Книга первая ЧЕЛОВЕК

I 20 декабря, 1848 года

В четверг 20 декабря 1848 года в здании Учредительного собрания, окруженном в этот момент внушительными колоннами войск, шло заседание. После доклада депутата Вальдек-Руссо, выступившего от имени комиссии, уполномоченной подсчитать голоса по выборам президента республики, — в докладе обратила на себя внимание следующая фраза, выражавшая основной его смысл: «Это печать нерушимой власти народа, которую он, поистине великолепно осуществляя основной закон, сам, собственной рукой, накладывает на конституцию, дабы сохранить ее священной и неприкосновенной», — среди глубокого безмолвия девятисот членов Учредительного собрания, присутствовавших почти в полном составе, председатель Национального Учредительного собрания Арман Марраст поднялся со своего места и произнес:

— Именем французского народа.

Ввиду того, что гражданин Шарль-Луи-Наполеон Бонапарт, уроженец Парижа, удовлетворяет условиям избираемости, предписываемым 44-й статьей конституции,

Ввиду того, что на выборах президента, проведенных по всей территории республики, он получил абсолютное большинство голосов,

Согласно 47-й и 48-й статьям конституции, Национальное собрание провозглашает его президентом республики на срок, начиная с сегодняшнего дня и вплоть до второго воскресенья мая месяца 1852 года.

На скамьях депутатов и на трибунах, полных народа, произошло движение; председатель Учредительного собрания добавил:

— Согласно требованию закона, я прошу гражданина президента республики подняться на трибуну для принесения присяги.

Депутаты, толпившиеся в правом кулуаре, вернулись на свои места, и проход остался свободным. Время близилось к четырем часам, смеркалось, громадный зал Собрания тонул в полумраке; опустили люстры, на трибуну принесли лампы. Председатель подал знак, и дверь справа распахнулась.

И тут в зал вошел и быстро поднялся на трибуну еще молодой человек в черном сюртуке с крестом Почетного Легиона и с орденской лентой через плечо.

Все головы повернулись к этому человеку. В матовом свете ламп выступило бледное костлявое лицо с угловатыми чертами; большой, длинный нос, усы, завиток волос, падающий на низкий лоб; глаза маленькие, тусклые, манера держаться робкая, неуверенная, — никакого сходства с императором. Это был гражданин Шарль-Луи-Наполеон Бонапарт.

При его появлении по залу пронесся гул; заложив руку за борт своего наглухо застегнутого сюртука, он несколько секунд неподвижно стоял на трибуне, на которой были начертаны даты: «22, 23, 24 февраля»; а над ними выступали три слова: «Свобода, Равенство, Братство».

До избрания в президенты Шарль-Луи-Наполеон Бонапарт был депутатом и уже несколько месяцев заседал в Учредительном собрании; он почти никогда не высиживал до конца заседания, но его довольно часто видели на одной из верхних скамей у пятого прохода слева — эти места обычно назывались Горой; он всегда сидел позади своего старого наставника депутата Вьейяра. Итак, хотя этот человек был достаточно известен Собранию, его появление на этот раз произвело сильное впечатление в зале. Ибо для всех, как для его друзей, так и для противников, в его лице вошло будущее — неведомое будущее. Все сразу заговорили, и в неясном гуле, поднявшемся в зале, слышалось его имя, сопровождаемое самыми противоречивыми замечаниями. Его противники припоминали его похождения, его «подвиги» в Страсбурге, в Булони, прирученного орла и кусок сырого мяса в треуголке. Его сторонники говорили о его изгнании, о преследованиях, которым он подвергался, о том, что он сидел в тюрьме, что он написал прекрасную книгу по артиллерии, что его произведения, написанные в Гамской тюрьме, все же до известной степени проникнуты либеральным, демократическим и социалистическим духом и что теперь он стал зрелее, серьезнее; тем, кто вспоминал о его сумасбродствах, они напоминали о его бедствиях.

Генерал Кавеньяк, не избранный на пост президента, только что сложил свои полномочия перед Собранием со спокойным лаконизмом, приличествующим республиканцу, и сидел теперь на своем обычном месте, слева от трибуны, на министерской скамье, рядом с министром юстиции Мари. Молчаливо, скрестив руки, смотрел он на эту церемонию, утверждавшую власть нового главы государства.

Наконец водворилось спокойствие, председатель постучал своим деревянным ножом по столу. Наступила полная тишина, и председатель произнес:

— Я прочту текст присяги.

Все почувствовали, что наступает поистине священная минута. Собрание было уже не просто собранием — это был храм. Огромное значение этой присяги усиливалось еще и тем, что это была единственная присяга, которая приносилась на территории республики. Февраль отменил, как и следовало, всякие политические присяги, и конституция из тех же соображений сохранила только присягу президента. Эта присяга была вдвойне знаменательна — как своей подлинной необходимостью, так и своим величием: здесь власть исполнительная, власть подчиненная присягала высшей власти, власти законодательной, и даже более того: в противоположность принятой в монархиях условности, когда целый народ присягает в верности одному человеку, облеченному властью, здесь человек, облеченный властью, присягал в верности народу. Президент, сановник и слуга, присягал в верности державному народу. Склонившись перед величием нации, представленной этим всемогущим Собранием, он принимал от Собрания конституцию и давал клятву повиноваться ей. Представители народа были неприкосновенны, но он не был неприкосновенен. Повторяем: гражданин, ответственный перед всеми гражданами, он был единственным человеком в государстве, который был связан присягой. Вот почему эта единственная присяга — высшего лица в государстве — отличалась такой торжественностью и производила такое впечатление. Пишущий эти строки сидел на своем месте в Собрании в тот день, когда была принесена эта присяга. Он был одним из тех, кто перед лицом всего цивилизованного мира, призванного в свидетели, принял эту присягу от имени народа и доныне держит ее в своих руках. Вот она:

«Перед богом и перед французским народом, представленным Национальным собранием, клянусь быть верным демократической республике, единой и неделимой, и выполнять все обязанности, каковые налагает на меня конституция».

Председатель Собрания стоя прочел эти торжественные слова; среди полного безмолвия и напряженной тишины гражданин Шарль-Луи-Наполеон Бонапарт поднял правую руку и сказал твердым и громким голосом:

— Клянусь!

Депутат Буле (от департамента Мерты), впоследствии вице-президент республики, знавший Шарля-Луи-Наполеона Бонапарта с детства, воскликнул:

— Это честный человек; он сдержит свою клятву!

Председатель Собрания, все еще стоя, продолжал речь, и мы приводим здесь лишь то, что затем было напечатано в «Монитере»:

— Мы призываем бога и людей в свидетели произнесенной здесь присяги. Национальное собрание, приняв и засвидетельствовав присягу, постановляет занести ее в протокол, опубликовать в «Монитере», отпечатать и распространить как законодательный акт.

Казалось, церемония окончилась, и все ждали, что гражданин Шарль-Луи-Наполеон Бонапарт, отныне президент республики вплоть до второго воскресенья мая 1852 года, покинет трибуну. Но он не покинул ее, он испытывал благородную потребность связать себя как можно крепче и добавить еще несколько слов к этой обязательной для него присяге, дабы показать, что он приносит ее добровольно и чистосердечно; он попросил слова.

— Слово принадлежит вам, — сказал председатель Собрания.

В зале воцарилась еще более напряженная тишина.

Гражданин Луи-Наполеон Бонапарт развернул сложенный лист бумаги и прочел речь. В этой речи он объявлял и утверждал избранный им состав кабинета министров и говорил:

— Я хочу, подобно вам, граждане депутаты, восстановить общественный порядок, укрепить демократические учреждения и изыскать все возможные средства, дабы облегчить бедствия нашего великодушного и просвещенного народа, который только что дал мне такое высокое доказательство своего доверия. [1]

Он благодарил своего предшественника, главу исполнительной власти, — того самого, который впоследствии имел возможность произнести прекрасные слова: «Я не упал с высоты власти, я с нее сошел», и превозносил его в следующих словах:

— Новое правительство, вступая в свои обязанности, должно поблагодарить своего предшественника за усилия, которые были им сделаны, дабы передать власть непоколебленной, дабы сохранить общественное спокойствие. [2]

Поведение высокочтимого генерала Кавеньяка было достойно его благородной натуры и того чувства долга, которое является важнейшим качеством главы государства. [3]

Собрание приветствовало эти слова дружным рукоплесканием, но что особенно взволновало всех и глубоко запечатлелось в памяти, что нашло отклик в сознании каждого гражданина, это было, повторяем, то совершенно добровольное заявление, с которого он начал:

— Доверие народа и присяга, которую я только что принес, определяют все мое поведение в будущем.

Мой долг предначертан. Я выполню его, как подобает честному человеку.

Я буду считать врагами отечества всех, кто сделает попытку изменить каким-либо противозаконным путем то, что установила единодушно вся Франция.

Когда он кончил говорить, Учредительное собрание все до единого человека поднялось со своих мест и дружно, в один голос, воскликнуло: «Да здравствует республика!»

Луи-Наполеон-Бонапарт сошел с трибуны, направился к генералу Кавеньяку и протянул ему руку. Генерал поколебался несколько мгновений, прежде чем принять это рукопожатие. Все, кто только что слышал слова Луи Бонапарта, произнесенные с таким чистосердечием, осудили генерала.

Конституция, которой Луи-Наполеон Бонапарт присягнул 20 декабря 1848 года «перед богом и перед людьми», заключала в себе, среди прочих статей, следующие:

«Статья 36. Избранники народа неприкосновенны.

Статья 37. Они не могут быть арестованы по какому бы то ни было обвинению, исключая случая, когда они будут застигнуты на месте преступления, и не могут быть привлечены к суду, прежде чем Национальное собрание не даст разрешения на судебное преследование.

Статья 68. Всякое мероприятие, посредством которого президент республики распускает Национальное собрание, отсрочивает его заседания или препятствует осуществлению его полномочий, является тягчайшим государственным преступлением.

Совершив такого рода действие, президент тем самым оказывается отрешенным от своей должности, гражданам вменяется в обязанность отказывать ему в повиновении; исполнительная власть по праву переходит к Национальному собранию. Члены Верховного суда немедленно собираются в полном составе, всякий уклонившийся считается преступником; они созывают в назначенное ими место присяжных, чтобы судить президента и его сообщников; они сами назначают членов коллегии, на коих возлагаются обязанности прокурорского надзора».

Не прошло трех лет с этого памятного дня — и 2 декабря 1851 года, ранним утром, на всех улицах Парижа, на каждом углу можно было прочесть следующее объявление:

ИМЕНЕМ ФРАНЦУЗСКОГО НАРОДА
ПРЕЗИДЕНТ РЕСПУБЛИКИ

Постановляет:

Статья 1. Национальное собрание считать распущенным.

Статья 2. Восстановить всеобщее избирательное право. Закон от 31 мая считать недействительным.

Статья 3. Французский народ призывается на свои избирательные пункты.

Статья 4. В пределах всего I военного округа объявляется осадное положение.

Статья 5. Государственный совет считается распущенным.

Статья 6. Выполнение настоящего приказа возлагается на министра внутренних дел.

Елисейский дворец, 2 декабря 1851 года.

Луи-Наполеон Бонапарт.


В то же самое время Париж узнает, что в эту ночь пятнадцать народных депутатов, пользующихся правом неприкосновенности, арестованы на дому по приказанию Луи-Наполеона Бонапарта.

II Полномочия представителей народа

Те, кто 20 декабря 1848 года в качестве депутатов народа приняли присягу, данную народу, а еще более те, кто, дважды облеченные доверием народа, принимали эту присягу как члены Учредительного собрания и присутствовали при нарушении ее как члены собрания Законодательного, взяли на себя вместе с депутатским мандатом два обязательства.

Первое — в день, когда присяга эта будет нарушена, подняться и, не щадя себя, не считаясь ни с численностью, ни с силами врага, грудью защищать суверенитет народа, пуская в ход любое средство, дабы одолеть и сокрушить узурпатора, любое оружие, начиная с закона, внесенного в кодекс, и вплоть до булыжника, вывороченного из мостовой.

Второе — вступая в эту борьбу со всеми ее превратностями, быть готовым и к изгнанию со всеми его бедствиями; призывать к ответу предателя, всякий раз напоминая ему о его присяге; забыть свои личные несчастья, свои личные горести, гонимую, разрушенную семью, разоренное имущество, прежние привязанности, собственное свое сердце, обливающееся кровью, и самих себя — и чувствовать отныне одну только рану, рану Франции; призывать правосудие; не знать ни отдыха, ни покоя, не уступать, быть беспощадным; схватить гнусного коронованного клятвопреступника если не рукою закона, так клещами истины, раскалить докрасна в огне истории каждую букву его присяги и выжечь ее у него на лбу!

Пишущий эти строки принадлежит к числу тех, кто 2 декабря сделал все, чтобы выполнить первое из этих двух великих обязательств; выпуская в свет эту книгу, он выполняет второе.

III Счет предъявляется

Пора проснуться человеческой совести.

Со 2 декабря 1851 года, с того дня, как осуществился предательский замысел, гнусное, мерзкое, отвратительное преступление, преступление немыслимое, если подумать, в каком веке оно совершено, празднует победу и торжествует; оно возводит себя в систему, распускается пышным цветом, диктует законы, издает приказы, объявляет себя покровителем общества, религии, семьи, протягивает руку королям Европы — и они пожимают ее, — называет их: «мой брат», «мой кузен». Никто не спорит с тем, что это — преступление, даже те, кто пользуется им в своих интересах и живет им: они говорят только, что оно было «необходимо»; не спорит с тем, что это — преступление, даже тот, кто его совершил: он говорит только, что ему, преступнику, оно «прощено». Это преступление соединяет в себе все преступления сразу: предательство — в замысле, нарушение присяги — в исполнении, злодеяние и убийство — в ходе борьбы; хищение, мошенничество и грабеж — после победы. Это преступление влечет за собой как неотъемлемую часть самого себя упразднение законов, нарушение конституционной неприкосновенности, незаконное лишение свободы, конфискацию имущества, массовые ночные убийства, тайные расстрелы, произвол смешанных комиссий, заменивших собою суд, десять тысяч сосланных, сорок тысяч изгнанных, шестьдесят тысяч разрушенных и ввергнутых в отчаяние семей. Все это известно каждому. И что же? Стыдно сказать — об этом преступлении уже перестали говорить; оно здесь, все видят его, осязают и проходят мимо, отправляясь по своим делам; открываются магазины, биржа ведет свою игру, коммерция, усевшись на свои тюки, потирает руки, и скоро мы уже совсем свыкнемся с ним и будем считать, что так и надо. Купец, отмеривающий сукно, не слышит, что метр, который он держит в руке, говорит ему: «А ведь мера-то у нас обманная!» Приказчик, отвешивающий провизию, не слышит, как весы говорят ему: «А ведь гири-то у нас фальшивые!» Поистине удивительный порядок, опирающийся на величайший беспорядок, на отрицание всех прав! Спокойствие, которое держится на беззаконии.

Прибавим, — да, впрочем, это понятно само собой, — что пойти на такое преступление мог только самый наглый, самый гнусный злодей.

И пусть это знают все, кто облачен в судейскую мантию, кто носит перевязь или мундир, все, кто так или иначе служит этому человеку; если они воображают себя слугами государства, пусть не обольщаются: они в шайке разбойника. После 2 декабря во Франции нет больше должностных лиц — есть только сообщники. Пришло время каждому дать себе отчет в том, что он делал и что продолжает делать. Жандарм, арестовавший тех, кого этот аферист, подвизавшийся в Страсбурге и Булони, называет «мятежниками», арестовал блюстителей конституции. Судья, судивший тех, кто сражался в Париже и провинции, посадил на скамью подсудимых приверженцев закона. Офицер, который вез в трюме корабля «осужденных», увозил защитников республики и государства. Генерал в Африке, который держит в тюрьме Ламбессы каторжников, работающих под раскаленным солнцем, терзаемых лихорадкой, копающих раскаленную землю, которая станет их могилой, — этот генерал беззаконно гноит в тюрьмах, истязает и убивает честных людей. Все эти генералы, офицеры, жандармы, судьи повинны в тяжком должностном преступлении. В их руки преданы не просто невинные люди, а герои, не просто жертвы, а мученики!

Так знайте же это, и если у вас еще не хватает мужества взяться за меч, поспешите хотя бы разбить цепи, отомкнуть засовы, отворить понтоны, распахнуть двери темниц.

Восстань, совесть! Пора проснуться, время не терпит!

Если для вас ничего не значат закон, право, долг, разум, здравый смысл, справедливость, правосудие, — подумайте о будущем. Если совесть молчит, пусть поднимет голос ответственность.

И пусть знают все — собственники, пожимающие руку судье, банкиры, чествующие генерала, крестьяне, снимающие шапку перед жандармом, и те, что теснятся в приемной министра и в передней префекта, словно их там держат на привязи, и все простые, нечиновные граждане, посещающие балы и банкеты Луи Бонапарта и не замечающие черного флага, который развевается над Елисейским дворцом, — пусть они знают, что подобное бесчестье заразительно; и если даже они не были замешаны в этом злодеянии, они являются его соучастниками морально.

Преступление Второго декабря забрызгало их своей грязью.

Но ослепление сейчас таково, что людям, не склонным размышлять, кажется, будто все спокойно; в действительности же все бурлит. Когда меркнет общественная нравственность, весь общественный строй погружается в зловещую тьму.

Все гарантии исчезают, все точки опоры рушатся.

Отныне нет во Франции ни одного суда, ни одной судебной инстанции, ни одного судьи, которые могли бы вершить правосудие и выносить приговор за что бы то ни было, кому бы то ни было, именем чего бы то ни было.

Какой бы злодей ни предстал перед судом — вор скажет судьям: «Глава государства украл в государственном банке двадцать пять миллионов»; лжесвидетель скажет: «Глава государства принес присягу перед богом и людьми и нарушил ее»; тот, кто сажал невинных людей в тюрьму, скажет: «Глава государства, преступив все законы, арестовал и бросил в тюрьму депутатов суверенного народа»; мошенник скажет: «Глава государства мошеннически захватил полномочия, захватил власть, завладел Тюильри»; фальшивомонетчик скажет: «Глава государства подделал выборы»; грабитель с большой дороги скажет: «Глава государства украл кошелек у принцев Орлеанских»; убийца скажет: «Глава государства расстреливал из ружей и пушек, рубил саблей и убивал прохожих на улицах»; и все вместе — мошенник, фальшивомонетчик, лжесвидетель, грабитель, вор, убийца — воскликнут: «И вы, судьи, пошли и поклонились этому человеку, вы восхваляли его за клятвопреступление и за подлог, прославляли за мошенничество, поздравляли с удачным воровством и благодарили за убийства! Так чего же вы хотите от нас?»

Как видите, положение серьезное. Примириться с таким положением — значит совершить еще одну низость.

Пора, повторяем, пора покончить с этой чудовищной спячкой совести. Нельзя допустить, чтобы после этого ужасного позора — торжества преступления, человечеству пришлось пережить еще более страшный позор: равнодушие цивилизованного мира.

Если же это случится, — История не преминет выступить мстительницей. А теперь долг каждого честного человека — отвратить лицо свое от этой всеразъедающей подлости и, подобно раненому льву, ищущему уединения и скрывающемуся в необозримой пустыне, укрыться в безграничном презрении.

IV Пробуждение наступит

Но этого не случится: пробуждение наступит.

Наша книга ставит себе целью встряхнуть, разогнать эту спячку. Даже и в летаргическом сне Франция не должна попустительствовать этому правительству. Бывают минуты, когда обстоятельства складываются так грозно, что уснуть под этой нависшей над вами угрозой значит умереть.

Прибавим к тому же, что Франция, как это ни странно, до сих пор ничего не знает о том, что произошло начиная со 2 декабря, а если и знает, то очень мало, и в этом ее оправдание. Однако благодаря нескольким мужественным и благородным выступлениям в печати многие факты начали выплывать наружу. Наша книга должна пролить свет на некоторые из этих фактов и, если дозволит провидение, показать их в подлинном виде. Важно, чтобы люди имели хоть некоторое представление о том, что такое Бонапарт. Сейчас, вследствие запрещения собраний, запрещения печати, запрещения слова, запрещения свободы и правды, запрещения, которое позволило Бонапарту совершать все, что угодно, но в то же время сделало недействительными все его мероприятия до единого, включая сюда и пресловутое голосование 20 декабря, — вследствие полного подавления какого бы то ни было протеста и всего, что могло бы пролить свет на события, — ничто, ни один человек, ни один факт, не представляется в своем настоящем виде, не носит своего настоящего имени. Преступление Бонапарта — не преступление: оно называется необходимостью. Предательство Бонапарта — не предательство: оно называется защитой порядка. Грабежи Бонапарта — не грабежи: они называются государственными мероприятиями. Убийства, совершенные Бонапартом, — не убийства: они называются общественной безопасностью. Соучастники Бонапарта — не злодеи: они называются судьями, сенаторами, советниками. Противники Бонапарта — не поборники закона и права: они называются бунтовщиками, демагогами, смутьянами. Для Франции, для всей Европы Второе декабря еще скрыто под маской. Эта книга — не что иное, как рука, протягивающаяся из темноты и срывающая маску.

Так вот, мы покажем, что значит это торжество порядка; мы покажем это правительство, мощное, устойчивое, твердое, сильное, опирающееся на кучку хлыщей, у которых больше амбиции, чем амуниции, на маменькиных сынков и мелких плутов; на бирже его поддерживает еврей Фульд, в церкви — католик Монталамбер; его ценят женщины, которые мечтают стать девками, и мужчины, которые хотят быть префектами; проституция всех видов служит ему оплотом; оно устраивает празднества, назначает кардиналов; носит белый галстук и шапокляк подмышкой, перчатки цвета свежесбитого сливочного масла, как Морни; вылощенное, как Мопа, очищенное, как Персиньи, богатое, элегантное, отмытое дочиста, прибранное, раззолоченное, оно сияет, оно родилось в море крови.

Да, пробуждение наступит!

Да, страна стряхнет с себя это оцепенение, которое для такого народа — позор; и когда Франция очнется, когда она откроет глаза, когда она увидит, что стоит перед нею и рядом с ней, — она в ужасе отшатнется от этого чудовищного злодейства, которое осмелилось соединиться с ней во мраке ночи, с которым она разделила ложе.

И тогда пробьет урочный час.

Скептики недоверчиво улыбаются; они говорят: «Напрасные надежды! Вы считаете, что этот режим — позор для Франции? Пусть так, но он котируется на бирже. Вам не на что рассчитывать. Вы просто поэты и мечтатели, если вы все еще надеетесь. Вы только посмотрите, исчезло все, что знаменовало собой свободу: трибуна, печать, знание, слово, мысль. Еще вчера все это жило, двигалось — сегодня все замерло. И что же? Все довольны; люди приспособляются к этой мертвечине, извлекают из нее выгоду, устраивают свои делишки и живут себе как ни в чем не бывало. Общество продолжает существовать, и даже порядочные люди считают, что все идет прекрасно. Почему вы думаете, что такое положение изменится? Почему вы думаете, что оно окончится? Не стройте себе иллюзий: оно прочно и устойчиво, это наше настоящее и будущее».

Мы в России. Нева скована льдом. На ней строят дома, тяжелые возы движутся по ее спине. Это уже не вода, это камень. Прохожие снуют взад и вперед по этому мрамору, который когда-то был рекой. Вырастает целый город, прокладывают улицы, открывают лавки, продают, покупают, пьют, едят, спят, разводят костры на этой воде; теперь все можно себе позволить. Не бойтесь, делайте, что хотите, смейтесь, пляшите. Лед этот тверже, чем суша. И верно, он звенит под ногами, как гранит. Да здравствует зима! Да здравствует лед! Отныне и навеки! Посмотрите на небо — что это, день или ночь? Мертвенный, тусклый свет влачится по снегу; можно подумать, что солнце умирает.

Нет! Ты не умираешь, свобода! Наступит день, и в тот час, когда этого всего меньше будут ожидать, когда ты будешь совсем забыта, ты воспрянешь, о сияние! И мир увидит твой лучезарный лик, поднимающийся над землей и сверкающий на горизонте. И на весь этот снег, на весь этот лед, на мертвую белую равнину, на воду, превратившуюся в камень, на эту ненавистную зиму ты метнешь твою золотую стрелу, твой пламенный, ослепительный луч! Свет, тепло, жизнь! Слышите вы этот глухой шум, грозный гул в глубине? Это ледоход! Нева вскрылась! Река возобновила свой бег. Живая, радостная, грозная вода сбрасывает ненавистный мертвый лед и крушит его. Вы говорили: гранит. Посмотрите, он разлетается вдребезги, как стекло! Это ледоход, говорю я! Это возвращается истина, и все снова движется вперед, человечество снова пускается в путь, несет, увлекает, подхватывает, тащит, сталкивает, громоздит, сокрушает, давит и топит в своих волнах, как жалкую рухлядь разрушенных лачуг, не только новоиспеченную империю Луи Бонапарта, но и все сооружения, все создания древнего, извечного деспотизма! Смотрите, все это проносится мимо и исчезает навсегда. Вот наполовину затонувший фолиант — это растрепанный свод беззаконий! Вот пошли ко дну подмостки — это трон! Вон еще одни подмостки летят в пучину — это эшафот!

И для того чтобы свершилось это великое низвержение, эта ослепительная победа жизни над смертью, много ли было нужно? Один твой взор, о солнце! Один твой луч, о свобода!

V Биография

Шарль-Луи-Наполеон Бонапарт, сын Гортензии де Богарне, которую Наполеон выдал замуж за Луи-Наполеона, голландского короля, родился в Париже 20 апреля 1808 года. В 1831 году Луи Бонапарт принимал участие в итальянских восстаниях, в одном из которых был убит его старший брат, и пытался опрокинуть папский престол. 30 октября 1835 года он сделал попытку свергнуть Луи-Филиппа. Потерпев фиаско в Страсбурге, Луи Бонапарт, помилованный королем, отправился в Америку, оставив на расправу своих сообщников. 11 ноября он писал: «Король по своему милосердию приказал отправить меня в Америку»; далее он заявлял, что он «чрезвычайно тронут великодушием короля» и что, «конечно, все мы виновны перед правительством, осмелившись поднять против него оружие, но больше всех виновен я». Он заканчивал свое письмо так: «Я виновен перед правительством, но оно поступило со мной великодушно».[4]

Из Америки он перебрался в Швейцарию, в Берн, где назвался капитаном артиллерии и уроженцем города Заленштейна в кантоне Тургау. В связи с дипломатическими осложнениями, вызванными его присутствием, он не решился признать себя ни французом, ни швейцарцем, и ограничился письмом на имя французского правительства, коим он старался рассеять его опасения. В этом письме, датированном 20 августа 1838 года, он писал, что живет «почти в полном уединении», в доме, «где умерла его мать», и что он твердо решил «вести спокойный образ жизни».

6 августа 1840 года он высадился в Булони, пародируя высадку в Канне. Он сошел на берег в маленькой треугольной шляпе на голове,[5] с золоченым орлом на знамени и с живым орлом в клетке, с целым ворохом прокламаций и со свитой в шестьдесят человек — лакеев, поваров, конюхов, переодетых французскими солдатами, в мундирах, купленных в Тампле, с пуговицами 42-го пехотного полка, сделанными на заказ в Лондоне. Он бросает деньги прохожим на улице, размахивает шляпой, подняв ее на острие шпаги, и сам же кричит: «Да здравствует император!» Он стреляет в офицера,[6] попадает при этом в солдата, которому выбивает три зуба, и спасается бегством. Его хватают, находят при нем пятьсот тысяч франков золотом и в банкнотах.[7]

Главный прокурор Фран-Карре, выступая на суде пэров, заявляет ему: «Вы виновны в подстрекательстве к измене, вы раздавали деньги и толкали людей на предательство». Суд пэров присуждает его к пожизненному заключению. Его отправляют в тюрьму в Гам. Там он как будто берется за ум и обретает способность размышлять; он пишет и публикует несколько книг, в которых, несмотря на явное непонимание Франции и нашего времени, все же чувствуется дух демократии и прогресса: «Искоренение пауперизма», «Исследование о сахарной промышленности» и «Наполеоновские идеи», где он изобразил императора поборником гуманизма. В книге, озаглавленной «Исторические фрагменты», он писал: «Я прежде всего гражданин, а потом уже Бонапарт». Уже в 1832 году в книге «Политические мечтания» он называет себя республиканцем.

После шести лет заключения в Гамской крепости Луи Бонапарту удалось бежать, переодевшись каменщиком; он нашел себе приют в Англии. Наступил февраль. Луи Бонапарт приветствовал республику, стал депутатом Учредительного собрания, 21 сентября 1848 года провозгласил с трибуны: «Вся моя жизнь будет посвящена укреплению республики», и выпустил воззвание, которое можно резюмировать кратко: свобода, прогресс, демократия, амнистия, отмена законов о преступлениях и изгнании; 20 декабря 1848 года, избранный пятью с половиной миллионами голосов президентом республики, он присягнул конституции и 2 декабря 1851 года нарушил ее.

За это время он успел уничтожить Римскую республику и восстановить в 1849 году папскую власть, которую он пытался сокрушить в 1831 году. Кроме того, он играл довольно сомнительную роль в темной истории, известной под названием «Лотереи золотых слитков»: за несколько недель до переворота этот золотой мешок стал просвечивать насквозь, и в нем можно было разглядеть руку, весьма похожую на руку Луи Бонапарта.

2 декабря и в последующие дни Луи Бонапарт, представлявший собой исполнительную власть, совершил покушение на власть законодательную, подверг аресту депутатов, разогнал Законодательное собрание, распустил Государственный совет, упразднил Верховный суд, отменил законы, забрал во Французском банке двадцать пять миллионов, осыпал золотом армию, расстрелял картечью Париж, терроризовал Францию; вслед за тем он отправил в изгнание восемьдесят четыре депутата, отнял у принцев Орлеанских имущество их отца Луи-Филиппа, который пощадил его жизнь, установил в пятидесяти восьми статьях под именем конституции деспотизм, заковал в кандалы республику, заткнул шпагой Франции, как кляпом, уста свободе, распродал железные дороги, очистил народные карманы, установил бюджет при помощи указов, сослал в Африку и Кайенну десять тысяч демократов, изгнал в Бельгию, Испанию, Пьемонт, Швейцарию и Англию сорок тысяч республиканцев, поверг в скорбь все сердца и вызвал краску стыда на челе у каждого.

Луи Бонапарт мнит себя восходящим на трон; он не замечает, что он поднимается к позорному столбу.

VI Портрет

Луи Бонапарт — человек среднего роста, хладнокровный, бледный, медлительный; у него такой вид, как будто он не совсем проснулся. Он выпустил в свет, как было сказано выше,[8] довольно ценный труд по артиллерийскому делу и знает все тонкости искусства обращения с пушкой. Он хорошо ездит верхом, говорит, чуть растягивая слова, с легким немецким акцентом. Присущие ему черты фигляра проявились на Эглингтонском турнире. У него густые, скрывающие улыбку усы, как у герцога Альбы, и мутный взгляд, как у Карла IX.

Если судить о нем, не принимая во внимание того, что он называет «необходимыми мероприятиям» или «великими деяниями», то Луи Бонапарт представляет собою вульгарную, пустую, ходульную, ничтожную личность. Те, кого он приглашает к себе летом в Сен-Клу, одновременно с приглашением получают приказ привезти утренний и вечерний туалеты. Он любит блеск, помпу, султаны, позументы и галуны, громкие слова, громкие титулы, все, что блестит и звенит, всякие погремушки власти. Считая себя родственником Аустерлицкой победы, он носит генеральский мундир.

Ему безразлично, что его презирают, ему достаточно видеть почтительные лица.

Будь этот человек на заднем плане истории, он бросил бы на нее тень, на первом плане он выступает грязным пятном.

Европа смеялась над другим континентом, глядя на Гаити, теперь у нее появился этот белый Сулук. Мыслящие люди Европы ошеломлены, и у всех, даже за границей, такое чувство, будто им нанесли личное оскорбление, — ибо европейский континент, хочет он этого или нет, связан с Францией, и все, что принижает Францию, унижает Европу.

До 2 декабря лидеры правой любили говорить о Луи Бонапарте: «Это идиот». Они ошибались. Конечно, это расстроенный мозг, в нем имеются провалы, однако в нем можно различить несколько последовательных мыслей, и довольно связных. Это книга с вырванными страницами. У Луи Бонапарта есть навязчивая идея, но навязчивая идея еще не идиотизм. Он знает, чего хочет, и добивается своего. Наперекор справедливости, закону, разуму, наперекор честности и человечности — наперекор всему, но он добивается своего.

Это не идиот. Это человек другого, не нашего времени. Он кажется нелепым и безумным потому, что таких теперь больше нет. Перенесите его в шестнадцатый век в Испанию, и Филипп II признает его; в Англию — и Генрих VIII улыбнется ему; в Италию — и Цезарь Борджа бросится ему на шею. Или перенесите его хотя бы даже за пределы европейской цивилизации: попади он в 1817 году в Янину, Али Тепелени протянул бы ему руку.

В нем есть что-то от средневековья или Византии. То, что показалось бы совершенно естественным Михаилу Дуке, Роману Диогену, Никифору Ботаниату, евнуху Нарсесу, вандалу Стилихону, Магомету II, Александру VI, Эдзелино Падуанскому, Христиану II, кажется совершенно естественным и ему. Он только забывает или не знает, что в наше время его действия должны пройти сквозь сферу великих веяний человеческой нравственности, рожденных тремя веками просвещения и французской революцией, и что в этой среде его поступки примут свой настоящий вид и предстанут такими, каковы они на самом деле, — чудовищными.

Его приверженцы, — а они у него есть, — охотно проводят параллель между ним и его дядей, первым Бонапартом. Они говорят: «Один совершил переворот 18 брюмера, другой — 2 декабря; оба они честолюбцы». Первый Бонапарт хотел воссоздать новую Западную империю, сделать Европу своим вассалом, подавить континент своим могуществом, ослепить его своим величием, усесться в кресло, а королей усадить на табуреты, он хотел, чтобы история говорила: Немврод, Кир, Александр, Ганнибал, Цезарь, Карл Великий, Наполеон, — быть владыкой мира. Он и был им. Для этого он и произвел переворот 18 брюмера. Этот хочет иметь лошадей и любовниц, хочет, чтобы его называли «монсеньером», словом, он хочет хорошо жить. Для этого он и устроил Второе декабря. Действительно, оба честолюбцы; их можно сравнивать!

Добавим еще, что и этот тоже хочет быть императором. Однако наше сравнение все же несколько хромает, и вот почему: ведь одно дело — завоевать империю, другое — захватить ее жульничеством.

Как бы то ни было, совершенно несомненно, и этого не скроет ничто, даже ослепительный занавес славы и бедствий, на котором начертаны: Арколе, Лоди, Пирамиды, Эйлау, Фридланд, остров св. Елены, — совершенно несомненно, повторяем мы, что Восемнадцатое брюмера — преступление, и Второе декабря еще увеличило это пятно на памяти Наполеона.

Бонапарт охотно разыгрывает социалиста. Он чувствует, что тут ему открывается поле действия, пригодное для его честолюбия. Мы уже говорили, что, сидя в тюрьме, он старался создать себе репутацию демократа. Один факт достаточно характеризует его. Когда он во время своего пребывания в Гаме выпустил в свет книгу «Искоренение пауперизма», книгу, которая как будто ставила своей единственной целью исследовать язву народных бедствий и указать средства ее излечения, он послал этот труд одному из своих друзей с запиской, которую я видел своими глазами: «Прочтите эту работу о пауперизме и скажите, как вы думаете, может ли она принести мне пользу».

Большой талант Луи Бонапарта — его умение молчать.

До 2 декабря у него собирался совет министров, мнивший себя некоей значительной величиной, поскольку он считался ответственным перед Законодательным собранием. Президент председательствовал. Он никогда, или почти никогда, не принимал участия в прениях. В то время как Одилон Барро, Пасси, Токвиль, Дюфор или Фоше держали речь, он «с глубоко сосредоточенным видом, как рассказывал нам один из его министров, делал из бумаги петушков или рисовал человечков на папках с делами».

Прикидываться мертвым — вот на это он мастер. Он безмолвствует, застыв на месте, отвернувшись от своей цели, пока не наступит время действовать. Тут он мгновенно поворачивается и бросается на добычу. Он обнаруживает свои намерения внезапно, неожиданно выскакивая из-за угла с пистолетом в руке, ut fur. [9] А до тех пор — как можно меньше движений. В течение этих трех истекших лет был момент, когда он солидаризировался с Шангарнье, который тоже что-то замышлял. Ibant obscuri, [10] как говорит Вергилий. Франция с некоторой тревогой смотрела на обоих. Что их связывает? Уж не мечтает ли один быть Кромвелем, а другой — Монком? Такая мысль приходила в голову тем, кто их наблюдал. У обоих была одинаковая загадочная манера держать себя, та же тактика неподвижности. Бонапарт не произносил ни слова, Шангарнье не позволял себе ни единого жеста; один не двигался, другой не дышал; казалось, они состязаются, кто лучше изобразит статую.

Впрочем, Луи Бонапарт иногда нарушает молчание. Но тогда он не говорит, он лжет. Этот человек лжет так же, как другие дышат. Он объявляет о каком-нибудь честном намерении, — берегитесь; он уверяет, — опасайтесь; он клянется, — трепещите.

У Макьявелли оказались потомки. Луи Бонапарт — один из них.

Провозгласить какую-нибудь гнусность, которая вызывает всеобщее негодование, тотчас с возмущением отречься от нее, клясться всеми богами, прикидываться честным человеком, — а потом, когда люди перестанут опасаться этой гнусности, ибо все это кажется просто смешным, — осуществить ее. Так он совершил государственный переворот, так он провел проскрипционные законы, так ограбил принцев Орлеанских; так же он будет действовать, когда вторгнется в Бельгию и Швейцарию, да и во всем остальном. Такой у него способ действий: думайте о нем, что хотите, — он этим способом пользуется, находит его удобным, это его личное дело. Его рассудит история.

У него есть свой интимный кружок; он посвящает его в какой-нибудь проект, который кажется не то что безнравственным, — в таких тонкостях там не разбираются, — но неразумным и опасным, опасным для него самого; ему возражают, он слушает, не отвечая, иной раз уступает на два-три дня, потом снова возвращается к тому же и поступает по-своему.

В кабинете Елисейского дворца ящик его письменного стола нередко бывает приоткрыт. Он вынимает из него листок бумаги, читает какому-нибудь министру, — это декрет. Министр соглашается или возражает. Если он возражает, Луи Бонапарт небрежно бросает бумагу в ящик стола, где виднеется целый ворох бумаг — фантазии всемогущего человека, — запирает ящик, кладет ключ в карман и уходит, не сказав ни слова. Министр откланивается и уходит, очарованный таким безоговорочным признанием своей правоты. На другой день декрет появляется в «Монитере».

Иногда за подписью этого министра.

Благодаря такому способу действия он всегда имеет про запас какую-нибудь неожиданность — а это большая сила; не находя в себе самом никакого внутреннего препятствия со стороны того, что у других людей называется совестью, он приводит в исполнение свой замысел наперекор всему, прибегает, как мы уже говорили, к чему угодно и достигает цели.

Иной раз он отступает, но вовсе не из каких-нибудь моральных соображений, а из соображений выгоды. Декреты о высылке восьмидесяти четырех депутатов, опубликованные 6 января в «Монитере», вызвали всеобщее возмущение. Франция была связана по рукам и ногам, но все же она содрогнулась. Второе декабря было еще слишком близко, всякое волнение грозило опасностью. Луи Бонапарт понял это. Через два дня должен был появиться второй декрет о высылке со списком восьмисот имен. Луи Бонапарт распорядился принести ему корректуру «Монитера»; список занимал четырнадцать столбцов официальной газеты. Он скомкал корректуру, бросил ее в огонь, и декрет не был опубликован. Расправа продолжалась без декретов.

В таких делах ему нужны помощники и сотрудники; ему нужны, как он сам выражается, «люди». Диоген искал человека с фонарем в руке; этот разыскивает людей, помахивая банковым билетом. И находит. Сочетание известных душевных свойств создает некую категорию людей, для которых Луи Бонапарт является своего рода естественным центром: они непреодолимо влекутся к нему, повинуясь таинственному закону тяготения, управляющему разумными существами, так же как и космическим атомом. Чтобы предпринять деяние 2 декабря, осуществить и завершить его, ему были необходимы особого рода люди, и они у него были. Ныне он окружен ими; эти люди составляют его двор и его свиту; они прибавляют ему блеска. Некоторые исторические эпохи создают плеяды великих людей, другие эпохи — плеяды негодяев.

Не следует, однако, смешивать эту эпоху — минуту Луи Бонапарта — с девятнадцатым веком; ядовитый гриб растет у подножия дуба, но это не дуб.

Луи Бонапарт добился своего. Отныне в его руках деньги, спекуляции, банк, биржа, кассы, сейфы, а также и все те люди, которым ничего не стоит переметнуться с одной стороны на другую, если для этого нужно всего только перешагнуть через собственную честь. Ему удалось обмануть Шангарнье, проглотить Тьера, сделать Монталамбера своим сообщником, превратить власть в разбойничий вертеп, а государственный бюджет — в доходное поместье. Он пырнул ножом Республику, но Республика подобна богиням Гомера: она истекает кровью, но не умирает. На Монетном дворе чеканят медаль, именуемую «медалью Второго декабря», — в память того, как он хранит верность присяге. Фрегат «Конституция» переименован и называется отныне «Елисейский дворец». Теперь Бонапарт может, когда пожелает, приказать Сибуру помазать его на престол, может сменить свой диван в Елисейском дворце на ложе в Тюильри. А пока что на протяжении этих семи месяцев он выставляет себя напоказ: он произносит речи, празднует победу, председательствует на банкетах, дает балы, танцует, царит, важничает, красуется; он блистает своим безобразием в ложе Французской Оперы, он заставляет величать себя принцем-президентом, он раздает знамена армии и ордена полицейским комиссарам. Когда ему пришлось выбрать эмблему для себя самого, он постеснялся и выбрал орла: скромность стервятника.

VII Вслед за панегириками

Он преуспел. Естественно, что он не испытывает недостатка в славословиях. Панегиристов у него больше, чем у Траяна. Однако поражает одно: среди всех достоинств, которые в нем обнаружили после 2 декабря, и всех похвал, которые ему расточают, нет ни одного слова, которое выходило бы за пределы таких характеристик, как «ловкость», «хладнокровие», «дерзость», «хитрость», «превосходно подготовленная и выполненная операция», «удачно выбранный момент», «строгое соблюдение тайны», «своевременно принятые меры». Превосходно сделанные отмычки — вот что это собственно значит. Все сказанное сводится к этому, за исключением разве нескольких фраз о «милосердии»; но разве не восхваляли великодушие Мандрена, который иногда отбирал не все деньги, и Жана Потрошителя, который иногда убивал не всех путешественников!

Ассигновав Бонапарту двенадцать миллионов, да еще четыре миллиона на содержание замков, сенат, которому Бонапарт ассигновал миллион, поздравляет Бонапарта со «спасением общества», — как в некоей комедии один персонаж поздравляет другого со «спасением кассы».

Что касается меня, то я все еще стараюсь найти в славословиях, расточаемых Бонапарту его наиболее пылкими приверженцами, хотя бы одну похвалу, которая не подходила бы Картушу и Пулайе после ловко сделанного дельца; и я невольно краснею за французский язык и за имя Наполеона, слыша довольно-таки бесцеремонные, достаточно откровенные и в данном случае вполне заслуженные выражения, в которых сановники и духовенство поздравляют этого человека с тем, что он совершил хищение власти со взломом конституции и скрылся в ночной тьме от своей присяги.

Совершив все взломы и кражи, которые и составляют успех его политики, он принял свое настоящее имя, и тогда все узнали, что этот специалист по взлому — «монсеньер». Воздадим должное г-ну Фортулю: он первый обнаружил это![11]

Измерив человека и убедившись, как он ничтожно мал, вы измеряете его огромный успех, и вас невольно охватывает чувство изумления. Вы спрашиваете себя: как же он этого достиг? Разобрав на составные части авантюру и авантюриста, отбросив козырь, которым ему служит его имя и другие обстоятельства, использованные им для своей вылазки, вы не обнаружите ни в самом человеке, ни в его образе действий ничего, кроме хитрости и денег.

Хитрость; мы уже отмечали это основное качество Луи Бонапарта, но не мешает разобраться в нем более подробно.

В воззвании 27 ноября 1848 года он заявил своим согражданам:

«Я считаю себя обязанным поделиться с вами моими чувствами и моими убеждениями. Пусть между вами и мной не будет ничего недоговоренного. Я не честолюбец… Я воспитывался в свободных странах, в школе страданий, я навсегда останусь верным долгу, который будет предписан мне голосами избравших меня и волей высокого Собрания.

Я сочту долгом чести передать по истечении четырех лет моему преемнику укрепленную власть, ничем не нарушенную свободу, подлинные успехи общественного развития».

31 декабря 1849 года в своем первом официальном письме Национальному собранию он писал: «Я хочу быть достойным доверия нации, охраняя конституцию, коей я присягнул». 12 ноября 1850 года в своем втором письме, с которым он должен ежегодно обращаться к Собранию, он говорил: «Если в конституции есть недостатки и опасные неточности, вы вправе открыть на них глаза народу; но я, связанный своей присягой, должен строго держаться в предначертанных ею границах». 4 сентября того же года в Канне он говорил: «Когда повсюду наблюдается рост благосостояния, всякий, кто осмелился бы затормозить этот подъем, посягнув на существующий порядок вещей, поистине был бы преступником». Незадолго до 22 июля 1849 года, в день торжественного открытия Сен-Кантенской железной дороги, он поехал в Гам, бил себя в грудь, вспоминая свою авантюру в Булони, и произнес следующие торжественные слова:

«Теперь, когда я, избранный Францией, стал законным главою этой великой нации, мне не пристало гордиться тем, что я был заключен в тюрьму за преступление против законной власти.

Когда посмотришь, сколько неисчислимых бедствий влекут за собой даже самые справедливые революции, трудно представить себе, как можно решиться взять на себя ужасную ответственность и замыслить переворот. Поэтому я не жалею, что мне пришлось шестилетним заключением искупить здесь мое дерзкое выступление против законов моей родины, и радуюсь, что в тех самых местах, где я когда-то страдал, я могу провозгласить тост в честь людей, которые, независимо от их убеждений, полны решимости уважать законы своей страны».

И, произнося эти слова, он не переставал лелеять, как он потом доказал это, тайную мысль, записанную им в этой самой Гамской тюрьме: «Великие предприятия редко удаются с первого раза». [12]

Около половины ноября 1851 года депутат Ф., сторонник Елисейского дворца, обедал у Бонапарта.

— Что говорят в Париже и в Собрании? — спросил президент у депутата.

— Говорят пустое, принц!

— Но все-таки?

— Да говорят…

— О чем же?

— О перевороте.

— И в Собрании верят этому?

— Как будто бы да, принц.

— А вы?

— Я? Отнюдь.

Луи Бонапарт горячо пожал обе руки Ф. и сказал ему растроганно:

— Благодарю вас, господин Ф.; по крайней мере хоть вы не считаете меня мошенником!

Это происходило за две недели до Второго декабря.

А в это время, и даже в этот самый момент, по признанию сообщника Бонапарта Мопа, уже готовили камеры в тюрьме Мазас.

Деньги — вот другая сила, на которую опирался Бонапарт.

Приведем факты, доказанные юридически на страсбургском и булонском судебных процессах.

30 октября 1836 года в Страсбурге полковник Водре, сообщник Бонапарта, поручает унтер-офицерам 4-го артиллерийского полка «раздать канонирам каждой батареи по два золотых».

5 августа 1840 года, выйдя в море на зафрахтованном им пакетботе «Город Эдинбург», Бонапарт созывает своих слуг, шестьдесят несчастных простофиль, которых он обманул, сказав им, что отправляется в увеселительную экскурсию в Гамбург; взобравшись на одну из своих карет, установленных на палубе, он произносит речь, посвящает слуг в свой проект, тут же раздает солдатские мундиры для этого маскарада и дарит по сто франков на душу. Затем он подпаивает их. Немного разгула не вредит великим предприятиям. «Я видел, — говорит, выступая перед судом в Палате пэров свидетель Гоббс, корабельный юнга,[13] — я видел в каюте много денег. Мне показалось, что пассажиры читают какие-то напечатанные листки… Пассажиры всю ночь пили и ели. Я только и делал, что откупоривал бутылки и подавал закуску». После юнги выступил с показаниями капитан. Следователь спросил капитана Кроу: «Вы видели, что пассажиры пили?» Кроу: «Очень много, я в жизни ничего подобного не видел».[14]

Высадились на берег, встретили таможенную стражу порта Вимрё. Луи Бонапарт с места в карьер предложил начальнику стражи пенсион в 1200 франков. Следователь: «Предлагали ли вы начальнику таможенного поста некоторую сумму денег, если он присоединится к вам?» Принц: «Я предлагал, но он отказался».[15]

Когда он высадился в Булони, у всех его адъютантов — он уже тогда их завел — висели на груди на шнурке, перекинутом через шею, круглые жестянки, полные золотыми монетами; у многих в руках были мешки с мелкой монетой.[16]

Они бросали деньги рыбакам и крестьянам и уговаривали их кричать: «Да здравствует император!». «Достаточно набрать человек триста горлодеров», — сказал один из участников заговора.[17]

Луи Бонапарт обратился к 42-му полку, расквартированному в Булони. Он сказал стрелку Жоржу Кели: «Я — Наполеон; вы получите повышения и ордена». Он сказал пехотинцу Антуану Жандру: «Я — сын Наполеона; мы сейчас отправимся в гостиницу Норд и закажем обед для вас и для меня». Он сказал пехотинцу Жану Мейеру: «Вам хорошо заплатят»; пехотинцу Жозефу Мени: «Вы поедете в Париж, вам хорошо заплатят».[18]

Рядом с ним стоял офицер; держа в руках шляпу, наполненную пятифранковиками, он раздавал их толпившимся вокруг зевакам и говорил: «Кричите: «Да здравствует император!»[19]

Вот как описывает в своем показании гренадер Жофруа попытку привлечь к заговору солдат из его барака, сделанную двумя участниками заговора, офицером и сержантом: «У сержанта в руках была бутылка, а у офицера — сабля». В этом немногословном показании все Второе декабря.

Продолжаем.

«На другой день, 17 июня, мой адъютант докладывает мне о приходе майора Мезонана, который, по моим расчетам, должен был находиться в отъезде. Я ему сказал: «Майор, я думал, что вы уехали». — «Нет, генерал, я не уехал. Я должен передать вам письмо». — «Письмо! От кого?» — «Читайте, генерал!»

Я предложил ему сесть, взял письмо, но когда хотел его распечатать, увидел, что оно адресовано коменданту Мезонану. Я сказал ему: «Дорогой комендант, это письмо вам, а не мне». — «Читайте, генерал!» Я вынимаю письмо из конверта и читаю:

«Дорогой комендант, вы тотчас же должны повидаться с генералом, о котором шла речь; вы знаете, что это человек решительный и на него можно положиться. Вы знаете также, что этого человека я намерен сделать маршалом Франции. Вы предложите ему от меня 100000 франков и спросите, на какого банкира или нотариуса я могу перечислить ему 300 000 франков, в случае если он лишится своего поста».

Я чуть не задохнулся от негодования, перевернул листок и увидел, что письмо подписано: Луи-Наполеон.

…Я вернул письмо коменданту и сказал, что эта дурацкая затея заранее обречена на провал».

Кто это говорит? Генерал Маньян. Где? В Палате пэров. Перед кем? Кто этот человек, сидящий на скамье подсудимых, которого показание Маньяна выставляет в таком «дурацком» виде, человек, к которому Маньян обращает свое «негодующее» лицо? Луи Бонапарт.

Деньги и вместе с деньгами оргии — вот его способ действия во всех трех попытках — в Страсбурге, в Булони, в Париже. Две неудачи, один успех. Маньян, который отказался в Булони, продался в Париже. Если бы 2 декабря Луи Бонапарт проиграл игру, то в Елисейском дворце у него нашли бы двадцать пять миллионов Французского государственного банка, как в Булони у него нашли пятьсот тысяч франков Лондонского банка.

Итак, значит, был все-таки день, когда во Франции — надо привыкнуть говорить об этом спокойно! — во Франции, в этой стране шпаги, стране рыцарей, стране Гоша, Друо и Баярда, был такой день, когда один человек с помощью пяти-шести политических шулеров, мастеров по предательствам и маклеров по части переворотов, развалившись в кресле в своем раззолоченном кабинете, положив ноги на каминную решетку и попыхивая сигарой, установил цену воинской чести, взвесил ее на весах, как товар, как вещь, которую можно продать и купить, оценил генерала в миллион франков, а солдата в двадцать и сказал о совести французской армии: это стоит столько-то.

И этот человек — племянник императора!

Впрочем, этот племянник не отличается гордостью: он умеет приноравливаться к неизбежным превратностям своих авантюр и легко, без всякого возмущения мирится с любой выпавшей ему долей. Пошлите его в Англию, и если для него почему-либо будет выгодно угодить английскому правительству, он не будет раздумывать ни минуты: та самая рука, которая сейчас тянется за скипетром Карла Великого, с величайшей готовностью ухватится за дубинку полисмена. Если бы я не был Наполеоном, я хотел бы быть Видоком.

Все это кажется немыслимым.

Такой человек правит Францией! Мало сказать — правит: владеет ею безраздельно!

И каждый день, каждое утро — декретами, посланиями, речами, всем этим неслыханным фанфаронством, которым он щеголяет в «Монитере», этот эмигрант, не знающий Франции, поучает Францию! Этот наглец уверяет Францию, что он ее спас! От кого? От нее самой! До него провидение делало только глупости; господь бог только и дожидался его, чтобы навести всюду порядок; и, наконец, он пришел! Тридцать шесть лет все, что только существовало во Франции, угрожало ей гибелью: трибуна — пустозвонство, печать — гвалт, мысль — наглость, свобода — вопиющее злоупотребление; он появился и мигом трибуну заменил сенатом, прессу — цензурой, мысль — глупостью, свободу — саблей; и вот сабля, цензура, глупость и сенат спасли Францию!

Спасли, — браво! Но от кого же, опять спрошу я? От нее самой! Так что же, в таком случае, представляла собою Франция? Сборище грабителей, воров, бунтовщиков, убийц и демагогов! Пришлось связать эту одержимую, эту Францию, и Луи Бонапарт надел ей наручники. Теперь она под арестом, на тюремном пайке, посажена на хлеб и на воду, наказана, унижена, связана по рукам и ногам, под надежной охраной; будьте спокойны — господин Бонапарт, жандарм, восседающий в Елисейском дворце, отвечает за нее перед Европой; он знает свое дело; на этой негодной Франции смирительная рубашка, а если только она пошевелится… Но что же означает это зрелище, этот сон, этот кошмар? С одной стороны — целая нация, первая из наций, с другой стороны — один человек, последний из людей; и вот что этот человек сделал с этой нацией! Он топчет ее ногами, смеется ей в лицо, издевается над ней, поносит, оскорбляет, унижает, позорит ее! Он заявляет: «Здесь только я, один я»! Как! В этой стране, Франции, где никто не смел заушить человека, оказалось возможным заушить целый народ! О! Какой невыносимый позор! Всякий раз, как Бонапарт плюнет, все должны вытирать лицо! И чтобы это могло продолжаться! И вы говорите, что это будет продолжаться! Нет! Нет! Всей кровью в наших жилах клянемся — нет, этого не будет! Если это продолжится, тогда, значит, на небе нет бога, а на земле нет более Франции!

Загрузка...