Думаю, прошло уже несколько часов с тех пор, как мы сели на поезд. Но я могу и ошибаться. У меня такое чувство, будто мы уехали из Барриоса уже несколько лет назад, хотя с тех пор прошло всего три дня. Мне стало казаться, что время сдвигается под моими ногами, прогибается и трескается, словно земля при землетрясении.
Волнение, которое все чувствовали, когда поезд только выехал из депо Арриаги, постепенно улеглось; с обеих сторон нас хлещут ветви деревьев, солнце жжет кожу. Я смотрю на привалившегося к Крошке Чико. Руки моих друзей переплетены. Крошка отвечает на мой взгляд, у нее усталые глаза, но она пытается улыбнуться.
От нестерпимой жары я тоже чувствую себя измотанным, но не разрешаю себе уснуть. Мое тело раскачивается под стук колес в ритме Ля Бестии. Неожиданно я вспоминаю, что пообещал себе сделать, когда окажусь на поезде. Я быстро тянусь к рюкзаку, расстегиваю молнию и нащупываю кассетный плеер с наушниками. Надев их, я включаю звук на полную мощность. Состав раскачивается, и я крепко держусь за решетку в крыше вагона. Густая зелень деревьев, залитая яростным солнцем, проносится мимо меня. Я нажимаю кнопку воспроизведения.
В ушах раздается короткий громкий стук — это захлопнулась дверь. Потом я слышу, как скрипит матрас, когда кто-то садится на него. А затем раздается голос моего отца: «О’кей, Консуэло, вот тебе следующая песня, я всегда ее любил, помнишь? Но теперь, когда я ее слышу, думаю о тебе и вижу, как ты танцуешь. Только ты как будто танцуешь во дворе у моей мамы, а вокруг много людей, и все это происходит на нашей свадьбе. Даже поверить не могу, что я взял и ляпнул такое! Ты понимаешь, что из-за тебя я начал вести разговоры о всяком банальном дерьме? Ха-ха, я прямо вижу, как ты улыбаешься. Но ты же выйдешь за меня, правда? Вот такое будущее мне видится, потому что я ужасно тебя люблю. Черт, ну вот опять банальности. Теперь ты наверняка смеешься. Ладно, наша свадьба будет на мамином дворе, мама пригласит всю родню и ансамбль. Музыканты сыграют эту песню, а мы с тобой, Консуэло, будем танцевать. Нас ждут хорошие времена. Долгие хорошие времена. А эта твоя боль… теперь ты можешь забыть о ней. Она осталась в прошлом. Ладно, так что espara ti, это для тебя».
Я включаю перемотку и снова слушаю всё с начала. Мои губы беззвучно произносят каждое слово из тех, что Хуан Эдуардо Ривера Гарсия записал так давно. Я сотни раз слушал эту кассету и выучил все отцовское послание. Я помню наизусть тексты всех песен и могу цитировать их по памяти.
Не знаю точно, как часто я всё это слушал с тех пор, как мама дала мне кассету. Она сказала тогда, что, хотя от мыслей о моем отце ей становится грустно, у меня все равно должно быть что-то от него. Только вот она боится, что от этой записи мне тоже станет грустно. «Я всегда старалась беречь тебя, Пульга, — объяснила она. — Но я хочу, чтобы ты узнал отца, пусть и совсем немного».
До сих пор вижу мамино лицо, когда она встала с моей кровати, вышла из комнаты и закрыла за собой дверь, понимая, что теперь мне придется плакать, как никогда в жизни. Но еще она знала, что боль, которую я испытаю, принесет и радость.
Я снова перематываю кассету к началу. Влажный и густой ветер хлещет меня по лицу. Ля Бестия громко скрежещет, отзываясь на любые, даже самые незначительные изгибы путей. Возможно, с таким же металлическим скрежетом разбилась машина отца во время автокатастрофы, которая не только унесла его жизнь, но и разрушила мамино сердце и мое будущее.
«Не поддавайся эмоциям», — говорю я себе. Именно из-за эмоций я не слушал эту запись раньше — нужно было сосредоточиться на том, чтобы сесть на поезд. Но теперь я позволяю словам отца подпитывать мои мечты добраться до Калифорнии и стать там музыкантом, как он. «Не поддавайся эмоциям, — говорю я своему сердцу, которое именно сейчас наполнилось разнообразными чувствами. — Это просто небольшая передышка».
Я знаю, что мне не следует продолжать слушать кассету. Нам удалось забраться так далеко благодаря тому, что до сих пор я полагался на голову, а не на сердце. Нужно сосредоточиться на том, чтобы благополучно достигнуть цели нашего путешествия.
Но я вновь позволяю отцовскому голосу заполнить мое сознание, и хотя я знаю, что эти слова были обращены к маме задолго до моего рождения, все равно кажется, что он говорит и для меня тоже.
«Я вижу, как ты танцуешь».
А я вижу нас с отцом прыгающими под басы этих песен. Он такой молодой и крутой, его руки в татуировках тянутся ко мне. И все это могло бы быть в реальности, если бы только он не вышел в тот вечер из дому. Если бы он прожил достаточно долго, чтобы узнать о маминой беременности.
«Ха-ха, я вижу, ты улыбаешься».
Я тоже вижу, как отец улыбается. Я часто разглядывал фотографию, на которой они с мамой вместе, и запомнил его улыбку. Я даже старался улыбаться как он. Иногда, кажется, у меня получалось, и когда мама замечала это, она терялась, отводила взгляд, и улыбка исчезала с ее лица.
«Такое вот будущее мне видится».
Интересно, какое будущее виделось ему на самом деле? Долгая жизнь, в которой они с мамой путешествуют на его машине по побережью Тихого океана? Блики солнца на поверхности воды? Представлял ли он тогда и меня, сидящего на заднем сиденье? Меня, своего будущего сына? Знал ли, что я буду скучать по нему, по возможности увидеть отца, которого у меня никогда не было? Он мог бы уберечь нас с мамой от всего этого, если бы не погиб. Почему он должен был погибнуть?
«Я ужасно тебя люблю».
Могли он любить и меня, хоть мы и никогда не встречались? Любить так же, как люблю его я?
«Твоя боль осталась в прошлом».
Я еду к своему будущему, в те места, где вырос отец. Но боль со мной, хоть она теперь и другая. Та, что была, осталась в прошлом, и вместе с ней — все, что я любил.
Я прослушиваю оставшуюся пленку. Отец говорит как гринго, как туристы и миссионеры, которые иногда приезжают в Барриос. Он спотыкается на испанских словах, как будто его язык отказывается произносить их правильно. Когда я первый раз услышал его, побежал в комнату к маме и спросил, почему она никогда не говорила мне об этом. Она засмеялась и ответила, что не задумывалась о таком. «Твой отец был мексиканцем, но родился и вырос в Калифорнии, — сказала она. — Поэтому он понимал испанский, но почти на нем не говорил. Его произношение казалось мне милым. Иногда я поддразнивала его из-за акцента».
«Может быть, ты не помнишь, но эту песню передавали по радио, когда я впервые тебя увидел, — говорит он по-испански и смеется. — Может, для тебя это был не особо важный миг, — бормочет он по-английски и снова переходит на испанский: — Но для меня это был, — новый смешок, — очень-очень приятный момент. Это один из моих любимых моментов. А ты… ты моя самая любимая. — Отец опять смеется и продолжает по-английски: — Черт, девочка моя, не могу поверить, что ты заставила меня сделать микстейпы![17]»
И звуки гитары снова льются мне в уши.
Когда я впервые прослушал эту кассету, на следующий день остался в школе после занятий, чтобы перевести тексты. Мне пришлось обратиться к учительнице по английскому, чтобы она помогла мне разобрать слова, и уже по ним искать песни, названия альбомов и группы. На это ушло какое-то время, но мне казалось, будто я нахожу частички отца. Каждая песня помогала мне чуть лучше узнать его.
И сейчас, когда я еду по этим землям, мне кажется, что папа тут, со мной. Откуда-то я знаю, что эти края у него в крови. И у меня тоже.
Я слушаю песни со звонким, каким-то радостным звучанием гитары, словно утверждающим, что у океана можно просто расслабляться и наслаждаться солнцем, которое не убивает тебя. Это гитарное звучание, оно же совсем как Калифорния, размышляю я. Солнце там милостиво к американцам, оно целует их кожу, придавая ей нужный оттенок коричневого.
Не как здесь. Не как у нас.
Когда вы из этих краев, мир считает вас незначительными. Он думает, что вы муравьи. Блохи.
А американцы, думает мир, — боги.
Богом был мой отец.
И я тоже однажды стану богом.
Руки болят оттого, что приходится все время цепляться за решетку. Кто-то поднимается, и рядом со мной образуется место, чтобы прилечь возле Крошки, хотя бы ненадолго.
— Не давай мне заснуть, — шепчу я.
Она смотрит на меня сонными глазами, но кивает.
Я таращусь в небо, в это бесконечное небо, и врубаю звук плеера на всю катушку.
В голове всплывает образ матери, она одна в своей комнате. «Прости», — говорю я ей. Мое сердце содрогается, давая волю эмоциям, которые я так старался держать в узде.
«Не поддавайся эмоциям».
Я кладу руку на грудь в районе сердца, сильно нажимаю и не отпускаю, пока образ матери не выцветает, сменившись чернотой.
Я открываю глаза и вижу небо, окрашенное в багрово-оранжевые тона. Грохот поезда, кажется, становится все громче и громче. Я резко сажусь, понимая, что, должно быть, все-таки заснул. Внутри бушует паника — ведь именно так люди и погибают: засыпают, не осознавая этого, забыв, где они находятся.
Я перевожу взгляд на Крошку. Ее глаза закрыты. Чико рядом с ней тоже спит, свернувшись калачиком и по-прежнему держа ее за руку. И тут я замечаю мужчину, который обнимает за плечи женщину. Он смотрит на меня тяжелым взглядом: мол, не думай даже связываться со мной или с моей подружкой. Такой может меня легко прожевать и косточки выплюнуть.
Я открываю плеер и переворачиваю кассету.
«Esta aqui es muy buena[18], Консуэло. Чертовски круто, детка».
Я снова смотрю в небо, которое с каждой секундой полыхает все ярче, такое красивое, что под ним рассеиваются все сомнения и мысли о том, что мы можем не добраться до Штатов.
Мы едем к Икстепеку, и я полностью сосредотачиваюсь на насыщенном красном цвете, который там, в небесах, совсем не напоминает мне о крови. Я наблюдаю, как небо темнеет, переходит от багрянца к глубокому индиго.
Наблюдаю, как яркие цвета исчезают и ночь вступает в свои права.
Черный бархат ночного неба усеян маленькими звездочками.
Мы притихли, сгорбились и жмемся друг к другу на ветру.
Нас так много, что каждый поворот, каждый легчайший толчок состава заставляет тех, кто сидит с краю, отодвигаться к центру, чтобы не упасть, и теснить остальных. Это происходит каждые несколько минут, и я ощущаю, как жмутся друг к другу тела, как учащается биение сердец.
Глядя в небо, Чико водит пальцем, мысленно соединяя звезды между собой. Он проделывает это снова и снова, пока мы с грохотом несемся вперед.
Поезд не сбавляет скорости. Мои руки и ноги ноют от долгого сидения и необходимости держаться за крышу вагона. Голова нестерпимо чешется, глаза жжет от резкого ветра, пыли и грязи.
Вагоны Ля Бестии слегка сдвигаются относительно Друг друга, состав извивается, визжит и воет, словно банши[19], и Чико крепче вцепляется в меня. Потом состав выравнивается и начинает убаюкивать нас, покачиваясь и ритмично стуча колесами о рельсы. Тогда Чико ослабляет свою хватку.
— С тобой все нормально?
Он кивает, но виду него ужасно напуганный. Глубоко вздохнув, он снова смотрит в небо и водит пальцем, соединяя звезды между собой. По-моему, загадывает желание на каждую из них.
Сама я загляделась на мелкую звездную пыль, а не на самые яркие или крупные светила. На те звездочки, до которых никому нет дела, которые не притягивают ничьих взглядов, на которые никто не загадывает желаний.
Если бы они могли их исполнять, о чем бы я попросила? С чего бы начала? Что изменила?
Может, начать надо прямо с момента рождения? Или с его места? С того, что я родилась девчонкой, а не парнем? Бедной, а не богатой? С того, что отец ушел и не вернулся? Или лучше, начинать с появления Рэя? С момента, когда я подняла голову к солнцу и Рэй меня увидел? Когда он залез ко мне в окно? Когда мой ребенок был всего лишь крошечным созвездием внутри меня? Когда я выбросилась Из автобуса, надеясь, что это оборвет чью-то жизнь, неважно, мою или младенца? Тогда стояла ужасная жара, поэтому я, возможно, была не в себе.
Мне даже в голову не пришло обратиться к Летиции. Да я и не думала ничего с собой сделать, пока не увидела, как мимо едет переполненный автобус с торчащими из окон руками пассажиров и давным-давно снятыми, чтобы можно было быстрее входить и выходить, дверьми.
Я хранила свою тайну полгода. Все эти полгода Рэй не переставал искать встреч со мной. В то утро он тоже нашел меня, когда я шла по рынку вдоль рядов с помидорами, зеленым перцем и баклажанами. Он улыбнулся своей ужасной улыбкой. Потом я увидела, как он поджидает меня у моего дома. Я не могла больше выносить его запаха. Он наполнял воздух, мою комнату, этот запах серы, гнили и зла, который преследовал меня с нашей самой первой встречи.
Когда Рэй ушел, я покинула дом и принялась бродить по нашему баррио, взбираясь на пригорки и скалы. Я все шла и шла, и мне хотелось, чтобы тело наконец отказало. А потом вдруг появился тот автобус. Водитель остановился, когда я подняла руку, и дал мне возможность забраться внутрь. В автобусе было ужасно тесно, он был до отказа набит людьми. День был очень жаркий, и запах Рэя повсюду преследовал меня. «Вы чувствуете, как пахнет?» — хотелось мне спросить у пассажиров. Но их лица были такими апатичными, обожженными солнцем, усталыми и лоснящимися от пота.
«Может, я умерла и еду в ад. Может, это и есть ад», — подумала я тогда. А потом испугалась, что баррио, где я выросла, где у меня родня и где я еду в этом белом автобусе, — это и есть ад. И я почувствовала, что мне нужно выйти, сбежать. И тогда я высунулась из дверного проема и отпустила руки. Но сейчас, на этом набитом людьми поезде, я держусь.
Я еду и надеюсь, бесконечно, часами глядя в небо, пока звезды над головой не расплываются и не начинают вращаться, как в калейдоскопе. Пока мне не начинает казаться, что я нахожусь вне собственного тела, хотя отчасти так оно и есть.
Сверху я смотрю на поезд, на Чико с Пульгой и на саму себя. Я вижу рельсы, которые словно светятся, и на тот шлейф, что оставляет за собой товарняк, летящий в ночь. На шпалах окровавленные конечности, отрезанные ступни, кисти, руки и ноги. Я вижу заплаканные лица. Клочки фотографий и трепещущие на ветру цветы, окровавленные доллары и обломки костей.
Меня охватывает ужас, я чувствую, что падаю, но тут слабое свечение вдалеке притягивает мой взгляд, и когда я сосредотачиваюсь на нем, оно разрастается и становится ярче, пока в конце концов я не начинаю различать дом, освещенный солнцем.
В патио я вижу свою мать. Резкая боль пронзает грудь, а потом спускается по животу. Эта боль терзает, расплющивает и рвет тело на части. Я зову мать и вижу, как там, в той далекой земле, она протягивает ко мне руки, и этот младенец летит к ней, хотя меня с ним все еще связывает длинная пуповина. Мать держит маленькое, покрытое кровью тельце, и смотрит вдаль, во тьму, и ищет меня.
Я чувствую, как опять падаю в собственное тело, лежащее на крыше поезда, на ее шероховатой металлической поверхности среди бесконечного несмолкающего грохота.
Мои глаза распахиваются, когда кто-то хватает меня за плечо и грубо трясет. Надо мной нависает лицо какого-то незнакомца.
— Не спи! — кричит он мне.
Человек, что сидел с краю, куда-то переместился, и я мало-помалу сдвинулась на его место. Мои ступни уже почти торчат в воздухе.
Я подтягиваю ноги и переползаю ближе к центру крыши. И тут Ля Бестия издает ужасающий скрежет и начинает тормозить. Пульга и Чико мгновенно просыпаются. Парень, который меня разбудил, поворачивается к голове состава. До нас долетают чьи-то голоса, их становится все больше и больше.
Темноту пронзает свет фар, и параллельно поезду возникают очертания машин.
Ночь наполняется криками, отчаянием и страхом.
Co всех сторон раздаются возгласы:
— Narcosl
— Киднепперы!
— La migra! Миграционная полиция!
— Надо прыгать! — орет парень, тот, что с подружкой. Я слышу, как он успокаивает ее и уговаривает спрыгнуть с крыши вагона.
— Что происходит?! — кричит Чико.
— Не знаю, — говорю я ему и Крошке.
Звук тормозов Ля Бестии перекрывает наши голоса, а нагнавшие нас машины продолжают двигаться справа от состава. В них либо наркоторговцы, либо представители властей. И больше ничего в поле зрения: ни городка, ни здания, ни огонька. Только поля, которые кажутся бесконечными. Так что, кто бы ни сидел в этих автомобилях, ждать от них добра не приходится.
Все тот же парень смотрит, как его подружка спуска — ется по лестнице, и твердит ей:
— Прыгай, прыгай!
Но состав все еще быстро движется, и одна мысль о прыжке ужасает.
— Полезли, — говорю я друзьям. Нам тоже надо на это решиться, или придется узнать, что эти люди в машинах сделают с теми, кто на поезде, как только тот остановится. — Мы должны прыгнуть.
Девушка выпускает лестницу. Мы видим сверху, как она оступается и падает на землю, а парень соскакивает следом, но удерживается на ногах и бежит к ней. Хотя товарняк и замедлился, скорость еще велика. Но с этими двумя все в порядке.
И с нами тоже все будет в порядке.
' — Давай! — командую я Чико.
По тому, как он, вцепившись в крышу, с ужасом смотрит на прыгающих с поезда людей, мне становится ясно, что сам он с места не двинется.
— Ни за что! Я не смогу!
— Надо!
Он мотает головой:
— Нет!
И поезд, и машины теперь едут медленнее, металлический скрежет и визг становятся более пронзительными. Если мы замешкаемся, те, кто в этих машинах, кем бы они ни были, остановятся и подберут всех прыгунов.
Уходить надо сейчас.
— Прыгай, Чико, идиот чертов! Прыгай, или из-за тебя нас убьют!
От паники сдавливает горло. Кажется, грудная клетка вот-вот взорвется.
— Не могу! Не буду!
Он уже добрался до нижней ступеньки лестницы, ему остается только отпустить руки. Всего-то! Что-то во мне, то ужасное, что стремится только выжить, хочет наступить на его пальцы, раздавить их, чтобы он вынужден был их разжать.
— Пожалуйста! — молю я. — Пожалуйста, Чико, пожалуйста!
— Чико, ты сможешь! Давай, Чикито! — кричит рядом Крошка.
— Боже мой… — стонет Чико, и я слышу его всхлипы, сливающиеся с ревом Ля Бестии.
— Давай! — ору я. — Сейчас, черт возьми!
Он отпускает руки.
А потом я слышу ужасный звук удара и вижу, как Чико катится, катится, катится в темноту.
Снова раздается жуткий визг, и кажется, что мои ноги вот-вот подкосятся. Они словно ватные от многочасового сидения на крыше в одном и том же согнутом положении.
Сердце яростно барабанит, когда я отрываю себя от лестницы и прыгаю.
На какую-то долю секунды все замирает, ничего не происходит, не появляется никаких чувств — а потом я падаю на гравий в точности как Чико, качусь куда-то, а перед глазами мелькают размытые фрагменты поезда, рельсов, колес, неба и скал. Вокруг трава и грязь, но я не понимаю, в какую сторону меня несет, и боюсь резкой боли, которая придет, когда острые, как бритва, колеса вспорют мое тело.
В конце концов вращение прекращается, я вскакиваю на ноги, и вот уже Крошка, словно перекати-поле, уносится прочь от состава.
— Чико! — Я бегу назад, ищу место, где он спрыгнул. Но его не видно в темноте, и никто не отвечает на мои крики.
А потом я вижу его на земле, довольно далеко от путей — и недвижимого. Я мчусь к нему и падаю рядом на колени.
— Чико, Чико! Ты цел? — Я осматриваю его, боясь увидеть страшные повреждения.
Он лежит совершенно неподвижно (блестящие глаза смотрят вверх) и хватает ртом воздух. Я не решаюсь его перевернуть: вдруг у него на спине какая-нибудь ужасная рваная рана или внизу, под ним, лужа крови.
— Парень, пожалуйста, пожалуйста! — молю я. — Ты в порядке?
Он в ступоре смотрит на меня.
— Скажи что-нибудь, — прошу я его.
Он задыхается, как в тот раз, когда мы бежали в школу и он упал, налетев на бетонный блок и перевернувшись в воздухе, как какой-нибудь чертов ниндзя. Тогда из него вышибло дух.
— Чикито! — По другую сторону от него появляется Крошка, губы у нее в крови, она подносит ладошку к липу и сплевывает в нее. А потом начинает суетиться вокруг Чико, охлопывая и осматривая его тело.
Он делает резкий вдох и наконец-то выдавливает:
— Я живой?
Я смеюсь и плачу, потому что страшно рад слышать его дурацкий голос.
— Да, pendejo! Да, придурок! Живой!
— А ты… живая? — спрашивает он, глядя на Крошку. Она кивает.
— Я… кажется, я выбила или сломала пару зубов, Чикито. — Вид у нее ошеломленный, но голос спокойный. Чтобы вытереть руку, она сует ее в карман куртки. — Идем. — Крошка вскакивает на ноги и тянет его за собой. — Давай, Чикито, нужно спрятаться, — говорит она. — Идти можешь? С тобой все в порядке?
— Да, да, — бормочет Чико и с трудом поднимается.
Вдалеке виднеются слабые огни поезда и автомобильных фар. Мы слышим крики и плач. Видим, как на крышах вагонов, где мы только что ехали, вспыхивает и мечется свет от фонарей.
Я переживаю за тех, кто не спрыгнул, кто не смог этого сделать: за женщин с младенцами на руках, за людей, которые были слишком напуганы. И я не хочу знать, какая их ждет судьба.
Мы ломимся в темноту, Чико с трудом ковыляет, поэтому мы подхватываем его с обеих сторон и спешим вместе с ним к высокой траве. Тут не так много деревьев, поэтому идти и ориентироваться легче, а вот спрятаться сложнее.
— Помедленнее, — просит Чико. — У меня как будто голова треснула.
В темноте трудно что-то разглядеть, но я догадываюсь, как мы выглядим, пробираясь через это поле.
Руки Чико раскинуты, с головы капает кровь.
— Стойте, стойте, — говорит он. — Меня почему-то ведет. — Он наваливается на нас все сильнее и сильнее, спотыкается.
— Еще чуть-чуть, — шепчу я, но Чико мертвым грузом повисает у нас на плечах.
— Я стараюсь, — бормочет он, — но…
— Тсс, — перебиваю его я.
Сзади слышится шорох травы, кто-то идет в нашу сторону. Я тяну Чико вниз, но слишком резко, и он со стоном падает между мной и Крошкой.
Звук шагов сразу стихает.
Мое тело готово броситься наутек, но я застываю на месте. Мозг призывает к спокойствию, даже выкрикивает предупреждения и команды. Кто-то здесь есть.
Мы замираем, и шуршание раздается снова. Оно становится все громче.
Что-то во мне хочет закричать. Что-то требует притаиться. Звук уже совсем рядом, и вот я вижу его источник: это идет парень с поезда, тот, чья подружка спрыгнула первой. В руке у него пистолет, направленный в темноту, туда, где мы.
Я едва могу разглядеть парня в слабом лунном свете, упавшем на его лицо.
— Пожалуйста, не стреляй, — шепчу я. — Пожалуйста.
— Кто здесь? — спрашивает он.
Чико стонет, и Крошка что-то шепчет ему.
Мы с тобой были на поезде, — спешу объяснить я. — Спрыгнули после тебя.
Он подходит на шаг ближе, смотрит на нас, качает головой:
— Вам повезло, что я вам головы не разнес.
Потом он тихо свистит, и из темноты возникает его подружка. С виду она всего на пару лет старше Крошки.
— Это просто ребятишки с поезда, — говорит ей парень.
— О-о, — тянет она и шепотом осведомляется: — С вами все в порядке?
Но парень начинает говорить одновременно с ней: мол, теперь можно идти дальше.
— Пошли, — тянет он ее за собой.
— Погоди, — отмахивается девушка и показывает на Чико, который так и лежит на земле. — Что с ним? И с тобой? — добавляет она, разглядев Крошку.
— Он головой ударился, когда прыгал. Теперь ему нехорошо. Идти трудно. Думаю, ему надо отдохнуть, — говорю я ей.
— А у меня губы разбиты, ударилась о какой-то камень, — сообщает Крошка.
Парень тянется к руке своей подруги, но та отстраняется.
— Поднимите его, — требовательно говорит она, подходя к нам. — Нужно идти. Давайте. — Она помогает нам с Крошкой снова поставить Чико на ноги. — Если не вернетесь на поезд, застрянете тут неизвестно насколько. — Потом девушка обращается к своему парню со словами: — Помоги. Пусть он на тебя обопрется.
— Нет, — отказывается парень, — у нас нет времени нянчиться с этой троицей. Я тебя, еще пока мы дома были, предупреждал, помнишь? Мы не можем ни с кем связываться. Я уже разбудил их на поезде, когда ты попросила.
— Помогай. — Она игнорирует его слова. — Или поезжай дальше без меня.
Парень цыкает зубом, вздыхает, но все-таки идет к нам. Оттолкнув меня, он забрасывает руку Чико себе на плечо. Девушка подходит с другой стороны.
— Gracias, — шепчу я ей, когда мы начинаем свой путь в темноту.
Она молчит, а потом, через несколько минут, неожиданно говорит:
— Вы напоминаете мне моих младших братишек. Вы же братья?
— Да, — говорю я, и это ложь только наполовину.
— Я так и знала. Мои братишки в Сальвадоре остались. — Неожиданно ее голос становится тоскливым и виноватым.
— А у меня мама осталась, — делюсь с ней я. — В Гватемале.
— И у меня мама с папой, — говорит она. — Я не сказала им, что уезжаю…
— И я не сказал. Только письмо оставил.
Сердце наполняется стыдом и сожалениями. Мама не заслужила того, чтобы с ней попрощались письмом. Я снова нажимаю рукой на грудь, загоняя вглубь эти чувства.
В глазах девушки отражается лунный свет, но я вижу в них еще и точное отражение собственных чувств.
— Хватит болтать, — шепчет парень. — Мы не знаем, кто тут есть. Ясно только, что далеко от поезда уходить нельзя, — продолжает он. — Нужно будет залезть на него, как только он тронется.
Объяснять, что произойдет, если мы не успеем это сделать, ему незачем.
Мы замолкаем и идем дальше, волоча за собой Чико, пока парень не велит нам лечь в траву и вести себя тихо. Мы подчиняемся, потому что он, похоже, знает, что делает. Я каждые несколько минут поглядываю на Чико и всякий раз вижу, что глаза у него закрыты. Не знаю, дело в усталости или в травме головы, но спать сейчас нельзя, это точно.
— Проснись, Чико. — Я подталкиваю друга локтем. Его веки вздрагивают.
— Я не сплю, — шепчет он в ответ.
Вглядываясь туда, где стоит поезд, я пытаюсь понять, что там творится в темноте, но вижу только человеческие силуэты, мелькающие в свете фар трех машин. Отсюда это выглядит так, будто кого-то из ехавших на крыше заставили спуститься и выстроили в ряд. Сердце пускается в галоп, когда я вспоминаю истории о казненных, услышанные возле лавки дона Фели.
Я кошусь на Чико. Его глаза опять закрыты. Крошка слегка толкает его, а я говорю:
— Чико, не спи.
— Я не сплю, — громко отзывается он и чешет голову.
— А ну тихо! — командует парень.
Огоньки фонарей с крыш вагонов перемещаются обратно на землю. Думаю, оставшиеся наверху откупились от тех, кто остановил поезд. Через некоторое время я вижу, как стоящих в линию загоняют в машины. Потом машины разворачиваются и едут вдоль поезда в обратном направлении. По мере того как они приближаются к нам, их фары становятся все ярче, моторы ревут в ночной тишине, и вот наконец они миновали место, где мы притаились.
Я смотрю, как удаляются красные огоньки, становясь все меньше и тусклее, пока совсем не исчезают в ночи, и чувствую облегчение оттого, что тишину не разорвали звуки выстрелов. Но нервы все равно натянуты до предела, и я боюсь, что меня вырвет. Только на это нет времени.
— Теперь надо подобраться ближе к поезду, — произносит парень. — Он в любую минуту может поехать.
Когда мы начинаем поднимать Чико, он стонет и говорит:
— Я не сплю.
— Знаю, но теперь надо идти, — отвечаю я ему. — Давай, Чико. Двинулись.
Он пытается идти, но ему это по-прежнему не удается. Если бы не парень, не знаю, как бы мы справились.
Я и девушка поддерживаем Чико с одной стороны, парень — с другой. Крошка идет за нами, потирая челюсть. Одежда липнет к телу, от подмышек Чико воняет. Держа его за талию, я чувствую, как пот течет по голове, по лицу, заливает и обжигает глаза. Я вытираю лицо рубашкой Чико.
Состав, лязгнув, пробуждается к жизни.
— Быстро! — кричит парень. — Сейчас тронется.
Он прибавляет шагу, я бегу, чтобы поспеть за ним, но ноги Чико будто резиновые. Он упадет, если мы его отпустим. Приходится его тащить.
— Я не сплю, — с полузакрытыми глазами бормочет он.
— Еще чуть-чуть, — прошу его я.
Парень припускает быстрее, мы бежим, толкая и дергая Чико, который вскрикивает и стонет.
Поезд шипит и вздрагивает. Отовсюду возникают люди, они бегут мимо нас, а парень, который нам помогал, матерится и требует от своей подружки нас бросить. Но она не отпускает Чико. Карабкаясь на вагоны, люди поторапливают друг друга. Когда до товарняка остается всего пара метров, он свистит, содрогается, и его колеса приходят в движение.
Парень с руганью бежит быстрее. Крошка вырывается вперед, как-то разглядев в темноте, что дверь одного вагона чуть приоткрыта.
— Сюда! — кричит она, стараясь сильнее отодвинуть дверь. — Сюда!
Поезд еще не совсем проснулся, он пока едет медленно.
— Хватай его! — орет Крошке парень.
Она подменяет его возле Чико. Парень забирается в вагон, за считаные мгновения открыв дверь. Потом втягивает туда Чико, пока мы подталкиваем его снизу. Затем парень затаскивает свою девушку, за ней Крошку и наконец меня.
Теперь товарняк катится быстрее, но все новые люди замечают открытую грузовую дверь и лезут в нее вслед за нами. Их становится больше и больше — и вот вагон уже полностью забит. Некоторые пытаются спуститься сюда с крыши, но в проеме засели двое парней, которые гонят таких обратно: если станет слишком тесно, мы тут просто задохнемся.
Я наблюдаю, как бегущая женщина, прежде чем залезть в поезд, передает кому-то в вагоне сына: оттуда тянется рука, хватает малыша в районе подмышек, и тот, крича, повисает в воздухе. Потом рука втягивается вместе с ребенком. Одно неверное движение, один толчок поезда, соскользнувшие пальцы, и мальчик оказался бы на рельсах.
Та часть меня, что располагается где-то под ребрами и все время болит, требует, чтобы я встал, нашел женщину с ребенком и уступил им свое место в углу, ведь тут безопаснее. Но разум напоминает, что, если я отойду, мое место будет занято, прежде чем я успею найти эту женщину. Разум напоминает, что выжить на этом пути проще всего, если забыть о той части, что живет где-то под ребрами.
Воздух в вагоне спертый. Пахнет потом, немытыми телами. Под волосами свербит все сильнее, этот зуд не отпускает последние несколько дней, и я так скребу голову ногтями, что расцарапываю ее до крови. Чико то и дело стонет, повторяя, что не спит. Парень, который нам помог, с неприязнью косится в нашу сторону, обнимая свою подругу.
Я закрываю глаза и вижу болтающегося в воздухе ребенка.
Он висит какое-то время, а потом падает.
Я просыпаюсь, как от толчка, и ищу глазами малыша с матерью, прежде чем мои глаза снова закрываются.
В маленьком товарном вагоне воняет мочой, дерьмом и потом. Даже с открытой дверью воздух тут густ и неподвижен. От жара наших тел запахи делаются еще острее, и из-за них у меня в животе все сжимается. Я слышу, как кто-то блюет, и к уже имеющемуся букету добавляется кислый душок рвоты.
Мне хочется опустить веки, уснуть, но стоит закрыть глаза, как перед моим мысленным взором начинают мелькать лица тех, кто едет на этом поезде; я словно вижу их жизни и то, от чего они бегут. Вижу не приносящие урожая фермы и семьи, которым нечего есть. Вижу тех, над кем занесен нож, вижу деньги, переходящие из рук в руки. Вижу кровь и ощущаю запах страха. Слышу угрозы и чувствую глубокое отчаяние. Поэтому я держу глаза открытыми.
Если часами смотреть в темноту, нетрудно сосредоточиться на звуках, которые раздаются вокруг. Но в основном ты слышишь свой собственный внутренний голос, который почти не умолкает. Он твердит, что тебе суждено умереть, что твоя судьба предрешена и избежать ее невозможно, что твое тело слишком слабо для таких испытаний. Этот голос уговаривает тебя уступить, сдаться.
Но есть и другой голос, который исходит откуда-то из недр живота. И он говорит: «Ты заслуживаешь того, чтобы жить. Посмотри, что ты делаешь, на что едешь, — и все лишь ради того, чтобы получить шанс».
Ты цепляешься за этот голос, заставляя его звучать все громче и громче, пока он не заполняет тебя целиком. Ты вслушиваешься в него, потому что знаешь: в дороге он может умолкнуть, утонуть среди других голосов и шума поезда. И тогда приходится искать его в себе.
И ты снова и снова находишь этот голос.
А потом опять теряешь его.
Вот так на протяжении всего этого пути ты играешь в эту игру, глядя, как редеет тьма, как восходит солнце и небо, словно по волшебству, начинает светлеть.
Я смотрю на парня с девушкой, которые помогли нам. Она уснула. А он не спит и наблюдает, как снаружи загорается день. Когда первые лучи солнца освещают его лицо, на нем можно прочесть затаенные надежды и мечты. И в этот миг я словно улавливаю его мысли о том, чтобы благополучно довезти девушку до места, о том, как они поженятся и как у них появятся дети, — нужно лишь суметь добраться туда, где безопасно.
Парень переводит взгляд на меня, и я отворачиваюсь.
Поезд скрежещет. Веки Чико подрагивают. Я кладу его голову себе на колени, стараясь уберечь от резких толчков, сопровождающих эти звуки.
За открытой дверью мелькают деревья и обветшалые строения. Многие люди в вагоне проснулись, и сейчас, при свете дня, я вижу, что нас даже больше, чем я предполагала. Может, сотня с лишним, и это еще не считая маленьких детей, которых людское море словно проглотило: я не вижу их, но слышу, как они плачут и просят есть. Кто-то из сидящих у двери кричит, что мы уже в Икстепеке, а через некоторое время сообщает, что сортировочная станция уже близко. В поле зрения появляются стоящие отдельно уродливые складские здания. Состав с грохотом въезжает на территорию сортировочной и останавливается.
Те, кто ехал с нами, начинают выбираться наружу. Когда они оказываются на солнце, я вижу, что всех их покрывает пыль или какая-то взвесь, оставшаяся от груза, который раньше везли в нашем вагоне. Люди как будто присыпаны пеплом. А еще они напоминают мертвецов.
Я смотрю на свою одежду, руки и понимаю, что со мной та же история.
Парень, который нас выручал, помогает своей подруге выбраться из вагона, а мы с Пульгой поднимаем Чико.
— Давай пойдем за ними, — шепчет мне Пульга и кивает в их сторону. — Этот парень явно знает, что к чему.
Я киваю, и мы торопимся к выходу, поддерживая Чико. Тот проснулся, но вид у него ошалелый, он держится за голову и виснет на нас. Яркое солнце слепит глаза, и Чико прикрывает их ладонью. Вокруг, спотыкаясь и озираясь по сторонам, ковыляют люди, среди которых Пульга отыскивает знакомую нам пару.
— Даже не надейтесь, hermanos, братишки, — говорит парень, когда видит, что мы пристраиваемся за ними. — Моя девушки может испытывать к вам слабость, но ходить за нами нечего. Я вам, черт побери, не проводник. И отвечать за вашу троицу не желаю.
Я смотрю на его девушку, которая напоминает мне Летицию, какой та была несколько лет назад. Она красивая, несмотря на грязь, пыль и жарищу. Девушка смотрит на нас сочувственно, но молчит.
— Ну ладно тебе, — просит парня Пульга, — мы вам не помешаем. Обещаю. И под ногами путаться не будем.
Чико неожиданно падает, будто у него отказали ноги, и садится прямо в грязь.
— Чико, — говорю я, наклоняясь к нему. — Чико, вставай. Надо идти.
— Тсс… — Парень прижимает палец к губам. — Я не хочу знать его имени. И твоего. И твоего тоже, — обращается он к каждому из нас по очереди.
— Пожалуйста, — умоляет Пульга, глядя то на парня, то на девушку.
Парень глубоко вздыхает.
— Я повторять не буду, поэтому слушай внимательно, о’кей? — Он кладет руку Пульге на плечо: — Твой брат не может ехать дальше в таком состоянии.
— Но нам надо… — начинает Пульга.
Однако я знаю, что парень прав: Чико действительно не может продолжать путь.
— Я сказал, слушай, — перебивает парень. — Ему нужно несколько дней отлежаться. Он не сможет бежать, чтобы залезть на поезд. И трястись часами на крыше не сможет.
Кожа у Чико бледная, с каким-то серым оттенком. Он сидит рядом и слушает нас, но в его глазах все та же странная пустота.
— Ты же в норме, правда, Чико? — говорит Пульга. — Сможешь ехать дальше? Скажи ему, что да, — просит он, показывая на парня.
Чико кивает.
— Ага, ага, это просто из-за солнца, оно слишком яркое. — Он хватается за голову. — Башка раскалывается.
— Пульга… — начинаю я, понимая, что парень ни за что не разрешит нам следовать за ними и дальше и что Чико нуждается в помощи.
— Он сможет ехать, — настаивает Пульга, как, бывало, в детстве уговаривал маму, когда ему чего-то хотелось. — А отдохнет прямо тут, пока мы будем ждать отхода поезда. — Он машет рукой в сторону стоящего на путях состава. — Нужно сесть на него, чтобы добраться… погоди… — Он рывком передвигает рюкзак вперед и роется там в поисках блокнота.
Парень смотрит на Пульгу долгим взглядом, а потом показывает на путь по соседству с тем, на который прибыл наш товарняк.
— Вам нужен поезд, который отправится с того пути, — произносит он. — Он пойдет в Матиас-Ромеро. Вот на него тебе и надо. — Парень вздыхает. — Просто держитесь всех остальных, пока не доберетесь до Лечерии, ясно? А потом придется решить, какой маршрут… ладно, парень, забудь. Неужели я вам все это объясняю? Вы могли бы сами сообразить, что такие вещи надо выяснять заранее.
— Я выяснял, — вспыхивает Пульга, поднимая вверх свой блокнот. — Я изучал карты и слушал рассказы.
Парень смеется.
— Стоп. Именно поэтому я не могу тебе помочь. Ты же понимаешь, что у вас ничего не получится, правда? В этот раз точно, даже с этими твоими заметками. С первой попытки никогда не выходит. Вначале приходится вляпываться во всякое дерьмо и делать кучу ошибок. А потом уже пробовать снова. Черт, парень, да у меня это уже четвертая попытка! И я чуть не умер в первых трех. Думаешь, я так старался, чтобы помочь тебе? Нет, это ради меня и моей девушки. Дошло? Ради того, чтобы мы с ней добрались в Штаты. Я не могу больше ни с кем нянчиться. — Он поворачивается к своей спутнице.
Ее глаза полны слез.
— Так, отлично, теперь вы ее расстроили, — качает головой парень и смотрит на нас. Потом переводит взгляд с Пульги на меня. — Слушай, дальше по этой дороге есть шелтер. Большинство людей о нем не знают, туда в основном идут те, кому приходится вернуться или кто не может сразу ехать дальше. — Он смотрит на нас. — Вам, пацаны, нужно передохнуть. Так что топайте вдоль путей, но держите глаза открытыми. Меньше чем через километр уввдите маленький голубой домик — там вам помогут. Впишетесь туда на несколько дней, потом вернетесь сюда и сядете на следующий поезд. Дошло? Ну и всё. Больше я ничем не могу вам помочь.
— Ну пожалуйста, парень! Пожалуйста… — просит Пульга.
Я смотрю в его умоляющее лицо и, клянусь, чувствую страх в его сердце. Его напугала прошлая ночь. Может, он боится, что мы умрем, если остановимся.
И возможно, он прав.
— Слушай внимательно, браток, и лучше просто поверь мне. Я предлагаю вам самый подходящий вариант. Пусть вашего hermanito, младшего брата, осмотрят и подлечат, о’кей?
Он поворачивается к нам спиной, берет за руку свою девушку и ведет ее к другому поезду на соседнем пути. На ходу она оглядывается, но парень не смотрит назад.
— Простите меня, — шепчет Чико, крепко зажмурившись. — Это я виноват. Простите…
Пульга мотает головой.
— Забудь, — говорит он, но голос у него напряженный, сердитый.
Чико начинает плакать, и я вижу, как Пульга крепче сжимает губы, будто боится, как бы с них не сорвались какие-то ужасные слова.
— Идем, — прошу я, ласково касаясь руки Чико. — Доберемся туда, где ты сможешь отдохнуть и прийти в себя, ладно?
Я веду его вдоль путей, но не туда, куда идут все остальные, а в противоположную сторону — назад. Больше никто не идет в этом направлении. Пульга каждые несколько шагов оглядывается, словно надеясь, что парень передумал. Он качает головой, наверное, думает, что мы совершаем какую-то страшную ошибку.
Наконец он подхватывает Чико с другой стороны и помогает мне его вести. Чико уже выглядит как полутруп, на него просто страшно смотреть. Его глаза кажутся пустыми. Мы, наверное, выглядим так, что все думают, будто мы сдались и возвращаемся к мамочкам.
— Все нормально? — спрашиваю я его.
Он кивает, потом, пошатнувшись, крепче сжимает голову.
— Мы скоро будем на месте, Чикито, — говорю я, а он внезапно сгибается пополам от рвотных позывов.
Я глажу его по спине, Пока он содрогается.
— Эй… эй, Чико. Все нормально. С тобой все будет хорошо, — бросается к нему Пульга.
Я стараюсь не поддаваться панике и твержу себе, что у Чико просто обезвоживание. Или из-за яркого солнца он все видит искаженным, и от этого его тошнит.
— С тобой все будет хорошо, — повторяет Пульга, пока мы помогаем ему выпрямиться и ведем к шелтеру.
— Не волнуйся, Чико, — говорю я, и на этом все слова у меня кончаются.
Шелтер не слишком далеко, но Чико с каждой секундой слабеет, и поэтому кажется, будто мы целую вечность бредем сквозь густые высохшие травы по изнурительной жаре. Мы замечаем дом только потому, что нам сказал о нем парень. Голубая краска выцвела, став практически белой, и здания почти не видно в высокой траве. Я начинаю сомневаться, есть ли там вообще кто-нибудь, и меня накрывает очередная волна паники.
Домишко выгладит так, будто вот-вот развалится, но когда мы подходим ближе, я замечаю, что перед ним сидит несколько человек. А потом оттуда, едва заметив нас, в нашу сторону со всех ног бросается какая-то женщина.
— Что случилось? — спрашивает она, окинув Чико взглядом.
— Он сильно ударился, когда прыгал с поезда, — говорю я.
Женщина осматривает Чико, словно пытаясь понять, все ли части тела у него на месте.
— Идемте. Его надо усадить.
Отодвинув нас с Пульгой в сторону, она уверенно подхватывает Чико и помогает ему проделать остаток пути.
В приюте женщина усаживает его, приносит всем нам воды и велит Чико пить медленно. Она задает ему простые вопросы — сколько лет, как зовут, откуда родом, — но он лишь смотрит ей в лицо и молчит.
— У него серьезное сотрясение мозга, — наконец говорит женщина. — Вы все должны пожить тут, дать ему время восстановиться.
— Долго? — быстро спрашивает Пульга.
— От сотрясений неделями поправляются. — Она вздыхает. — По правилам у нас можно жить три дня, но мы не будем обращать на это внимания, раз уж народу тут сейчас немного. — Она окидывает взглядом почти пустую комнату.
— Мы не можем ждать даже трех дней, — поворачивается ко мне Пульга. — Нам нужно двигаться дальше.
— Если вы не подождете, он еще больше растрясет свой мозг, — поясняет женщина. — И риск, что отек станет еще сильнее, тоже есть.
— У нас нет выбора, — говорю я Пульге. — В таком состоянии он не может никуда ехать.
— Я так устал… — шепчет Чико.
— Нужно немножко тут посидеть, поговорить со мной, — обращается к нему женщина. — А потом можно будет и поспать. О’кей, nino, малыш?
Чико кивает.
Женщина изучает нас с Пульгой. У нее лоснящееся лицо, круглые щеки, высокие скулы. От нее пахнет лосьоном «Пондз», и на мгновение я словно переношусь в спальню, которую делила с мамой с тех пор, как отец нас бросил. Я вижу, как перед сном она втирает этот лосьон себе в лицо, глядя в зеркало. «У нас все будет хорошо», — говорила она в первые ночи после его ухода, когда мы обе были напуганы и чувствовали себя сиротливо. Потом она залезала в постель, и пока я засыпала, чувствовала, как мамин запах обволакивал меня.
Женщина обращается к нам:
— Вы двое, добудьте себе чего-нибудь поесть. Кухня вон там. И ему тоже принесите. Только сперва вымойте руки.
Я слышу, как она разговаривает с Чико, добиваясь от него ответов. Потом, удовлетворившись, отводит его в комнату, чтобы он мог поспать. Мы с Пульгой едим хлеб, запивая «Гатбрейдом», но женщина вдобавок к этому разогревает бобы и плюхает их нам в тарелки.
Часть третья. El Viaje Путешествие-------------»
Она смотрит, как мы едим, как чешем головы, а потом говорит:
— Идите-ка сюда.
Достав из комода тонкую деревянную палочку, она водит ею в моих волосах, разбирая их на проборы и разглядывая.
— Я знаю, — сообщаю я ей, прежде чем она успевает что-то сказать. Я уже несколько дней подозреваю, что обзавелась вшами.
Она проверяет и голову Пульги, а потом вздыхает:
— Лучше будет обрить вас, а потом помыть головы специальным шампунем, чтобы прикончить вшей, которые останутся. Немного шампуня у меня есть.
Женщина улыбается, берет машинку для стрижки волос и указывает на стул в гостиной, предлагая Пульге сесть на него первым. Она тихо напевает, пока его волосы клочками падают на пол. Сидя с закрытыми глазами, Пульга кажется таким маленьким… Когда с ним покончено, женщина обращается ко мне со словами:
— Теперь твоя очередь.
В этот момент один из тех, кто сидел перед домом, заходит внутрь, видит нас и смеется. Это невысокий дядька, одетый лишь в шорты, которые ему велики, и тонкую белую футболку.
— Это рекорд, Соледад! Они ж минут пятнадцать только здесь, а ты уже их бреешь. Наша Соледад такая, — поясняет он, качая головой. — Если понадобится, она пустит свою машинку в ход, даже когда ты спишь. — Он смеется, и она присоединяется к нему — их смех наполняет комнату.
— Да мне просто не вынести мысли о том, что вы все будете расхаживать в таком виде, — говорит женщина, и ее смех затихает. — В конце концов, вы ведь не животные, — добавляет она. — Иди сюда, помоги. Подмети волосы с пола.
Мужчина кивает и берет метлу с совком.
— Вас так зовут? — спрашиваю я женщину. — Соледад?
Она кивает, водя машинкой по моим волосам:
— Да, можешь поверить?
— Вам нравится?
— Нет, — сразу отвечает она. — Как мне может нравиться имя вроде Соледад? Печально, когда тебя назвали в честь одиночества[20]. Когда я была маленькой, ненавидела своё имя, потому что оно мне казалось взрослым. А теперь ненавижу, потому что оно наложило отпечаток на мою судьбу.
Я понимаю, что, скорее всего, она говорит о чем-то очень личном, но не хочу любопытствовать и держу свои мысли при себе.
— Я одна даже тут, — говорит она, оглядывая шел-тер. — Этот маленький приют разваливается, сюда приходят только те, кто совершенно отчаялся. В основном мигранты едут дальше, потому что чувствуют в себе достаточно сил добраться до следующего шелтера. Но мне тут нравится. Здесь я могу помочь тем, кому совсем плохо и кому больше всего нужна помощь. И есть великодушные люди с щедрыми сердцами, которые не дают нам закрыться и помогают выживать.
Пульга пристально смотрит на нее, а потом отводит взгляд.
Что-то в манере Соледад говорить заставляет меня ощутить некую близость между нами. А она вдруг, внимательно изучая мое лицо, спрашивает:
— Ну а тебя как зовут?
Я знаю, что она все поняла, поэтому не пытаюсь солгать:
— Крошка.
— Крошка, — качает головой Соледад. — Нехорошее имя. С ним ты так и останешься маленькой. Тебя действительно так зовут?
Мне уже давно кажется, что у меня нет настоящего имени, а та девушка, что ходила по улицам нашего города, жила в моем доме и спала в моей постели, просто не существует. И я не знаю, осталась ли она там, в прошлом, или испарилась, как испаряется вода, поднимаясь ввысь над всеми этими автобусами, полями и поездами.
Кем была я в тот день, когда только родилась и моя мать впервые посмотрела мне в лицо?
— Флор, — отвечаю я наконец на вопрос Соледад. Ее лоснящееся лицо расплывается в улыбке.
— Ах Флор, — повторяет она. — Ну так гораздо лучше.
Я улыбаюсь, но улыбка исчезает, когда мне вдруг вспоминается ребенок, которому я отказалась дать имя. Он часть меня, но имени новорожденного, даже если мама как-то его назвала, я не знаю.
Соледад встает со стула и выключает машинку для стрижки. Дезинфицирует спиртом лезвия и убирает ее в комод. Потом лезет в шкафчик, извлекает оттуда старое потрепанное полотенце и вручает мне:
— Иди прими душ и вымой голову этим шампунем, Флор.
Я смотрю, как двигается Соледад, и только сейчас замечаю, что она прихрамывает, слегка заваливаясь вправо.
— Вы давно тут? — спрашиваю я.
— Пять лет, — с глубоким вздохом отвечает она, обернувшись и снова пристально глядя на меня.
Кажется, будто она ищет что-то в моем лице. А потом Соледад говорит: — Ты должна всегда помнить свое настоящее имя. Заруби это себе на носу. Никогда не забывай, кто ты такая. Ля Бестия, ветер, люди, которые против тебя и которых много, — все они попытаются заставить тебя забыть это. Но ты всегда должна помнить: ты — Флор.
Я киваю. Да, вот кем я была. Вот кем я могу стать снова, перестав быть Крошкой.
Я иду в ванную и запираю за собой дверь. Проверяю, что там у меня с кровотечением. Оно почти прекратилось.
Может, у меня волшебное тело.
Может, оно знает, что от него сейчас требуется.
И возможно, я уже не та, кем была.
Я смотрю на свое искривленное отражение в дешевом зеркале, на свою бритую голову — от Крошки во мне ничего не осталось. Двумя пальцами я извлекаю изо рта острые осколки и смываю их в раковину. Тут я рассталась не только с волосами, но и с кусочками зубов. А еще отчасти с той, кем я была прежде. Я снова пристально вглядываюсь в свое отражение и начинаю различать черты той, кем стану, перейдя границу.
Іде-то внутри меня зарождается Флор.
Пока мы живем в шелтере, я замечаю, что Соледад каждый вечер сидит на тахте у окна. На ней она и спит, и там у нее что-то вроде наблюдательного пункта, чтобы высматривать тех, кто может забрести в приют среди ночи.
На протяжении недели она нянчится с Чико, приводя его в порядок: готовит ему особую еду, аккуратно сбривает ему волосы и моет его голову в раковине. А Чико много спит, и Соледад говорит нам, что лучше для его мозга и не придумать, — так он быстрее поправится.
Приходит поезд, потом уходит. За ним прибывает следующий. Проезжая мимо нас, он пронзительно свистит.
— Скоро нужно будет двигаться дальше, — с тревогой в голосе говорит Пульга, когда мы сидим перед приютом и смотрим, как катит на север очередной состав. — Нельзя торчать тут вечно. Нам надо ехать.
— Знаю, — отвечаю я. Мне тоже не терпится продолжить путь.
Когда человек, который привозит в приют еду, сообщает Соледад, что поезд до Мартиас-Ромеро должен отправиться на следующий день, мы с Пульгой решаем, что пора уходить.
— Но почему? — спрашивает Чико. Его щеки снова зарумянились, пустота из глаз ушла. Глядя на нас, он льнет к Соледад, и та обнимает его за плечи. — Мы же можем остаться еще на несколько дней, да?
Пульга мотает головой:
— Надо ехать, Чико. А то мы никогда никуда не доберемся.
Чико пожимает плечами.
— Ну и что? Я просто останусь тут, с Соледад, — говорит он, переводя взгляд на нее, и на ее лице с лоснящимися щеками появляется улыбка.
Странное выражение мелькает в глазах Пульги, и мне становится ясно, что ему так не терпится уйти именно по этой причине.
Соледад смотрит на Чико:
— Ты можешь тут остаться. Но… в этом вся моя жизнь. День за днем здесь больше ничего не происходит. Будущего тут нет.
— А еще, — неожиданно добавляет Пульга, — ты же не отсюда. Ты здесь чужой. Документов у тебя нет. Мексике ты нужен не больше, чем Штатам. Тут ты будешь иммигрантом, Чико. Если ты попытаешься обосноваться здесь, найти работу и всякое такое, Мексика тебя депортирует. Обратно к Рэю.
Это имя, произнесенное так небрежно, снова напоминает мне о нем, о том, что у него длинные руки. Догадается ли он о том, что мы сделали? Пошлет ли кого-нибудь на мои поиски? А может, сам поедет меня искать?
— Нам надо ехать, — говорю я Чико.
Его лицо мрачнеет.
— Я знаю. Просто… — бормочет он.
В комнате повисает тишина. Потом Соледад глубоко вздыхает и говорит:
— А знаете что? Устрою-ка я вам на прощание праздник, хотите? Как вам такая мысль? — Она смотрит на Чико, и тот улыбается.
Не мешкая больше ни минуты, Соледад спешит на кухню и начинает готовить. Она отваривает небольшой кусок курятины и как-то умудряется наделать из него сотню флаут[21]. А из бульона готовит суп с вермишелью, фидео. Потом она замешивает красный соус, и помещение наполняется запахами халапеньо и томатов. А когда она приступает к зеленому соусу, я уже чувствую на языке вкус помидоров и кинзы. И наконец Соледад готовит бобы, добавив в них побольше сыру, и взбивает свежие сливки.
Я наблюдаю за ней все это время и, клянусь, вижу сияние: контур ее тела как будто светится. Уж не умерли ли мы, мелькает у меня в голове. Может, это призрак Соледад? Или в ней воплотилась моя бруха? Но, возможно, мне все это снится. Похоже на то, ведь пища, которую мы едим, слишком хороша для того, чтобы ее приготовил обычный человек. И спим мы так глубоко, как если бы наш сон был заколдован.
Но наступает новый день и разрушает чары.
Рано утром мы направляемся к путям, чтобы дожидаться возле них поезда. Соледад провожает нас до границы своих владений.
— Я бы пошла с вами к Ля Бестии, но должна остаться тут: вдруг кто-то явится, — говорит она нам.
Соледад ни на миг не покидает приюта, поэтому мы прощаемся с ней прямо здесь. Мне приходится собрать все свои силы, когда она нежно, как мать, берет в ладони мое лицо и говорит:
— Cuidate, m’ija! Береги себя, дорогая! Как доберешься, дай о себе знать. Я буду тут. И буду ждать от тебя весточку. Не подведи меня, слышишь?
Я киваю, потом мы крепко обнимаемся, и я разрешаю себе представить, будто мы мать и дочь, — и на какой-то миг это действительно так.
Потом она обнимает Пульгу.
И Чико.
Но нас зовет Ля Бестия.
Мы оборачиваемся и идем на зов.
Поезда не было почти до ночи — прошло около двенадцати часов после того, как мы попрощались с Соледад. Наконец он появляется и начинает сбавлять ход, потом, оказавшись на территории депо, замед ляется еще сильнее, но, похоже, останавливаться не собирается, поэтому нам приходится спешить.
Едва завидев состав, люди начинают покидать свои укрытия и торопятся занять место у путей.
— Ищите скобы по бокам! — орет какой-то мужчина своим спутникам. По ним можно подняться! — Его крик тонет в длинном басовитом гудке локомотива.
Первый вагон проходит мимо нас с таким лязганьем, что у меня начинает звенеть в ушах. За ним тянется второй, третий, четвертый…
Я бегу, стараясь держаться рядом с Чико, который еще не полностью восстановился, и одновременно наблюдаю за одним парнем. По-моему, это пойеро, профессиональный проводник, сопровождающий группы мигрантов. С ним трое, и он показывает им на один из вагонов: мол, забирайтесь. Те залезают, сам он следует за ними.
Я слышу голоса, крики, вопли, возгласы: «Хватайся! Хватайся! Держись крепче!»
Мы бежим, поезд стучит колесами у наши ног, звук такой, будто ножи точат. Меня охватывает тот же ужас, что и прежде, но я пытаюсь подавить его.
Мы не останавливаемся, тянемся к скобам, стараемся ухватиться за них.
Я боюсь, как бы меня не толкнул на рельсы кто-нибудь из тех, кто не меньше меня хочет уехать. Как бы мне не споткнуться и не угодить под колеса. Как бы не остаться здесь, далеко от дома, без руки или ноги.
Но я стараюсь не обращать внимания на то, что ноги болят, бедра горят, а в сердце страх. А потом Крошка цепляется за скобу, подтягивается, забирается на крышу и глядит оттуда, подгоняя нас: «Бегите! Бегите!»
Я смотрю вверх, и время будто замедляется. Рот Крошки открыт, у нее отчаянное лицо, беззвучный голос, а вокруг — сумеречное темно-синее небо. Когда я снова опускаю взгляд, мир превращается в смазанное пятно и какофонию звуков.
— Быстрее! — кричу я Чико, когда вагон проезжает мимо нас и Крошка начинает удаляться. Расстояние между нами растет, и я вижу, с каким отчаянием она смотрит на нас. По-моему, она собирается спрыгнуть с поезда, если мы не заберемся.
Но я не полезу наверх раньше Чико.
— Вперед! — кричу я ему. — Давай поднимайся!
Оглянувшись, я понимаю, что осталось всего несколько вагонов. Скоро весь поезд проедет мимо. И тут я слышу за спиной крик. А потом вижу его, человека, оказавшегося под колесами. У меня внутри все обрывается, я на долю секунды закрываю глаза, а мозг командует: «Не останавливайся! Не останавливайся!»
Чико оборачивается, и я ору:
— Не смотри назад!
Если он это сделает, то увидит человека с отрезанными ногами. Его тело отбросило на насыпь, а руки несчастного все еще лихорадочно двигаются.
Чико бежит быстрее, я тоже работаю ногами. Последний вагон проезжает мимо нас, мы видим его заднюю стенку. На ней скобы, и Чико тянется к ним. Ему удается ухватиться, и я спешу сделать то же самое. Мы подтягиваемся наверх, а поезд тем временем как будто хочет засосать наши ступни под колеса. Руки и ноги у меня трясутся, я крепче сжимаю пальцы, боясь, как бы не подвело тело.
— Лезь наверх! — кричу я Чико.
В торце последнего вагона что-то наподобие лесенки, ведущей на крышу. Чико делает, как я сказал, и мы, будто пауки, карабкаемся туда. Добравшись до цели, я окидываю взглядом уплывающие окрестности, чтобы убедиться, что Крошка не спрыгнула с поезда. Потом смотрю вперед, на крыши других вагонов, и вроде замечаю очертания знакомой фигуры, которая машет бейсболкой. Я с облегчением машу в ответ, а потом сажусь рядом с Чико.
— Ты как, нормально? — спрашиваю я, когда мы устраиваемся.
Он кивает. Я смотрю назад, где до сих пор толпится народ, собравшийся вокруг отброшенного поездом человека.
Даже сейчас он стоит у меня перед глазами, и я вижу каждую деталь: его джинсовую рубашку, темное лицо, молотящие по воздуху руки.
Мое сердце будто скользит вверх по горлу и где-то там застревает.
Я гляжу на тех, кто вокруг нас, кто уже был на крыше, когда мы сюда залезли. Они то ли не видели, что случилось, то ли не поняли, а может, просто не зафиксировали в сознании очередную ужасную картину, увиденную с крыши поезда, который покрывает веки пылью и жжет тело, будто огнем, пока не выгорают все эмоции.
Ля Бестия превращает тебя в зомби, бесчувственного, равнодушного, полумертвого.
Наверное, чтобы тут выжить, нам тоже надо превратиться в зомби. Чтобы все это вынести, что-то в нас должно умереть.
— Ты слышал крик? Видел, что там случилось? — спрашивает Чико.
Я вру, что ничего не видел. Он качает головой.
— По-моему… Пульга, я думаю, тот парень… — Его голос срывается.
— Нет, — говорю я ему, — ничего там не случилось. Не думай об этом. И не позволяй себе ничего чувство-вать.
Чико кивает, но я вижу, как он морщится, стараясь сдержать слезы и ни о чем не думать.
Мы мчимся в черноту ночи. Мое сердце переполнено рыданиями, но я кладу поверх него руку, нажимаю себе на грудь и заставляю его утихомириться, хотя недавняя ужасная картина все еще стоит перед моими глазами.
Мы едем часами под неумолчный стук колес, который начинает сводить с ума.
Соскочив с одного поезда, мы забираемся на следующий. А потом — на другой.
После каждой пересадки мое тело слабеет, а решимость крепнет. Мы делаем то, что задумали. С каждым поездом мы все ближе и ближе к цели. Даже когда составы, ночи и рассветы сливаются друг с другом, я не хочу останавливаться. Я хочу двигаться дальше. Каждый раз, когда Чико с Крошкой просят поискать шелтер, я напоминаю: еще один поезд — это еще один шаг на нашем пути. Всего лишь один. Я знаю, мы можем ехать дальше, если только преодолеем себя. Мы должны стремиться к мечте.
— Нам нужно передохнуть, — говорит мне Крошка после того, как мы заскакиваем на третий… нет, уже на четвертый по счету поезд, с тех пор как расстались с Соледад. — Вряд ли мы сможем двигаться в таком темпе, Пульга.
— Надо наверстать потерянное время, — отвечаю я ей. — Мы не должны останавливаться.
Когда мы едем, я стараюсь сосредоточиться на линии горизонта, где небо встречается с землей, потому что, если смотреть по сторонам, мир мелькает так быстро, что голова грозит лопнуть. Это дурацкое ощущение: глаза не могут ни на чем сфокусироваться, а потом начинается такая головная боль, будто в череп воткнули тупое мачете.
Мы проезжаем мимо каких-то обшарпанных домишек, где женщины развешивают постиранное белье. Одна из них машет нам, а потом вскидывает в воздух сжатый кулак, словно подбадривая, делясь своей силой. Ее малыш бежит вдоль насыпи. Он с изумлением смотрит на нас, а мать следит за ним взглядом, пока он не сбавляет темп, когда путь ему преграждают деревья.
Интересно, какими мы кажемся ему, что этот пацаненок думает о нас? Наверняка его мать объяснила ему, что это за люди проезжают на поезде мимо ихдома. И он смотрит на них и воображает себя на таком поезде, потому что, я точно знаю, даже в таком возрасте он уже мечтает уехать. Кто знает, может, этот мальчик когда-нибудь и отправится по нашим следам.
Или года в четыре его убьет пуля, предназначенная кому-то другому.
А может, он погибнет в восемь, потому что его старший брат откажется вступить в банду. Или в двенадцать, потому что вступать в банду не захочет он сам. Он может погибнуть под колесами этого поезда, когда будет бежать радом с составом, пытаясь спасти собственную жизнь. Прежде чем он совсем исчезает из виду, я машу ему, не зная зачем. Моя рука словно сама так решила, потому что слишком размякла — как и мое сердце. Я от-вожу взгляд, но успеваю заметить, что мальчишка тоже мне машет. В сердце у меня будто бы что-то шевелится, и в горле встает непрошеный комок.
«Если я буду слишком много чувствовать, это убьет меня» — говорю я сердцу.
«Если ты ничего не будешь чувствовать, это тоже тебя убьет», — отвечает оно.
Я смотрю вперед, позволяя ветру высушить непролитые слезы, а ритмичному стуку колес поезда убаюкать меня до состояния оцепенения, на многие часы и многие километры.
Целая бесконечность оцепенения.
Я поворачиваюсь к Чико. Виду него хреновый.
«Зачем мы это делаем?» — спрашиваю я себя.
Лицо у моего друга запыленное, загрубелое. Его губы потрескались и кровоточат. Он облизывает их, от этого они пересыхают и трескаются еще сильнее. Я ощущаю, что кожа моего лица тоже стала жесткой и сухой от ветра.
«Зачем?»
Я напоминаю себе о Рэе — и память окрашивается в цвет крови дона Фелисио.
Ощущение голода я стараюсь не замечать, но оно от этого не уходит. В желудке пусто, совсем. Кишки ноют и скручиваются. Я давлю рукой на живот, пытаясь придушить мелкого зверька, который подвывает там, скулит и копошится, требуя еды. Теперь я не могу думать ни о чем, кроме нее. Этих мыслей достаточно, чтобы отвлечься от боли в спине и ногах. Кисти рук то и дело сводит судорога; они скрючены болью, разогнуть пальцы толком невозможно, и приходится делать усилия, чтобы их выпрямить. Я стараюсь хоть немного шевелить всем, что способно шевелиться, не давая застаиваться суставам, но даже это причиняет боль.
Мелкий зверек в животе не унимается. Я пытаюсь скопить во рту побольше слюны, чтобы потом проглотить всю разом, как будто это вода, но даже слюны не хватает.
Глаза закрываются. «Откройтесь, — велю я им. — Откройтесь». Они подчиняются всего на мгновение, а потом веки снова начинают опускаться. И так много часов. И много километров. Через Медиас-Агуас и Тьерра-Бланку. Опасность впереди. Опасность сзади. Опасность окружает нас со всех сторон. Когда я начинаю задумываться об этом, сознание мутится. Мозг превращается в желе и вместе с головой начинает дрожать от тряски.
Горы кажутся подделкой. Такое чувство, что я ненастоящий и все вокруг тоже ненастоящие. Как будто вся эта жизнь ненастоящая. Тут я начинаю паниковать, хлопаю себя по лицу, трясу головой. Потому что это опасное ощущение. Ощущение нереальности заставляет думать, будто можно делать все, что угодно. Например, лечь и уснуть. Закрыть глаза и ни о чем не тревожиться.
Оно заставляет забыть, что у тебя есть тело, которое может упасть, расшибиться, покалечиться.
Девочка сидит между матерью и отцом. Ей лет семь, не больше. Даже в этом путешествии, где мы все вынуждены вернуться к самому примитивному, первобытному состоянию нечищеные зубы, вонючие потные тела, — мать заплела ей волосы в две длинные косы и завязала их грязными красными ленточками.
Женщина пристально смотрит на меня, а я, взглянув на нее, понимаю: она догадалась, что я — девушка. Потому что ее взгляд не становится недобрым. Она не прикрывает от меня дочь, которая напоминает мне ту девочку, какой когда-то давно была я сама, — маленькую девочку, любимую отцом и матерью. В глазах женщины появляется понимание, и я смаргиваю слезу. Женщина чуть улыбается мне теплой ободряющей улыбкой, и тут поезд издает скрежет, дергается и сбавляет ход. Я вижу, как женщина хмурится и, крепко прижав к себе дочь, поворачивается к мужу.
Сидящий рядом с нами человек (тот, что уверенно командует тремя своими спутниками и кого Пульга принимает за пойеро) встает и смотрит в сторону головы состава, где в темноте вспыхнули маленькие огоньки, а потом подает какой-то знак своим парням и что-то говорит им. Те начинают перемещаться к ближайшей лестнице.
— Que es? Que pasa? Что такое? Что происходит? — спрашивают друг друга люди, а поезд скрежещет и едет все медленнее, почти останавливается.
— Давайте за ним, — говорит Пульга, не сводя глаз с пойеро и осторожно пробираясь вслед за его подопечными.
Сзади напирает народ, подталкивая нас к лестнице, так что мы чуть не падаем, спускаясь настолько быстро, насколько можем. Многие вообще не используют лестницу, а прыгают на землю прямо с крыши и катятся кубарем, потом вскакивают на ноги и бегут. Я слышу крик, оборачиваюсь и вижу упавшего мужчину, на которого бегущие то и дело наступают.
Дети начинают плакать.
Раздаются несколько выстрелов, потом чей-то отчаянный вопль и топот — это разбегаются во все стороны спрыгнувшие с вагонов люди.
Я оглядываю толпу, стараясь найти друзей, а когда вижу Пульгу, хватаю его за плечо. Мы направляемся за пойеро, в поля, в темноту, и пригибаемся, когда снова раздаются выстрелы. Пули пролетают мимо. Поймать одну из них очень страшно, и плечи непроизвольно напрягаются.
Воздух наполняется отчаянием, ревом моторов, хлопаньем дверей, командами и угрозами: «Рогfavor! Пожалуйста! Нет! Мама! Папа!»
Крики эхом отдаются в моем мозгу, пока мы все быстрее бежим за пойеро в заросли, освещенные бледной луной. Потом пойеро с подопечными залегают в высокую траву, и мы поступаем так же.
Крики, восклицания и мольбы не утихают, сердце барабаном бухает у меня в ушах, во всем теле — бум-бум-бум. Я пытаюсь перевести дух, но, кажется, вообще забыла, как дышать. Воздух застревает где-то в горле, не доходя до легких. Я снова и снова пытаюсь загнать в них кислород и подавить панику. Пульга и Чико тоже очень тяжело дышат, и я боюсь, как бы они не умерли: мне кажется, что даже земля подрагивает от биения их сердец.
Пульга глядит туда, откуда мы примчались, широко раскрытыми глазами, как будто ждет, что кто-то явится с той стороны. Чико свернулся калачиком, зажав руками уши и зажмурившись. Адреналин медленно покидает наши тела, и я вижу, как дрожащие руки Пульги, которыми он упирался в землю, подгибаются и он опускается лицом прямо в грязь.
Потом я слышу, как приближаются шорохи и крики, и почти уверена, что нас найдут. Каждая пора моего тела источает пот и запах страха, а шорохи все ближе и ближе.
— Мы вас найдем, — произносит нараспев дразнящий мужской голос. — Сейчас не время играть в прятки.
Тишину рассекает выстрел, и наши преследователи хохочут. Где-то вскрикивает ребенок — и они бегут на звук. Потом мы слышим мужской голос, который о чем-то молит, женский плач и детский крик. И я знаю, знаю, что это они. Перед глазами встают косички девочки, мягкая улыбка ее матери, когда та смотрела на меня, руки мужчины, обнимающего их обеих. Все это было на крыше вагона лишь несколько минут назад.
Что-то у меня внутри вздрагивает, смещается, и я чувствую, как часть моего сознания летит сквозь ночь, чтобы взглянуть на это поле сверху вниз. Я пытаюсь вернуть эту часть назад, я не хочу ничего видеть. Не хочу знать. Хочу повернуть назад.
Но не могу.
Я вижу стоящего на коленях отца семейства, к голове которого приставлен пистолет. Вижу мать, которую лапает один из преследователей. И девочку с крепко зажмуренными глазами и ртом, распахнутым в немом крике. Мать просит ее:
— Cierra los ojos, hija. Закрой глаза, дочка.
Отец бросается вперед и получает по голове пистолетом. Женщина не кричит, не плачет, просто смотрит в небо, на меня, как будто я ее ангел. Поймав ее взгляд, я слышу мысль, которая неотступно крутится у нее в голове:
«Помоги мне!»
Но я не знаю как.
«Помоги мне!»
Но я не в силах пошевелиться.
«Помоги мне!»
Я не могу даже отвести взгляд.
Я открываю рот, но мне не удается вымолвить ни слова. Только тишина и еще что-то вроде движения воздуха, ветерка, который колышет внизу травы.
Они шелестят, и я замечаю в них нечто бледное, едва различимое. Это призраки. Забытые духи, которые ищут дорогу из этих мест. Я чувствую, как устали они бродить по земле.
«Помоги мне!»
Я снова смотрю на женщину, наши взгляды встречаются, и что-то вдруг пронзает мое тело, разбивая его на миллион осколков, которые падают на землю.
А потом я вижу целую армию пауков, они стекаются со всего поля. Я наблюдаю, как они карабкаются на охотников за людьми, пробираются в штанины, лезут по спинам, по лицам, забираются в волосы. Сотни и сотни пауков. Мне слышно, как бандиты переговариваются между собой. «Ты тоже это чувствуешь?» — спрашивают они друг друга. А потом начинают шлепать по себе ладонями, потому что пауков не видно, их можно только почувствовать, ощутить, как они бегают по всему телу и вонзают свои жвалы в кожу.
Их все больше и больше. Они обходят девочку с родителями и устремляются к двум мужчинам. Те, спотыкаясь, бросаются прочь, бегут к железнодорожным путям и забираются в машину, которая срывается с места. А пауки все преследуют их и преследуют.
И тут я возвращаюсь в свое тело, к Пульге и Чико.
Мы не шевелимся, не издаем ни звука. Глаза мне жгут горячие слезы. Револьвер пойеро блестит в лунном свете, и я вижу на нем паука. Еще несколько штук мельтешат возле Чико и Пульги, но никто из людей не шевелится, не говорит ни слова: они не видят и не чувствуют этих тварей. А вот я чувствую, как один из них заползает мне вухо и шепчет: «Замри, Крошка».
Я таращусь в залитое светом луны небо, а в ухе что-то щелкает и ерзает. Потом раздается легкое «цок-цок-цок» — это паучьи лапки пробежали по щеке и носу в другое ухо — и вот уже там тоже появляется паутина. «Цок-цок-цок» — паутина скрывает глаз, потом другой, и я перестаю что-либо различать, кроме тонкой белой пелены.
На миг в мире делается тихо, в нем больше нет тьмы, и я ощущаю нечто вроде покоя.
Тишина. Она омывает нас со всех сторон, и мы ей рады.
Сердце в груди сжимается, когда мы следом за пойе-ро возвращаемся к поезду, когда ищем открытый вагон и не находим. Тогда мы залезаем на крышу и смотрим в ночь, а Ля Бестия по-прежнему стоит на путях. Мы прислушиваемся к тому, о чем говорят вокруг.
Народу на поезде стало меньше.
— Это не копы, которым только бабки и подавай, — произносит один голос.
— Киднепперы, — отзывается другой.
— Бедолаги… — говорит третий, имея в виду тех, кого увезли похитители. Кто знает, где они, все эти мужчины, женщины и дети, которые, как и мы, просто хотели лучшей доли? Теперь все для них зависит от того, смогут ли их родные собрать достаточно денег для выкупа.
— Мы еле спаслись, — шепчет мне Чико. — Они были совсем близко.
Поезд пробуждается и начинает под нами вибрировать. Мы держимся за крышу и ждем, когда он снова тронется. Наконец он делает рывок и начинает двигаться.
— Пульга, — тихо бормочет Чико, — мне страшно. Я хочу отдохнуть.
Я слышу его, в самом деле слышу, но не могу стряхнуть ощущение от того, что чуть было не случилось. Нас почти поймали. А поймав, могли бы и убить. Мы словно обвели вокруг пальца какую-то силу, и я знаю, она теперь станет за нами гнаться, знаю, что останавливаться — значит испытывать судьбу. Но Чико смотрит на меня, и в его глазах такая пустота, будто из него вынули душу. И виду него ужасно усталый.
— О’кей, — шепчу я, — в следующем шелтере, ладно? Слово даю.
Чико приваливается ко мне.
— О’кей, — кивает он и улыбается.
В уголках его рта белеет слюна. Он закрывает глаза.
Я ощущаю на коже первые лучи утреннего солнца и вижу яркие пятна под закрытыми веками. Эти цвета хранят воспоминания о Пуэрто-Баррисе и маме, о знакомых местах. Меня охватывает тоска, она исходит из сердца, и лишь поэтому я понимаю, что это не голод. Но ощущается она как глубокий, бесконечный голод.
Поезд ходит ходуном, и я сильнее цепляюсь за решетку на крыше. Я бодрствую, но в то же время не совсем; осознаю происходящее, но не до конца. Монотонные раскачивания напоминают о гамаке в нашем патио, и, если сосредоточиться на их ритме и цветах, отключившись от шумов, можно почти поверить, что я вернулся домой. Можно разглядеть сквозь сетку гамака маму, которая стоит в дверях и смотрит на улицу. Оттенки розового, желтого и красного делаются ярче, потом становятся черными и зелеными, затем неоновооранжевыми и наконец белыми.
Я хочу остаться в этом мгновении.
Если открыть глаза, я снова вернусь в реальность, увижу поезд, пыль, грязь и усталые лица спутников. Их безнадежность и отчаяние. Голод их сердец и желудков, который невозможно скрыть.
— Пульга. — Слабый голос Чико едва пробивается в мою дремоту. — Пульга, — опять зовет меня друг.
Поезд раскачивается и раскачивается. Когда я чуть-чуть приоткрываю глаза, вижу в небе такое яркое солнце, что слепну. Если бы тело служило как положено и не было чувства, что оно отлито из свинца, я мог бы сесть. Но мне трудно шевелиться.
Поезд врывается в это пламенеющее утро с визгом, как какая-то гигантская многоножка, которую разрубают на куски.
Я чувствую, как Чико радом со мной пытается приподняться. Чтобы сесть, мне приходится собрать все силы. Я щурюсь от солнца, пытаясь приспособиться к слепящему свету, и слышу, как Крошка бормочет что-то насчет того, что нам нужна вода.
— Давай полегче, — обращаюсь я к Чико, который вдруг начинает валиться вперед головой, как будто она у него весит полтонны.
На его лице слой пыли, но он кивает. Снова раздается лязг и визг тормозов, и я надеюсь, что там, где мы остановимся, должен быть шелтер.
— Держись, Чико, — бормочу я.
Он сидит с закрытыми глазами. Я вижу, как он открывает рот и что-то говорит, повернувшись ко мне, и глаза у него красные, усталые. Тут поезд испускает очередной жуткий визг, и я не слышу слов друга, их уносит ветер, а его самого с силой швыряет вперед. Я вижу, как он валится, валится, валится, вижу свою руку, которая слишком медленно тянется, чтобы поймать его за рубашку, но хватает лишь пустоту. А потом он исчезает.
За краем крыши вагона.
Происходит то, во что мозг отказывается верить. Он твердит, что это просто галлюцинация, не зря ведь Крошка говорила, что мы нуждаемся в воде. Но из горла уже рвется крик, который мог бы заглушить сигнал Ля Бестии. Но он застревает внутри, превращаясь в тысячу пузырей, они множатся, лезут друг на друга, заполняют грудь, глотку, застревают там и душат. И ты понимаешь, что задыхаешься. Просто не можешь дышать. И что-то творится со слухом, потому что даже вопли кажутся какими-то далекими. А еще не работает голова, она отказывается понимать, что происходит. Хотя какая-то твоя часть, самая глубинная, прекрасно все осознает.
Ты видишь Крошку, она лежит на крыше вагона и с криком тянет руки к ее краю. Ты уверен, что она кричит, хоть ничего не слышишь. И ты знаешь. Ты все знаешь. А состав тем временем замедляет ход, скрежещет, плачет, стонет и ноет, ревет и кричит так пронзительно, будто его рвут на части. Потом ты спрыгиваешь с крыши вагона еще до того, как поезд полностью останавливается, и мир расплывается, пока ты катишься, хватаешься за землю и пытаешься встать.
А потом ты бежишь. Бежишь, несмотря на то что перехватывает дыхание, а в мозгу мелькают ужасные образы. Бежать приходится много километров. Километров или дней? Может, все случилось несколько дней назад?
Или ты уже проскочил мимо него.
Ты останавливаешься, потому что, черт побери, ты мог уже проскочить его. И ты падаешь на колени и шаришь вокруг себя, а по лицу текут сраные слезы и сопли. Минуту назад у тебя не работали уши вместе с головой, так? Вдруг теперь отказали глаза и ты просто не увидел его?
Ты снова и снова выкрикиваешь его имя под раскаленным добела небом. А потом снова бежишь, хотя тело почти не слушается, и приходится уговаривать его шевелиться, продолжать бег. И ты бежишь, бежишь и бежишь, пока рядом вдруг не возникает машина, пикап. Откуда только он взялся? Кто-то кричит, чтобы ты садился, и ты видишь, что Крошка уже в салоне, и тоже туда лезешь, и машина срывается с места. Твои глаза прикованы к стеклу, к которому прилипли дохлые насекомые.
А потом действительно видишь что-то на земле и думаешь: «Это не может быть он, это точно не он». Но это он. Это его любимая голубая рубашка, в которую он переоделся во время нашей последней остановки.
Я выскакиваю из машины и бегу к нему, к его искореженному телу — ногу будто глодала стая волков, видны мышцы и вены, а вокруг много крови. Очень много. Как тогда вокруг дона Фелисио.
— Все нормально, ты в порядке! С тобой все будет хорошо, Чико, обещаю! — Но слова даются мне с трудом, потому что, черт бы меня побрал, я начинаю рыдать.
А Чико смотрит на меня и улыбается. Он за каким-то дьяволом улыбается, хотя глаза у него закрыты, а кожа сереет прямо у меня на глазах. Обнимая его, я думаю: «О господи, нет!» — и прошу держаться. «Пожалуйста! Надо держаться!»
Гудок поезда глушит мои слова, но я крепче прижимаю Чико к себе.
— Не волнуйся, — шепчу я. — Только не волнуйся!
Он смотрит в небо, в это бескрайнее небо, а потом его глаза закатываются.
— Нет! — кричу я. — Смотри на меня! Чико! Чико!
— Пульга, ты не бойся… шепчет он. — Все со мной нормально… Не плачь… Я — о’кей…
Да только это неправда. Я смотрю, как из него вытекает жизнь, и не знаю, как это остановить. Почему жизнь всегда утекает?! И никому нет до этого дела!
— Я — о’кей… Я… мы добрались… Я это видел… — Он смотрит мимо меня, в небо.
— Нет! Держись, Чико! Пожалуйста!
Но он не может. Он перестает дышать, его глаза пустеют, глядя на что-то бесконечно далекое, тело обмякает, и Чико умирает. Мой брат, мой лучший друг!
Я прижимаю его к груди и говорю, что люблю его, что должен был его защищать, что он лучше всех, кого я знаю, прошу его остаться, не бросать меня одного. Прошу его вернуться ко мне.
Прости меня, Чико! Мне так жаль, так чертовски жаль, Чико, прости, прости…
Возле Чико — мужчина и женщина, они быстро переговариваются, суетятся, чем-то перетягивают то, что осталось от его ноги. Я хочу выскочить из машины и броситься к ним, но не могу. Ноги меня не держат. Открыв дверцу, я вываливаюсь из салона и ползу. Тело сотрясают рвотные спазмы, но желудок пуст.
Мужчина и женщина отталкивают Пульгу, чтобы он не мешал. Тот толкается, брыкается, кричит. Я подползаю и дотягиваюсь до него.
Мужчина делает Чико, нашему Чикито, искусственное дыхание. Женщина бежит к пикапу и возвращается с красным ящичком, на котором изображено сердце. Вместе они рвут на груди Чико его любимую рубашку, прикладывают электроды и дают разряд, потом еще один и еще, пытаясь вернуть нашего друга к жизни. От каждого разряда его тело дергается, как вытащенная из воды рыбина, и я тоже содрогаюсь от боли, мне кажется, что меня режут на куски.
Потом они останавливаются.
— Еще! Попытайтесь еще! — кричит Пульга.
— Уа se fue, — говорит мужчина. — Он уже ушел. Пульга вырывается и снова пытается обнять Чико.
Я обхватываю себя руками, чтобы не развалиться, всхлипываю и твержу: «Нет-нет-нет!» — потому что не верю. Всего этого не может быть на самом деле.
Но мне не выговорить ни слова. Кажется, что меня сейчас вывернет наизнанку.
Мужчина и женщина что-то говорят.
— Поднимайся, не смотри больше. Идем, — слышу я. Она помогает мне встать и ведет к пикапу.
Мужчина пытается помочь Пульге, но тот не двигается с места. Он не хочет оставлять Чико. Мужчина опускается рядом с ним на корточки и что-то говорит; кажется, это длится целую вечность, но Пульга только мотает головой. Затем он произносит какие-то слова. Мне не слышно, что он говорит, но мужчина глубоко вздыхает и кивает.
Потом они вместе поднимают тело Чико и несут к задней двери пикапа. Я боюсь, что, когда машина поедет, его голова станет мотаться и биться обо все.
— Голова, пожалуйста, последите за его головой, — говорю я женщине, но, оглянувшись, вижу, что Пульга тоже садится сзади и кладет голову Чико себе на кожній.
Мужчина опускается на водительское место.
Я поворачиваюсь к окну, но все вокруг превратилось в размытое пятно. Мы едем в шелтер, и по дороге мужчина с женщиной твердят, что они нам помогут.
Перед приютом собралось много народа. Думаю, они были с нами на поезде. Люди стоят и смотрят. Несколько человек выходят из здания шелтера, чтобы помочь мужчине, который привез нас сюда. Они называют его «падре». Значит, он священник.
Женщина, которая приехала с нами, заходит в дом, возвращается с простынями и протягивает их священнику. Вместе они стелют простыни на землю. Появляются еще несколько мужчин, они вынимают Чико и кладут на простыни.
Женщина заворачивает его как ребенка, закутав все тело, кроме лица. Потом велит мужчинам занести его в дом, и те подчиняются. Кровь уже просочилось через простыни.
А у меня такое чувство, будто я падаю.
Падаю, падаю…
Сквозь тьму, сквозь воображаемые миры, где вода, пауки и звезды — и ведьмы, которые при этом еще и хранители, присматривающие за нами.
Перед внутренним взором встают длинные серебристые волосы и мерцающие глаза. «Приди и скажи мне, что все это просто ночной кошмар, — прошу я их обладательницу. — Приди и разбуди меня. Пожалуйста!»
Может быть, она придет ко мне на крышу вагона и шепнет на ухо, что все это неправда? Но не успел ее образ растаять, как я уже знаю, что ничего этого не дождусь.
А еще знаю, что все это реальность. Мучительная, ужасная реальность.
Время не имеет смысла.
Небо только что было оранжевым, потом — голубым, и вот теперь оно черное. Все изменилось за секунды. Как могло выйти, что Чико с утра был живым, а потом, в то же утро, только чуть позже, мертвым? Как мог я за считаные часы прожить целую жизнь, как могут часы казаться секундами, а секунды — часами? Как сегодняшний день может ощущаться одновременно и вечностью и мгновением? И был ли он? А раз его не было, может, и Чико не умер?
Но я застрял в этом дне. Есть только сегодня — и всё, а значит, это случилось — Чико погиб.
Его положили на стол на заднем дворе. Я смотрю на завернутое в простыни тело, похожее на мумию. Помнится, я от кого-то слышал, что путешествие на Ля Бестии превращает человека в мумию.
Чико был таким голодным, таким усталым!
Я слишком давил на него. Давил, пока не сломал. Я помню его улыбку, его голос. То, как он плакал по ночам, когда ему снились кошмары.
В памяти всплывает день, когда родился ребенок Крошки. И эта дурацкая рубашка, которую мой друг тогда надел. Которая и сейчас на нем.
«Заткнись, парень! Это моя любимая рубашка, дошло?»
«Дикость какая-то, правда? У Крошки будет ребенок!»
Я думаю о том, как он бежал в тот день по солнцепеку, чтобы встретиться с малышом Крошки, которого она так долго рожала. Неужели на столе лежит он же, Чико? Может, потому женщина и оставила открытым его лицо, чтобы я не сомневался, что это действительно он. Хотя и лицо его не похоже само на себя, серое и грязное. Он не улыбается, не смотрит на меня.
Я закрываю глаза, потому что не могу больше этого видеть. Мысленно возвращаюсь в Барриос, на нашу улицу. Вспоминаю, как мы бежали в тот день, а вокруг вилась пыль, готовая нас поймать. Мы с Чико направлялись в сторону лавки, и на лице у него была эта дурацкая улыбка, которую не смогла до конца стереть даже гибель его мамиты. А я кидал в его сторону камешки, когда мы подходили к прилавку. Будто какое-то печальное божество, я наблюдаю за последними моментами нашего детства.
Когда я снова открываю глаза, по всему патио горят свечи. А за спиной у меня люди, они наполняют двор молитвами, тихими, как сияние этих свечей.
Женщины бережно обмывают лицо Чико.
То, что лежит на столе, — это он и есть.
Грудь разрывается от боли, слишком сильной, чтобы сердце смогло ее вместить. Слезы жгут глаза, текут по щекам. Я оплакиваю Чико. Оплакиваю человека, которым он не успел стать, потому что ему не дали такого шанса. Я плачу и по себе тоже. По всем нам.
Свечи догорают, и я закрываю глаза, словно отгораживаясь от этого дня.
Когда я открываю их снова, уже утро, и Крошка сидит рядом, держит меня за руку и смотрит на Чико.
Я обвожу взглядом пустое патио: кроме нас, тут только священник, отец Хименес, который пытался спасти Чико. Он почти сразу подходит к нам.
— Я знаю, это трудно, — говорит он, — но мне нужно поговорить с вами о… — Он указывает на Чико, — о твоем друге?
— Брате, — поправляю его я. — Чико.
— Чико, — шепчет он. — Прости, что приходится обсуждать это сейчас, но мне надо понять, как бы ты хотел с ним поступить. Отправить его назад будет сложно, путь займет много времени. — Падре говорит медленно, чтобы его слова дошли до моего сознания. Чтобы у меня было время их осмыслить. — Если я позвоню, власти приедут и заберут его, но… — Он старательно подбирает слова. — Но после этого он неизвестно сколько пролежит в морге. Трудно будет отследить, что станет с… человеком. Я слышал, что не всех возвращают близким для нормальных похорон.
Я представляю, как тело Чико пересекает границы, возвращаясь туда, откуда мы бежали. Тогда все это, все его путешествие окажется напрасным. Оно закончится там же, где началось. Нет, мне невыносима мысль о том, что его отправят назад или что он будет лежать в морге, всеми забытый и никому не нужный.
Я смотрю на Крошку и говорю:
— Я не хочу, чтобы его отправили назад.
Она кивает, и отец Хименес продолжает:
— Мы хоронили людей здесь. — Он показывает на расположенный в стороне участок земли. — Там у нас кладбище для таких, как Чико, кто встретил свою гибель в пути.
Я смотрю на кресты вдалеке и думаю о Чико, который останется тут навечно. На этом кладбище, вдалеке от дома и от мест, где мы мечтали оказаться. Теперь он навсегда застрянет между ними.
— Даже не знаю… — говорю я наконец.
— Мы все сделаем как следует. Я возьму на себя все заботы о нем, как только вы уедете. Каждый день я хожу на кладбище и молюсь обо всех, кто там лежит. Он не будет одинок.
Отец Хименес смотрит на участок за шелтером, где лежат погибшие в пути, чьи мечты оборвались, а сердца перестали биться тут, на рельсах Ля Бестии, искореженные и разорванные.
Как и их тела.
Как Чико.
Крошка глядит вдаль.
— Кажется, так будет лучше всего, — тихо произносит она.
Но неожиданно мысль о том, чтобы оставить Чико, кажется мне невозможной. Я просто не могу представить, как брошу его здесь и как поеду дальше без него. Я мотаю головой.
— Нет-нет, мы… мы должны вернуться, — говорю Я ей. — Мы должны отвезти его домой.
— Мы не можем вернуться, — возражает она.
Тогда я сделаю это сам, — заявляю я. — Отвезу его домой, в Барриос, и похороню рядом с мамой. Он хотел бы этого. Я должен. Я не могу оставить его здесь, одного.
Крошка пристально смотрит на меня, ее глаза наполняются слезами.
— Он уже не здесь, Пульга, — шепчет она, — он ушел.
— Он именно здесь, — отвечаю я. — И я собираюсь отвезти его домой.
— Послушай, — говорит она, мягко обнимая меня за плечи. Я пытаюсь оттолкнуть ее, но она держит крепко. — Ты думаешь, он хотел бы, чтобы ты вернулся? Думаешь, он хотел бы, чтобы ты сейчас оказался в Барриосе? Ты хотел бы, чтобы он поехал обратно, если бы ты сейчас лежал на этом столе?
— Пусти, — требую я, но она не слушается. Не отпускает.
— Ты должен ехать дальше.
Я закрываю глаза и трясу головой. Нет! Что я должен, так это забрать Чико. Взвалить на спину его искалеченное тело и нести домой, через границы, через поля, мимо наркос, полицейских и скрежещущих поездов. В то место, которое мы любим и ненавидим, которое любит и ненавидит нас.
— Ты поедешь дальше, — говорит мне Крошка. — Мъгпоедем дальше. И мы доберемся куда надо, ради Чико, понятно?
Я снова мотаю головой, но сам морщусь, потому что слышу, как всего несколько дней назад обещал Чико именно это: что мы доберемся, мы сможем.
«Да что ты знал?» — говорю я себе, глядя на Чико, потом обнимаю его тело, хоть оно уже пахнет смертью, а лицо стало чужим, и твержу ему:
— Прости меня… Мне так жаль…
Крошка тянет меня прочь и обнимает.
— Он уже не здесь, Пульга. Он вот тут, — говорит она и кладет ладонь мне на грудь, туда, где сердце. — Он всегда будет тут.
Да только сердца у меня больше нет. Оно разбито.
Крошка не понимает и никогда не сможет понять. Она не любила Чико так, как я. И не из-за нее он погиб.
А из-за меня.
Несколько мужчин из шелтера начинают делать гроб. Отец Хименес остается со мной и Крошкой. Все это время мы сидим во дворике. Крошка тихая, собранная; я то и дело забываю, что она рядом, и вспоминаю, лишь когда начинаю плакать и чувствую ее легкое прикосновение к моей руки или плечу.
Я думаю о последней улыбке Чико.
Іде-то в стороне — далеко-далеко от нас с Крошкой — снуют женщины, они входят в шелтер и выходят из него, вкладывают нам в руки кружки с водой или с кофе и ломти хлеба.
Солнце движется по небосводу, и отец Хименес вдруг встает и начинает говорить. Его голос наполняет патио, а я все смотрю на Чико.
Я даже не помню, заходил ли внутрь.
Он говорит всем этим чужакам (которые на самом деле не чужаки, потому что тоже оплакивают Чико), что мы тут на земле горюем по мертвым, но они уже в лучшем мире. Он говорит о славе Господней и о том, что Чико теперь воссоединился со своим создателем.
Но я думаю о том, что он воссоединился со своей мамитой, и представляю его, бегущего прямо в ее объятия.
Отец Хименес говорит, что Чико больше ничего не требуется, что он не будет испытывать ни боли, ни голода, ни жажды. Теперь он в безопасности, в надежных руках Бога. Я знаю, что отец Хименес обязан говорить именно это. Такие слова положено произносить всем священникам. И пусть даже какая-то часть меня не желает ничего слушать, другая часть позволяет словам падре омывать мое сознание, подобно воде, и цепляется за надежду, которую они несут. Но я уже больше не знаю, во что мне верить. И даже не знаю, верю ли я в Бога. Ведь если Бог существует и все видит, почему же тогда он не видит нас?
Почему?
И почему мы должны умереть, чтобы наконец-то оказаться в безопасности? Почему лишь в смерти мы можем воссоединиться с нашими матерями? Но это вопросы, на которые никто и никогда не даст ответы. А может, на них и нет ответов. Просто нет, и все.
Падре Хименес заканчивает, и теперь патио наполняют лишь голоса молящихся да мерцание свечей. А еще тут Чико.
Его кладут в ящик. А потом поднимают на плечи.
И мы идем на кладбище.
Чико опускают в вырытую кем-то яму.
И падре снова говорит, но я могу думать только про идиотскую улыбку Чико. Потом я бросаю в яму горсть земли, и каждый ее комок тяжелым грузом ложится на мое сердце.
Как я оставлю его здесь?
Но я так и поступаю. Мы так и поступаем. Я бросаю на него все новые и новые комья земли. И они летят в свежевырытую яму.
И вот он уже глубоко под землей, словно его никогда и не было. Но он был! Даже если миру не было до него никакого дела.