Вместе с Чернышевыми она приехала на Белорусский вокзал, и Александр Васильевич, гася в себе волнение, сказал:
— Отсюда в теплушках нас повезли на войну… Ответное волнение прозвучало в словах Нины Николаевны:
— Куда с нашего Белорусского вокзала ни отправляйся, — в места героические приедешь, к людям хорошим.
«Так это у нас в стране, — подумала Александра Михайловна. — А какие люди встретятся там?..»
Поезд, которым она ехала в гости к Марселю, имел три названия: «Пятнадцатый скорый», «Москва — Берлин — Париж» и «Восток — Запад — экспресс».
Вагоном-рестораном состав делился на две половины: одна следовала только до Бреста. Вагонам другой половины предстоял еще путь по зауженной «европейской» колее до Варшавы, Берлина, Гамбурга, Хук-Ван-Холланда или Остенда. Три вагона были «парижскими»: через сорок три часа после отправления из Москвы они должны были остановить свой бег на платформе вокзала Гар-дю-Нор.
Вагон Александры Михайловны, как и другие «заграничные», был спальным и отличался от просто купированных большей обтекаемостью и чуть меньшей высотой, а также уютной ухоженностью каждого из десяти купе. Большинство из них звенели веселыми детскими голосами.
— Красные следопыты из Рязани, — доверительно сообщил проводник. — У них там, в Сельцах, формировалась дивизия имени Тадеуша Костюшко. Создали они музей, школьные клубы имени Героев Советского Союза Высоцкого и Анели Кживонь. Побывали на Могилевщине, у поселка Ленине, где польские жолнежи приняли свой первый бой. Восстановили имена, подвиги павших, связались с живыми ветеранами, теперь едут к ним в гости — как победители Всесоюзной викторины школьников «Наш друг — Польша».
Симпатичный проводник лет тридцати с небольшим тепло улыбнулся:
— Дочка у меня — тоже красный следопыт… Вон как шумит ребятня — хорошая у нас будет поездка!
Купе Александры Михайловны было переоборудовано из первого класса во второй, для чего из-под самого потолка на ремнях был опущен дополнительный диван. Минутой раньше сюда зашла седая женщина лет семидесяти, которую Александра Михайловна несколько часов назад видела на Красной площади.
Поздоровавшись, Чернышев обратился к этой женщине:
— Где-то я вас видел… Не вы ли снимались в заключительной серии киноэпопеи «Великая Отечественная»? У Вечного огня на могиле Неизвестного солдата… Роман Лазаревич Кармен мне о вас рассказывал. Вы бываете на учениях таманцев…
— Рядом с этой дивизией воевала на Смоленщине — тогда она еще не была гвардейской…
— Правильно! — оживился Александр Васильевич. — Вы — Мать Солдатская, и с кремлевцами…
— Разве ж легко им на таких постах службу нести?..
Пристроив вещи Александры Михайловны, Чернышев предложил свои услуги седой женщине, но у нее из багажа оказался всего маленький чемодан. Женщина представилась:
— Елизавета Ивановна Алексеева.
На левой стороне жакета у нее были прикреплены пять рядов орденских планок, справа отсвечивал эмалью гвардейский знак.
— Вы тоже в Париж? — спросила Нина Николаевна Чернышева.
— Нет. До Берлина. Дела у меня там — еще с войны. Да вам это ни к чему…
— Мы не фронтовики, — обиженно сказала Нина Николаевна. — Но мы — партизаны!
На широком лице Елизаветы Ивановны засветились большие серые глаза:
— Партизаны — тоже гвардия! Только лесная. На Минщине я вместе с ними воевала…
— И мы на Минщине…
В купе зашла третья попутчица. По-хозяйски огляделась и велела:
— Давай, зятек!
Чернявый мужчина втащил здоровенный чемодан на колесиках. За ним внес чуть меньший и — тоже на колесиках — клетчатую сумку.
— Езжай к семье! — распорядилась попутчица. — Да чтоб по дороге, от дома — никуда! А то приятелей у тебя много…
Пока обживалось купе, Нина Николаевна вышла в коридор, и вскоре вагон запел звонкими детскими голосами:
Ой березы да сосны,
Партизанские сестры,
Партизанские сестры мои…
— Молодец, Соловушка. Сразу общий язык с детьми нашла. Это у нее запросто получается, — удовлетворенно заметил Чернышев.
Под песню и тронулся в путь пятнадцатый скорый, он же «Восток — Запад — экспресс».
— Кто он? Где работает? — спросила о Чернышеве попутчица и, узнав, что в министерстве, усмехнулась: — Тогда понятно, почему его жена в пожилом возрасте с детьми поет… Я бы при таком муже двадцать пять часов в сутки пела!
— А ваш супруг чем хуже? — поинтересовалась Александра Михайловна.
Ростом попутчица была высокая, фигурой — нескладная и неженственная. На мясистом, закаменевше-неподвижном лице у нее как-то отдельно жили проворные и лукавые глаза. Как скоро выяснилось, на слово попутчица была тоже проворной.
— Мой супруг? — поморщившись, переспросила она. — Во-первых, его уже нет. Давно умер. А во-вторых, и от живого мне радостей было с заячий хвост. На фронте, командиром разведроты, в самое пекло лез: в рубцах и дырявый был, как решето. Полдома ему отписала мать, вот и польстилась я сдуру на его трухлявую жилплощадь. В мирной жизни мой Сторожихин тоже поперед всех лез, а чтобы в дом достаток нести, этого он не мог. Двоих детей мне оставил и умер. А больше охотников брать меня в жены не нашлось.
Да, — спохватилась попутчица. — Давайте познакомимся: Анна Денисовна. Заслуженный ветеран войны. Героическая бабушка — так меня все называют.
Слева, где объемистую грудь Анны Денисовны прикрывало добротное шерстяное платье, в такт дыханию позвякивали три медали. Правая сторона платья, от плеча к поясу, была забронирована кольчугой значков и знаков.
— Поезд с места тронулся, аппетит утроился. Давайте перекусим, — предложила Анна Денисовна. После того как попутчицы от ужина отказались, она затребовала чаю, развернула сверток с бутербродами и взялась за трапезу. Ела и говорила она много: — Вот вы, Елизавета Ивановна, человек тоже заслуженный, но разве для себя получили все, что заслужили? Молчите? А я знаю — не все! Ох, не все… Поэтому я с сорок пятого по сей день за свое воюю. Сначала детям, как выросли, устроила жилье. Потом на них свою развалюху как дачу переписала, себе отдельную квартиру выбила. Потом телефон: я их жалобами закидала — сдались. Пенсию опять-таки выхлопотала максимальную, на легкую работу потом устроилась. И тут борюсь: то премиальные подкинут, то путевку в санаторий. Праздничные дефициты в магазине получаю за покойного мужа-инвалида. Не зря, выходит, я на войне воевала! И не задаром! Наверное, только дети да блаженные верят, будто счастье на кого-то свалилось. Это кирпич на дурную голову может свалиться, а счастье — каждый по-своему и для себя его добывает!
Поужинав, Анна Денисовна аккуратно завернула оставшиеся бутерброды и спрятала сверток в сумку. Молчание попутчиц ее не смущало, и она продолжала ненасытно говорить:
— Внук у меня — мальчик ласковый, добрый — в отца. Жизнь его еще ничему не научила… Хожу к нему в школу, рассказываю о подвигах на войне. Молоденькая учительница там говорила: «Вот какая у тебя героическая бабушка!» И в заводской многотиражке мои воспоминания напечатали, вот они, почитайте!
Алексеева, не надевая очков, просмотрела газетную заметку и поинтересовалась:
— А где воевала?
— В блокадном Ленинграде, потом в Прибалтике — доколачивали окруженную группировку. Я детям рассказываю, какие муки переносил блокадный Ленинград…
Выдержав паузу, Анна Денисовна сказала:
— Завтра буду в Варшаве. Отдам родственникам свои дефициты, возьму или закажу ихние. А сейчас надо отдыхать. У кого нижнее место?
— У меня, — отозвалась Александра Михайловна.
— Займете мое, верхнее, — распорядилась Сторожихина. — Я человек заслуженный, больной — с войны меня болезни терзают.
Продолжая держать заводскую многотиражку, Алексеева настойчиво спросила:
— А в самом Ленинграде тогда была?
— Наша часть входила в состав Ленинградского фронта, поэтому я о блокаде все знаю. И медаль у меня…
Голос Алексеевой зазвучал жестко, беседа все больше начинала походить на допрос:
— Хоть раз на передовой была? По-честному — была?
— Да как сказать…
— Как есть. При фронтовом банно-прачечном отряде была поваром? Я правильно говорю?
Анна Денисовна удивилась:
— Откуда вы это знаете?
— Из заметки. Про стирку белья упомянуто. И вот эта придумка, что ты сочинила: «Пищу готовили в домах, приспособленных под кухню. Однажды после изнурительного дежурства легла отдохнуть. Просыпаюсь — возле меня весь персонал.
— Ну как, ефрейтор, отдохнула?
— Спасибо, — говорю, — выспалась. А что? — А ты посмотри, что кругом делается.
Смотрю и глазам не верю: кругом разбитые палатки, пух летит.
— Бомбили?
— Вот именно. Только твоя палатка и осталась целой».
Окончательно переходя на «ты», Алексеева спросила:
— Это у тебя чей знак? Дубовые листья…
— Мой.
— Неправда! Этот гвардейский танковый корпус рядом с моей бригадой воевал. Тебя там быть не могло, а значит, и знак ветерана этого соединения у тебя быть не может. Давай-ка его сюда!
Елизавета Ивановна отцепила почетный знак с платья онемевшей Сторожихиной и назидательно подняла покалеченный осколком указательный палец:
— Девять у меня тяжелых ранений, а ты… Отжиралась на кухне за сотню верст от линии фронта, да еще всякие небылицы курам на смех в газете печатаешь! Поспала бы ты, когда б рядом бомбы рвались… И о блокаде все знаешь! И о своих «подвигах» детям лжешь!
Лицо Елизаветы Ивановны густо покраснело, глаза сверкали:
— На войне всякая специальность нужна, да не каждому дано быть героем! И землю нашу под вражьим огнем своей кровью ты не поливала. Зато теперь, за неимением свидетелей, в герои норовишь пролезть…
— Да как вы можете?
— Могу! А ну-ка, «героическая бабушка», согласно своему тыловому расписанию, на третью полку — залезай! Да побыстрее — мухой!
Выйдя вслед за Алексеевой в коридор, Александра Михайловна улыбнулась и стала с ней рядом.
Ничто так не сплачивает людей, как чувство общего врага или общая неприязнь к какому-то человеку.
Несколько минут помолчав, Елизавета Ивановна самокритично призналась:
— А все-таки я с ней — грубовато!
Александра Михайловна возразила:
— Зато справедливо. Мещанка войны… И самое гадкое в этой мещанке не то, что войну отсидела в тылу и не чувствует себя обязанной перед теми, кто был впереди нее, погибал на передовой. Она за свою тыловую сытую жизнь требует себе еще и славы, всевозможных благ. И добивается этой незаслуженной славы, этих неположенных благ!
Елизавета Ивановна упрямо качнула головой:
— Могла бы я — и посдержаннее, да очень эта Сторожихина напомнила мне другого человека. Обиду мою горькую напомнила…
А больше всего Елизавету Ивановну Алексееву обижала жизнь.
Родителей своих она не помнит. После детдома уехала из Куйбышева строить Комсомольск-на-Амуре. По комсомольской путевке поступила в военно-медицинское училище. Фельдшером отвоевала финскую кампанию. Вышла замуж за лейтенанта-пограничника, служила с ним в Москве, родила ему двойнят: Игоря и Романа.
Первая бомбежка была в Москве ровно через месяц после начала войны. Она и муж находились каждый на своем дежурстве, а двойнята погибли — прямое попадание. Вскоре умер муж. И она пошла воевать.
Дважды военфельдшера Алексееву представляли к званию Героя Советского Союза, да при проверках ее в части не оказывалось — убывала по очередному ранению. Так и минула ее Золотая Звезда, зато наград у гвардии лейтенанта Алексеевой было много, а тяжелых ранений и контузий — девять. Она воевала в лесах Смоленщины, под Москвой и Ленинградом, на Курской дуге. Партийный билет ей вручали в Белоруссии, недалеко от Бреста. Потом освобождала Польшу, штурмом брала Берлин.
Скольким воинам спасла жизнь гвардии лейтенант медицинской службы Алексеева — того не посчитать. А вот себя не уберегла. В Берлине разом ударили по ней все прежние ранения, контузии; десять лет была Елизавета Ивановна слепой, а как вернулось зрение — еще пять лет болела тяжелым нервным недугом.
Потом — инвалидность, маленькая пенсия, крохотная комнатушка в центре Москвы. И полная беспросветность в будущем — если бы не напористый молодой корреспондент. Отыскал он в архиве представления, наградные листы — и появился в одной из центральных газет очерк «Товарищ гвардии лейтенант». И назначили Алексеевой персональную пенсию, переселилась она в отдельную квартиру.
Казалось бы, только радоваться, да навалилось одиночество, кошмары ночами замучили. Хотела уже проситься в старую комнатушку, но снова помог корреспондент: повез ее в школы и воинские части.
Поднимался корреспондент на трибуны уверенно, говорил о войне легко и красиво. А она так не могла и потому выступать стеснялась. До памятного ей вечера в гвардейской Таманской дивизии.
Из президиума выделила Елизавета Ивановна в зале двух солдат: не слушая оратора, они что-то говорили красивой соседке и беззаботно смеялись. Похожие, как близнецы, двое молодых парней…
И тут ее как молнией обожгло: «да это же мои Игорь и Роман! Не грудные, а взрослые они — времени-то сколько с того дня промелькнуло…»
Сама напросилась выступить, и первые слова из сердца сказала тем двоим:
— Родимые мои вы сыночки!..
И — замер зал. Ответно, по-сыновьи, потянулись к ней гвардейцы. И стала она Матерью Солдатской.
В представлении Елизаветы Ивановны ее сыновья-близнецы доросли только до двадцатилетнего возраста, и она ездит к ним в воинские части по всей стране и вместе с памятью войны передает тепло и ласку своего материнского сердца, неутихающую боль души. И получает ответную, сыновнюю ласку и заботы и радуется, что не только вызывает сопереживания у своих сыночков, но и помогает им лучше понять жизнь, успешнее служить.
В школах Елизавета Ивановна бывает реже и предпочитает встречаться с детьми десяти-двенадцати лет: такими видятся ей внуки сыновей. В последнее время у нее эти встречи проходят труднее.
…На полке в квартире Алексеевой лежит книга «Направление главного удара» — с дарственной надписью маршала бронетанковых войск Катукова. В ней Михаил Ефимович писал:
«Особенно сильно укрепили гитлеровцы высоту 296,3, которая вошла в историю боевых действий как Лудина Гора. Опоясав ее глубокими траншеями, гитлеровцы построили на скатах дзоты, оборудовали пулеметные точки и установили десятки противотанковых пушек и минометов. Оборонительный рубеж несколькими ярусами спускался к самому берегу Ламы… Судя по показаниям пленных, гитлеровцы решили надолго задержаться на этом рубеже…»
Здесь получила военфельдшер Алексеева второе тяжелое ранение, заслужила свой первый боевой орден. Как же стремителен и необратим бег времени: через тридцать пять лет Елизавета Ивановна привела пионеров в Краснознаменный зал ЦДСА, чтобы отдать последний долг дважды Герою Советского Союза, прославленному маршалу Михаилу Ефимовичу Катукову. После похорон рыжий десятилетний шустрик Вася Ручьев предложил:
— Поедем штурмовать Лудину Гору. В память о танкистах Катукова и стрелках вашей сороковой бригады. А командовать…
Вася требовательно глянул Елизавете Ивановне в глаза:
— Командовать будете вы!
В назначенное время пионерский отряд имени Алексеевой тронулся в путь. День был морозный, солнечный, электричка весело бежала к Волоколамску. За час и какие-то минуты пионерский отряд оказался там, куда сороковая бригада пробивалась месяц.
От станции — вот она, рукой подать, — Лудина Гора.
«Совсем непохожая на ту, что была тогда, — отметила про себя Елизавета Ивановна. — Вроде бы не такая крутая и неприступная, а снег-то кругом белый, нетронутый. И тишина…»
Невдалеке виднелось нарядное здание. Указывая на него, Елизавета Ивановна сказала:
— Школу на этом месте фашисты сожгли, а старую учительницу зверски убили за то, что хранила учебники.
Не только у мальчишек — даже у девочек появились в руках игрушечные автоматы, винтовки, пистолеты, По склону высоты 296,3 в низину, откуда в сорок первом наступали наши войска, ветер гнал седые космы поземки.
«Так же, как в тот день», — подумала Елизавета Ивановна, и она вдруг увидела себя в том дне, когда справа пробивалась первая гвардейская танковая бригада генерала Катукова, а из этой низины, где ворочается подо льдом невеличка-речушка, грудью навстречу выстрелам пошли стрелки ее сороковой бригады. И залегли под яростным огнем в упор…
— Всем в цепь! — скомандовала пионерам Елизавета Ивановна. — Ложись!
И упала в снег сама. Переждав немного, поднялась, крикнула во всю силу легких:
— За Родину, впере-од!
По склону рвануло дружное «ура!». В едином порыве ребята устремились к вершине, а Елизавета Ивановна за ними не поспевала и, наконец, обессиленная, задыхаясь, рухнула в сугроб. Глотнула сухого колючего снега, но тут же звонкий мальчишеский голос предостерег:
— Нельзя — простудитесь! Лучше попейте крепкого чаю, а под язык — валидол. Чай теплый, я его за пазухой держал.
Над ней, протягивая знакомую солдатскую флягу, склонился рыжий Вася Ручьев.
Елизавета Ивановна кивнула на флягу:
— Чей подарок?
— Дедушки Василия, — ответил Вася. — Память от него осталась…
Чуть в стороне, по склону Лудиной Горы, порхнула стайка снегирей; на белизне снегов они смотрелись каплями живой крови.
Передохнув, Елизавета Ивановна с помощью Васи поднялась на вершину Лудиной Горы.
Ребята спросили:
— А кто в том бою знамя здесь водружал?
— Не знаю, — призналась Елизавета Ивановна. — Здесь, на вершине, я впервые.
— А в тот решающий штурм?
…Часто, взахлеб ударили тогда по нашим атакующим цепям фашистские пулеметы, сеяли гроздья разрывов шестиствольные минометы — «скрипачи», над головами рвалась шрапнель.
Поредевшие цепи залегли в черный от взрывчатки, перепаханный с землею снег. Решали секунды: мы или они?
Военфельдшер Алексеева вытащила из кобуры ТТ, заставила себя встать навстречу свинцу и крикнула во всю силу легких:
— Чего оробели, мужики? За Родину, впере-од!
По склону рвануло дружное «ура!».
— Наша Лудина Гора! — обрадовалась Алексеева, и вдруг так, что из глаз — оранжевое пламя, хлестнуло по ногам, в плечо. Успела подумать: миной. И потеряла сознание…
Хлестнули по ней, да только словами, когда после штурма Лудиной Горы вернулась со своими пионерами в школу. Как выяснилось, ребята поехали с ней тайком.
У школы собралась взволнованная толпа взрослых. Вперед выступила бабушка рыжего шустрика Васи. Она пронзительно закричала, и мясистые щеки у нее возмущенно тряслись:
— Да как ты посмела без спросу забрать чужих ребят? У тебя своих нет, и ты не знаешь, что это такое — беспокойство за внука. Бессовестная ты, нахалка!
— Замолчи, дура! — крикнул рыжий Вася, замахнулся кулачками на бабку и горько заплакал. А вслед за ним заплакали другие дети, и она с ними.
На следующий день классный руководитель дозвонилась к ней и вежливо попросила в школу больше не приходить.
Ночью Елизавете Ивановне приснилось, будто она умерла, а все лежала в постели, не как положено, в гробу, и некому было ее хоронить…
Как проснулась, долго плакала и месяц после того болела. Еле поправившись, поехала к своим таманцам, а командир дивизии ее упрекнул, что пропустила принятие присяги. Она разволновалась и поведала энергичному волевому генералу недавний сон.
— Свою судьбу не дано знать никому, — вздохнул генерал. — Когда смерть придет, неизвестно. А как хоронить будем вас, нашу Мать Солдатскую, — расскажу.
И со всеми рвущими душу подробностями, обстоятельно и детально — рассказал.
Елизавета Ивановна грустно улыбнулась, поблагодарила:
— Хорошо-то как! Спасибо. Успокоил, сынок.
— С отданием воинских почестей похоронят и меня, — предсказал генерал. — Но, думаю, нам с вами на этот ритуал не стоит спешить. Ведь дел-то сколько… Так что давайте подольше поживем!
И она заверила своего генерала:
— Я постараюсь…
А рыжий шустрик Вася в ее представлении не вырос за последние годы совсем и по ночам приходит в ее одиночество таким, как сохранился в памяти — с солдатской флягой деда и со слезами в тревожных глазах…
Стоя в коридоре у вагонного окна, Елизавета Ивановна глядела вдаль, на северо-запад, в сторону Волоколамска и Лудиной Горы, зорко отмечая вместе с тем детали дорожного пейзажа.
Рядом с ней Александра Михайловна смотрелась намного моложе. Тоже молча любовалась она красотой предзакатного вечера. Заходящее солнце медленно катилось по верхушкам леса за горизонт, а на небе все ярче пламенели кучевые облака. Еще в далекую пору юности ей говаривал дед Матвей: «Примета есть: когда по важному делу едешь, а облака над тобой малиновые — так жизнь будет тоже малиновая…»
Со взрывом пудового толового заряда ушел из жизни дед Матвей, а слова его и, главное, их смысл в ней остались. Она сохранила к деду любовь и благодарную память и поделилась ими с дочерью, внучкой, чтобы в будущем Ирочка передала Любовь и Память своим детям.
«Начинает ли человек свой путь или приближается уже к его завершению, он должен находиться в движении, ибо лишь в постоянном движении возможна для него активная жизнь».
Эта мысль пришла к Александре Михайловне год назад, в машине Чернышева, когда она ехала с Марселем в Бородино. Тот августовский день был тоже солнечным и богатым на впечатления. И мог бы закончиться по-другому, если бы не ее категоричная неуступчивость в споре у памятника павшим французам.
По сути, в том споре она была права. Но в чем же тогда состояла неправота Марселя? У них разошлись взгляды на исторические события начала прошлого века — так разве не волен был он, гость из другой страны, относиться к былому исходя из опыта собственной жизни, из своих мировоззрений?
Александра Михайловна по-доброму усмехнулась: «Неужели это — сожаление по тому, чего нельзя уже вернуть? А впрочем, почему нельзя? Ведь ничего у них не кончилось, а впереди — Париж! Марсель тактичен, умен, благороден — тот спор у себя во Франции он продолжать не будет. Да разве ж главное у них сегодня только в том, что было?..»
А что виделось главным Марселю и ей год назад, на поле Бородина?
Отправляясь в поездку, они тогда побывали на Поклонной горе, ставшей гигантской мастерской скульпторов, которые создают здесь Мемориал. Перед ними была Москва. Величественная и близкая, она уходила за линию горизонта архитектурными шедеврами, бессчетностью жилых и административных зданий, нарядной зеленью парков и аллей.
Марсель близоруко щурился, а молодой шофер Никита терпеливо ему объяснял:
— Нет, это не соборы Кремля, это Новодевичий монастырь. А во-он там — увидели? — Кремль, Сколько веков смотрятся его стены в воды Москвы-реки, и пока Земля наша живет, смотреться будут!
Шофер был так же темен волосом и худ, как Чернышев в далекие военные годы, он был горд, независим и самолюбив. Александр Васильевич видел в нем себя молодого и, несмотря на солидную разницу в возрасте, с ним дружил. Не забывая, впрочем, интересоваться успехами на заочном отделении автодорожного института.
Марсель посмотрел в сторону Кремля и торжественно заявил:
— На этом историческом месте стоял великий Наполеон, слушая, э-э, колоколовые звоны соборов, которые были увенчаны золотыми куполами!
— Золотые купола были. Это точно, — согласился Никита. — Но потом мародеры их ограбили, ободрали. А насчет звонов — это вы зря. Звоны были потом. Когда французы — пардон, мсье, — удирали, да в большинстве своем удрать с нашей земли не смогли.
— Но великий Наполеон, исходя из благородных побуждений…
— Начиная поход в Россию, велел пустить в оборот фальшивые деньги, а удирая из Москвы, в благодарность за «русское гостеприимство» приказал взорвать исторические башни Кремля, — добавила Александра Михайловна.
— А что касается величия… Была у Бонапарта такая стратегия — решать судьбы войн одним генеральным сражением. И часто французский император бивал других императоров или королей. Если же против завоевателей сражался народ, такие войны Наполеон проигрывал. И никакого благородства у него не было — один позор в итоге да бесчестие. Да муки своего и других народов..
Уловив негостеприимный накал разговора, Никита принялся поворачивать его в другую сторону:
— А вон там — видите? — Лужники. Это наш московский Пар де Франс. Самые интересные соревнования по футболу, хоккею, другим видам спорта проходят в Лужниках.
— А самая кратчайшая дорога в Париж начинается отсюда по Минскому шоссе, — поддержала Никиту Александра Михайловна. — За Бородином будут Смоленск, Орша, Борисов — и Жодино. Смолевичи… Где мы вместе боролись за свободу твоей и нашей Родины…
Черная министерская «Волга» мчалась по широкому шоссе. По обе стороны к нему вплотную подступали леса. Сурово молчали сосны и ели, в нарядной зелени берез начинала проглядывать позолоченная седина. Щедро светило набравшее силу августовское солнце, зеркально блестели воды прудов Справа, пронизанный лучами, по-свадебному красовался сосновый бор.
Александра Михайловна и Марсель перебрасывались обычными словами, но при этом были напряжены до предела. Казалось, рвани по этому напряжению неосторожной фразой, и лопнут вразлет те струны, что так крепко соединяют двух немолодых людей воедино, и разлетится их обоюдное согласие, да так, что трудно будет его потом собрать.
Александра Михайловна пыталась представить Марселя в таком же густом партизанском лесу, но, даже отвернувшись и глядя в окно, видела его сегодняшним.
Прощаясь после допроса в контрразведке, она легко и естественно обняла Марселя за шею и дважды поцеловала в закрытые глаза.
А внутренний голос подсказывал: «Да что же целуешь его так, будто он уже покойник?» И она снова легко поцеловала Марселя еще: в трагически дрогнувшие губы, и ощутила лишь заботу о его судьбе и жалость оттого, что так неудачно складывается судьба у этого наивного рыцаря, и он не вернется к себе во Францию, никогда больше не увидит свою старую мать…
А он вернулся.
Они сидят рядом в машине, она может прикоснуться к нему плечом, рукой. Но не касается, потому что это — как будто дотронуться до оголенных, под высоким напряжением проводов.
За выкошенным полем набежал участок сухостойного леса. Дубы в нем, растопырив черные угловатые сучья, выглядели колдунами, а рядом чахлые осины показались чертенятами.
У каждого возраста свой взгляд на лес. В детстве Александра Михайловна искала в лесных зарослях сказку. Ждала: вдруг из чащи заулюлюкает леший, озорным свистом откликнется Соловей-разбойник, выедет Иван-царевич на верном сером волке или покажется медведь и заговорит человеческим голосом.
— Умирающий лес — это непорядок и отсутствие хозяйственности, — сказал Марсель.
А она про себя отметила, что, как и ее покойный Петр, Марсель тоже неравнодушен ко всему, что видит перед собой. И что-то нежное шевельнулось в ней к Марселю, а он, чутко уловив ее настрой, пошутил:
— Имею желание прокатиться на сером русском волке по этому лесу, где все деревья виднеются как сказочные колдуны. Давай покатаемся с тобой на волке?..
И она, не ожидавшая этих слов и удивленная тому, как соответствовали эти слова ее настроению, покорно согласилась:
— Давай…
— Там, в стороне, — Перхушково, — сказал шофер Никита. — На этом кратчайшем для гитлеровцев пути в Москву располагался штаб командующего Западным фронтом Георгия Константиновича Жукова. Сюда прорывались немецкие дивизии, но были отброшены за Нару. Казалось бы, совсем невелика речушка, но через нее фашисты к Москве не прошли.
Голос шофера чуть дрогнул:
— Мой дед Никита погиб на берегу Нары… И я почти в тех же местах свою воинскую службу отслужил…
По насыпи, за кюветом, как нераскрытая книга, как стон минувшей войны, мелькнула одинокая могильная плита.
У поворота к Верее Марсель сказал, будто обратился к живой, а не каменной девушке на пьедестале:
— Зоя…
Возле Можайской развилки он снова нарушил молчание:
— А это истребитель Як! Он тоже имеется в дорожном справочнике и посвящен на этом пьедестале подвигам защитников московского неба. На Яках потом сражались летчики полка «Нормандия — Неман», и это наша общая память.
«Наша», — повторила про себя Александра Михайловна и удивилась, насколько интересуется Марсель у нас всем тем, что относится к памяти минувшей войны. И подумала: «Пока по земле гуляешь, она стелется бархатом, а вот как поработаешь на ней или тем более повоюешь…»
Никита сделал правый поворот, «Волга» покатилась по улицам древнего Можайска и выехала на дорогу, ведущую к Бородину. Взглядам Александры Михайловны, Марселя и Никиты открылось чудо красоты среднерусского августовского пейзажа. Через несколько километров машина остановила свой бег у памятника, и Никита торжественно объявил:
— Дальше — поле нашей русской славы! А на месте этого памятника был командный пункт фельдмаршала Михаила Илларионовича Кутузова. С этой высоты он командовал русскими войсками в битве у Бородина.
Высокий обелиск, на котором простер свои крылья могучий орел, держащий венок Славы, господствовал над окружающей местностью. У основания памятника, на барельефе, изображен сидящий Кутузов. Рядом стоят его сподвижники.
Марсель указал немного в сторону:
— А этот памятник?
— Солдатам и командирам сорок первого, — пояснил Никита. — Здесь поле Славы героев двух Отечественных войн.
— Откуда началась битва? — спросил Марсель.
— С запада, — жестко ответила Александра Михайловна.
— Давайте повезу вас в село Бородино. Оттуда проедем в Семеновское и мимо собора — на станцию Бородино. А дальше — к Шевардинскому редуту, где начиналось сражение.
…С утра четвертого сентября 1812 года арьергард генерала Коновницына десять часов сдерживал продвижение главных сил Наполеона по Новой Смоленской дороге. В составе этого арьергарда сражался и поручик Валентин Евграфович Борисенко.
На следующий день, около двух часов пополудни, имея трехкратное превосходство в силах, противник атаковал Шевардинский редут. Упорный бой продолжался и ночью, при свете пламени горящих окрестных деревень…
На поле у Владимирского собора комбайны совхоза «Бородино» убирали хлеба. Глянув на поле, Александра Михайловна сказала будто для себя:
— А в день Бородинского сражения спелое жито стеной здесь стояло несжатым. Пришли захватчики и сожгли, вытоптали жито. Труд и пот крестьянский, саму жизнь топтали…
Миновав аллею вековых лип, «Волга» остановилась неподалеку от Шевардинского редута.
Никита вопросительно посмотрел на Александру Михайловну, и она кивнула ему:
— Спасибо за все. Дальше мы пешком. А ты поезжай.
— Вечером встречу на Белорусском вокзале, — пообещал Никита и душевно пожелал: — Счастливо вам оставаться!
Пока Александра Михайловна медленно поднималась по ступеням Шевардинского редута, Марсель успел нарвать букет полевых цветов. Постояв в торжественном молчании у памятника двенадцатой батарейной роте, он отделил половину букета и возложил между горкой ядер и пушечным стволом.
С вершины редута просматривалась панорама Бородинского поля. Все вокруг было щедро залито потоками августовского солнца и покоем.
Тишина бывает тревожная, когда чего-то ждешь и прислушиваешься, затаив дыхание. А бывает грустная тишина, в которой вспоминаешь любимых и близких. Тишина того дня вначале показалась Марселю радостной…
Низко над полем, недалеко от них, лениво кружилась разжиревшая крупная ворона. Метнувшись к земле, она что-то схватила — скорее всего мышь-полевку. И тут из куста вдогонку выскочила лиса. Ворона бестолково замахала крыльями, хрипло закаркала и, выронив добычу, бросилась наутек. Лиса не торопясь сжевала мышь и растворилась в зелени кустов. А ворона рывками летала над полем и суматошно каркала, обижаясь на свою судьбу.
Они вместе засмеялись, и Александра Михайловна увидела безоблачное голубое небо в глазах Марселя. Уверенно показав половиной букета на соседний памятник, он по-хозяйски объяснил:
— А это единственный здесь наш французский монумент. К столетию битвы наше правительство добилось разрешения поставить свой памятник. Из красного мрамора! Но корабль, который должен был его доставить, попал в бурю и утонул. Временный памятник из папье-маше раскис под русским дождем, и только через год после юбилея был установлен этот монумент из серого гранита. На нем надпись по-французски, я тебе се переведу: «Мертвым Великой армии. 5–7 сентября».
Они шли к этому единственному французскому памятнику, и в голосе Марселя, когда он говорил, звучала торжественная патетика:
— На этом историческом месте был командный пункт Наполеона. Северо-восточнее находилась батарея генерала Фуше. Юго-восточнее — батарея Сорбье.
Рано утром, в канун великой битвы, сюда был доставлен императору портрет его маленького сына, короля Рима и наследника французского престола. В лучах восходящего солнца император любовался портретом…
— А рядом, на Шевардинском редуте, лежали тысячи убитых, оставив своих детей сиротами. И много еще детей стали сиротами в кровавый день Бородина. Кстати, — Александра Михайловна усмехнулась, — в то утро Наполеон получил известие о поражении его войск в Испании, при Арапилах — в борьбе с вооруженным народом Бонапарт был бессилен.
Марсель тут же возразил:
— Европейские столицы, одна за другой, склонялись перед гением Наполеона.
— А потом и перед Гитлером, — добавила Александра Михайловна. — Склоняться им было не впервой… Ты извини, что напоминаю, но Париж был объявлен открытым городом и сдан фашистам без боя. А Москва не склонилась. Не сдалась! Иначе не стали бы свободными Париж и другие европейские столицы.
Марсель протянул ей полевые цветы:
— Пожалуйста, положи их к памятнику моим соотечественникам, которые покоятся в этой земле.
Александра Михайловна сверкнула глазами:
— Не положу!
— Но ведь это же мертвые. Разве благородно почти через двести лет мстить ненавистью мертвым?
— Они захватчики и грабители. Это им было присуще низменное чувство мести: при отступлении Наполеона из Москвы Кремль и многие здания были взорваны, тогда как русские войска, войдя в Париж, не повредили ни одного камня! Не обидели ни одного жителя!
На лице Марселя боролись возмущение и обида:
— Значит, русские благороднее французов?
— Нет. Здесь совсем другое.
— Что?
— Патриоты своего Отечества и освободители оказались намного благороднее захватчиков. Захватчик и благородство — это несовместимо!
— А русские в Париже? Кого они освобождали?
— Европу от тирана. Энгельс писал: «Наполеон… пошел на Москву и тем самым привел русских в Париж».
— Но даже великие и благородные имеют право на ошибки…
— Наполеон — и благородство? — возмущенно спросила Александра Михайловна. — Предать республику и друзей… Бросить свою армию на погибель в Африке и в России… Помнишь, у Толстого? «…Наполеон — это ничтожнейшее орудие истории — никогда и нигде, даже в изгнании, не выказавший человеческого достоинства».
А эти слова Наполеона: «Париж был бы столицей мира и французы предметом зависти всех наций!..» Тебе нравятся эти слова? Но ведь это же повторял Гитлер, надеясь сделать столицей мира Берлин!..
Окаменев лицом, Марсель склонился к памятнику и положил возле него цветы.
«Да он же гость! Как же я так с ним…» — укорила себя Александра Михайловна и примирительно сказала:
— Мы как-то ездили с Ирочкой в Борисов, положили цветы и поклонились могиле француза. Это могила Жана Гастона, летчика из полка «Нормандия — Неман». Он освобождал Борисов и смертью храбрых погиб в воздушном бою. И пока будет жизнь на земле, на могиле Гастона всегда будут цветы! — Александра Михайловна вздохнула: — Я, наверное, в чем-то перед тобой виновата. Хозяйка должна уступать гостю, но есть обстоятельства, когда уступать нельзя. Так что, пожалуйста, ты на меня не сердись…
Переборов себя, Марсель улыбнулся:
— Я мужчина и обязан попросить извинения у женщины, даже если она не права…
— Ты — рыцарь! — Александра Михайловна ответно улыбнулась: — И ты, Марсель, настоящий француз.
Они спустились к дороге и попутной машиной доехали до церкви Рождества, построенной еще в петровские времена у слияния речки Воинки с Колочыо, в селе Бородине.
Александра Михайловна и Марсель обошли старинный храм и подивились тому, что с его обратной, непарадной стороны, перед вторым этажом окон был надстроен балкон с перилами, опираясь на которые стояла девочка лет восьми. Видимо, кто-то там квартировал. Что ж, проблема обеспечения жильем не чужды и лицам духовного сословия.
Поблизости от храма установлены памятники егерским полкам и матросам гвардейского экипажа — ожесточение и ярость великого сражения выплеснулись даже к церковным стенам. Как большинство других монументов Бородина, эти памятники были тоже увенчаны медными орлами.
И вдруг будто пушка тех времен ударила на колокольне: бам-м-м… И снова — бам-м-м…
Мерно, один за другим, рушились сверху колокольные звоны — знаменитые российские звоны, и гул медных великанов волнами поплыл над бородинскими просторами, и были в том размеренном колокольном звоне какая-то трагическая задушевность и печаль.
Зайдя в помещение храма, они любовались его росписью и не сразу обратили внимание на обшитый голубой парчой роскошный гроб. Полуприкрытая богатым покрывалом, заботливо прибранная, в нем лежала маленькая сухонькая старушка. В стороне молча стояли мужчины и женщины разных возрастов.
Ближе всех у гроба возвышался огромный дед с окладистой седой бородой, густыми и тоже седыми волосами. Даже в его неподвижности ощущалась уверенная сила здорового и решительного человека, хотя лет ему было, пожалуй, далеко за семьдесят.
С любовью и нежностью смотрел он на маленькую старушку в гробу.
Марсель неожиданно оказался возле бородатого богатыря, вместе с ним посмотрел на лицо умершей и доверительно шепнул:
— Мама у меня… В Саргемине, во Франции… Ей уже девяносто пять… Давайте познакомимся: Марсель Сози, инженер из Парижа. А это — Александра Михайловна Борисенко, из Белоруссии.
Седой богатырь дружелюбно склонил голову к Марселю:
— Иван Иванович. Здешний потомственный кузнец. Старшие сыны у нас в семье испокон веку были и будут Иванами.
Отойдя от гроба поближе к выходу из церкви, Иван Иванович шепотом сообщил:
— Мама это моя — правильно вы поняли. В жизни своей она вроде бы попов не жаловала, а перед тем, как преставиться, волю свою изъявила, чтоб в этой церкви, по всей святости нашего Бородина ее отпели, а потом уже из дома согласно нашим советским обычаям, с оркестром и всем народом похоронили. И чтоб на ее поминках добрым словом вспомнили героев и мучеников Бородина… Чего пожелала предсмертно мама для нас — закон. Из патриаршего собора, из Москвы, ждем знаменитого дьякона. — Иван Иванович сокрушенно посетовал: — И-эхх, два годочка до веку не дожила наша мама… Такой бы юбилей устроили… Семья у нас огромная, праправнуки у мамочки нашей силы уже набрали, моей старшенькой правнучке свадьбу надумали справлять, а тут вон как получилось…
— Правнучка, э-э, тоже верит в бога? — спросил Марсель.
— Почему «тоже»? — удивился Иван Иванович.
— В вашем почтенном возрасте все ясно… Бородатый богатырь вдруг тихо, про себя, засмеялся:
— Не учел я в нашем разговоре — вы ж иностранец. Оттого и «ясность» у вас ошибочная. Ну, почему же я верующий? Еще со школьного возраста — воинствующий безбожник. До сей поры тружусь и о заслуженном отдыхе не помышляю. А ту войну вместе с мамой партизанил, потом из родных мест пехотным сержантом дотопал до Берлина и на рейхстаге собственноручно расписался.
Марсель приосанился:
— А мы с Александрой Михайловной — белорусские партизаны и тоже потом, весной сорок пятого, рейхстаг своими глазами наблюдали.
— Коллеги мы, значит…
По лицу Марселя тенью мелькнула обида:
— Мой прапрадед сражался на этом поле. Достоин ли он, через годы и века, вашей благосклонной памяти?
Иван Иванович озадаченно мял в кулаке свою окладистую бороду, а Марсель продолжал:
— Время покрыло события прошлого седою травой забвения, одинаково простив и праведников, и носителей греха…
Неслышно приблизился моложавый румяный священник в бархатной скуфье и, дохнув перегаром, назидательно произнес:
— Миром господу помолимся… Сами себя и живот наш Христу-богу предадим… Помяни щедроты твоя и милости, яже от века суть… Да простятся ему все невольные прегрешения, и да падет на него всепрощающая милость господня…
Иван Иванович отрицательно покачал головой:
— Даже бог не каждому бы простил то, что было на этой войне. А на той, давнишней — не знаю, простил бы всевышний, когда б он был на самом деле, — простил бы тех, кто с мечом к нам пришел? Сомневаюсь… А мы, россияне, будем вечно почитать защитников своего Отечества. Во веки веков нетленна в народе нашем и свята память Бородина!
Марсель так и не одолел церковнославянских витиеватостей подвыпившего батюшки, но смысл кузнецом сказанного понял отчетливо и с оголенной откровенностью то ли сказал, а может — пожаловался:
— Я и мой несчастный младший брат Франсуа боролись с бошами, которые подвергли оккупации нашу страну, нашу свободную Францию. Мы сидели в нацистской тюрьме, потом были насильно призваны в немецкий вермахт. Я через помощь мадам Наташи — так называли тогда Александру Михайловну — и по счастливой случайности сумел бегать к партизанам. А мой несчастный брат не сумел бегать и был убит в первом бою. Он погиб, находясь среди врагов своей родины, которых ненавидел всей благородной душой. В чем же вина моего несчастного Франсуа?
Подняв указующий перст, батюшка привычно изрек:
— Обратимся к одиннадцатой главе Евангелия и внемлем слову священного писания: «Тогда Марфа сказала Иисусу: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Но и теперь знаю, что чего ты попросишь у бога, даст тебе бог… Иисус говорит ей: воскреснет брат твой…» — Все еще держа над головой указующий перст, батюшка заключил: — Призри ныне в милости и щедротах… И сотвори знамение во благо…
— Никто и ничто не вернет моего несчастного брата, — с горечью сказал Марсель. — Даже эти пустые слова…
Иван Иванович опять помял в кулаке свою бороду и всем телом развернулся к упитанному румяному батюшке:
— По твоей комплекции на тебе пахать можно, а ты, лохматый тунеядец, в этой благости нетрезво бездельничаешь, всякие цитаты невпопад изрекаешь!
Батюшку как ветром куда-то сдуло.
Иван Иванович достал из кармана ключи, пальцем поманил вихрастого паренька и велел:
— Отвезешь к монастырю наших белорусских партизанов. Час подождешь, пока они осмотр произведут, и доставишь их к батарее Раевского. Дальше им путь пешком, потому как на колесах да мимоходом ничего тут им не прочувствовать, во всей полноте не понять.
А отсюда, из церкви, если нашу покойницу отпоют, поспешай к дому. В последний путь прабабушку твою Марию и мамочку мою бесценную вместе проводим.
И, перейдя на «ты», спросил Александру Михайловну:
— Мать-отец у тебя живые? Не живые… Пускай им и твоему покойному родителю, иностранец, земля будет пухом. А матушке твоей пожелаю дожить до веку. И юбилей, как положено, чтобы справили… — Иван Иванович внимательно посмотрел на Марселя, на Александру Михайловну: — Чего-то в себе у вас беспокойство, раздор… и любовь. Раздор из себя изгоните, а все остальное, ваше — беречь надобно! Маме моей поклонитесь, покойнице, да поезжайте…
Примерно на полпути от села к станции Бородино расположена деревня Семеновская. Невдалеке и справа от нее возвышаются красные стены Владимирского собора.
На всем поле перед собором хлеба уже были скошены. Совхозные комбайны, как притомившиеся богатыри, стояли возле самой дороги, а в бездонной небесной голубизне над ними кувыркался одинокий жаворонок.
Вихрастый Виктор, правнук Ивана Ивановича, оставил «Жигули» возле монастырской ограды и посоветовал:
— Осматривать начните с этого вон домика. Сначала в нем была монастырская гостиница — теперь музей Льва Николаевича Толстого. Потом очередная экскурсия подоспеет, пристроитесь к ней. А я вас тут подожду. Почитаю.
Музей был невелик и по-домашнему уютен. Сюда приезжал великий писатель, работая над главной книгой своей жизни.
Испросив разрешения, Марсель начал бережно листать том «Войны и мира».
— Это мой первый учебник русского языка, — пояснил он Александре Михайловне. — В начале романа особенно много французского текста, и тут же помещен его перевод. Разведчик и подрывник моего партизанского отряда Саша Муравицкий достал этот роман — он мог достать все: от «языка» до немецкой амуниции. Но терпеливости у этого юноши не хватало, и моим образованием занимался Михаил Кислов. Через нашу общую старательность я смог узнать о «дубине народной войны», хотя еще раньше мы с Мишей и Сашей уже применили эту «дубину» в боях.
— А я о ней услышала еще в своей деревенской школе-семилетке… После уроков учитель истории, Николай Семенович, приобщал нас к чудесному таинству толстовской прозы. Тогда и услышала я загадочные и не совсем понятные мне слова: «…дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественной силой… поднималась, опускалась и гвоздила… до тех пор, пока не погибло все нашествие».
Александра Михайловна задумалась:
— Школа в моей деревеньке Жодино — да как же давным-давно все это было! Тогда я многого не понимала…
— А я, — признался Марсель, — несколько раз прочел Толстого у себя во Франции, но не все нюансы отчетливо понимаю даже сейчас. Осмыслить всю «Войну и мир» сразу невозможно, тем более что в разном возрасте эта Великая Книга воспринимается по-разному.
Небольшие помещения музея густо заполнили посетители, и тут же послышался приятный грудной голос женщины-экскурсовода. Рассказывала она артистично, увлекаясь сама и вызывая ответный интерес своих слушателей.
— Правильно высказал Толстой свое отрицательное отношение к Бонапарту, — заявил располневший и небрежно выбритый мужчина. — И дочку нашего российского императора не выдали за Бонапарта, хоть и сватался, — верно я говорю? Чего общего могло быть у нашего русского человека с этим корсиканцем? И вообще, смешанные браки, смешанная любовь — зачем это все?
— Браки в монарших семьях совершались в основном по расчету, а вот любовь…
Экскурсовод находилась в соседней комнате, был слышен только ее голос, но даже из другого помещения в этом голосе различался возросший накал чувств:
— А вот любовь… — повторила невидимая женщина, — разве можно ее ограничивать какими-то национальными рамками, запретами? И разве допустимо о ней так рассудочно, так недоброжелательно говорить? Бальзак и Ганская, Тургенев и Полина Виардо — давайте поклонимся памяти такой возвышенной и прекрасной любви!
Из помещений музея рванулись аплодисменты.
— Все это старо, — брюзгливо возразил мужчина. — Как устарели в наше время Бальзак и Тургенев, и даже сам Толстой.
— Давайте выйдем к Багратионовым флешам и там завершим наш спор, — предложила экскурсовод.
Увидев ее на фоне монастырской стены, Марсель восхищенно шепнул Александре Михайловне:
— Ты посмотри на ее точеную фигуру! А волосы, выражение лица и загадочный блеск этих огромных библейских глаз — такие красавицы рождаются не в каждом столетии!
— Я хочу зачитать вам два отрывка, — сказала экскурсовод. — Отрывок первый: «Не один Наполеон испытывал то похожее на сновиденье чувство, что страшный размах руки падает бессильно, но все генералы, все участвовавшие и не участвовавшие солдаты французской армии, после всех опытов прежних сражений (где после вдесятеро меньших усилий неприятель бежал), испытывали одинаковое чувство ужаса перед тем врагом, который, потеряв половину войска, стоял так же грозно в конце, как и в начале сражения».
А теперь — второй отрывок:
«Железный ветер бил им в лицо, а они все шли вперед, и снова чувство суеверного страха охватывало противника: люди ли шли в атаку, смертны ли они?!»
— Одно и то же повторяется, — продолжал брюзжать мужчина.
— Но ведь повторяется не Толстой, — возразила, экскурсовод. — Повторяется наша героическая история! Слова второго отрывка, которые я сейчас вам прочла, высечены на стене мемориала Мамаева кургана. Эти слова — о защитниках Сталинграда…
Снова раздались дружные аплодисменты, а красавица экскурсовод продолжала:
— Восемь ожесточенных штурмов втрое превосходящего по численности неприятеля отразили здесь российские герои на правой и левой Багратионовых флешах! И как наказ в грядущее передали свою стойкость защитникам Сталинграда! И воинам тридцать второй стрелковой дивизии Виктора Ивановича Полосухина, которые на этом Бородинском поле ценою своих жизней преградили врагу путь к Москве! В этих местах погибло десять тысяч героев. В Можайске похоронен полковник Полосухин. Из всей дивизии в живых остались только сто семнадцать человек.
В единый сплав слилась на этом поле бессмертная слава героев двух Отечественных войн!..
Когда экскурсанты уехали, Александра Михайловна поклонилась Спасской церкви, сооруженной на месте гибели генерала Тучкова по заказу его жены. Бережно погладила слова на мраморе памятника: «Доблестным героям Бородина. Потомкам 3-й пехотной дивизии генерала Коновницына. Слава погибшим за Русь православную!»
И тихо сказала, обращаясь к памятнику:
— Нигде не болит, а больно. Может, это боль памяти?
Марсель уважительно спросил:
— Здесь сражались твои предки?
— Нет. Мои тогда партизанили в Борисовском уезде — Смолевичского района еще не было.
И, помолчав, добавила:
— На этой земле — возможно, где мы сейчас стоим — погиб прапрадед моего покойного мужа, поручик третьей пехотной дивизии Валентин Евграфович Борисенко.
Даже по бегу «Жигулей» от монастыря чувствовалось, как спешил правнук Ивана Ивановича не опоздать к отпеванию в Бородинской церкви.
По обе стороны дороги, один за другим, замерли памятники Подвигу и Людям, его сотворившим.
У древнего кургана, названного батареей Раевского, Виктор свернул налево и остановился возле палатки, недалеко от кафе.
— Так мы же к батарее… — удивилась Александра Михайловна, но Виктор резонно рассудил:
— Батарея никуда не уйдет, а вы проголодались, это видно даже невооруженным глазом. И молоко, что сейчас в эту палатку привезли, вполне могут распродать. А это же знаменитейшее можайское молоко! И хлеб — слышите, какой он свежий, по запаху аппетитный? Перекусите, и наша героическая местность смотреться вам будет веселее.
Можайский хлеб и молоко действительно оказались отменными. Александра Михайловна и Марсель уже заканчивали трапезу, когда из кафе ударила мелодия инструментального оркестра, и двое разнаряженных сватов пригласили их на свадьбу Володи и Лены.
— Да как-то неудобно… — засомневалась Александра Михайловна, но Марсель решительно ей возразил:
— Пойдем и погреемся хотя бы у огня чужого счастья…
Их усадили во главе стола, вместе с родителями новобрачных.
Оркестранты старались. Переговариваться приходилось отрывистым криком, как при артиллерийской канонаде. Мгновения тишины между музыкальными номерами казались особенно благостными и желанными.
В конце концов оркестранты притомились, тоже сели угоститься, и в кафе требовательным разноголосьем возникло традиционное: «Го-орь-ко-о!»
Целовались молодожены так себе. Увидев это, один из сватов обратился к Александре Михайловне и Марселю:
— А как целовались в ваши времена? Покажите нам, пожалуйста. А то мы не умеем.
Александра Михайловна вспыхнула и беспомощно посмотрела на Марселя. Он тоже поначалу растерялся, но, чутко уловив ее беспомощность, напрягся и, подумав, серьезно сказал:
— Для этого сначала надо сделать губы трубочкой и вытянуть их по направлению объекта поцелуя. Посмотрим, как это делают жених и невеста… Нет-нет, немножко не так!
Марсель выбрался из-за стола и подошел к невесте:
— Жених стесняется, давайте будем демонстрировать это вместе. Итак, губы — трубочкой! Плавно приближаете их к моим губам. Глаза постепенно закрываются. Совсем закрываются…
— Э нет, я лучше сам! — забеспокоился жених.
— Прошу, — галантно улыбнулся Марсель. — Но жених должен помнить, что ревность — это пережиток капитализма…
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарский,
С вами век мне золотой!
Перебирая струны гитары, у стола появился, будто сошел с картины, обросший усами и бакенбардами гусар, как две капли воды похожий на Дениса Давыдова. Приятным баритоном он стал исполнять гусарско-питейный репертуар, а молодежь смеялась и в современных ритмах под эту музыку танцевала.
Сват не без гордости пояснил гостям, указывая на колоритного исполнителя:
— Действительно, он Денис Васильевич и однофамилец нашего знаменитого земляка. Вы разве не знаете? Прославленный кутузовский партизан Давыдов — гусарский поэт и лихой рубака — был здешним бородинским помещиком. Это его заботами на батарею Раевского был перенесен прах Багратиона!
— Отряд Давыдова воевал в наших партизанских местах, — сказала Александра Михайловна.
— Где это? — поинтересовался сват.
— Бегомль — Смолевичи — Борисов — Березина.
— И вы там тоже партизанили?
— Тоже, — улыбнулся Марсель. Сват немедленно поднялся и объявил:
— У нас в гостях партизаны, которые воевали в тех же местах, где сражался наш Денис Давыдов. Прошу исполнить песню в честь уважаемых гостей!
И стало тихо. Оркестранты хотели было подняться, но их знаками попросили сидеть.
Денис Васильевич Давыдов коснулся струн гитары и запел романс своего легендарного земляка: «Не пробуждай, не пробуждай моих безумств и исступлений…»
Чарующая мелодия, чарующие слова романса. Все за столом завороженно слушали, не шелохнувшись.
Закончив исполнение, Денис Васильевич переждал аплодисменты и, не повышая голоса, проговорил:
— Сейчас я сыграю с оркестром одну эту мелодию, а вы потанцуйте. И пускай совместная жизнь у Володи и Лены будет такой же прекрасной, как эта мелодия, и такой же спокойной, как этот танец!
Невеста в фате подошла к Марселю, Александру Михайловну пригласил потанцевать жених.
Потом Александра Михайловна сказала:
— Спасибо. Нам пора. Обязательно будьте счастливы!
В руке невесты появился вышитый батистовый платок. Она накрепко вытерла им крашеные губы, потом поочередно поцеловала Александру Михайловну и Марселя.
В музейном киоске Александра Михайловна купила два роскошных издания «Отечественная война 1812 года» на русском и французском языках. Протягивая одну из книг Марселю, она ласково сказала:
— Тебе, рыцарь. На добрую память о нашем Бородине…
Миновав закрытый на ремонт музей, мимо траншей и дота сорок первого года они поднялись на батарею Раевского.
Левее, за деревней Семеновское, виднелись монастырь, Багратионовы флеши и дальше — Шевардинский редут.
Справа господствовала над местностью Бородинская церковь. Ближе от нее, на пьедестале, виднелся танк.
С болью и горечью заговорил Марсель:
— Франсуа погиб где-то на Курской дуге. Никто не положит цветы на его могилу. Почему ты так безжалостна к памяти моего несчастного брата?
В голосе Александры Михайловны прозвучала усталость:
— Ты пойми, против нас воевали и зверствовали миллионы вражеских солдат. И далеко не все из них желали против нас воевать. Среди них были и те, кто боролся против фашизма. Или собирался, хотел бороться. Но как было определить, кто хотел — кто не хотел? И какова была цена этого хотения в сравнении с кровавыми делами?
— А мне бы ты цветы на могилу положила?
— Просто солдату вермахта — нет! Но за тебя потом я бы жизнь положила…
— А на могилу моего брата ты бы ничего не положила?
— Ведь это наш Франсуа, и я его… Смутившись, Александра Михайловна покраснела.
Ни она, ни Марсель еще не знали, что Франсуа погиб, пытаясь спасти раненых советских воинов.
Пройдет время, и Мать Солдатская, Елизавета Ивановна Алексеева, поведает о благородстве и гибели Франсуа Сози. И встанет на том месте обелиск. И упадут к нему горькая вдовья слеза, чистая детская слеза. Лягут цветы. И никогда не зарастет к нему наша благодарная тропа.
Человек умирает дважды: когда уходит из жизни и когда его забывают. Франсуа Сози погиб лишь раз.
…Из кафе доносились удары музыки, будоража привычную здесь тишину.
Они стояли на батарее Раевского, где в смертельном бою сходились их дальние предки. Здесь ядрам пролетать мешала гора кровавых тел, и кровь лилась рекой — не в переносном, а в прямом смысле: рекой!
Здесь сеча была такой, что в кровавом месиве исчезли тысячи солдат и прославленные генералы — их тела потом так и не смогли найти.
Более ста тысяч мертвых тел полегло на четырех километрах Бородинского поля. В огне того дня родилось название: «Ле фатале редуте» — «Роковой редут».
На вершине этого рокового редута и стояли они. В небе, как давным-давно на берегу Плиссы, кружила пара аистов, вычерпывая крыльями последнюю летнюю голубизну.
Закинув голову, Марсель смотрел на них и вдруг часто-часто заморгал. И у нее заволокло глаза пеленой, она тоже закинула голову и, шагнув к Марселю, плечом коснулась его плеча.
А над ними, как в сорок третьем, когда они были совсем молодыми, все кружились аисты, возвещая приход близкой осени.
Четыре километра до станции они шли, неся в себе чарующую мелодию и слова Дениса Давыдова:
Не пробуждай, не пробуждай
Моих безумств и исступлений
И мимолетных сновидений
Не возвращай, не возвращай!..
Иль нет! Сорви покров долой!..
Мне легче горя своеволье,
Чем ложное холоднокровье,
Чем мой обманчивый покой.
В садах деревни Семеновское деревья ломились от невиданного урожая золотистых, красных, зеленых яблок.
Показывая на ведра яблок, выставленные перед домом на улице, высокая сухощавая бабка настойчиво предлагала:
— Купите — задешево продам!
Александра Михайловна отрешенно покачала головой:
— Не надо нам ничего покупать…
— Тогда даром бери. Куда уходишь — вон сколько яблок народилось, нельзя, чтоб такое добро пропадало.
Марсель протянул старушке десятку:
— Сдачи не надо.
— Да ты чего, полоумный! — Бабка замахала руками. — За угощение разве деньги положены? Бери. Ешь на здоровье — вон какие они вкусные! Да меня, Петровну из Семеновского, добрым словом вспоминай.
Когда электричка тронулась от станции Бородино, Марсель сказал:
— А мне запомнились у Толстого такие очень хорошие слова: «В жизни есть только одно несомненное счастье — жить для другого».
…Пятнадцатый скорый промчался мимо бело-зеленого здания станции Бородино. Вагонные окна в коридоре, где молча стояли рядом Александра Михайловна и Елизавета Ивановна Алексеева, уже стали черными, и — будто разом выключили магнитофон — заснули умаявшиеся за день рязанские красные следопыты.
— Вы как по соседству переносите храп? — спросила у попутчицы Алексеева.
— Да как-нибудь смогу перетерпеть. Спите крепко, за меня не беспокойтесь.
— И вы за меня тоже, — усмехнулась Елизавета Ивановна. — Слышите? Наша «героическая бабушка» оказалась еще и музыкальной. В общем, спокойной нам с вами ночи…
Во сне даже плохой человек бывает покладистее. «Героическая бабушка» покряхтела у себя на верхней полке и стихла. Перед тем, как лечь и постараться заснуть, Александра Михайловна выключила свет и долго смотрела в окно.
В лесах и пажитях Смоленщины прикорнуло золотое бабье лето, а над верхушками елей и берез, не отставая от поезда, мчался калач-месяц, изредка ныряя в невидимые из вагона тучи.
Она долго ворочалась на мягком диване, до бесконечности считала перестук вагонных колес и, наконец, забылась вязким беспокойным сном.
К рассвету сновидения стали кошмарными. Таял, как снеговик под солнцем, ее сын, жалобно плакал и маленьким шариком катился в черную бездну небытия; поднимался из темноты ее немой брат Иван, хмурил избитое, в кровоподтеках, лицо и, жестами показывая, упорно стоял на своем: ничего не скажу. Ничего!
На брата замахивался плетью гестаповец Фриц, а она снова ощущала в себе взрывы огненной боли, сама падала в бездонную пропасть и, не долетев до дна, проснулась.
Александра Михайловна оделась и умылась, после чего заняла свое вчерашнее место в коридоре у окна.
Пятнадцатый скорый приближался к Березине. Светало. Умытые росами, еще дремали, задерживая в себе сумерки, грибные приберезинские леса. А в небе, окрашенная утренней зарей, летела стая розовых лебедей. И Александра Михайловна, как в беззаботную пору детства, спросила: «Лебеди-лебеди, какая сегодня будет погода?»
Закинув голову, она смотрела, как плавно машет крыльями головная птица. Если махнет пять раз подряд, быть ясному теплому дню. Если, планируя, помедлит — начнутся дожди. Такая в народе есть примета.
Розовый лебедь безостановочно отмахал крылами, и она улыбнулась птице, потому что вместе с ней желала погожего дня. Ведь даже за стеклами вагона тоскливо смотреть непогоду.
Навстречу спешили, вырастая в натуральную величину, знакомые дома окраины Борисова. Колеса гулко застучали по железнодорожному мосту.
Внизу торжественно и задумчиво текла Березина. В прозрачности наступившего утра она была чиста и нежна, как ребенок, спросонья обнимающий мать.
По берегам Березины, устремляясь окраинами к лесам, еще спал древний Борисов. Он заметно расстроился и уже совсем не был тем маленьким провинциальным городком, каким она знала его до войны. Но все такими же оставались в нем старинные «Батареи», речной берег и памятник у деревни Студенки, где в ноябре 1812 года переправлялись, а вернее, почти целиком погибли, остатки «великой армии» Наполеона.
Кому из нас в детстве не мечталось найти таинственный клад? Не только удачливым твеновским Тому Сойеру и Гекльберри Финну. А тут еще немой Иван добыл где-то номер районной газеты, где местный романтик, сообщив о работе землечерпалки по углублению русла Березины, поведал и о том, что якобы на дне реки, где-то в этих же местах, лежат четыре миллиона золотых франков — казна Наполеона, а также драгоценности, оружие, ордена Почетного легиона. Все эти несметные сокровища будто бы оказались в воде после атаки казаков атамана Платова, и вот уже второй век они ждут своих кладоискателей.
За кладоискателями дело не стало. Прихватив немного продуктов, Иван и одиннадцатилетняя Шура сбежали из дома, добрались до Борисова, а потом до Студенки, и три дня жили неподалеку в лесном шалаше. Иван донырялся за кладом до рвоты и зеленой бледности, после чего романтика поисков обернулась для них, беглецов, прозой принудительного возвращения домой.
Мать бросилась к детям с причитаниями, а отец, обратив внимание на плачевное состояние их одежды, зловеще расстегнул ремень. И тут вмешался дед Матвей:
— Я сам их, неслухов, наказанию предам.
— Это мое дело, — возразил суровый отец, зажав ремень в кулаке.
Дед Матвей крикнул так, что эхом зазвенело оконное стекло:
— Цыц {23}, Мишка!! Кто среди нас старшой? — уже тише, но не менее внушительно спросил дед. Снял со стены ременные вожжи, погрозил ими отцу. Толкнул Ивана и ее, Шурку, к двери: — Пошли, неслухи, на гумно, я вам сейчас…
— Можно бы и чем полегчей, — кивнув на вожжи, жалостливо всхлипнула мать.
На гумне Иван решительно загородил сестру, исподлобья уставился на деда.
— Чего волчонком на меня глядишь? — усмехнулся дед и провел заскорузлой ладонью по вихрам внука. — Что младшую Шурку под защиту берешь, это правильно. Кто слабейший, того завсегда оберегай. А вот золото французское из Березины достать удумали, так это все зря. Что не своим трудом заработано — не твое. — Дед Матвей повернулся к ржаному полюй широко раскинул руки, будто все его хотел обнять. — Вон оно, детки, ваше золото и богатство ваше. Сейте в нашу землю зерно, растите его до зрелого колоса, да убирайте в аккурат по времени — это и будет ваше крестьянское счастье: на радость себе и людям.
Слышите, как шепчутся на ветру налитые колосья? «Жить-жито… Жить-жито-жить…» Самые это наиблизкие слова: жито и жить. Хлеб!..
Дед Матвей призадумался и спросил:
— А скажите-ка, детки, чем пахнут ржаной колос и хлеб в материнской печи? Родиной!
Земля-кормилица и живая вода, хлеб наш и люди наши — Родина!
Иван показал своей азбукой жестов, а Шура сказала вслух:
— Мама…
Вспомнила ее заплаканное лицо и, поднятая волной нежности, добавила: — Мамочка!
— Правильно, детки мои дороженькие! — обрадовался дед Матвей. — Без матери и солнце не греет.
Сказал и задумался старый. Потом спросил:
— А есть ли чего на свете матери дороже? А еще дороже и святее матери — Родина! Самая наивысшая из всех наших матерей!
…Мягок сердцем был дед Матвей, да характером крепок. Прошли годы, бедой обрушилась война и гитлеровский оккупационный режим на Родину. На дедову семью. На схваченного гестаповцами немого Ивана.
Самолично узнал дед Матвей в германской комендатуре о расстреле своего внука. И ведомо было деду, где прятал Иван еще один, пудовый заряд тола. С тем зарядом, как стемнело, он ушел от дома подальше, почти до станции Плисса. И на крутом высоком повороте железной дороги бросился под колеса германского военного эшелона.
И ничего не осталось от доброго деда Матвея, кроме благодарной Памяти. Да той жизненной Правды, которую он ей, Шурке, внушал…
Стоя у окна, Александра Михайловна смотрела, как с перестуком вагонных колес проносились, мелькали знакомые родные места.
Секунда — перестук. Секунда за секундой сливаются в минуты, недели, в годы, и, наконец, в целую жизнь. Но вот перед вагонным окном наплывают новые, знакомые тебе места, и жизнь в твоем сознании вдруг рассыпается на мгновения и эпизоды, и какие-то из них, видимо сейчас самые главные, оживают в тебе видениями, памятью былого.
«Живые спят. Мертвец встает из гроба…»
Эти строчки Блока сливались в ней с перестуком колес, и опять вырастал образ Ивана, а рядом с ним появилась Елена — такая же очаровательная, какой она увидела эту девушку впервые.
…Был первый день осени. Начало учебного года… И она, учительница, чувствовала себя в этот день особенно неприкаянной, лишней.
От станции в сторону комендатуры высокий полный жандарм с металлической бляхой на груди тащил упиравшегося соседского мальчишку. Останавливаясь через каждые двадцать-тридцать шагов, жандарм ожесточенно бил свою жертву сапогом. Подкованным железом, с шипами на толстой подошве, тяжелым, как молот, сапогом.
Она вырвала соседского мальчишку из рук садиста и, прикрыв его собой, крикнула: «Беги!»
Повторять этот совет не пришлось. Мальчишка исчез, а жандарм изумленно уставился на нее — и ударил.
Никто и никогда не бил ее по лицу! Не раздумывая, Шура всей ладонью хряснула по щеке жандарма. И тут же получила удар в челюсть кулаком — дома в ее сознании закрутились вперемежку с небом и деревьями. Она ухватилась за доски забора и с каждым новым ударом, теряя силы, внушала себе: «Только бы не упасть… Не упасть… Не упасть…»
Потом удары прекратились. Сквозь пелену тумана Шура увидела жандарма, лежавшего на спине. Над ним, сверкая огромными синими глазами, стояла высокая девушка с распустившейся косой.
Жандарм сел, затем встал на ноги и бросился на девушку с кулаками. Та ловко увернулась и, ухватив жандарма сзади за ворот мундира, опять рывком повалила наземь.
Хрипя от ярости, жандарм поднялся и отскочил к Шуре. Собрав оставшиеся силы, Шура ударила гитлеровца по голове. Попятившись, жандарм расстегнул треугольную лакированную кобуру и вытащил черный пистолет. Поднял его дулом в небо и, медленно опуская, прицелился.
— Ax-тунг! {24}
Слово ударило как выстрел. Пистолет опустился, исчез в кобуре. Напротив них, заложив руки за спину, стоял щеголеватый немецкий офицер лет тридцати. Вытянувшись и вскинув подбородок, жандарм ему что-то говорил.
Все тем же хорошо поставленным командным голосом офицер прервал жандарма:
— Швайге! Дир цайге их эс… {25}
Жандарм попытался что-то возразить, но офицер повысил голос:
— Ду бист фрэхес кэрл! Видерголе!
— Яволь, герр комендант! — испуганно крикнул жандарм. — Их бин фрэхес кэрл! {26}
Офицер махнул рукой:
— Ринг-зум! {27}
Жандарм крутнулся, как манекен.
— Шритт… форвертс! {28}
Жандарм деревянно замаршировал в сторону комендатуры.
Офицер шагнул к женщинам.
Так обер-лейтенант вермахта Карл Реннер сделал свой первый шаг на том пути, который привел его в партизанский отряд имени Кутузова, а затем в кабинет шефа Борисовского СД оберштурмфюрера Коха и в застенки гестапо.
А в тот день первого сентября Карл Реннер назидательно говорил:
— Даже красивый женщин объязаны соблюдение осторожность, имея в сознании строгость военный время. Ауфвидерзеен — до свиданье…
Откинув гордую голову, большеглазая красавица приводила в порядок растрепанные волосы. Сзади они были сплетены в густую косу, спереди нежными завитками опускались на высокий чистый лоб. Коса мягко светилась на солнце и цветом была словно выпавший из колючей «рубашки» спелый каштан.
Длинные пушистые ресницы у незнакомки взметнулись, как две пары крыльев, и обдали немецкого офицера синим цветом колдовских глаз. Алые губы дрогнули в лукавой улыбке, приоткрывая сахарную белизну зубов.
— Данке шён, герр обер-лёйтнант. Зинд зи тапфер унд элегантен ман! {29}
Комендант взял под козырек и удалился.
Вот так познакомилась Шура с Еленой Фальковской. Еще в первую мировую войну ее родители вместе с другими польскими беженцами осели в Борисове, а в начале этой войны семья ушедшего на фронт политрука Фальковского, опасаясь преследований борисовских гестаповцев, перебралась в деревню Барсуки.
Проводив избитую Шуру домой, Елена встретилась с ее немым братом. И стала девушка из соседних Барсуков любовью и горьким счастьем Ивана.
Как-то издалека показала Елена обидчика — жандарма, и вскорости Иван объяснил на своем языке жестов, что больше тот жандарм ни ее, ни сестру не обидит никогда.
Неустрашим, удачлив и дерзок был Иван в подпольной борьбе с оккупантами, а перед Еленой беззащитен. Даже когда увидел счастливые глаза Елены от любви не к нему, к другому: к унтер-офицеру вермахта Яну Долговскому. Это благодаря Яну партизанам Демина удалось заполучить схему подземной связи ставки Гитлера со штабом группы армий «Центр».
А разве меньшим опасностям подвергался Иван? Но полюбила Елена не его, полюбила Яна, по-нашему называя Ваней и на своем польском языке — коханы. Елена ничего не умела делать наполовину — как же она своего Яна любила!..
В двойных муках ушел из жизни немой Иван. Достойно выдержал пытки в гестапо. Достойно выдержал муки неразделенной любви.
А через год не стало Елены. Ее тоже допрашивал и лично расстрелял шеф Борисовского гестапо обер-штурмфюрер Кох. Давая показания на заседании Военного трибунала в Минске, этот палач рассказывал, как перед отступлением из Белоруссии выкапывались и на огромном костре сжигались тела героев и жертв.
Так в пламени одного костра смешался, ушел в землю пепел глухонемого Ивана и красавицы Елены. Земля родная помнит нас: и всех, и каждого отдельно…
Неведомым осталось на земле то место их погребения, и может быть, на нем трава густая выросла или береза партизанская растет? А может, колосятся золотые хлеба или как раз там построены теплицы цветоводческого совхоза, где выращивают на радость и счастье людям сказочные розы, гвоздики, тюльпаны?
…После расстрела Ивана и гибели деда Матвея к Шуре в Жодино пришла Елена Фальковская — лицом почерневшая, губы покусаны, а в синь глазах — виноватая боль. Потухшим голосом велела:
— Уходить надо тебе. В Смолевичи. Квартироваться будешь у Граков, их сыновья — комсомольцы, наши связные.
По паспорту ты сохранила девичью фамилию: Курсевич. Выправим тебе аусвайс на… Наталью…
— Борисенко, — подсказала Шура. — Муж у меня на фронте. Значит, Борисенко!
— Ладно, — согласилась Елена. — Пускай Борисенко, Наталья…
— Ивановна!
— Значит, так, Наталья Ивановна Борисенко. Работать будешь на шутцпункте «Плисса». Кухарка тем нужна, а ты немецкий знаешь.
— Кормить немцев? — возмутилась Шура, теперь уже Наташа. — Я не хочу!
Елена сурово ее оборвала:
— Это приказ.
Теперь Александра Михайловна неотрывно смотрела в окно. Вон за тем перелеском была деревенька Жодино — она помнила здесь, до войны, каждую хату — а сейчас международный скорый мчится мимо ее детских лет, и деревенские хаты вдруг выросли в нарядный современный город, в корпуса Белорусского автозавода, из которого выезжают на многие дороги мира гигантские сверхбольшегрузные БелАЗы.
Впереди мелькнули воды речки Плиссы. Всего за секунду прогрохотал колесами скорый по мостику и дальше, мимо того места, где находился шутцпункт. Здесь она, будучи по аусвайсу Наташей, познакомилась с Марселем, и пламя войны опалило еще две человеческие судьбы.
…Марсель Сози родился в лотарингском городке Саргемин. Когда началась вторая мировая война, он был рабочим порохового завода.
Пока вермахт громил Польшу, французское правительство бездействовало, ведя с Германией «странную войну». В мае сорокового года гитлеровцы перешли в наступление: оно завершилось национальной трагедией Франции.
Четырнадцатого июня немцы заняли Париж. Правительство Петена сдалось на милость победителей. Чтобы унизить Францию, Гитлер заставил подписать акт капитуляции в том же вагоне, в Компьенском лесу, где маршал Фош принимал капитуляцию кайзеровской Германии.
Четырнадцатого июля, в день национального праздника Франции, торжественным маршем под Триумфальной аркой прошли колонны оккупантов.
Марсель бежал на юг Франции, чтобы сражаться за свободу своей родины. В декабре сорок второго он был арестован и этапирован в тюрьму города Саргемин, где ждал суда.
Что спасло Марселя Сози? После траура по шестой армии вермахта, отличившейся во французской кампании и уничтоженной под Сталинградом, Гитлер объявил мобилизацию эльзасцев и лотарингцев на Восточный фронт. Полосатую куртку арестанта Марсель сменил на солдатский мундир. Майским утром сорок третьего года рядовой Сози в составе маршевой роты прибыл в Минск. Уже свершилась трагедия белорусской Хатыни… Еще впереди были муки французской Орадур…
Минск выглядел полумертвым городом: везде развалины, пустые глазницы окон сгоревших зданий, островки уцелевших домов, виселицы в скверах и на площадях. Солдатский мундир показался Марселю одеждой палача.
Группу французов направили на шутцпункт — охранять небольшой железнодорожный мост через реку Плиссу. На восток убегали рельсы к далекой Москве, в тридцати километрах западнее находился Минск, а поблизости виднелись деревянные дома райцентра Смолевичей.
Летом, перед началом Орловско-Курской битвы, заметно увеличилось движение воинских эшелонов: в одном из них мимо шутцпункта проехал на фронт младший брат Марселя, Франсуа. Он погиб «за фюрера и великую Германию» — так было написано в извещении, которое получил Марсель.
На родине, в рядах Сопротивления, боролись с оккупантами «люди из чащи», маки {30}. Марсель и Франсуа мечтали сражаться в рядах маки, а их мобилизовали в вермахт. Побежденные должны бесславно умирать за победителей? Свободные люди — защищать убийц и тиранов?
За мостом через Плиссу на многие километры простираются леса. Где-то в лесной чаще находились белорусские партизаны, братья по оружию французских маки, но где и как их найти? На дежурства, патрулирование, за письмами в Смолевичи французов отпускали только в сопровождении немецких солдат. Общаться с местным населением, даже петь свои песни им было запрещено.
Ежедневно в шутцпункт приходила красивая кухарка Наташа. Работала она добросовестно, разговоров с солдатами избегала. Закончив свои дела, торопилась домой, к маленькому сыну.
Для десяти французов на шутцпункте женщина из Смолевичей оказалась единственной, кто мог их связать с партизанами. Наладить контакты с ней взялся Марсель: несколько раз принес на кухню ведра с водой, неумело попытался чистить картошку…
— Солдату фюрера недостойно помогать кухонной прислуге, — сказала по-немецки Наташа.
— Я француз. Мой отец — машинист паровоза, — тоже по-немецки ответил Марсель и пропел куплет «Марсельезы».
— И у меня отец — железнодорожник.
— Помогите найти партизан. Мы желаем сражаться против тиранов!
— Кто это мы? — переспросила Наташа.
— Я и мои соотечественники…
Выслушав донесение Наташи, комиссар бригады «Разгром» Лащук решил:
— Французов примем, но только с оружием и боеприпасами. Приведешь их сама. А пока пускай нарисуют схему охраны шутцпункта и минных полей. Семнадцатого вечером ждем тебя в лагере. Двадцатого сентября — переход.
Это решение комиссара Наташа сообщила Марселю.
В ту субботу фельдфебель Кранц отправился в райцентр к начальству, а французские солдаты с Наташей сфотографировались у порога казармы.
Потом Наташа и Марсель стояли у одинокой березы на берегу Плиссы. Лучи солнца сливались с осенним золотом лесов, вспыхивали на гроздьях калины.
Марсель передал схему шутцпункта, коробки пистолетных патронов и, чуть покраснев, протянул Наташе букетик полевых цветов.
Шепталась о чем-то с ветром белоствольная береза. Вечер был синевато-прозрачный, как на картинах Сезанна. Из леса кому-то считала годы кукушка.
Если бы человек мог предвидеть свою судьбу…
Вернувшись домой, Наташа совершила роковую ошибку: не остереглась при агрономе Лисовском попросить у другого соседа махорки, флакон йода и авоську. Тот агроном оказался агентом гестапо. Его разоблачили и перед строем расстреляли партизаны, но это было уже потом…
Вечером семнадцатого сентября Наташа направилась на встречу с комиссаром бригады. В сумочке у нее лежали аусвайс и два обязательства местных патриотов о готовности сотрудничать с партизанами, в авоське — махорка и медикаменты. Схема шутцпункта была спрятана в лифчике, картонные коробки с патронами — в сапогах.
За околицей Смолевичей ее задержали два полицейских, Шакал и Савелий…
В приемной гестапо скучал переводчик.
— Произошла ошибка, — по-немецки обратилась к нему Наташа. — Я работаю на шутцпункте. У меня аусвайс…
— Убирайся на шутцпункт, — махнул рукой переводчик.
— Никак нельзя отпускать эту стерву, — возразил Шакал. — Господин штурмфюрер приказал ее арестовать и тщательно обыскать.
— У меня сумочка, — холодея от ужаса, прошептала Наташа. — Там аусвайс… — И с мольбой посмотрела в глаза переводчика.
Тот, не моргая, выдержал Наташин взгляд. Небрежно взял сумочку, забросил ее на шкаф и распорядился:
— Документы останутся здесь. Арестованную отвести в пересыльную тюрьму и обыскать.
При обыске у Наташи нашли патроны и схему. Была уже ночь, когда ее привели в кабинет начальника Смолевичского гестапо. Пожилой, холеный штурмфюрер СС Зальдман сидел в старинном кресле, на столе перед ним были рассыпаны патроны, поверх развернутой схемы шутцпункта лежал черный парабеллум.
Глянув на стол, Наташа облегченно вздохнула, подумав: «Нет сумочки с обязательствами, значит, переводчик оставил сумочку у себя. И пистолет, если был обыск дома, не нашли: у нее на чердаке спрятан наш, советский ТТ».
— Где научилась разговаривать по-немецки? — спросил Зальдман.
— В школе и педтехникуме, — ответила Наташа. — Я учительница.
— Запомни: ты — кухарка! Кто передал тебе патроны и схему? Куда и кому их несла?
Понимая, что ей не поверят, Наташа все-таки ответила, что патроны нашла по дороге и хотела отнести на шутцпункт, а бумагу под парабеллумом видит впервые.
По губам штурмфюрера скользнула недобрая улыбка:
— У тебя красивое лицо и красивое тело. Хочешь жить? Говори правду! В гестапо сознаются все. Мы даже камни заставляем говорить.
Наташа молчала. Штурмфюрер глянул на дверь:
— Иди сюда, Фриц!
Появился верзила в рубашке с закатанными рукавами и с кожаной плетью.
— Поработай с ней, Фриц…
Дни и ночи разделились для Наташи на нестерпимую боль, на темную пропасть беспамятства и плавающие в тумане полусознания часы перед очередным допросом. Сколько же может выдержать человек?
Смерти Наташа не боялась, подготовила себя к неизбежному и ждала его как избавления. Собственная жизнь в заросших волосами лапах палача — она как пламя свечи: одно дуновение, и нету его, пламени. Но страшнее истязаний Наташу мучили два вопроса: «Где сумочка с обязательствами помогать партизанам? Что будет с тем симпатичным французом?»
Обязательства ей передали сержант из окруженцев Дерван и продавец магазина Корецкий, снабжавший ее махоркой и солью для бригады. Дерван одинокий, а у Корецкого пятеро малых детей!..
Чужие беды Наташа чувствовала острее своей, казнясь, что из-за какой-то промашки, случайности могут пострадать хорошие люди. Страх подвести этих людей под пытки в гестапо заслонил в ней жалость к себе и сыну, притупил невыносимость боли на допросах.
Утром Наташе сделали укол, дали умыться и повезли в шутцпункт. Увидев свою кухарку, солдаты ужаснулись: какой-то доброжелатель незаметно сунул ей в карман пальто пачку сигарет.
— Патроны пропали у меня, — подтвердил фельдфебель Кранц. — А схему… Что-то после дежурства рисовал рядовой Сози!
Наташу и Марселя привезли в Смолевичскую школу, где размещались канцелярия и казарма охранной роты. Допрашивал их военный следователь.
На допросе, а потом на очной ставке Наташа молчала.
— Значит, схему рисовали вы и патроны похитили тоже вы, — заключил следователь. — Будете повешены!
Марсель оказался разговорчивее:
— Схему нарисовал я и патроны взял я. Затем передал схему и патроны мадам Наташе и приказал отнести партизанам. Я хотел перейти к партизанам и пригрозил, что применю оружие, если она не выполнит мое поручение. Мадам Наташа невиновна!
Следователь повернулся к Марселю:
— Тогда расстреляют вас.
— Патроны и схему я нашла на дороге, — заговорила Наташа. — Никто мне их не передавал.
Военный следователь пожал плечами:
— Будете невпопад говорить неправду, потеряете головы оба.
Может быть, человечность не умерла даже в том следователе и он посочувствовал арестованным, каждый из которых всю полноту смертной кары пытался присвоить себе?
Марсель, жертвуя собой, пытался помочь Наташе.
Наташа понимала, что никто ей уже не поможет, и пыталась спасти Марселя.
Вечером арестованных привели в пустой школьный класс; у противоположных стен поставили койки, между ними — стол и стулья для часовых.
Из шутцпункта Марселю передали посылку от матери. Отведав французских гостинцев, старший из часовых посетовал:
— Разве женское дело ввязываться в политику? — и разрешил накормить арестованную.
Глотая сухие галеты, Наташа шепотом упрекнула присевшего рядом Марселя:
— Почему не бежал в лес к партизанам, дожидался ареста?
— Не хотел, чтобы товарищей подвергли репрессиям. Я один буду за все отвечать.
— Партизаны в лесах по обе стороны железной дороги, — сказала Наташа. — Если представится возможность, беги в леса.
Тускло горела на столе керосиновая лампа. За окном, крадучись, плыла по небу луна. Сквозь ветви тополей мерцали звезды.
Марсель снял с руки кольцо. В лунном свете драгоценный камень сверкал, как на солнце.
— Это кольцо матери. Она получила его от бабушки, а та — от своей бабушки. Оно приносит счастье. Почему ты не хочешь его взять? Ты должна жить!.. Я берег кольцо невесте — у меня никогда не будет невесты. Ты ля рус Жанна д'Арк. Ты прекрасна! Я люблю тебя!
— И я тебя — любовью сестры…
Утром их разлучили. Они только успели выдохнуть;
— Прощай, Наташа!
— Прощай, Марсель!
Наташу увезли в Минское гестапо. Марсель остался в Смолевичах — его ожидали свинцово-тяжелые, будто пули, слова смертного приговора.
Справа по ходу поезда, за деревней Рябый Слуп, показались деревянные дома окраины Смолевичей. Басовито, веселыми перекатами загудел электровоз, и на платформе станции Александра Михайловна увидела шеренгу мальчишек и девчонок в белых рубашках и алых пионерских галстуках.
На правом фланге, у красного знамени, вытянулся по стойке «смирно» Михаил Иванович кислое. По другую сторону знамени, неслышные за оконным стеклом, бил барабанщик и трубил горнист.
Над шеренгой мелькнул по ходу поезда транспарант: «Привет Марселю! Счастливого пути!» Мальчишки и девчонки вскинули руки в пионерском салюте.
Секунда — перестук колес. И будто молнией в ее сознание: «Да это же меня ребята и Миша Кислов провожают! Не поленились, милые, прийти сюда в такую рань…»
Сильным и резким движением Александра Михайловна рванула книзу металлическую скобу и, почти до пояса высунувшись из раскрытого окна, обеими руками замахала пионерской шеренге.
Секунда — и новый перестук колес. Враз ослабев, она с трудом закрыла окно, попыталась унять в себе биение сердца и горячие слезы. А над невидимым отсюда Московским шоссе все отчетливее возвышалась громада кургана Славы: двести сорок одна ступенька и устремленные в небо и вечность четыре штыка…
Именно в этих местах воевал Марсель Сози, совершив до этого дерзкий побег и набедовавшись несколько суток в одиночку по окрестным лесам.
…Когда осенним слякотным вечером Марселя вели на очередной допрос, он сбил с ног заднего конвоира, а затем переднего и бросился в мокрую темноту. Выстрелы удалялись и вскоре совсем прекратились. Не попали конвоиры или не захотели попасть?
Марсель бежал, пока были силы. Потом, отдышавшись, перемахнул через шоссе и ночь плутал по незнакомому лесу. Наутро зашел в какую-то деревню, увидел полицейского и снова метнулся в лес.
В немецкой военной форме, но без оружия, не зная русского языка, Марсель оказался в незавидном положении и понимал, что роковой для него может стать как встреча с гитлеровцами, так и встреча с партизанами.
А дождь лил безостановочно, с какой-то неотвратимостью. Пилотка прилипла к голове, будто комок мокрой глины. Шинель набухла и весом была, как рыцарские доспехи. Только добротные сапоги не пропускали воду и берегли для ног спасительное тепло. Но даже их подкованные, на шипах, подошвы все более устало скользили по лесным тропам.
После четырех суток скитаний Марсель набрел на одинокий стог сена; из последних сил зарылся в его духовитую теплую глубину, согрелся и уснул. Снился ему городок Саргемин, отчий дом и мама, протягивавшая тарелку горячего фасолевого супа.
Марсель протянул руку к тарелке — и проснулся. Рывком выбрался из стога, шагнул в морозное утро.
Стеклянно похрустывали заледеневшие лужи, звенела под коваными подошвами примороженная за ночь земля.
Стылый ветер дохнул еле различимым запахом жилья и хлеба, и Марсель пошел на этот запах.
От густой темно-зеленой ели раздался окрик:
— Хальт! Хенде хох! {31}
По интонации, выговору Марсель сразу определил: не немец. Охотно поднял руки, а главное — улыбнулся. И это его спасло, потому что Вигура не смог выстрелить в доверчиво улыбающегося безоружного человека, даже если этот человек — враг.
Исчерпав запас немецких слов, Вигура с напарником повели пленного по лесной тропе, а затем по единственной улице деревни Кальники к хате, которую занимал начальник штаба отряда имени Кутузова. А у того болели зубы и настроение было прескверное.
Скорее всего Марселю бы несдобровать, когда б не запах свежевыпеченного ржаного хлеба. Он щедро вытекал на улицу из форточки ближнего дома, и от одного его духа даже сытому человеку можно было захлебнуться.
Несмотря на грозные окрики Вигуры, Марсель подчинился своему внутреннему «голодному компасу» и повернул к этому дому. Второй раз к своему спасению повернул.
— Ишь ты, к хлебу пашоу, — сочувственно заметил Вигура. — Выходзиць, и у германца до хлебушка душа ляжыць…
Марсель переступил порог избы и, не обращая внимания на нескольких мужчин и пожилую женщину, видимо хозяйку, тихонько присел на длинную лавку возле окна.
Вызвали переводчика. Им оказался немец Петер Зеттель, одетый в форму обер-ефрейтора германской армии. Другие тоже были одеты в полувоенную немецкую форму.
И тут Марселя осенило: фальшпартизаны! Уголовный и полицейский сброд, предатели своей родины. И несколько среди них немцев.
Марсель сбил с ног Вигуру, вырвал у него автомат и кинулся в дверь.
И разом в его глазах крутнулись потолок, двери, пол, а затем — будто накрыли невидимым одеялом — упала черная тьма.
Очнувшись, Марсель увидел над собой невысокого и крепкого, широкоплечего человека с властным выражением лица и внимательными, чуть наискосок посаженными глазами.
— Шустряк, — усмехнувшись, произнес он незнакомое слово и по-немецки скомандовал: — Ауфштеен! Встать!
И вернул автомат пожилому человеку, который был только что сбит с ног. Угрюмо глянув на пленника, тот передернул затвор.
Марсель набрал полные легкие воздуха и крикнул:
— Да здравствует свобода! Смерть тиранам! Прощай, моя Франция!
Переводчик что-то сказал по-русски людям в хате, и они засмеялись, а пожилой человек опустил автомат. Все тем же ровным голосом, без паузы, переводчик сказал по-немецки Марселю:
— Пускай вас не смущает наша форма — временные обстоятельства вынуждают нас экипироваться за счет противника. Мы — партизаны. Как это вам понятнее… Белорусские маки. А это — командир отряда товарищ Демин.
Коротко рассказав о себе, Марсель откашлялся и запел «Марсельезу».
Затем был завтрак. Все как-то особенно радостно уселись за общий стол, и хозяйка нарезала от высокого каравая ломти теплого свежевыпеченного хлеба.
Через полгода каратели сожгут эту деревню и этот дом, а хозяйка, вернувшись из леса к своему пепелищу, опять испечет партизанам в уцелевшей печи караваи домашнего хлеба. А если пекут люди хлеб, значит, жить их дому, их деревне, их Родине.
Первый ломоть ржаного хлеба хозяйка протянула Марселю и, жалостливо всхлипнув, придвинула к нему большую кружку горячего топленого молока.
После завтрака Демин на неважнецком немецком языке и знаками предложил уже не пленнику, а повеселевшему гостю:
— Давай еще споем «Марсельезу». Вместе.
Мелодия была одна, но слова они пели разные, на русском и французском языках:
Вперед, вперед, сыны Отчизны!
День славы наступил!..
Вставай, подымайся, рабочий народ,
Вставай на врагов, люд голодный!..
Так Марсель Сози стал бойцом интернационального отделения отряда имени Кутузова, в котором воевали поляки, бельгийцы, словаки, австрийцы, венгры, немецкие антифашисты. Еще и сегодня в тех партизанских местах вспоминают находчивость и дерзкое мужество неуловимого Марселя.
…И снова повернулось колесо времени — из развалин сорокалетней давности вырастал город-герой Минск, рукотворное чудо земли белорусской. На перроне вокзала Александру Михайловну встречали Демины, мастер Яскевич и «молодой комиссар» Шибко. Здесь же встретились пятнадцатый скорый и шестнадцатый, который прибыл из Парижа.
Елизавета Ивановна тоже вышла из вагона. Внимательно посмотрела на Демина. Иван Михайлович, глянув на нее, несколько секунд что-то припоминал — и засмеялся:
— Гвардии лейтенант медицинской службы Алексеева! — Строго посмотрел куда-то вдаль и потребовал: — Выделите мне в распоряжение шесть трофейных автомашин!
Демин и Елизавета Ивановна обнялись.
— Везет моему Ивану на красивых женщин, — шутливо пожаловалась Валентина Ильинична и тоже обняла Алексееву.
Стоянка поезда — десять минут…
Когда были высказаны все пожелания и переданы гостинцы, Владимир Антонович Яскевич на вытянутых руках протянул каравай, бережно завернутый в рушник. И сказал:
— От бабки Станиславы и от всех нас. Из Хатыни. Партизанский хлеб.