгнившее уже никогда не станет свежим.
— Быстрей давай! — доносится из-за двери, и я подчиняюсь. Начинаю спешить. Ополаскиваюсь, вытираюсь и одеваюсь.
Вся одежда мне велика, но она хотя бы не воняет. Я выхожу из душевой, держа в руках грязные тряпки, которые были на мне раньше, и чувствую себя непривычно и беззащитно без всех этих слоев грязи и пыли. Мы идем по лабиринту коридоров, и охранник показывает мне на корзину для мусора. Он говорит, что я могу выбросить туда грязную одежду, если, конечно, хочу, но я только крепче в нее вцепляюсь.
Охранник приводит меня в очередную комнату, где кто-то кричит: «Numero!» — и указывает на рюкзаки. Я качаю головой, потому что не знаю, куда дел номерок, и пытаюсь это объяснить. Охранник недовольно смотрит на меня, но сует мне ручку и бумагу, чтобы я написал свой номер.
«8640».
Он смотрит на надпись и исчезает в другой комнате. Потом появляется, на руках у него перчатки. Он держит мой рюкзак, который выглядит как древняя реликвия, как артефакт из иной жизни.
— Держи, — говорит охранник и сует мне рюкзак. — Тут вся твоя жизнь, точно? — У него на лице появляется полунасмешливое выражение. — Та еще жизнь!
Я смотрю на рюкзак. Что будет, если его расстегнуть? Вдруг оттуда появится Рэй и наведет на меня свою пушку? Или мама? А может быть, отец. Может, Крошка с Чико. Или солнце Гватемалы и гамак у нас в патио. А может, умирающий дон Фели, который прижимает руку к окровавленной шее.
Все хорошее, что у меня было. И все плохое.
Я киваю и хватаю рюкзак — со всей моей жизнью. Так и есть.
Охранник ведет меня в другую часть здания, в кабинет, где я никогда раньше не был. Там меня ждет адвокат, и с ней еще одна женщина.
Здравствуй, Пульга, — говорит адвокат.
Вторая женщина, похоже, нервничает. Она кажется мне знакомой. В ее глазах стоят слезы.
— Ты меня помнишь? — спрашивает она.
Мне нужно время, чтобы погрузиться в далекое прошлое и вспомнить это лицо, которое теперь смотрит на меня в реальной жизни, а не со страниц фотоальбома. Но это она — сестра моего отца. Моя mua. Слезы бегут по ее щекам, но мое сердце и мысли оцепенели. Я ничего не чувствую, даже когда подмечаю в ее лице те же черты, что и у отца, знакомого мне лишь по фотоснимкам.
Я киваю, и она бросается ко мне, крепко обнимает. Но я так ничего и не чувствую, только боль оттого, что она слишком сильно прижимается к моей прогнившей груди. Мне не хочется, чтобы гниль перекинулась и на тетю тоже, поэтому я отстраняюсь.
— Ты поживешь у меня, пока мы будем ждать суда по твоему делу. Тебе незачем больше тут находиться, понимаешь?
Я киваю, а тетя снова и снова благодарит адвоката, которая тоже кивает, обещает мне сделать все, что в ее силах, но для меня все это пустые слова.
Мы выходим из здания, и я вдруг вспоминаю Нене. Я представляю, как он ждет, когда я вернусь из душа, как будет ждать меня вечером и на следующее утро. Думаю о том, что он голоден, потому что я уже не подкармливаю его. Сердце в груди слабо екает. Мы выходим на улицу, и глазам сразу делается больно от яркого света. Когда мы садимся в машину, mua спрашивает, все ли со мной нормально.
Я киваю и говорю:
— Да, спасибо. — Голос у меня какой-то чужой, холодный, каку робота, и бесчувственный.
Я сижу, уставившись через окно машины на здание, которое ломает тех, кого там держат, перемалывая последние оставшиеся в нас проявления человечности, превращая их в ничто.
Потом, на стоянке, тетя говорит по телефону. Отсюда мне по-прежнему видна ограда вокруг центра, в котором я провел неизвестно сколько времени. Я слышу, как тетя произносит мамино имя, и чувствую, что сердце опять слегка сжимается. А потом слышу, как она говорит:
— Да, он со мной. Я сейчас смотрю на него, Консуэло. Он прямо тут! С ним все нормально, честное слово. Да, он здесь! Да, живой!
Она подносит телефон к моему уху, потому что я не могу заставить себя его взять. И впервые за целую вечность я слышу мамин голос:
— Пульга, Пульга, hijo… сынок… Все в порядке. Я все понимаю. Я не сержусь. Те quiero… Я люблю тебя! Ты слышишь меня? Те quiero! Dios mio, ты живой! И Крошка тоже! Ay, gracias a Dios! Слава Богу!
Она плачет. Ее голос доносится как будто из другой вселенной. Я чувствую, как далеко мы друг от друга. Дальше, чем когда бы то ни было.
— Скажи что-нибудь, сынок. Рог favor, hijito… Пожалуйста, сыночек…
Я вцепляюсь в трубку и не знаю, что сказать. И вообще не понимаю, что должен делать. Просто сижу, слушаю ее голос, ее плач, то, как она опять и опять произносит мое имя, как будто пытается напомнить мне, кто я такой. Но я не знаю, что нужно говорить и что чувствовать. Я смотрю на сестру отца, вижу ее огромные испуганные глаза и отворачиваюсь.
Тетя берет у меня трубку. Мне слышно, как она заверяет маму, что я здесь, просто нахожусь в каком-то шоке. И что мы скоро снова ей позвоним. Телефон еще раз оказывается у моего уха, и мама снова и снова говорит, что любит меня, пока mua не убирает его.
Я пытаюсь вспомнить, как это — любить. И как почувствовать себя настоящим.
Машина трогается, кондиционер начинает гонять по салону холодный воздух. Мы выезжаем с парковки и катим прочь.
И тут до меня доходит: все эти дни отчаяния и нечеловеческого напряжения, борьбы и безостановочного движения, все эти ночи, полные слез, страха, голода и бесчувствия, все эти жертвы и смерти были на самом деле. Все это действительно произошло со мной. С нами. Со всеми ребятами, сидящими в клетках.
Так оно и было.
И наконец закончилось. Наконец я могу оставить все это в прошлом.
Тогда-то я и чувствую его — мое сердце.
Оно взрывается.
Я столько бил его смертным боем, не зная толком для чего — чтобы уничтожить или чтобы оживить, и вот оно разлетается на миллион осколков с таким громким звуком, что он раздается в ушах, напоминая звон разбитого стекла, разлетевшегося на гигантское количество осколков. Дыхание у меня перехватывает. Но потом легкие наполняются воздухом, и я слышу его — мое сердце. Я чувствую, как оно отчаянно колотится у меня в грудной клетке — кровоточащее, необузданное, живое. Оно так разбушевалось, что расшатало свой кокон, из чего бы тот ни состоял — из стали или другого металла, из стекла, из шрамов и рубцов — и вырвалось на волю.
Я испускаю протяжный вопль, который громче, чем сигнал Ля Бестии. Он пугает мою mua, и та останавливает машину, обнимает меня и говорит, что все будет в порядке. Что со мной все будет хорошо.
— Обещаю тебе, Пульга. Vas a estar bien! С тобой все будет хорошо, обещаю!
А крик, который вырвался у меня из самого сердца, покинул машину и, надеюсь, донесся до Нене. Я очень надеюсь, что его сердце услышит мое. Надеюсь, меня услышат все ребята, которые заперты там, в клетках, что они закричат вслед за мной, и их сердца тоже вырвутся на волю. Крик разбудит наших предков, и их души устремятся нам на помощь через пустыню.
Через все границы, замки и клетки крик долетит до наших родителей. Этот крик такой мощный, что сможет разрушить стены Центра временного содержания и освободить всех, кто там заперт. Один бесконечный крик.
Сердце грохочет у меня в груди, содрогается, трепещет и жаждет воздуха.
Оно напоминает мне, что я жив. Напоминает, кто я. Напоминает о том, что я хочу жить. И что, может быть, у меня это получится.