Где есть любовь, там нет страдания, которое могло бы сломить человека. Настоящее несчастье — это эгоизм. Если любить только себя, то с приходом тяжелых жизненных испытаний человек проклинает свою судьбу и переживает страшные муки. А где есть любовь и забота о других, там нет отчаяния.
Ф. Э. Дзержинский
Моей жене — помощнику и другу.
Каждое лето в первое воскресенье июля у братской могилы в деревне Юрьево собираются ветераны. О чем разговаривают в этот день на Минщине ветер с тучей, дерево с птицей, камень с бегущим ручьем? О чем молчат курган Славы, монументы и обелиски в лесном партизанском краю?
…Я снова лечу в Минск, город моей молодости. Воздушный лайнер чертит невидимую линию в заоблачной выси.
В сорок четвертом пассажирский поезд от Москвы до Минска шел около полутора суток, самолет покрывал это расстояние почти за четыре часа. Сегодня время пути сократилось втрое. Фронтовыми дорогами и партизанскими тропами этот путь Иван Михайлович Демин прошел за тридцать семь месяцев.
В салоне вспыхнуло сигнальное табло: наш Ту-134, вынырнув над Минском из облаков, заходил на посадку.
Внизу наплывали знакомые очертания МАЗа. Из самолета завод видится городом в городе, с корпусами из стекла и бетона, со своими зелеными аллеями и скверами, подъездными путями и даже улицами: Кузнечной, Прессовой, Инструментальной. Здесь все огромно и действует закон больших чисел, которые итожатся тысячами большегрузных автомобилей.
Сколько времени потребуется, чтобы объехать территорию МАЗа «вкруговую», на машине? Наверное, около часа — кольцевой заводской дороги для этого ведь нет. Просто обойти завод можно, пожалуй, за день. Как-то генеральный директор сказал мне, что после отпуска ему не хватает недели, чтобы полностью войти в ритм и заботы производства. Больше недели — самому Демину… Вот что такое Минский, дважды орденов Ленина и ордена Октябрьской Революции автомобильный завод — головное предприятие объединения «БелавтоМАЗ»!
…Через час после того, как приземлился Ту-134, я вошел в кабинет генерального директора. Одну из его стен почти целиком занимает окно: в него смотрится — будто раскаленный сталеварами — диск солнца. Отчетливо доносится дыхание работающих цехов.
Из-за стола поднялся невысокий большелобый человек, и я позавидовал динамичности его кряжистой фигуры, могучему развороту плеч. Жесты, манеры, взгляд широко и чуть наискосок посаженных глаз — все говорило о том, что Демин привык руководить большим и сложным коллективом, умеет «с лица» читать мысли собеседника. По первому, мимолетному впечатлению он мог показаться суровым до недоступности, но вот в ходе заинтересованного разговора что-то вдруг прорывалось в нем доверительное, и это сразу делало его простым, обаятельным и даже, пожалуй, свойским.
На столе зазвонил аппарат ВЧ. Поговорив с секретарем Центрального Комитета, Демин распорядился подготовить материалы о шефской помощи селу. Потом глянул в открытую форточку:
— Хорошая сейчас пора, сенокос: духмян травами, умыт росами, радостен зоревой песней косарей. А там, глядишь, хлеб поспеет, он только продается дешево, а сюит дорого… Не забыл, как обдает теплом на ветру поле налитой пшеницы? Вышелушишь зерна из колоса на ладонь, отправишь в рот — будто сам от земли благодатной силой нальешься…
Круто повернув разговор, Демин сказал:
— Значит, снова приехал на нашу встречу. Вместе побываем на Варкином поле…
И повернулось в моем сознании колесо времени, в туманной дымке растворился генеральный директор и Герой Социалистического Труда. С такими же седыми висками, но только молодой, двадцатилетний, передо мной стоял Командир.
А за окном все так же размеренно дышали цеха Минского трижды орденоносного партизанского завода, родившегося в последний, победный год войны.
Кто знает главную тайну любви и меру неутоленной ненависти? И где граница между ненавистью и любовью в тебе? В самой жизни вокруг тебя? Как строит жизнь судьбы людей и какова мера ответственности за каждый в них излом?
Если каждый из нас оглянется на прожитые годы, то увидит, что многие черты его характера родились не сами по себе. Их появление — результат воздействия обстоятельств и окружающих людей, которые в разное время и в разных условиях влияют на нас. Особенно если они сыграли в ней большую, а то и решающую роль.
Именно таким человеком стал для многих белорусских партизан, для белорусских автомобилестроителей Иван Михайлович Демин. Не представляю, чтобы кто-нибудь мог не поверить в него, Командира, или мог не поверить ему.
Демин оказался в центре множества человеческих судеб, трагических, а иногда невероятных событий, выстоял в этих событиях сам и помог сохранить достоинство, выстоять другим. Мое авторское, человеческое уважение к нему безгранично.
Но вот поднимаются со страниц этого повествования и становятся рядом с Командиром партизаны, живые и павшие, и все они равняются на Командира, и я люблю каждого из них.
— Бон шанс, камарад! {1}
— Чолем товажишу по брони! Hex беньдзе щенслива твоя доля! {2}
— Их грюссе дих, либе кампфгеноссе! {3}
Плечом к плечу в партизанском строю отряда имени Кутузова стоят француз и поляк, немецкие антифашисты, словаки, австрийцы, бельгийцы.
Война разделила моих героев на павших и живых, опалила судьбы Наташи и Марселя — к ним отношусь я с особенной любовью.
Подпольщицу из Смолевичей Наташу замучили в гестаповской тюрьме. Французского патриота Марселя приговорил к расстрелу германский военный суд.
Заревом пожарищ полыхала на Минщине осень сорок третьего. Бессильные одолеть партизан, фашистские каратели жгли белорусские деревни, уничтожали мирных жителей.
Во Франции гитлеровские оккупанты расстреливали и вешали заложников. На Эйфелевой башне и над Вечным огнем у могилы Неизвестного солдата в Париже развевались фашистские флаги.
Общее горе двух народов сблизило белорусскую подпольщицу и французского рабочего, сплотило в совместной борьбе. В ту осень им исполнилось по двадцать лет.
Наташа и Марсель. Две судьбы в пламени минувшей войны. Какими они были тогда? Смотрю на фотографии сорокалетней давности, читаю письма, слушаю рассказы ветеранов и воочию вижу Наташу и Марселя — молодых, красивых, жизнерадостных.
Не только по нашей стране — по белу свету разбросаны сегодня участники тех военных событий. Но есть у каждого из партизан отряда имени Кутузова домашний адрес Командира и самое больное, самое дорогое место на земле: деревня Юрьево Смолевичского района, на северо-востоке Минщины, в лесном партизанском краю.
В этой деревне, где в блокаду Паликских и Домжерицких болот находился штаб партизанского соединения, покоятся останки павших героев. Переговариваются с ветрами в сквере тополя: их посадили партизаны, заботливо выходили местные пионеры. Часовым застыл над братской могилой гранитный воин с автоматом, на стальных листах, врезанных в тело обелиска, — сотни фамилий.
Вечным сном спят в земле павшие герои, положив под головы зеленые холмы Домжерицких болот и опустив руки в кровавые воды озера Палика. Из разных областей и республик нашей страны, из-за рубежа приезжают поклониться им однополчане: возлагают венки, бродят по тропам воспоминаний, на лесной опушке слушают шелест вековых берез.
А начинается каждая встреча торжественно-траурным митингом, после которого Командир называет фамилии павших героев: идет ежегодная партизанская поверка, и наступает такое молчание, когда замирает ветер, не шелестят тополя и из груди ветеранов, жителей деревни Юрьево не выплескивается ни единого звука: «…а я, забыв могильный сон, взойду невидимо и сяду между вами». И каждый из павших, как аист в небе над обелиском, летит через память своих однополчан:
Комбриг Тарунов…
Комиссар Лихтер…
Евгений Чуянов…
Елена Фальковская…
И оживают каждая фамилия, имя-отчество до боли знакомым человеческим образом. Были у них, павших, последний кусок хлеба, разделенный с кем-то из стоящих у этой братской могилы, последний разговор, последний костер в ночи. Был у каждого павшего последний свой бой, и дружба с каждым из них превратилась в память о друге, который уже давно не знает счастья ходить по земле, видеть солнце и разговаривать с людьми.
Олег Довнарович…
Парторг Ивановский…
Екатерина Мальцева…
Политрук Прочаков…
И снова по людям ходило горе, и пламя взрывов будто полыхнуло по берегам Палика, и потекли в воспоминаниях кровавые воды Гайны, Плиссы, Цны, Березины.
Тяжело и весомо стоит Командир у братской могилы. Чеканит наизусть фамилии однополчан. И после горькой паузы заключает:
— Пали смертью храбрых в боях за свободу и независимость нашей Родины, в борьбе с германским фашизмом.
Последние слова относятся к тем партизанам, которые не были гражданами нашей страны.
На одной из перекличек случилось непредвиденное:
— Товарищ Петер Зеттель… — сказал Командир.
И в тишине отозвалось.
— Я!
Звонкое эхо ударилось о лесной массив и разлетелось десятками осколков, а Командир замолчал, будто душой напоролся на это эхо, как на острие штыка. К братской могиле шагнул красивый стройный мужчина лет сорока. Вытянувшись перед Командиром, щелкнул каблуками:
— Нах бештен внесен унд гевиссен, ауф грунд цвингенден рехтс…
Командир механически перевел с немецкого:
— Чистосердечно и по совести, в силу законной необходимости…
Красивый мужчина в безупречно сшитом штатском костюме набрал полные легкие воздуха, снова щелкнул каблуками и выдохнул с заметным акцентом:
— Под-полкофник немецки народный армия Петер Зеттель!
И дрогнуло лицо седого Командира, когда он, вглядевшись, сказал:
— А ведь похож… Ну точно, похож! Сын Петера?
— Никак-с нет. Племьяник.
Передохнув и немного успокоившись, Командир продолжал перекличку:
— Товарищ Марсель Сози…
В траурную тишину выплеснулся ребячий голос:
— Никак нет! Ну совсем — никак нет!
Строевым шагом из толпы промаршировал рыжий мальчишка в форме красного следопыта и, отсалютовав Командиру, доложил:
— Партизан интернациональной группы отряда имени Кутузова бригады «Смерть фашизму» товарищ Марсель Сози живет в Париже! Красные следопыты Смолевичской средней школы получили от товарища Сози вот это письмо!
Командир глянул на подполковника Зеттеля, на рыжего мальчугана в пионерском галстуке и растерянно сказал:
— Да вы что, ребята… Раньше предупредить не удумали?
И вытер слезу.
Марсель Сози
23 Рю Деларивьер-Лефуллю
92800 Пюто Ивану М. Демину
Париж, Франция СССР, Минск, Автозавод
Дорогой Командир!
Когда я был в партизанском отряде, я научил говорить по-русски, только мало и нет всегда литературно. Я помню это время и никогда не забуду. Вечное спасибо. Я узнал, что есть советская дружба и запомнил партизанский пословица: жив командир — жива и доля, и мы не пропадать.
Я гордый, что мог сражаться бок о бок с советскими народными мстителями на стороне свободы и завоевания общей Победа. Прошу оформить вызов для мой приезд в любимая Белоруссия.
Я благодарен красные следопыты за фотографический изображение школы, где Наташа и я сидел вместе в немецкий арест и откуда мне случилось бегать к партизанам. К несчастью, Наташа не мог бегать, это мой неизлечимый горе потерять очень любимый человека и ничего не изведать о ее трагической судьбе. У меня было больше удачи. Прибывая к партизанам, я не знал одно слово русского языка, но все-таки я мог воевать против наших общих врагов и нашел там настоящую дружбу, оставшись измученным судьбой Наташи.
Сердечный братский привет.
Марсель».
Наташа и Марсель, две судьбы в пламени минувшей войны…
Тогда, осенью сорок третьего, допрашивая арестованного солдата вермахта Марселя Сози в занятом под казарму здании Смолевичской средней школы, следователь немецкой военной контрразведки удивленно спросил:
— Вы граф, маркиз или виконт?
— Я сын железнодорожного рабочего, — ответил Марсель.
— Откуда же у вас эти рыцарские понятия о чести? Зачем вы губите себя, пытаясь спасти от возмездия эту красавицу — партизанского агента? Она арестована гестапо, подвергается особому обращению и скажет все, что знает.
— Мадам Наташа невиновна, — настаивал Марсель. — Во всем случившемся повинен только я.
За время допросов следователь ни разу не повысил голоса, был вежлив и зловеще корректен. А как допрашивали в гестапо, Марсель понял, увидев Наташу на очной ставке. Увидел и содрогнулся, захлестнутый волной жалости и горячей самозабвенной любви.
Ученые вычислили пределы сопротивления материалов. Но есть же пределы и человеческому сопротивлению, границы человеческого терпения! В гестапо истязали далеко за этими пределами и границами. Выдерживали истязания — герои, и каждый такой случай был исключительным.
Как выдержала пытки в гестапо Наташа? Что помогло ей выстоять, переступив границы возможного?..
Причиной рыцарского поведения Марселя на допросах была любовь. Она обострила такие понятия, как совесть, самопожертвование, честь. Эту любовь и эти понятия Марсель сохранил и через сорок лет: поседел он — седой стала его любовь, и мучительным оставалось все это время неведение о судьбе Наташи. После той, последней, самой страшной блокады Паликских болот Марсель считал погибшими и Командира, и всех своих партизанских однополчан. Теперь узнав, что они чудом спаслись, Марсель обращался к Командиру, просил его совета и помощи, потому что больше всего на свете доверял ему.
«Марселю Сози
23 Рю Деларивьер-Лефуллю
92800 Пюто
Париж, Франция
Дорогой Марсель!
Спасибо судьбе, что ты жив. Счастлив этой радостью. Вызов оформлен, приезжай — все наши живые партизаны хотят тебя увидеть. Мертвым поклонишься сам.
У меня предвидится служебная командировка в Париж. Дату вылета телеграфирую.
От Валентины, всех однополчан тебе горячий партизанский привет.
До встречи. Крепко обнимаю.
Иван Демин».
Во Францию генеральный директор Демин летел, чтобы посетить автомобильный завод в Венисье, который, как и его производственное объединение «БелавтоМАЗ», выпускает большегрузные автомобили. Предполагались также деловые встречи на предприятиях и с руководителями фирмы «Ситроен».
Полет до Парижа продолжался четыре часа. Бортпроводница с милой улыбкой предложила конфетку, якобы устраняющую покалывание в ушах при спуске, и сообщила, что забастовали служащие международного аэропорта Орли, из-за чего самолет произведет посадку в Ле Бурже.
Плавно коснувшись посадочной полосы, могучий Ил погасил скорость и, подрулив к зданию аэропорта, остановился между изящной французской «каравеллой» и грузным четырехмоторным «боингом».
Ле Бурже — северные воздушные ворота Парижа. В победном сорок пятом здесь восторженно встречали летчиков полка «Нормандия — Неман», возвратившихся на родину после общей Победы, на подаренных советских Яках.
Демина в аэропорту встречали представитель фирмы «Ситроен» и Марсель Сози.
В первые мгновения встречи Демин отметил про себя и благородную седину в густых волосах, и почти прежнюю стройность рослого и статного Марселя, его усталое, но по-прежнему красивое и выразительное лицо, неторопливые, весомые движения уверенного в себе человека.
И Демина как-то сразу насторожила именно неторопливость этих движений. Тогда, на Минщине, в движениях Марселя преобладали энергия, возвышенность, порыв. Что ж, за столько минувших лет характер у него должен был измениться, и он мог стать совсем не тем, каким Демин знал его раньше. Ведь время не только учит, лечит, но порой и калечит…
— Никакой гостиницы! — категорически заявил Марсель представителю фирмы. — Товарищ Демин — мой партизанский командир — будет жить у меня. Когда-то нам было просторно в землянке, не думаю, что нам будет тесно в моей квартире.
Марсель говорил по-русски, но с акцентом; как в давние военные времена, будто орех он перекатывал во рту и гортанно грыз букву «р». На слове «товарищ» Марсель сделал ударение, и тут же недовольно дрогнули губы представителя фирмы. Дождавшись конца фразы, на правильном, даже слишком правильном русском языке, тот спросил:
— Имеет ли условия для приема уважаемого гостя господин… э… э…
Марсель протянул свою визитную карточку, и у представителя фирмы почтительно вскинулись брови:
— О-о! Господин Сози — известный, почитаемый у нас зодчий, но имеет ли он достаточное свободное время, чтобы…
— О-ла-ла! — засмеялся Марсель, молодо сверкнув глазами, и энергично разрубил ладонью невидимую преграду. — Ну, зачем же столько забот и беспокойства? На время приезда товарища Демина… то-ва-ри-ща Демина! — настойчиво и с удовольствием повторил Марсель, — я взял отпуск и готов его сопровождать по любому ад-ресе… Если господин представитель фирмы, конечно, не будет возражать.
«Господин представитель» не возражал: уточнив время завтрашней деловой встречи, он кольнул взглядом Марселя, деревянно улыбнулся «господину Демину», раскланялся и исчез.
Марсель распахнул дверцу своего нарядного «рено», поинтересовался:
— Ко мне домой или немного посмотрим Париж?
— Сначала — Париж.
От Ле Бурже до центра ехали в густеющем потоке машин. Вокруг аэропорта расположились промышленные предприятия, за ними сказочным разноцветьем заполыхали на плантациях миллионы цветущих тюльпанов: был май, в Париже царствовала весна.
На перекрестках энергично крутили жезлами, свистели полицейские в синих мундирах и цилиндрических фуражках. Но чем ближе к центру, тем чаще и продолжительнее становились остановки: парижские улицы медленно и тяжело пульсировали, пропуская по своим артериям бесконечные, разноплеменные стада автомашин.
Все более отчетливо вырастали устремленные в небо ажурные металлические конструкции Эйфелевой башни — индустриального шедевра прошлого, да и нынешнего веков.
С изящной ловкостью вырулив из потока машин, Марсель притормозил на площади Этуаль и, указав куда-то в сторону Эйфелевой башни, сказал:
— Там, под стометровой часовней Дома инвалидов, в двухсоттонном саркофаге из красного карельского мрамора, подаренного Россией, похоронен Наполеон. А это, вот она, рядом — наша Триумфальная арка, построена в честь побед Наполеона.
Марсель смущенно замолчал: в перечне побед Наполеона значилась и Москва… Как объяснить своему Командиру эту сомнительную запись?
Глаза Марселя прищурились, смешливые морщинки разбежались по лицу:
— А я — не правда ли, забавный парадокс! — воевал в нашем отряде имени фельдмаршала Кутузова, который разгромил французского императора…
Взглядом указав на фасад арки, Демин крутнул головой:
— «Марсельеза» из камня! Я этот барельеф в молодости на картинках видел, а теперь вот воочию разглядываю: «чистый огонь вечной Франции, хранимый «Марсельезой»…»
— Сегодня день смерти Наполеона {4} и солнце будет садиться вон там, точно за Триумфальной аркой. — Немного помолчав, Марсель спросил: — Куда теперь, Командир?
На лице Демина появилась торжественная одухотворенность:
— Пер-Лашез!
Все годы пребывания в партии и будучи уже членом белорусского ЦК, Демин оставался пропагандистом в одном из цеховых рабочих коллективов. Учитывая немалую занятость, его пытались от этой нагрузки освободить, но Демин не соглашался, потому что быть пропагандистом — это его призвание, потребность души, проявившаяся еще с комсомольских и более дальних, пионерских времен. Истоком этого призвания стал доклад о Парижской коммуне, сделанный в Калужской школе-семилетке и на побывке в Хотисине, в кругу семьи и соседей.
Еще тогда, в Хотисине, отец спросил:
— А для чего ты обо всем этом гутаришь?
— Чтобы быть похожим на героев Коммуны! Ну и хочу побывать в Париже, у стены Коммунаров, на кладбище Пер… Ла… Шез.
— Эвон куда хватил! — удивился сосед. — До калужского кладбища тебе побывать — самая дальняя дорога. А ты, недорослый, в Париж!
…Пересекая город с запада на восток, «рено» плавно катился по роскошным Елисейским полям, миновал площадь Конкорд. Справа, за парапетом набережной, навстречу текла Сена — голубое ожерелье Парижа.
Демин и Сози молчали, пружинисто собранные и напряженные. С той поры как они расстались, минули десятилетия, и каждый думал, насколько изменился другой и что в нем осталось от того, военной поры, Ивана, Марселя?
Кивнув направо, через Сену, на остров Сите, Марсель скупо обронил:
— Дворец Правосудия. Нотр-Дам — собор Парижской богоматери.
На набережной Сены, по улицам и площадям роскошными свечами цвели парижские каштаны, ликовали весенние цветы. Автомобиль Марселя продирался на восток в густом потоке других машин.
— Июльская колонна на площади Бастилии… Венсеннский вокзал… Площадь Нации…
Демин молчал, все еще мысленно оставаясь между Хотисином и Парижем. Этот реальный Париж, по которому они сейчас ехали, был прекрасен, но лучше ли он был сказочного и героического города детской мечты?
Машина остановилась, и Марсель, выключив зажигание, сказал:
— Пер-Лашез.
Демин обеспокоенно глянул на Марселя и подумал: «Только бы не стал перечислять знаменитостей, что здесь похоронены, да не подсчитал, упаси боже, сколько тысяч франков стоит нынче место на кладбище — на этом священном кладбище, где за деньги может быть похоронен любой толстосум».
Марсель молча вышел из машины. Подождал Демина. И они, как в строю, единым шагом двинулись к воротам. Левой-правой… Раз-два…
Ворота Пер-Лашез! Когда это было? Демин помнит точно: в последний вечер «кровавой недели», 27 мая 1871 года. Последняя тысяча героев Коммуны заняла оборону за этими вот воротами. Версальцы разбили из пушек ворота, ворвались на кладбище.
Слитно печатая шаги — левой-правой, раз-два, — шли они по аллее. Парижский майский вечер, длинные тени надгробий, ряды могил, высеченные в камни стихи, гранитные и мраморные статуи. Тишина и покой вечности. И шелест молодой зелени на вековых деревьях — некоторые из них стояли здесь еще в такие же весенние дни Парижской коммуны, храня в себе память и шрамы версальских пуль.
И здесь же целуется пара влюбленных, играют между могилами девочка с мальчиком, и кому-то из них бабушка вяжет нарядный свитер. И здесь же — выстрелы и стоны, неравный штыковой бой последней тысячи коммунаров с полками озверевших версальцев.
Выстрелы хлещут по кладбищу вразнобой и очередями, как автоматная пальба гитлеровских карателей в блокаде у озера Палик. И Демин видит здесь, на аллее, версальцев: они кричат по-немецки, и обуты они в подкованные сталью, короткие, с раструбами, немецкие сапоги.
В годы оккупации гитлеровцы опутали колючей проволокой кладбище Пер-Лашез и память Коммуны, но день за днем у разбитых барельефов героев появлялись букеты цветов, будто они сами росли здесь, из этой земли, живые и бессмертные, как душа народа!
Потом капитулировали оккупанты в Париже, был подписан главный акт капитуляции фашистской Германии в Берлине, исчезла навсегда колючая проволока, были восстановлены барельефы расстрелянных коммунаров. И день за днем, как живая память, здесь по-прежнему лежат цветы.
…Сто сорок семь коммунаров из последней тысячи были захвачены версальцами в плен и ожидали своего последнего рассвета, своей последней зари. Одному из них, под честное слово, разрешили попрощаться с матерью, младшими братом и сестрой. Отпуская этого единственного среди взрослых мальчишку, версальский офицер был убежден, что жизнь дороже любого слова и мальчишка не вернется. Но он успел вернуться вовремя, к расстрелу.
Единым шагом: левой-правой, раз-два — идут по кладбищу Пер-Лашез Иван Демин и Марсель Сози.
Они помнят точно: это было утром, 28 мая, когда тишину здесь убивали рваные залпы палачей и падали у этой стены расстрелянные коммунары. А вместе со взрослыми солдатами революции упал в бессмертие юный коммунар. И стало это место мемориалом, стеной Коммунаров.
А рядом кровоточит память последней, второй мировой войны: на вертикальной гранитной стене — надпись: «Равенсбрюк». Под ней — связанные руки. Другой памятник — скала с высеченными ступенями, на которых безжизненно склонился узник с камнем на плече, — посвящен жертвам Маутхаузена. Сюда гитлеровцы вывезли 12500 французов. 10000 остались там навсегда.
С холма Пер-Лашез виден Париж. Если посмотреть в другую сторону, на восток, встанут в нашей памяти 2 230 000 человек. Столько жизней своих сыновей и дочерей отдала Победе Беларусь. Двадцать миллионов — положил на алтарь Победы советский народ.
Иван Демин и Марсель Сози остановились у стены Коммунаров. Помолчали.
Демин откашлялся, крутанул лобастой головой и вполголоса запел «Марсельезу»:
Отречемся от старого мира,
Отряхнем его прах с наших ног!
Нам враждебны златые кумиры,
Ненавистен нам царский чертог…
Так же слитно, как только что шел рядом, запел вместе с Командиром Марсель. Мелодия была одна, но слова они пели разные.
Слова и музыку революционной песни, ставшей гимном Франции, написал военный инженер, поэт и композитор Руже де Лиль. Русский текст «Рабочей Марсельезы» сочинил философ, социолог и публицист, народник Петр Лаврович Лавров.
В едином душевном порыве два поседевших человека пели — на французском и русском языках:
Вперед, вперед, сыны Отчизны!
День славы наступил!
Вставай, подымайся, рабочий народ,
Вставай на врагов, люд голодный!
Потом они вместе еще помолчали, разом поклонились стене Коммунаров и слитно, плечом к плечу, зашагали в обратный путь: левой-правой… Раз-два…
Утром Марсель предложил съездить в Ниццу: море в конце мая уже теплое, можно будет неплохо отдохнуть.
Демин решительно возразил:
— Не могу, друже. Работать я сюда приехал, а не в море плескаться.
На машине Марселя они отправились в департамент Рона, в небольшой городок Венисье, где на заводе фирмы «Берлие» выпускаются большегрузные автомобили, Венисье и молодой город Жодино, на Минщине, в котором построен Белорусский автозавод — побратимы.
Не без удовольствия отметил Демин, что его предприятие в Жодине куда как масштабнее, четче устремлено в будущее. Но, вместе с тем, полезно было бы здесь перенять неумолимо жесткую требовательность к исполнению каждым своих обязанностей. Да и организация отдельных производственных процессов в Венисье и на предприятиях фирмы «Ситроен» тоже представляла известный интерес…
В один из вечеров Марсель спросил:
— У тебя, Командир, мама жива?
Демин потемнел лицом:
— Нет. Любила она меня, младшего, пожалуй, больше других братьев и сестер. А как пришла на меня похоронка, пить-есть почти перестала и вскорости в Обнинске, у старшего брата, угасла.
Ученые точно подсчитали, сколько человек погибло и ранено во второй мировой войне. Но кто и когда расскажет потомкам, какой океан материнских страданий оставила после себя проклятая война…
Марсель вопросительно посмотрел на Демина:
— Моя мама перенесла тяжелую операцию. В моем родном лотарингском городке Саргемин за ней ухаживает сестра Генриетта. Поездка туда займет всего половину воскресенья — мама хочет видеть тебя, Командир: ей девяносто лет…
Среди многих примет нашей земной человеческой общности есть одно вечное, как жизнь, и роднящее нас чувство — неизменная любовь к матери. Не она ли пронзительно смотрит на нас глазами древних икон и в Хотисине, и в готических лотарингских храмах? Это она и сегодня помогает нам надеяться на победу человеческого разума в священной борьбе за сохранение жизни на земле.
Когда Марсель шагнул на крыльцо маленького кирпичного дома под красной черепичной крышей, на его лице появилась почтительная нежная улыбка. Хозяйничала в доме высокая дородная женщина, сестра Марселя, Генриетта. Здороваясь, она совсем как у нас в деревне подала руку лодочкой и первое время робела перед гостем из России.
Зато матушка Мадлен сразу приняла Демина за своего, шутливо спросив:
— Как ты думаешь, Иван, зачем при каждой встрече Марсель желает мне приятной жизни и многих еще веселых дней? Разве может быть веселой — старость и приятной — недалекая смерть?
— У смерти свои часы, — на полном серьезе ответил Демин, — а старость… Если ты не одинок, любим и нужен людям — это приятно и весело. Это хорошо! Помните, у Луи Арагона? «Опять мой сад цветет над Сеной и Уазой…»
— И я цвету по своим возможностям, — согласилась матушка Мадлен. — И потихоньку доживаю свой век, как наши лотарингские шахты и заводы, которые почему-то закрывают предприниматели. Разве могут стать ненужными заводы, веками кормившие тысячи людей? — пожаловалась она Демину и, глянув на старинный портрет Бонапарта на стене, доверительно призналась. — А я по рассказам Марселя думала, будто ты великан! Но ростом ты лишь немного выше Наполеона и значительно шире его в плечах.
После не по-французски обильного сытного ужина матушка Мадлен притомилась и легла на диван отдохнуть, продолжая рассказывать гостю:
— Прапрадед Марселя, капрал наполеоновской старой гвардии Виктор Сози, был участником русского похода, счастливо пережил Бородино и горящую Москву, кошмар отступления и переправу через Березину. Да еще и привез из России перстень, в котором загадочно, как глаз колдуна, мерцал драгоценный камень. Этот перстень в нашей семье передавался из поколения в поколение старшим сыновьям и был на руке Марселя, когда он оказался там же, в России, где воевал и бедствовал его прапрадед Виктор. Семейное предание утверждает, будто перстень приносит счастье и сохранит жизнь тому, кто носит его на руке. Надеясь спасти любимую, этот перстень после очной ставки у следователя Марсель надел на распухший палец Наташи. Она исчезла в гестапо вместе с перстнем, но я уверена, это камень-колдун помогал Марселю, и он вернулся ко мне в Саргемин…
Матушка Мадлен тяжело вздохнула:
— В семье был только один перстень, а сыновей у меня — двое. Младший, Франсуа, похоронен на просторах России, и мы не знаем, где его могила…
Генриетта добавила:
— Да, теперь у нас нет семейной реликвии и мы беззащитны перед ударами судьбы. — Немного помолчав, она тоже вздохнула: — Когда я думаю о судьбе моих внуков, я очень боюсь войны. Боюсь проснуться утром от грохота русских танков, увидеть марширующими на моей улице отряды русских парашютистов или эти… конные орды скачущих казаков…
Прекратив перевод, Марсель возмущенно сказал по-французски:
— Какой стыд! Опять ты повторяешь эту чушь! Сколько раз я тебе говорил, Генриетта…
— Продолжай переводить, — сдержанно попросил Демин. — Иначе мы не сможем понять друг друга.
— Ну и что? — возразила Генриетта. — Ты, мой дорогой брат, так много любил и страдал, увидел так много добра и достойных людей там, в России, что на все происходящее у них сейчас смотришь сквозь розовые очки.
— А вы, не побывав у нас в стране и не видев наших людей, знаете их лучше, чем я и Марсель? — спросил Демин Генриетту.
— Не я одна так думаю, — стояла та на своем. — Разве ты, Марсель, не читаешь газеты? У тебя нет телевизора? Ты слепой и глухой?
Марсель выполнял роль переводчика, и это мешало активно участвовать в разговоре самому. Но тут всегдашнее спокойствие ему изменило: он гневно сказал несколько фраз сестре и сразу же перевел их на русский язык:
— Я видел горящие белорусские деревни и зверски убитых мирных людей. Разве они хотели ту войну? Самое страшное, что мне пришлось наблюдать — это дети, маленькие белорусские дети из сожженных деревень. Они не умели смеяться, никогда не улыбались. Самое страшное — это дети, которые никогда не улыбаются! Сейчас у тех выживших на войне детей — свои взрослые дети. Разве могут они хотеть новой войны?
Генриетта заплакала, продолжая говорить сквозь слезы:
— А в газетах я читаю обратное. По радио, в кино, на экранах телевизоров каждый день, час, минуту я слышу обратное. А у меня маленькие, беспомощные — совсем беспомощные внуки, и я больше всего хочу им счастья, мира: у них в семье и на всем белом свете. Я помню известие о гибели нашего Франсуа там, в России. А сколько мы перестрадали за тебя, Марсель? Сколько переживаний принес тот визит гестаповцев? Я все еще вижу страшные лица повешенных и списки расстрелянных заложников, в которых с ужасом искала отца. Я помню трагедию нашей Орадур, читала о том, что где-то в России имеется Хатынь…
— Я ВИДЕЛ ЗАРЕВО ХАТЫНИ. Я ТАМ ВОЕВАЛ.
Эти слова Демин произнес, не повышая голоса, но сразу же в доме зазвенела тишина, и Демин повторил:
— Я видел зарево Хатыни. И у меня есть внуки. Мой старший внук рассказывал, что на уроке грамматики он изучал спряжение глаголов по поэме нашего белорусского поэта Анатолия Вертинского «Реквием». И есть в той поэме такие слова: «Я иду, ты идешь, а он не идет — он мертвый… Каждый четвертый…» Три березки растут в Хатыни, на месте четвертой — Вечный огонь. В память о каждом четвертом жителе моей Белоруссии, погибшем в ту войну. — Демин горько вздохнул: — Если бы Хатынь у нас была одна, как Орадур… Но только в Белоруссии — сотни таких же трагических Хатыней: на месте многих и сегодня остались пепелища. Только в моей Белоруссии оккупанты сожгли более девяти тысяч деревень! Я спрашиваю: может ли после всего этого мой народ хотеть новой войны? И какая кара должна пасть на головы тех, кто клевещет на мой народ? Разве мы, а не американские каратели через двадцать пять лет после Хатыни уничтожили вьетнамскую Сонгми? Так же, как эсэсовцы убивали Орадур…
Демин шагнул к Генриетте:
— Давайте посмотрим друг другу в глаза — это сильнее того яда, что течет вам в душу с газетных полос и телеэкранов. Посмотрите мне в глаза!
Почувствовав, что наговорила лишнее, Генриетта растерялась и, пытаясь хоть как-то сгладить впечатление от своих слов, миролюбиво заметила:
— Я вижу бога у вас в душе.
— Совесть — бог человека.
И тут Генриетту опять занесло:
— Надеюсь, господин Демин, вы не коммунист?
— Почему?
— Такой обаятельный человек не может быть коммунистом.
— Я коммунист, — просто сказал Демин, — и в этом моя человеческая суть, мой долг и моя гордость. Моя жизнь.
— Тогда почему вы ТАК живете за своим железным занавесом?
Демин, не моргая, смотрел в глаза Генриетте:
— Хотите, пришлю вам вызов, и вы сами увидите, КАК мы живем?
Генриетта совсем растерялась:
— В другой раз. Марсель действительно решился поехать к вам в Россию, а у меня, знаете ли, столько забот…
— Ты поедешь вместе с Марселем. Это говорю я, твоя мать Мадлен! Поблагодари за приглашение и готовься в путь. И помни, Генриетта: твой прапрадед был капралом гвардии Наполеона, но твой дед был коммунаром! Твой отец воевал на бастионах Вердена! Твой брат Марсель в этой последней войне сражался за свободу нашей Франции в рядах белорусских маки!
Слушая голос матушки Мадлен, Демин удивился его громкости и внутренней силе:
— Не ссорьтесь, дети! Подойди сюда, Иван, — позвала матушка Мадлен. — И не надо так строго смотреть на Генриетту: да, она дочь рабочего, но ей улыбнулась судьба — покойный муж Генриетты был весьма состоятельным человеком. Теперь сама Генриетта — весьма состоятельный человек. Поэтому и верит глупостям правых, которые норовят наши послевоенные годы опять превратить в довоенные.
— Верю не только я, — упрямо напомнила Генриетта.
— А это уже серьезно и опасно, — грустно заметила матушка Мадлен. — Я повидала жизнь и знаю: можно до бесконечности дурачить одного и даже тысячу, но долго обманывать народ нельзя.
— Ты устала, мамочка, тебе нельзя волноваться, — забеспокоился Марсель. — А нам пора уезжать.
— Пока я волнуюсь, я живу, — возразила матушка Мадлен. — Ты, русский командир, открыт и тверд, как правда. А правда не может не победить. Наклонись ко мне, Иван, я тебя на прощание поцелую — в память о моем несчастном Франсуа и за моего Марселя, которого ты спас в снегах России.
Последний день командировки Демин проводил на заводе фирмы «Ситроен» в Ольнэсу Буа, под Парижем.
А все-таки мир тесен, порой очень тесен — до нереальности! До встречи за пределами Родины с человеком, кого ты давным-давно зачислил в небытие…
Мишка, по кличке Шакал, — в модном галстуке? Шакал и респектабельный мсье Мишель — одно и то же, один и тот же человек? Да разве после всего, что произошло, можно назвать Шакала человеком? А респектабельного мсье Мишеля — можно?
…Демин был убежден, что связи с Шакалом оборваны и все случившееся в колонне военнопленных и в Борисовском лагере, что было связано с этим негодяем, затерялось и давно растаяло в самом дальнем закоулке памяти.
Но именно в то время и в тех условиях, когда этого никак нельзя было ожидать, те связи вдруг возникли из глубин прошлого. Причем не связь, а именно связи. И вместе с ними появились проблемы, которые, срабатывая как бомбы замедленного действия, обрушились на близких или просто знакомых ему, Демину, людей.
С Мишкой Шакалом все было ясно, и никаких особых проблем вроде бы не возникло. А вот Савелий…
Еще в комсомольской юности, в секции воинствующих безбожников Демин знакомился с текстом священного писания, где сказано, что за грехи своих родителей позор и срам имут дети до двенадцатого колена. А в нашей действительной жизни — какова тяжесть этого позора на глубину хотя бы двух поколений? И можно ли ни в чем не повинным детям, внукам определять меру этого позора и срама лишь тяжестью давнишнего родительского греха? Ведь сама справедливость от этого может перестать быть справедливостью и превратится в мстительную и необузданную жестокость.
Какие же нелегкие, а случается и трагические, это проблемы: дети на войне, дети после войны…
В силу своего положения, волевых качеств и опыта Демин многое и безоговорочно привык решать сам. И в этой возникшей взрывом и неумолимо развивающейся ситуации он сразу определил для себя право во всем разобраться самому и авторитетом своего мнения решить окончательно возникшие проблемы. И ошибся, все еще не ведая о тех событиях, которые связали в тугой житейский узел не только судьбы Наташи и Савелия, но и судьбы его семьи, его детей и внуков. А справедливую меру расплаты в этой трагической истории определила жизнь.
Где началась вся эта круговерть? В боях под Шадрицей, на Украине. В неволе, среди военнопленных. В оккупированных Борисове, Жодине, Смолевичах…
То время, те события давно уже стали памятью. Когда взметнулась она взрывом из прошлого? Через десятилетия, за тысячи километров от тех мест — в Париже, в сборочном цехе одного из предприятий фирмы «Ситроен».
Больше всего в том сборочном Демина заинтересовали роботы: поглощенный их равномерными манипуляциями, он мысленно представил новый сборочный у себя на МАЗе и уже приспосабливал роботы туда, на самые «узкие» участки главного конвейера. Демин был настолько занят этим наиважнейшим делом, что обращенного к себе вопроса не услышал, а при повторении не понял.
Мастер сборочного цеха обращался к Демину и на русском языке — терпеливо, третий раз — повторил вопрос:
— Имеет ли господин Демин возможность поговорить наедине со мной?
— Мсье Мишель Гринье, — представил мастера переводчик фирмы, — исполнительный и добросовестный служащий.
Все еще мысленно занятый роботами, Демин недовольно спросил:
— Зачем поговорить наедине?
— Деревня Шадрица и наша, двести девяносто восьмая стрелковая…
— При чем здесь вы, мсье, и моя дивизия? — удивился Демин.
— Мы вместе сражались в этой дивизии.
До чего же тесен может оказаться мир! Демин кивнул:
— Согласен. Через полчаса. Когда закончится осмотр.
— Спасибо.
Похожие на металлических журавлей, с размеренной последовательностью, по-прежнему совершали роботы свои манипуляции, но Демин почувствовал, что как-то смазалась в сознании отчетливость восприятия всего производственного процесса, исчезла та легкость, с которой процесс затем разбирался на составные части, а безмолвные роботы вдруг разом взбунтовались и не желали занимать предполагаемые места на новом конвейере МАЗа. Один из них даже приспособился подавать снаряды к сорокапятке в бою под Шадрицей, и Демин силился припомнить, кем мог быть там этот респектабельный мсье Мишель. Именно респектабельный! Удобный и элегантный рабочий костюм, модная рубашка, со вкусом подобранный галстук, ровный, в ниточку, пробор и бриолин на поседевших волосах… Ничего русского в мсье Мишеле Демин не заметил и потому представить его в своей стрелковой дивизии под Шадрицей не мог.
Волевым усилием он заставил себя вернуться на главный конвейер, к роботам, и, снова отключившись от всего постороннего, продолжал осмотр. Закончив его, почувствовал на себе внимательный взгляд и, запаковав в памяти вариант решения по роботам на МАЗе, вопросительно глянул на представителя фирмы, после чего тот понимающе наклонил голову:
— Буду ждать у машины.
Демин повернулся к мастеру:
— Слушаю, мсье Мишель.
— Да не Мишель — Грибневич я, товарищ командир пулеметного взвода! Михаил Грибневич. А в Мишеля Гринье меня переделали согласно здешней моде. Помните, как хлебнули мы горюшка с вами по ноздри на тех высотах, под Шадрицей?
Демин, конечно, помнил и Шадрицу, и то, что было после. Это самое «после» непроходимой пропастью легло между ним и респектабельным мастером сборочного цеха.
Спеша заполнить возникшую паузу, мастер вытянул дряблую шею, на которой перекатывался кадык, и опять почтительно напомнил:
— Михаил Грибневич я. Неужто запамятовали?
— А-а, Мишка Шакал, — глухо проговорил Демин. — А я думал, тебя повесили наши либо сам подох: как говорится, собаке собачья смерть… Впрочем, таких, как ты, с собакой сравнивать грешно. Тебе положено другое сравнение.
— Прощенья мне, значит, даже за давностью срока нету?
Демин тяжело посмотрел в бегающие зрачки мсье Мишеля — Мишки Шакала:
— А тех, на этапе, товарищей по плену, кого предал и погубил, по срокам давности ты сумел позабыть?
Видимо, такой поворот разговора мастер предполагал и был к нему готов. Черты его лица опять стали четкими, на скулах заиграл румянец и на губах возникла едкая улыбка:
— А ему, господин Демин, напарнику моему, этот самый срок давности, значит, положен? Ладно, был я в шкуре полицая, но и Савелий носил такой же мундир. Ну, отсидел там сколько-то… Зато сейчас в почете, да еще при ордене боевом, выхваляется. Это мне в точности родственник из Белоруссии отписал. Напарник мой, Савелий, у вас на заводе работает и чем-то подладил товарищу генеральному боссу: квартиру бесплатную вы ему дали, сынков начальничками пожаловали. А мне на чужбине что — французским харчем давиться да слезами свою долю запивать? Мать с тоски по мне в своей деревне померла…
— Со стыда и горя за такого сына померла, — безжалостно уточнил Демин и, выдержав паузу, поинтересовался: — Значит, жив Савелий?
— Говорю же: на вашем заводе работает, и сыновья в начальничках ходют. В священном писании сказано: до двенадцатого колена несут крест вины дети за грехи родителей. Потому я своих детей и не заимел. А Савелий заимел. Где же оно, то проклятие божье на его детей?
Сколько лет с войны минуло, а все-таки вспомнил Демин того Мишку Шакала: не по лицу вспомнил — оно изменилось до неузнаваемости, а по гибким и вкрадчивым движениям, по наклону плеч и головы, на которой выделялись большие оттопыренные уши, по пружинистой вкрадчивости шага, когда тот переступал на месте. Вспомнил: за все это, да за паскудный характер, в пулеметном взводе прозвали Мишку — Шакалом. И это прозвище укоренилось за ним так же прочно, как остается пожизненно на человеке уродливое родимое пятно, которое появилось на нем еще от рождения.
А Мишка-Мишель с истерическим напором жаловался, просил, умолял:
— «Вышкой» у нас на родине назвали расстрел. Да зря я по молодости на коленях перед смертью спасовал — не она самая страшная кара. Не она! Горький хлеб на чужбине, чужой картавый разговор вместо своего родимого слова — пострашнее. Две у меня машины, слышите — две-е! Сяду в любую, до хлебного поля доеду, колос на ладонь положу — не мой это колос, и поле хлебами на ветру не по-нашему, а по-ихнему, по-французскому, шумит. Ни одной нашей березоньки не увидишь — все булонь {5} да булонь, провалиться бы им пропадом! В своем краю, как в раю, а чужой завсегда адом будет…
Но и эта кара не самая страшная. Вы господин — товарищ Демин в бога, конечно, не веруете? А в землю-матушку нашу, прародительницу нашу и начало всех начал — в нее, родимую, вы верите? Вы ж деревенский — верите? С родимой землей все во мне наиглавнейшее. Кабы мог, родимую мою землю я б сердцем целовал, она ж мягчей чужой перины, в ней и помереть — счастье!
Случайно я услыхал, что советский автомобильный босс, господин Демин, к нам по деловому интересу приехал. Без всякой радости помыслилось: на кой мне черт этот бывший взводный? А увидел вас — доброта ваша справедливая припомнилась, и враз меня осенило: только он тебя, Миша, спасти может! Детей у тебя нет, бог за все грехи не дал, женка померла — туда ей и дорога, а годы катятся, и свою последнюю черту впереди уже видать. И самая страшная кара моя — ох, как же она мертвячьим холодом душу студит, — в чужой земле, проклятым своими, одному-одинокому быть похороненным: самая это страшная кара из всех, какие только есть!
Мишка-Мишель вдруг обмяк и, всхлипнув, продолжал:
— Боялся на родине умереть человеком, подохну на чужбине безродным псом. Христом-богом тебя, взводный, молю, до последнего дня тебе благодарственные молитвы возносить буду — похлопочи за меня, смилуйся и пожалей. Любой срок на родной земле за благо приму, с покаянным сердцем приму — похлопочи за меня, взводный, штоб дозволили в родные края с чистосердечным раскаянием вернуться, великодушное прощение умолить и в землю мою смолевичскую по-человеческому упокоиться согласно христианскому обычаю. Как ляжет в нее напарник мой, Савелий, оплаканный сынами-начальничками да малыми внучатами своими. — Мишка-Мишель умоляюще протянул к Демину руки: — Дозволь, товарищ взводный мой командир, в свою землю на упокой лечь! Вместе ее обороняли — похлопочи!
В памяти Демина мелькнули полыхающие огнями «максимы» его пулеметного взвода, кипящее взрывами поле на окраине Шадрицы. А потом — жуткая лагерная тишина, деловитый по ней перестук автоматных очередей, и каравай домашнего хлеба, отброшенный на колючую проволоку немецким солдатским сапогом.
Демин крутнул лобастой головой и пообещал:
— С Савелием и его сыновьями все выясню, как положено разберусь. А что касается тебя… — Демин поднял окаменевшее лицо, взглядом отодвинул от себя Мишку-Мишеля и жестко заключил: — Предателя даже ворон не клюет… Из-за тебя погибли наши товарищи. Поэтому не будет тебе никакого срока давности, и землю, что вместе с людьми предал, родимую нашу землю, тебе не видать!
Позади, на сборке, все так же невозмутимо и плавно манипулировали роботы, похожие на металлических журавлей, и через положенное число минут и секунд с конвейера съезжал очередной «ситроен». А на соседних бульварах цвели сирень и каштаны, весело переговаривалась с ветром свежая зелень листвы.
В Париже царствовала весна.