Нам говорят: «Но вы подумайте, ведь все эти факты, которые вы называете преступлениями, это уже «совершившиеся факты» и, следовательно, признанные достойными; все это уже принято, усвоено, узаконено, покрыто и оправдано».
— Принято! Усвоено! Узаконено! Покрыто! Оправдано! Но чем же?
— Голосованием.
— Каким голосованием?
— Семью с половиной миллионами голосов.
В самом деле, был плебисцит, голосование, и семь миллионов пятьсот тысяч голосов сказали «да». Рассмотрим же это.
На опушке леса разбойник останавливает дилижанс.
С ним шайка, готовая на все.
Путешественников больше, чем нападающих. Но они не объединены, не сплочены, они сидят каждый в своем углу и дремлют, они захвачены врасплох, ночью, внезапно, у них нет оружия.
Разбойники приказывают им повиноваться беспрекословно, молча выйти из экипажа и лечь ничком на землю.
Кое-кто пытается сопротивляться. Им приставляют дуло ко лбу и убивают на месте.
Остальные подчиняются и покорно ложатся на землю рядом с мертвецами, перепуганные, онемевшие и сами не краше мертвецов.
В то время как сообщники бандита держат их, прижав коленкой к земле и приставив пистолет к виску, бандит обшаривает их карманы, взламывает их сундуки и забирает все, что там есть ценного.
Очистив карманы, опустошив сундуки и завершив сей государственный переворот, он заявляет:
«Теперь, для того чтобы у меня все было чисто, по закону, вот вам бумага, и в ней написано, что все ваше добро, которое я у вас взял, принадлежит мне, что вы мне его отдали сами. Сейчас каждому из вас дадут перо — и вы, не произнося ни слова, не двигаясь, не вставая, а вот так, как вы лежите…»
Прижавшись к земле, уткнувшись лицом в грязь…
«…протянете правую руку и подпишете вот эту бумажку. Если кто-нибудь пошевелится или окажет слово, получит пулю в лоб. А впрочем, вы свободны».
Путешественники все до одного протягивают руку и подписывают бумагу. Тогда бандит поднимает голову и говорит:
— За меня семь с половиной миллионов голосов!
Луи Бонапарт распоряжается ныне этим дилижансом. Напомним некоторые элементарные правила.
Для того чтобы политические выборы считались действительными, должны быть соблюдены три непременных условия: первое — голосование должно быть свободно, второе — выборы должны быть всесторонне освещены, третье — итог голосования должен быть выражен в абсолютно правильных цифрах. Если хотя бы одно из этих трех условий не выполнено — выборы недействительны. А что же это за выборы, если не выполнено ни одно из этих условий?
Рассмотрим, как соблюдались эти условия.
Первое. Голосование должно быть свободно.
Мы только что показали, с какой свободой проходило голосование 20 декабря. Мы нарисовали достаточно убедительную картину, изображающую эту свободу. Казалось бы, к этому можно было бы ничего и не прибавлять. Пусть каждый из голосовавших припомнит и спросит себя, под каким моральным и материальным давлением опустил он свой бюллетень в урну. Можно привести в пример коммуну Ионны, где на пятьсот семей были арестованы четыреста тридцать человек, являвшихся кормильцами в доме; после этого остальные проголосовали «да». В коммуне Луаре из шестисот тридцати девяти отцов семейств были арестованы или изгнаны четыреста девяносто семь. Остальные сто сорок два проголосовали «да». И то, что происходило в департаментах Луаре и Ионны, происходило по всем департаментам. После 2 декабря в каждом городке появилась своя армия шпионов, в каждом селе, в каждой деревушке — свой доносчик. Голосовать «нет» значило попасть в тюрьму, в ссылку, в Ламбессу. В одном департаменте, рассказывал нам очевидец, тюки бюллетеней со словом «да» развозили на ослах по селам и доставляли в мэрии, и мэр с двумя стражниками раздавал эти бумажки крестьянам. Вот так-то они и голосовали. В Савиньи близ Сен-Мора в день голосования зарвавшиеся в своем усердии жандармы заявили попросту, что тот, кто посмеет голосовать «нет», не вернется ночевать к себе домой. Помощника мирового судьи в кантоне Бушен, Парана-младшего, жандармы упрятали в арестный дом в Валансьене за то, что он уговаривал жителей Авен-ле-Сека голосовать «нет». Племянник депутата Обри (от Севера), увидев, как агенты префектуры на площади Лилля раздают готовые бюллетени с уже проставленным «да», приехал на другой день на ту же площадь и стал раздавать там бюллетени со словами «нет». Его схватили и посадили в крепость.
Что касается голосования в армии, то часть ее голосовала, имея в виду свою личную выгоду. За ними последовали остальные.
О свободе солдатского голосования предоставляем слово самой армии. Вот что пишет солдат 6-го линейного полка, которым командовал полковник Гардеранс де Буас:
«В армии голосование происходило наподобие переклички. Унтер-офицеры, капралы, барабанщики и солдаты выстроились как на проверке, фурьер в присутствии полкового командира и его помощника, батальонного и ротных командиров окликал всех по порядку, и, по мере того как вызванный отвечал: «Здесь!», старший сержант записывал имя. Полковник говорил, потирая руки: «Честное слово, господа, идет как по маслу!» Но в это время один капрал из моей роты подошел к столу, за которым писал старший сержант, и попросил у него перо, чтобы самому написать свою фамилию в графе «нет», которая должна была остаться чистой.
— Как? — вскричал полковник. — Вы представлены к производству в фурьеры при первой же вакансии — и вы оказываете неповиновение своему полковнику в присутствии всей роты? Да если бы еще ваш отказ был просто неповиновением! Но разве вы не понимаете, несчастный, что своим «нет» вы способствуете разложению армии? Вы поджигаете свой родительский дом, подрываете основы всего общества! Вы действуете на руку всякому сброду! Как? X…, я хотел вывести вас в люди, а вы идете на такое дело!
Конечно, бедняга дал себя записать так же, как и все остальные».
Помножьте этого полковника на шестьсот тысяч, и вы получите силу давления, оказанного во всей Франции начальством всех родов — военным, гражданским, политическим, духовным, административным, судебным, таможенным, муниципальным, университетским, коммерческим, дипломатическим — на солдата, на буржуа, на крестьянина. Прибавьте к этому, как уже говорилось выше, мнимую коммунистическую жакерию и действительный бонапартистский террор — запугивание призраками людей слабых и диктаторский нажим на непокорных — два способа, которые правительство применяло одновременно.
Понадобился бы целый том, чтобы рассказать, объяснить и показать все неисчислимые подробности этого чудовищного вымогательства подписей, которое именуется голосованием 20 декабря.
Голосование 20 декабря растоптало честь, инициативу, разум и духовную жизнь нации. Францию пригнали на это голосование, как стадо скотины на бойню.
Второе. Выборы должны быть всесторонне освещены.
Вот основное правило: там, где нет свободы печати, там не может быть и выборов. Свобода печати — это условие, sine qua non [58] для всеобщих выборов. Никакие выборы при отсутствии свободы печати не могут быть признаны действительными. Свобода печати естественно и необходимо предполагает свободу собраний, свободу распространения воззваний и обмена мнений, все свободы, вытекающие из основного и первоочередного права быть полностью осведомленными и хорошо понимать положение вещей, прежде чем голосовать. Голосовать значит управлять. Голосовать значит судить. Можно ли представить себе за рулем слепого кормчего? Можно ли представить себе судью с заткнутыми ушами и выколотыми глазами? Итак, людям должна быть предоставлена полная свобода осведомляться всеми возможными способами, путем опросов, путем печати, слова, обсуждения. Это обязательная гарантия и непременное условие всеобщего голосования. Чтобы сделать дело по-настоящему, надо делать его со знанием и с толком. А без света в потемках ничего сделать нельзя.
Это аксиомы. Все, что вне этих аксиом, представляет собой пустое место.
Посмотрим теперь, руководствовался ли этими аксиомами Бонапарт в своих выборах 20 декабря. Выполнил ли он эти условия — свободы печати, свободы собраний, свободы слова, свободы распространения воззваний, свободы обмена мнениями, свободы опроса? Даже в Елисейском дворце ответят на это взрывом хохота.
Теперь вы сами видите, как обстояло дело со «всеобщим голосованием».
Как! Я ничего не знаю о том, что здесь происходило? Людей убивали, резали, расстреливали, уничтожали, а я и понятия не имел! Конфисковали имущество, пытали, ссылали на каторгу, отправляли в изгнание, а до меня даже ничего не доходило! Мэр и кюре говорят мне: «Люди, которых увозят, — нарушители закона!» Я крестьянин, я пашу землю у себя в деревне; вы запрещаете газету, пресекаете всякое разоблачение, вы не позволяете, чтобы истина дошла до меня, и вы заставляете меня выбирать! Я не вижу ни зги, бреду в потемках, на ощупь! И вы выходите вдруг из мрака с обнаженной саблей в руке и говорите мне: «Голосуй!» И это вы называете плебисцитом!
Еще бы! Голосование «свободное и добровольное», как выражаются правительственные газеты. Все виды мошенничества были пущены в ход на этом голосовании. В некоем поселке мэр, этакий махровый казуист с задатками Эскобара, говорил своим крестьянам: «Если вы будете голосовать «да» — это будет за республику, если будете голосовать «нет» — это будет против республики!» Крестьяне, разумеется, голосовали «да».
Осветим теперь и другую сторону этого гнусного фарса, именуемого плебисцитом 20 декабря. Как ставился вопрос? Был ли предоставлен избирателям какой-нибудь выбор? Была ли предоставлена возможность другим партиям выдвинуть свои принципы? Казалось бы, это уж непременно должен был сделать человек, который отважился на переворот и затеял это странное голосование, ставившее под вопрос основные законы государства. Позволено ли было легитимистам обратиться к своему изгнанному принцу и к старинному гербу с лилиями? А приверженцам Орлеанского дома — к изгнанной семье, возвеличенной доблестной службой двух воинов — герцога Жуанвильского и герцога Омальского, и прославленной этой великой душой, герцогиней Орлеанской? Предлагалась ли народу, — а народ это не партия, это народ, иными словами самодержец страны, — предлагалась ли ему подлинная республика, перед которой всякая монархия исчезает, как тьма перед светом, которая есть неоспоримое и непреодолимое будущее цивилизованного мира, республика без диктатуры, республика согласия, знания и свободы, республика всеобщего голосования, всеобщего мира и всеобщего благосостояния, республика, вдохновляющая народы и освобождающая нации, республика, которая в конце концов, несмотря ни на что и преодолев все препятствия, «овладеет завтра Францией, а послезавтра — всей Европой», как говорил автор этой книги в другом сочинении.[59]
Разве предлагали ему такой выбор? Нет! Вот как организовал дело Бонапарт. На голосование были выдвинуты два кандидата: первый — это Бонапарт, второй — бездна. Франции предоставлено было выбирать. Можно восхищаться ловкостью этого человека, а также его скромностью. Кого противопоставил себе Бонапарт в этой авантюре? Графа Шамборского? Нет. Герцога Жуанвильского? Нет. Республику? Ничуть не бывало. Бонапарт поступил как те хорошенькие креолки, которые, желая оттенить свою красоту, показываются рядом с какой-нибудь уродливой готтентоткой, — он противопоставил себе в качестве конкурента на этих выборах призрак, привидение, социализм в виде Нюрнбергской куклы с когтями, клыками и горящими глазами, Людоеда из сказки про Мальчика с пальчик, вампира из театра Порт-сен-Мартен, гидру из рассказа Терамена, страшного морского змея из «Конститюсьонеля», которого ему с удовольствием одолжили издатели газеты, апокалипсического зверя, дракона, пожирателя детей, гигантского спрута — пугало! При помощи какого-нибудь Руджери Бонапарт осветил это картонное пугало красным бенгальским огнем и заявил ошарашенному избирателю: «Оно или я — выбирай! Выбирай кого хочешь — красавицу или чудовище! Чудовище — это коммунизм, а красавица — это моя диктатура. Выбирай! Середины нет! Или общество будет разрушено, дом твой сожжен, амбар разворован, корова угнана, пашня конфискована, жена изнасилована, дети убиты, вино твое выпито другими, а сам ты съеден заживо вот этой громадною пастью, — или я буду императором! Выбирай! Я или Людоед!»
Перепуганный и растерявшийся, как ребенок, буржуа, невежественный и наивный, как ребенок, крестьянин предпочли Бонапарта Людоеду. Так он победил.
Заметим впрочем, что из десяти миллионов голосующих все же около пятисот тысяч отдали предпочтение Людоеду.
В конце концов Бонапарт получил только семь с половиной миллионов голосов.
И вот так-то — как видите, «свободно» и, как видите, с полной осведомленностью — произведено было то, что Бонапарт любезно называет «всеобщим голосованием». Что же оно выбрало?
Диктатуру, автократию, рабство, деспотическую республику, иго паши для Франции, кандалы на руки каждому, кляп во все рты, молчание, унижение, страх и во главе всего — шпионаж. Вам — одному человеку! — дали всемогущество и всеведение. Сделали этого человека верховным учредителем, единственным законодателем; отныне он альфа права и омега власти. Постановили, что он — Минос, Нума, Солон, Ликург. Сделали его воплощением народа, нации, государства, закона. И на десять лет! Меня, гражданина, заставили проголосовать не только мое низложение, отказ от всех прав, отречение от всего, но и отречение на десять лет вперед от права голосования будущих поколений, которым я не волен распоряжаться, а вы, узурпатор, заставили меня это право узурпировать. Одного этого, кстати сказать, было бы достаточно, чтобы считать недействительным это чудовищное голосование, если бы мы уже не собрали горы улик, доказывающих его беззаконие. Так вот что вы заставили меня сделать! Вы заставили меня проголосовать за то, что все кончено, что ничего больше нет, что народ — это раб. Вы заявляете мне: «Ты самодержец — так возьми же себе господина! Ты Франция — так стань же Гаити». Какое чудовищное издевательство!
Вот он, плебисцит 20 декабря, эта «санкция», как говорит де Морни, это «отпущение», как говорит Бонапарт.
Поистине, в недалеком будущем, через какой-нибудь год или месяц, а может быть, и через неделю, когда все, что мы сейчас видим перед собой, растает как дым, людям станет стыдно, что они хоть на минуту снизошли до того, что стали обсуждать это гнусное подобие голосования, коим называется этот сбор семи с половиной миллионов голосов. И, однако, это единственная точка опоры, единственное основание, единственный оплот беспредельной власти Бонапарта. Это голосование является оправданием для подлецов, щитом для обесчещенной совести. Генералы, сановники, прелаты, всякое преступление, всяческая продажность и сообщничество прячут за этим голосованием свой позор. «Франция высказалась!» — говорят они. Vox populi, vox Dei. [60] Народ проголосовал. Плебисцит покрывает все. Это голосование? Это плебисцит? Можно только плюнуть — и пройти мимо.
Третье. Итог голосования должен быть выражен в абсолютно правильной цифре.
Я в восторге от этой цифры: 7 500 000. Как эффектно она должна была выделяться в тумане 1 января своими трехфутовыми знаками, начертанными золотом на портале Собора Парижской богоматери.
Я восхищаюсь этой цифрой. И знаете почему? Потому что она мне кажется скромной. Семь миллионов пятьсот тысяч! Почему семь миллионов пятьсот тысяч? Этого мало. Никто не препятствовал Бонапарту брать полной мерой. После всего того, что он совершил 2 декабря, он был вправе рассчитывать на большее. В самом деле, кто стал бы к нему придираться? Кто бы мог помешать ему поставить восемь миллионов? Десять миллионов? Любое круглое число? Что касается меня лично, я просто чувствую себя обманутым в своих ожиданиях, я рассчитывал на полнейшее единодушие. Вы скромничаете, господин Переворот!
Как? После всего того, что мы рассказывали, — как человек принес присягу и нарушил ее, был блюстителем конституции и уничтожил ее, был слугой республики и предал ее, был полномочным представителем Верховного собрания и разогнал его; превратил воинский приказ в нож убийцы и заколол им честь армии, превратил знамя Франции в грязную тряпку, чтобы стирать ею всякую грязь и позор; заковал в кандалы генералов армии, действовавшей в Африке; увез в арестантских фургонах депутатов народа, наполнил тюрьмы Мазас, Венсен, Мон-Валерьен и Сент-Пелажи людьми, которые считались неприкосновенными; на баррикаде Права расстреливал в упор законодателя с депутатской перевязью через плечо, высоким и священным символом закона; дал некоему полковнику, которого мы могли бы назвать, сто тысяч франков, чтобы он попрал долг, а каждому солдату отпустил по десять франков в день; израсходовал за четыре дня сорок тысяч франков на водку для каждой бригады, засыпал банковским золотом свой притон в Елисейском дворце и крикнул своим клевретам: «Берите!», убил Адда в его собственном доме, Бельваля в его доме, Дебака, Лабильта, де Куверселя, Монпела, Тирьона де Монтобана — всех в их собственном доме; убивал массы народа на бульварах и в других местах, расстреливал кого попало и где попало, совершил множество убийств, из которых по скромности признал только сто девяносто одно; под деревьями на бульварах устроил кровавые ямы; смешивал кровь младенца с кровью матери, а затем залил все это шампанским, которым поил жандармов, — и когда, совершив все эти гнусности, положив на это столько усилий, он спрашивает народ: «Ты доволен?» — он получает всего лишь семь с половиной миллионов «да». Право же, он зря старался.
Извольте-ка после этого жертвовать собой для «спасения общества». О неблагодарность народная!
На самом же деле три миллиона уст ответили «нет». И кто это только выдумал, будто дикари Южных морей звали французов «уи-уи»? [61]
Поговорим серьезно. Ибо ирония слишком тягостна для этих трагических событий.
Приспешники переворота! Ни одна душа не верит в ваши семь с половиной миллионов голосов.
Будем хоть на минутку откровенны! Признайтесь, что все вы немножко передергиваете, все плутуете. В вашем итоге от 2 декабря вы насчитали слишком много голосов — и недосчитали трупов.
7 500 000! Что это за цифра! Откуда она взялась? Откуда свалилась? Что нам с ней делать?
Семь миллионов, восемь миллионов, десять миллионов — не все ли равно? Извольте, мы на все согласны, но мы всё будем оспаривать.
Вы получили семь миллионов, а сверх того еще пятьсот тысяч — сумма, и к ней еще добавка. Вы огласили эту цифру, принц, вы ее подтвердили клятвенно, но кто это докажет?
Кто подсчитал эту сумму? Барош. Кто собирал бюллетени? Руэр. Кто наблюдал? Пьетри. Кто делал сложение? Мопа. Кто проверял? Тролон. Кто объявлял? Вы сами.
Итак, подлость считала, низость собирала, плутовство наблюдало, жулик складывал, шулер проверял, а обманщик объявлял.
Превосходно.
Засим Бонапарт поднимается на Капитолий, приказывает Сибуру возблагодарить Юпитера, облекает сенат в синюю с золотом ливрею, Законодательный корпус — в синюю с серебром, а своего кучера — в зеленую с золотом, прижимает руку к сердцу и объявляет во всеуслышание, что он — плод «всеобщего голосования», что его «законность» установлена избирательной урной. Урна эта — просто цилиндр фокусника.
Итак, мы заявляем, заявляем без всяких околичностей, что 20 декабря 1851 года, ровно восемнадцать дней спустя после 2 декабря, Бонапарт запустил руку в совесть каждого гражданина и украл у каждого его голос. Другие тащат носовые платки, а этот вытащил империю. Каждый день за такие проделки полицейский хватает какого-нибудь молодца за шиворот и отправляет его в участок.
Однако оговоримся.
Мы не хотим сказать, что за Бонапарта не голосовала ни одна душа, что никто добровольно не сказал «да», никто сознательно и обдуманно не стоял за этого человека.
Нет. Далеко не так.
За Бонапарта стоял весь чиновный сброд, миллион двести тысяч паразитов нашего бюджета и все, кто к ним примыкает и от них зависит, — интриганы, сомнительные личности, ловкачи, — а вслед за ними изрядная масса тупиц.
За него были господа кардиналы, епископы, каноники, господа приходские священники, господа викарии, господа архидиаконы, диаконы и иподиаконы, господа пребендарии, церковные старосты, пономари, причетники, церковные сторожа и прочие так называемые «благочестивые» люди. Да, мы охотно согласимся, что на стороне Бонапарта были все эти епископы, которые подписываются «Вейо» или «Монталамбер», все эти благочестивцы, драгоценнейшая и древняя порода, сильно выросшая и увеличившаяся в числе с 1848 года, так испугавшего собственников; вот о чем они теперь молятся: «О господи! Сделай так, чтобы лионские акции поднялись! Иисусе сладчайший, дай мне заработать двадцать пять процентов на неаполитанских ротшильдовских! Святые апостолы, продайте мои вина! Святые мученики, удвойте мои доходы с жилых домов! Пресвятая Мария, матерь божия, дева непорочная, звезда путеводная, вертоград уединенный, hortus conclusus, взгляни милостиво на мою лавчонку на углу улицы Тиршап и улицы Кенкампуа! О башня из кости слоновой, сделай так, чтобы лавочка напротив прогорела!»
Всерьез и безоговорочно за Бонапарта голосовали: категория первая — чиновник; категория вторая — простак; категория третья — верующий, он же вольтерьянец-собственник-промышленник.
Скажем прямо, человеческий рассудок, а мозги буржуа в особенности, таит в себе непостижимые загадки. Мы это знаем и отнюдь не собираемся скрывать; начиная с лавочника и кончая банкиром, от мелкого торговца и до биржевого маклера — немалое количество людей из торговых и промышленных кругов Франции, иначе говоря — немалое количество людей, понимающих, что такое человек, заслуживающий доверия, что такое надежно охраняемый оклад, что значит отдать ключ в верные руки, голосовали после 2 декабря за Бонапарта. После этого голосования вы могли бы подойти к одному из этих деловых людей, к первому встречному, и задать ему два вопроса:
— Вы выбрали Луи Бонапарта президентом республики?
— Да.
— А взяли бы вы его к себе кассиром?
— Ну разумеется, нет!
И это называется выборы? Мы повторяем, мы твердим одно и то же и будем повторять это без конца. «Сто раз кричал я одно и то же, — говорит пророк Исайя, — дабы меня услыхали хоть один раз». И это называется выборы, плебисцит, верховный приказ «всеобщего голосования», и он теперь служит прикрытием, основанием власти, патентом на правление вот этим людям, которые сейчас завладели Францией и хозяйничают в ней, командуют, распоряжаются, судят и царствуют, запустив руки по локоть в золото и стоя по колено в крови!
Чтобы покончить с этим вопросом и больше уж не возвращаться к нему, сделаем уступку Бонапарту, не будем придираться. Его выборы 20 декабря проходили свободно, они были всесторонне освещены, все газеты печатали что хотели, — кто это сочинил, будто все было наоборот? Клеветники! Всюду были открытые предвыборные собрания, стены были сплошь покрыты воззваниями и прокламациями, прохожие на улицах и бульварах Парижа взметали ногами груды белых, синих, желтых, красных бюллетеней; кто хотел — выступал, кто хотел — писал; цифра, показывающая результат голосования, совершенно правильна, и считал вовсе не Барош, а Барем; Луи Блан, Гинар, Феликс Пиа, Распайль, Коссидьер, Торе, Ледрю-Роллен, Этьен Араго, Альбер, Барбес, Бланки и Жан были сверщиками, они-то и объявили эти семь с половиной миллионов голосов. Отлично! Допустим все это. А дальше? Что же заключает из этого зачинщик переворота?
Что он заключает? Он потирает руки, ему больше ничего не надо, с него хватит, он заключает, что все отлично, что все кончено и завершено и больше говорить не о чем, что он оправдан.
Постойте!
Свободное голосование, подлинная цифра — это только материальная сторона дела, но есть еще моральная сторона. Как! Разве есть еще какая-то моральная сторона? О да, принц, и это самая существенная, самая важная сторона всего этого спорного вопроса о Втором декабря. Рассмотрим ее.
Прежде всего, господин Бонапарт, вам следовало бы хоть немного познакомиться с тем, что такое человеческая совесть.
Есть на свете две вещи, которые называются добро и зло. Для вас это новость? Придется вам объяснить: лгать — нехорошо, предавать — дурно, убивать — совсем скверно. Мало ли, что оно полезно, — это запрещено. Вы спрашиваете — кем запрещено? Мы это объясним вам в дальнейшем, а пока продолжаем. Человек, — надо вам знать и эту его особенность, — есть существо мыслящее, свободное в этом мире, ответственное — в другом. Сколь ни удивительной покажется вам эта странность, но человек создан не только для того, чтобы наслаждаться, чтобы ублаготворять все свои фантазии, потворствовать своим прихотям, топтать все, что ни встретится на пути, — былинку или собственное честное слово, — пожирать все, что ни подвернется, когда он голоден. Жизнь вовсе не его добыча. Так, например, ради того, чтобы сойти с нуля и подняться до миллиона двухсот тысяч франков в год, не дозволено приносить клятву, которую не намерен сдержать, а ради того, чтобы от миллиона двухсот тысяч франков перейти к двенадцати миллионам, не дозволено попирать конституцию и законы твоей страны, обрушиваться предательски на полномочное Верховное собрание, расстреливать Париж, отправлять на каторгу десять тысяч граждан, а сорок тысяч высылать. Я стараюсь объяснить вам эти непонятные для вас правила. Разумеется, очень приятно нарядить в белые шелковые чулки своих лакеев, но ради того, чтобы осуществить эту великую цель, не разрешается уничтожать славу и мысль целого народа, сокрушать трибуну, воздвигнутую для всего цивилизованного мира, препятствовать развитию человечества и проливать потоки крови. Это запрещено. Кем? — повторяете вы, не видя перед собой никого, кто бы вам что-либо запрещал. Терпение! Вы это сейчас узнаете.
Как! Вы возмущены, и я вас вполне понимаю, — когда человеку приходится делать выбор и перед ним с одной стороны его интересы, его честолюбие, успех, его удовольствия, прекрасный дворец в предместье Сент-Оноре, а с другой — стоны и вопли женщин, у которых отнимают сыновей, семей, которых лишили отца, детей, оставшихся без хлеба, народа, у которого конфисковали его свободу, общества, у которого вырвали почву из-под ног — законы; когда у него с одной стороны эти горестные вопли, а с другой — его кровные интересы, неужели ему не разрешается пренебречь этим шумом, предоставить людям возмущаться и кричать, а самому идти напролом, невзирая ни на что, прямехонько туда, где сияет успех, удовольствия и красивый дворец в предместье Сент-Оноре? Что за вздор! И зачем это надо вспоминать, что случилось три или четыре года тому назад, когда-то, где-то, в декабрьский день, когда было так холодно, и шел дождь, и надо было выбраться из скверной гостиницы и устроиться получше? Да, действительно, по какому-то поводу, в каком-то скверно освещенном зале перед восемью или девятью стами легковерных остолопов было произнесено это слово: «Клянусь!» Так неужели же, когда человек задумал «большое дело», он должен тратить время и ломать себе голову над тем, что может получиться для других из его затеи! Раздумывать о том, что кого-то заедят вши в тюрьме, кто-то сгниет на понтонах или издохнет в Кайенне, кого-то заколют штыком, а кого-то расшибут насмерть о камни мостовой, что вот этот окажется глупцом и угодит под расстрел, а те будут разорены, высланы, и что все эти люди, которых разоряют, ссылают, расстреливают, убивают массами, гноят в трюмах и подвергают медленной пытке в Африке, — всё это честные люди, которые исполняли свой долг! И вы думаете, что это может кого-нибудь остановить? Как! У вас есть потребности и нет денег, вы принц, случай дает вам власть в руки, вы пользуетесь ею, вы открываете лотереи, выставляете золотые слитки в пассаже Жуфруа, и все карманы раскрываются сами собой, и вы тащите сколько можете, раздаете своим приятелям и верным сподвижникам, которых надо отблагодарить, — а тут вдруг общественная бестактность суется зачем-то не в свое дело, и эта подлая свобода печати пытается проникнуть в вашу тайну, и правосудие лезет туда же, вообразив, будто это его касается! Так неужели же из-за этого покинуть Елисейский дворец, выпустить власть из рук и сесть дурак-дураком между двумя жандармами на скамью подсудимых в шестой камере! Что вы! Не проще ли усесться на императорский трон? Не проще ли задушить свободу печати? Не проще ли растоптать правосудие, а судей держать под сапогом? Да они ничего против не имеют, они рады стараться. Неужели же это не разрешается? Неужели это запрещено?
Да, монсеньер, это запрещено.
Но кто же мешает этому? Кто не разрешает? Кто запрещает? Господин Бонапарт, можно быть хозяином, получить восемь миллионов голосов за свои преступления и двенадцать миллионов франков на свои развлечения и забавы, завести сенат и посадить туда Сибура, можно иметь армию, крепости, Тролонов, которые будут ползать перед вами на брюхе, и Барошей, которые будут бегать на четвереньках, можно быть деспотом, можно быть всемогущим, — и вот некто невидимый в темноте, прохожий, незнакомец встанет перед вами и скажет: «Этого ты не сделаешь».
Этот некто, эти уста, глаголящие во мраке, которых не видишь, но слышишь, этот прохожий, этот незнакомец, этот дерзновенный — это человеческая совесть.
Вот что такое человеческая совесть. Это некто незримый, повторяю я, но он сильнее армий, он больше числом, чем семь с половиной миллионов голосов, он выше сената, святее архиепископа, он лучше осведомлен в вопросах права, чем Тролон, он властен презреть любой суд, много более, чем Барош, и он говорит вашему величеству «ты».
Познакомимся поближе с этим дивом, о котором вы слышите в первый раз.
Да не мешало бы вам узнать и вот еще что, господин Бонапарт: человек отличается от скотины тем, что обладает понятием добра и зла, того самого добра и зла, о которых я вам только что говорил.
Вот пропасть, которая разделяет их.
Животное — это существо, законченное в самом себе. А величие человека именно в том, что он — существо незавершенное, в нем есть много такого, что позволяет ему ощущать себя за пределами конечного, постигать нечто и в самом себе и за пределами своего «я». Это нечто, находящееся и в самом человеке и вне его, представляет собой загадку. Если пользоваться беспомощными людскими определениями, которые постоянно сменяются и поэтому никогда не могут охватить больше одной стороны явления, — это мир духовный. Человек обретается в духовном мире так же, как в мире вещественном, и даже больше. Он живет в том, что он чувствует, больше, чем в том, что видит. Как бы ни угнетала его природа, ни преследовали желания, как бы ни манило наслаждение, ни донимал животный инстинкт — какое-то постоянное стремление к иной сфере неудержимо подхватывает его и уносит прочь, за пределы его природы, за пределы желаний, наслаждений и животных инстинктов. Всегда и всюду, ежеминутно предстает перед ним видение высшего мира, этим видением наполнена его душа, оно руководит его поступками. Он не чувствует себя завершенным в этой земной жизни. Он носит в душе некий таинственный образец мира прошедшего и мира будущего, мира совершенного, с которым он постоянно и невольно сравнивает этот несовершенный мир, и самого себя, и свои слабости, и свои влечения, и свои страсти, и свои поступки. Когда он чувствует, что приближается к этому идеальному миру, он радуется; когда он чувствует, что удаляется от него, он грустит. Он всем своим существом знает, что на свете нет ничего бесполезного, ничего лишнего, что все имеет свои причины и свои следствия. Правое и неправое, добро и зло, достойные и дурные поступки — все поглощает бездна, но ничто не исчезает, а переходит в вечность, чтобы стать наградой или карой для тех, кто совершил эти дела. После смерти дела человека не пропадают — им подводится итог. Исчезнуть, потеряться, превратиться в ничто, перестать существовать — столь же невозможно для атома духовного, как и для атома материального. Вот откуда возникло в человеке это великое и двойственное чувство свободы и ответственности. Человеку дано быть добрым или злым. Расплачиваться он будет потом. Он может быть виновным, и, — что самое удивительное и на чем я настаиваю, — в этом-то и заключается его величие. С животным ничего подобного быть не может. У него нет ничего, кроме инстинкта: он пьет, когда его мучит жажда, ест, когда голоден, в свое время плодится, засыпает с заходом солнца, просыпается с рассветом, или, если это ночной зверь, как раз наоборот. У животного есть только очень смутное «я», не озаренное никаким нравственным светом. Весь его закон, повторяю, это инстинкт. Инстинкт — это нечто вроде рельс, по которым роковая природа увлекает животное. Нет свободы — значит, нет ответственности, следовательно, нет никакой другой жизни. Животное не делает ни добра, ни зла, оно не ведает ни того, ни другого. Тигр — существо невинное.
Может быть, вы так же невинны, как тигр?
Иной раз хочется думать, что вы, так же как тигр, не чувствуете внутреннего предостережения и потому, так же как он, лишены ответственности.
Нет, правда, бывают минуты, когда мне вас жаль. Кто знает? Может быть, вы просто какая-то злосчастная слепая сила.
Господин Луи Бонапарт, вам чуждо понятие добра и зла. Быть может, вы единственный человек во всем человечестве, лишенный этого понятия. В этом ваше преимущество над человеческим родом. Поистине — вы страшное существо. Говорят, в этом-то и заключается ваш гений. Я готов признать, что во всяком случае в данный момент это составляет ваше могущество.
Но знаете ли вы, что проистекает из такого рода могущества? Действие — да, но не право.
Преступление пытается обмануть историю, скрыть свое настоящее имя, оно является и говорит: «Я — успех». Нет, ты — преступление.
На голове у вас корона, на лице маска. Долой маску! Долой корону!
Напрасны все ваши старания, все ваши воззвания к народу, ваши плебисциты, ваши голосования, ваши бюллетени, ваши подсчеты, ваши сверочные комиссии, объявляющие итог, ваши красные и зеленые флажки с цифрой из золоченой бумаги 7 500 000! Вам не поможет бутафория. Есть вещи, насчет которых нельзя обмануть всеобщее чувство. Человеческий род в целом — честный человек.
Даже ваши приближенные — и те осуждают вас. Нет ни одной души среди вашей челяди, и той, что ходит в галунах, и той, что расшита золотом, — среди холуев из конюшни и холуев из сената нет ни одного, кто бы не говорил шепотом того, что я говорю громким голосом. То, что я объявляю во всеуслышание, они шепчут на ухо, вот и вся разница. Вы всемогущи, перед вами гнут спину, и только. Кланяются — с краской стыда на лице.
Чувствуют себя хамами, но знают, что вы подлец.
Так вот, поскольку вы сейчас ведете облаву на так называемых «декабрьских бунтовщиков», спустили на них вашу свору, специально для этого поставили Мопа и учредили министерство полиции, я выдам вам эту бунтовщицу, эту мятежницу, эту смутьянку: это совесть каждого.
Вы раздаете деньги, но их берет рука, а отнюдь не совесть. Совесть! Занесите и ее в ваш проскрипционный список, пока еще не поздно. Это упрямая противница, непримиримая, неподатливая, стойкая, она везде заводит смуту. Изгоните ее вон из Франции. Тогда вы будете спокойны.
Хотите знать, как она отзывается о вас даже среди ваших друзей? Хотите знать, как выразился некий достойный кавалер ордена Людовика Святого, восьмидесятилетний старец, великий противник всех «демагогов» и ваш сторонник, голосуя за ваше Второе декабря? «Это негодяй, — сказал он, — но это необходимый негодяй».
Нет! Необходимых негодяев не существует! Преступление никогда не может быть полезным! Никогда не может быть добра от преступления! Общество, спасенное предательством, — какое кощунство! Пусть это проповедуют архиепископы. Ничто доброе не может опираться на зло. Справедливый бог не обречет человечество на необходимость прибегать к негодяям. Необходимы в мире только справедливость и истина. Если бы этот старик поменьше думал о жизни и побольше о своей кончине, он понял бы это. Удивительно слышать такие речи от старца, ибо свет божий озаряет души, которые приближаются к могиле, и открывает им правду.
Никогда право и преступление не сходятся. Если бы они соединились, слова человеческой речи изменили бы свой смысл, очевидность перестала бы существовать, и общество погрузилось бы во мрак. Иногда бывали в истории краткие мгновения, когда преступление приобретало силу закона, но всякий раз это приводило к потрясению всех устоев, на которых зиждется человеческое общество. «Jusque datum sceleri!» [62] — восклицает Лукан, и этот стих проходит через всю историю, словно вопль ужаса.
Итак, по признанию ваших избирателей, вы — негодяй. Я снимаю эпитет «необходимый». Пожалуйста, выпутайтесь из этого положения.
Ну что ж, скажете вы: об этом именно и идет речь — всеобщее голосование отпускает все грехи.
Это невозможно.
Как невозможно?
Да. Невозможно. И я вам сейчас докажу это.
Вы были артиллерийским капитаном в Берне, господин Луи Бонапарт. Следовательно, вы немножко знакомы с алгеброй и геометрией. Вот несколько аксиом, о коих вы, вероятно, имеете некоторое представление.
Дважды два — четыре.
Прямая линия есть кратчайшее расстояние между двумя точками.
Часть меньше целого.
А теперь пусть ваши семь с половиной миллионов голосов заявят, что дважды два — пять, что прямая есть наидлиннейшее расстояние между двумя точками, что целое меньше своей части; пусть это заявят восемь миллионов голосов, десять миллионов, сто миллионов голосов — и вы не сдвинетесь ни на шаг.
Так вот, вас, может быть, это удивит, но совершенно так же, как существуют аксиомы в геометрии, существуют аксиомы в честности, в порядочности, в справедливости, и нравственная истина так же мало зависит от голосования, как истина алгебраическая.
Проблема добра и зла не разрешается всеобщим голосованием. Голосование не может сделать ложь правдой и несправедливое справедливым. Человеческую совесть не ставят на голосование.
Теперь вам ясно?
Вы видите этот светильник, маленький, тусклый огонек, что горит в углу, еле заметный в темноте? Посмотрите на него, полюбуйтесь им. Он еле виден, он горит уединенно. Заставьте дунуть на него семь с половиной миллионов ртов разом — вы не потушите его. Вам даже не удастся поколебать это пламя. Пустите на него ураган. Пламя будет все так же, чистое и прямое, подниматься к небу.
Этот светильник — совесть.
И ее пламя в ночи изгнания освещает бумагу, на которой я сейчас пишу.
Итак, каковы бы ни были ваши цифры, выдуманные или настоящие, вырванные силой или нет, правильные или подложные, это не так важно; все те, что живут, устремив взор к справедливости, считают и будут считать, что злодеяние есть злодеяние, клятвопреступление есть клятвопреступление, что предательство — это предательство, убийство — убийство, кровь — кровь, что грязь есть грязь, а злодей есть злодей и что у того, кто старается изобразить из себя Наполеона в миниатюре, получается сильно увеличенный Ласенер. И так они и говорят и будут говорить это, невзирая на ваши цифры, ибо семь с половиной миллионов голосов ничего не значат по сравнению с совестью честного человека; и будь это десять миллионов, сто миллионов или хотя бы голоса всего рода человеческого, собранные вместе, все равно они ничего не значат по сравнению с этим атомом, с этой крупицей божества — душой справедливого человека; потому что всеобщее голосование, которое в вопросах политических решает все, не имеет никакого касательства к вопросам морали.
А теперь оставим на минуту в стороне, как мы уже говорили выше, все ваши фокусы с голосованием — повязки на глазах, заткнутые рты, пушки на площадях, обнаженные сабли, шпионов, шныряющих всюду, безмолвие и террор, которые ведут избирателя к урне, как злоумышленника в полицейский участок, — оставим все это в стороне и представим себе, как я уже говорил, всеобщее голосование, свободное, подлинное, чистосердечное, добровольное, действительно свободное изъявление воли народа, каким оно и должно быть, — газеты доступны всем, люди и дела всесторонне обсуждены, на всех стенах расклеены воззвания, каждый высказывается свободно, все освещено, выяснено. Такому всеобщему голосованию вы можете предложить вопросы о мире, о войне, о численности армии, о кредите, бюджете, общественной благотворительности, о смертной казни, несменяемости судей, нерасторжимости брака, о разводе, о гражданских и политических правах женщины, о бесплатном обучении, об устройстве общин, о правах трудящихся, об оплате духовенства, свободе торговли, железных дорогах, денежном обращении, колонизации, взимании налогов — любые вопросы, которые оно признает за собой право разрешить, ибо всеобщее голосование может все, оно не может только отречься от своего права. Дайте ему разрешить эти вопросы, и оно разрешит их, конечно не без возможности ошибок, но с той справедливостью, какой может достигнуть сила человеческого ума. А теперь заставьте его решить, хорошо или плохо поступил Жан или Пьер, когда стащил яблоко на ферме. Здесь оно запнется. Здесь оно не сможет вынести решения. Почему? Разве это уж такой мелкий вопрос? Нет, напротив, — он выше его компетенции. Все, что относится непосредственно к организации общества, будет ли это вопрос территориальный, вопрос общины, или, может быть, государства, или родины, — любая политическая, финансовая, общественная проблема зависит от всеобщего голосования и подвластна ему; но самый простой, самый несложный вопрос морали ему не подсуден.
Корабль — во власти океана, звезда — нет.
Говорят, что Леверрье и вы, господин Бонапарт, — единственные два человека, которые верят в свою звезду. Вы поистине верите в свою звезду, вы ищете ее у себя над головой. Так вот, эта звезда, которую вы ищете где-то вовне, у других людей находится внутри их самих. Она озаряет их разум, светит им и ведет их, она позволяет им различать истинные черты жизни, показывает им скрытые во мраке человеческой судьбы добро и зло, справедливое и несправедливое, истинное и ложное, подлость и благородство, прямодушие и измену, добродетель и злодеяние. Эта звезда, без которой душа человеческая — непроглядная тьма, есть нравственная правда.
Будучи лишены этого света, вы впали в заблуждение. Ваши выборы 20 декабря для мыслящего человека кажутся чудовищной наивностью. Вы прибегли к тому, что вы именуете «всеобщим голосованием», чтобы разрешить вопрос, который не подлежит голосованию. Вы не политический деятель, вы преступник. И то, как следует поступить с вами, не имеет ни малейшего отношения ко всеобщему голосованию.
Поистине, это наивность. Разбойник из Абруццких гор, не отмыв рук от крови, запекшейся у него под ногтями, идет к священнику за отпущением грехов; а вы, вы ищете отпущения у голосования. Только вы позабыли исповедаться в своих грехах. И, обратившись к голосованию со словами: «Отпусти мне!», вы приставили ему к виску дуло вашего пистолета.
Нет, неисправимый злодей! Дать вам «отпущение», как вы изволите выражаться, — за пределами власти народной, за пределами человеческой власти.
Слушайте.
Нерон, а он-то в сущности и изобрел общество Десятого декабря, которое он, совершенно так же как и вы, заставлял рукоплескать не только своим комедиям, но даже, как и вы, — своим трагедиям, — Нерон, после того как он пронзил кинжалом чрево родной матери, тоже мог бы устроить свое всеобщее голосование, и оно очень напоминало бы ваше, ибо оно так же не было бы стеснено вольностями печати. Верховный жрец и император, Нерон в присутствии простертых перед ним судей и жрецов мог бы, положив одну из своих окровавленных рук на теплый труп императрицы, а другую подняв к небесам, призвать в свидетели весь Олимп, что он не проливал этой крови, и приказать своему всеобщему голосованию заявить перед лицом богов и людей, что он, Нерон, не убивал этой женщины; его всеобщее голосование, мало чем отличающееся от вашего, с той же осведомленностью и с той же свободой могло бы подтвердить семью с половиной миллионами голосов, что божественный кесарь Нерон, верховный жрец и император, не причинил никакого вреда этой умершей женщине; так знайте же, милостивый государь, Нерон не получил бы «отпущения»: достаточно было бы одного голоса, одного-единственного скромного, безвестного голоса, который поднялся бы из этой глубокой ночи римского владычества и крикнул во мрак: «Нерон — матереубийца!» — и эхо, немолчное эхо человеческой совести, подхватило бы его и передавало до скончания веков от народа к народу: «Нерон убил свою мать!»
Так вот, этот голос, который поднимается во мраке, — это мой голос. Я кричу ныне на весь свет — и не сомневайтесь, совесть всего мира, всего человечества повторяет вместе со мною: «Луи Бонапарт зарезал Францию! Луи Бонапарт убил свою мать!»