Туман — в начале августа?
Выйдя из подъезда своего дома, Демин с удовольствием вдохнул свежесть раннего воскресного утра. Безлюдная в эту пору улица Центральная по макушки деревьев и зданий наполнилась ватным туманом. Густой и плотный, он волнами качался, плыл на рассветном ветру, и здания, деревья казались врезанными в его молочную густоту.
По старой военной привычке Демин любит густой туман — партизанского друга и защитника от вражьей пули.
Через несколько минут серая «Волга» генерального директора остановилась у Минского железнодорожного вокзала, и Демин появился на перроне в точно назначенное время, когда поезд Берлин — Москва плавно замедлял ход и, будто по заказу, как раз напротив генерального директора, остановился спальный парижский вагон.
— Бон шанс, Командир! — крикнул Марсель из раскрытой двери.
— Добро пожаловать, друже!
Нарядная, чопорная Генриетта, как и в недавнюю майскую встречу в Саргемине, лодочкой протянула для приветствия руку и потом наблюдала, как двое седых мужчин с удовольствием загоняют ладонь в ладонь, обнимаются и что-то говорят:
— Наше утро! Туман… — мечтательно произнес Марсель.
— Наше, — согласился Демин.
На привокзальной площади сильнее подул ветер, и все настойчивее пробивались сквозь туман красноватые солнечные лучи. Невдалеке на зданиях отчетливо проступали две башни, образуя как бы ворота для въезда в Минск.
— Красивое место, — сказал Марсель, а Генриетта молча кивнула.
— Ко мне домой или посмотрим Минск? — спросил Демин.
— Мы выспались и отдохнули, — ответил Марсель. — Даешь Минск, Командир! Откуда начинаем осмотр?
— С площади Ленина.
Зданию Дома правительства на площади Марсель обрадовался, как желанному знакомому.
— Я видел этот дом в сорок третьем!
— И его перед отступлением оккупанты хотели взорвать. Но вмешались подпольщики, да и саперы наши вовремя подоспели.
— Кругом были развалины, а сейчас такой прекрасный архитектурный ансамбль! — ликовал Марсель.
Демин сдержанно улыбнулся:
— Наш «Латинский квартал»: педагогический институт, университет, мединститут.
— Это правда, что вы бесплатно обучаете студентов? — спросила Генриетта.
— Не совсем…
— Я так и знала — пропаганда! — оживилась Генриетта.
— Не совсем… — повторил Демин. — Студентам еще и платим стипендии.
— За что? — удивилась Генриетта. — Из каких фондов?
— Из государственных, — терпеливо пояснял Демин. — Лечение у нас тоже бесплатное, а стипендии — успевающим студентам и аспирантам.
— И здесь были сплошные развалины, — Марсель кивнул в сторону сквера. — Ветви этих кленов нацисты превратили в виселицы.
«Волга» будто плыла по широкой зеленой улице навстречу солнцу. Огромные здания казались тоже плывущими по волнам синеватого тумана.
Молодой водитель Николай Гринь горделиво сказал:
— Главная улица нашего Минска, Ленинский проспект. Между прочим, не хуже знаменитых Елисейских полей, хотя значительно моложе.
Николай покосился на генерального, и тот одобрил:
— Раз взялся быть экскурсоводом, продолжай.
— Парк и мемориал нашего Янки Купалы. За памятником поэту над фонтаном склонились бронзовые фигуры девчат: они пускают по воде венки — на счастье.
— Каштаны — такие же, как в Париже! — радостно сказала Генриетта.
Проехав еще несколько минут, машина остановилась.
— А эта площадь называлась Круглой, — вспомнил Марсель. — Здесь был посажен картофель, а дальше рос бурьян. И везде — развалины…
— Площадь Победы, — сказал Демин.
Разлив ярко-красных тюльпанов и гвоздик обрамлял мраморный постамент, из которого плескалось на ветру пламя Вечного огня. Казалось, именно из этого пламени устремился в небо обелиск, увенчанный на вершине орденом Победы.
Следующая остановка была на гранитной набережной Свислочи. Выйдя из машины, Генриетта заметила:
— Этому чудесному городу не хватает… старины.
— Как раз вот здесь, — показал Николай, — у слияния Свислочи и Немиги, начинался наш тысячелетний Минск. Тогда еще не было Варшавы, Берлина, Стокгольма и не была еще открыта Колумбом Америка.
…Кто и когда впервые стал жить в этих местах? Уставший ратник, что пришел после жестокой сечи освежиться глотком воды из Свислочи, или мукомол, поставивший мельницу на речной излучине? А может, бортник или рыболов? Про то не ведомо никому. Легенда утверждает, будто Минск основал богатырь и чародей Менеск. Воздвиг он крепостной вал, дома, а в центре поставил чудо-мельницу «о семи колах»: «Аж берега бросает в дрожь, придумал мельник ловко — он камни мелет, а не рожь, отменная пеклевка!» А по ночам летал Менеск на сказочной мельнице над темными борами, дружину храбрую собирал, чтобы защитить дреговичей и кривичей, которые поселились в здешних местах.
Есть в «Слове о полку Игореве» такая запись, посвященная древнему Минску: «На Немиге снопы стелют из голов, молотят цепами булатными, на току жизнь кладут, веют душу от тела. Немиги кровавые берега засеяны были не добром — костьми русских сынов засеяны».
О многом могли бы рассказать берега Свислочи и Немиги. Как собирались менялые люди сюда, на перекресток торговых путей из Московии, Польши, Прибалтики, Украины. Как торговали они, восхищались красотой города, гостеприимством минчан. Но больше могли бы поведать они о топоте вражьих коней, о лихом звоне сабель, о пальбе и пожарах.
Биография Минска восславлена в битвах с иноземными завоевателями. Сколько раз они разоряли его, грабили, жгли, но убить так и не смогли. Редко какой другой город имеет такую жизнестойкость и такую трудную судьбу. Оттого и не может похвалиться Минск архитектурными историческими памятниками, нечем удивить ему любителей седой старины. Из века в век суждено было ему принимать первые удары и грозы, которые обрушивались на Русь с запада. Гореть, разрушаться, страдать и заново возрождаться на политых кровью пепелищах.
А сколько жизней, надежд и жилищ уничтожила здесь последняя, самая жестокая война! 1100 дней продолжалась фашистская оккупация Минска, гитлеровцы разрушили город; истязали и расстреливали мирное население. Но ни расстрелы, ни крематории и душегубки, ни лагеря смерти не смогли сломить волю минчан к борьбе: они совершили полторы тысячи диверсий, утвердили за столицей Советской Белоруссии славу непокоренного города. Подвиг Минска отмечен Золотой Звездой…
Над Свислочью таяли последние волны тумана. Демин глянул на часы:
— Нас ждут в Белорусском государственном музее Великой Отечественной войны. Откроется он позже, но нам, в виде исключения, разрешили посещение сейчас.
В тишине музейных залов каждый экспонат рассказывал о войне, хранил в себе память бессмертных подвигов. В четырнадцатом зале Демин кивнул на стенд:
— Узнаешь?
С давнишней фотографии седому Марселю улыбался белорусский партизан — молодой жизнерадостный Марсель Сози, посмертно награжденный медалью «Партизану Великой Отечественной войны» первой степени.
Разглядывая стенд сражавшихся в Белоруссии воинов-интернационалистов, Марсель обрадовался:
— Это же командир нашего интернационального отделения Ян Долговский! Он жив? Это чудесно! Где он сейчас? В Варшаве? Мы будем возвращаться через Варшаву, значит, я его увижу?
Марсель глянул на соседнюю фотографию и сразу помрачнел:
— Петер Зеттель…
— В Берлине тебя встретит его племянник, тоже Петер Зеттель, — сказал Демин. — А сейчас пора домой, завтрак приспел. Моя Валентина не любит, когда еда переспевает.
Свернув на Центральную улицу, «Волга» остановилась у дома номер четыре. Рядом — несколько минут ходьбы — начинался МАЗ, а вокруг дома хороводились медноствольные сосны.
— О, Валентина! Ты прекрасна, как в годы нашей партизанской молодости, — сказал Марсель, переступив порог квартиры, и в голосе его дрогнули слезы.
— А ты такой же галантный рыцарь без страха и упрека… Добро пожаловать, дорогие сябры {6}.
Валентина Ильинична трижды поцеловала Марселя, вытерла платочком следы помады на его щеках и увела Генриетту в другую комнату.
Угощение было по-белорусски обильным. Особенно понравились гостям домашняя деревенская колбаса, тушеный карп в сметане и грибы: маринованные, соленые, жареные. А к чаю хозяйка подала корзиночку свежих боровиков со следами земли на ножках. Лишь осторожно взяв грибок двумя пальцами, Генриетта поняла, что это — печенье. И засмеялась. Валентина Ильинична тут же принялась диктовать Марселю рецепт, жестами объясняя Генриетте свои секреты приготовления. Потом женщины, убирая со стола в четыре руки, вели свой разговор, который переводил Марсель.
— Есть ли у вас любимые французские певцы? — спросила Генриетта.
— Мирей Матье.
— А Шарль Азнавур?
— Мирей Матье, — повторила Валентина Ильинична, прикрыв ресницами выразительные серые глаза. — И конечно, Жерар Филип. Не певец? Актер? Но в моей памяти — именно певец любви и благородства.
— А писатели, поэты? — продолжала спрашивать Генриетта.
— Гюго.
— И Золя?
— Гюго. Я его с детства люблю: «Отверженные», «Собор Парижской богоматери», «Девяносто третий». Из французских поэтов — Вийон:
Смеюсь сквозь слезы и тружусь, играя,
Куда б я ни пошел — везде мой дом…
А вы, — обратилась Валентина Ильинична к гостье, — кого из наших писателей предпочитаете?
— Тургенева, — не задумываясь, ответила Генриетта. — Его женские образы очаровательны и чисты. Вы тоже кажетесь мне тургеневской женщиной. И какая у вас роскошная коса! Она натуральная и цвет у нее тоже натуральный? У кого из родителей вы унаследовали этот естественный золотистый цвет?
— У матери да у ржаного поля за околицей нашей деревни Грядки. Десять нас родилось там сестер — и ни одного брата. У пятерых волосы ржаные, материнские, а пятеро других — брюнетки, в отца.
— Десять дочерей! — ахнула Генриетта.
Валентина Ильинична посетовала:
— А у нас детей только двое, сыновья. У каждого — по единственному сыну: меньшают семьи у молодежи. И все у нас с Иваном Михайловичем — в обратную, ни единой девочки, только, большие уже и малые еще, мужики: я да невестки с ними управляемся. И один у нас на всех завод, наш МАЗ. Так вот и живем. А коса мне теперь не по возрасту, да срезать жалко, я ее даже в партизанах уберегла.
— Главное, голову уберегла, — уточнил Демин. — Охотников за нашими головами тогда хватало…
— И вы, такая женственная, такая обаятельная — были партизанкой? — продолжала удивляться Генриетта. — И тоже убивали?
— Убивала.
— Скольких же человек вы лишили жизни?
— Человека — ни одного. А оккупантов убивала: двоих из винтовки в первую блокаду Домжерицких болот, а третьего у озера Палик. И шестеро нас, девчат, пустили под откос воинский эшелон. Людей там не было, одни каратели. Какие зверства они у нас творили — страшно вспоминать! Кому из наших либо ихних жен и матерей нужна была та проклятая война?
Закончив переводить эти слова Генриетте, Марсель вопросительно посмотрел в глаза Командира:
— Наташа…
И вместе с тревожным ожиданием ответа, памятью обратился в сорок третий, в Наташину и свою молодость.
Когда Наташа появилась на шутцпункте {7}, Марселя поразили ее глаза: зеленоватые и лучистые, недоступно гордые, они таили в себе какой-то загадочный, мерцающий свет. Если же Наташа вызывающе или недовольно щурилась, сдвигая к переносью брови, глаза на ее лице становились заметно меньше и сверкали, как темные кусочки антрацита.
Походка у нее была неторопливая, царственная. И говорила она тоже с неторопливым достоинством, думая о чем-то своем и экономя чужие для нее немецкие слова. Выражение лица у нее, как правило, было отчужденно-серьезным, и тем привлекательнее на нем выглядела редкая улыбка, и тогда сдержанно вздрагивали ее упругие губы, по-детски морщинился точеный, чуть вздернутый нос.
Такую улыбку Марсель видел дважды: когда Наташа, раскинув руки, ждала бегущего к ней сына, и накануне ареста, на берегу Плиссы, после того, как он протянул ей букетик полевых цветов.
— Наташа… — вслух повторил Марсель.
Генриетта всхлипнула:
— Наша бедная Натали!
«Наша», — удовлетворенно отметил про себя Командир, доставая из ящика письменного стола коричневую кожаную папку. Раскрыв ее, повернулся к Марселю:
— Нашими войсками в Берлине захвачены некоторые документы СД. Сейчас они хранятся в архиве. Выдержку из одного я зачитаю:
«Из сообщения полиции безопасности и СД № 72. 1 ноября 1943 г. Секретно.
В результате систематической борьбы с бандами партизан и их пособниками, по агентурному донесению в районном центре Смолевичи была арестована кухарка шутцпункта «Плисса» Наталья Борисенко. При обыске у арестованной были изъяты 24 патрона к пистолету «парабеллум», схема огневых позиций и заграждений шутцпункта. По почерку установлено, что схему начертил солдат охранной команды шутцпункта Сози, подданный рейха, уроженец города Саргемин, Лотарингия, француз.
Допрос арестованной Борисенко в Смолевичском СД положительных результатов не дал. Арестованная для дальнейших допросов этапирована в Минскую тюрьму СД.
Следствие об измене рейху солдата Сози вела военная контрразведка. Свою вину Сози признал и был осужден к смертной казни путем расстрела, но в канун исполнения приговора бежал, и его дальнейшая судьба неизвестна.
Считаю возможным предположить, что побег совершен при активной помощи соучастников осужденного Сози и вследствие грубых нарушений в несении караульной службы. Расследование обстоятельств побега ведет военная контрразведка. Сообщение о бегстве Сози направлено в отделение гестапо по месту жительства родителей преступника».
Шевельнув побелевшими губами, Марсель спросил:
— А что известно о дальнейшей судьбе Наташи?
— Пока ничего.
И снова было ясное августовское утро, только без тумана. И снова они ехали навстречу солнцу, на восток: в понедельник Демин, Марсель и Генриетта отправились в Смолевичский район.
Шофер Николай Гринь вел машину артистично. Миновав городскую окраину, «Волга» генерального директора вырвалась на просторы Московского шоссе, мотая на спидометр километры дороги, и Марселю почудилось, будто замелькали в обратном порядке годы — шестидесятые, пятидесятые, сороковые.
За дымкой темнели контуры перелесков и пригородных деревень, которые стоят на этой земле уже многие века: Колодище, Жуков луг, Городище, Королев стан… Мимо этих деревень проезжал он, солдат вермахта Сози, из Минска до Смолевичей, в шутцпункт «Плисса». В тот май сорок третьего день был зеленый, солнечный, а по судьбе Марселя впервые пролегла тогда эта черная лента шоссе. К ней выплескивались волны лесных массивов: молчание их было загадочным и зловещим.
— Проклятые партизаны! — выругался фельдфебель Кранц, с опаской и ненавистью глядя на бескрайние леса.
Марсель оживился:
— Где партизаны, господин фельдфебель?
— Везде, — развел руками Кранц. — Они могут скрываться даже вон у той сосны или за тем поворотом…
Потом, у следователя, Кранц припомнит этот вопрос солдата Сози, а Марсель подтвердит, что решил перейти к партизанам еще когда ехал из Минска в шутцпункт «Плисса», и выразит надежду, что партизаны найдут подходящее место и подходящее время, чтобы побеседовать с господином фельдфебелем.
— Но это может быть лишь после твоей казни, — позлорадствовал тот.
Фельдфебеля уничтожили партизаны в июле сорок четвертого, когда Кранц в составе сводного отряда СС пытался вырваться из Минского «котла». А Марсель Сози, живой и невредимый, через много лет снова едет по Московскому шоссе.
Молчание в машине нарушила Генриетта, спросившая Демина:
— Как часто вы совершаете этот путь?
— Почти каждую неделю — в Жодине находится автозавод нашего производственного объединения.
— С какими мыслями проезжаете мимо тех мест, где воевали в молодости?
— Одинаково остро переживать каждый раз нельзя, настроение всегда разное. И время…
— Растит оно «траву забвения»?
Демин отрицательно качнул головой:
— На нашей белорусской земле эта самая трава не растет. Если бы каждого из павших в Великую Отечественную почтить минутой молчания, днем и ночью мы бы молчали 38 лет.
Повернувшись к Генриетте, Демин горестно добавил:
— И никуда не уйдешь, не скроешься от воспоминаний.
— Меня они учат и судят тоже, — кивнул Марсель. — И я многому тогда научился у тебя! Спасибо, Командир!
Где они, границы прошлого и настоящего? Разве их, точно линию на карте, проведешь? У каждого человека есть на земле свои, особенно дорогие и памятные места — ими стали для Демина и Сози леса северо-восточной Минщины, партизанский Смолевичский район.
У следующего кювета и вон у того перелеска, рукой подать от шоссе, в неравном бою погибали их однополчане, а сейчас машина проносится мимо этих мест со скоростью более ста километров в час, но чувства, воспоминания возникают из Памяти все равно быстрее.
На нас до сих пор военные сны
Как пулеметы наведены…
Сегодня у Марселя уже взрослеет внук, а ему по-прежнему снится набухшая дождем и холодом осенняя ночь, когда он, совершив побег, дождался, пока уйдут во мрак фары патрульных машин, и в секунду перемахнул узкую хребтину шоссе, а потом, спотыкаясь и падая, часами шел по неведомому лесу навстречу своей судьбе.
Безоружный, в немецкой военной форме, не зная русского языка, он ждал и боялся рассвета, когда с одинаковой долей вероятности мог получить партизанскую пулю или быть схваченным преследователями, чтобы затем исполнился для него смертный приговор суда.
Не все, как предполагал Марсель, решилось в ту ночь и утром — несколько суток, измученный и голодный, блуждал он в дождь и мокрый снег по окрестным лесам. И если бы не «Марсельеза» и Командир…
Все ближе устремленный в вечность и в голубое августовское небо, вырастал впереди курган Славы, и все четче виднелись на его вершине четыре граненых штыка, опоясанные венком из барельефов.
Серая «Волга» замерла на площадке перед курганом, по зеленым склонам которого, сотня за сотней, как дни войны, шагали наверх тяжелые каменные ступени.
— Какой грандиозный природный холм! — восхитилась Генриетта.
— Да не природный вовсе, — уточнил Николай Гринь. — Сначала насыпали руками, потом поработали механизмы. Потрудились тут и наши ветераны, и мы, молодежь.
Генриетта несколько раз прошлась взглядом по зеленым склонам кургана, потом спросила:
— Сколько же рук понадобилось, чтобы насыпать этот гигантский холм?
— Миллионы, — ответил Николай.
Демин повернулся к Марселю:
— Помнишь, как мы одолели ступени Эйфелевой башни? А здесь — курган нашей Славы. Пойдем к вершине!
И они слитно, плечо к плечу, зашагали по каменным ступеням: левой-правой, раз-два… Вместе поднялись на вершину кургана, к гигантским граненым штыкам. Здесь, на смотровой площадке, вольготно дул свежий ветер. И распахнулись до горизонта синие дали, открылся взгляду партизанский край лесов и болот, озер и рек, золотых полей пшеницы и ржи.
Когда Марсель заговорил, в его глазах отражалось небо:
— Я помню все и помню каждый день! На месте этого кургана находилась боевая позиция нашего отряда. Я не ошибся, Командир?
— Не ошибся, друже. А теперь вокруг кургана — поле Памяти. Видишь, какие тут уродились хлеба? Не меньше, как по сорок центнеров пшеницы дает людям с каждого своего гектара поле нашей Памяти…
Марсель долго смотрел на густые золотистые волны, потом перевел взгляд на темную ленту асфальта:
— А там, впереди на шоссе, я захватил свой первый вражеский грузовик. Справа от нас, по стратегической железной дороге движется сейчас к Минску грузовой поезд — тот германский эшелон с танками, что взрывали с тобой, Командир, был втрое короче и ехал вдвое медленней, но мы — видишь, на этом же перегоне — пустили его под откос! А дальше — Смолевичи. Наташа…
— И операция по получению продуктов на немецком военном складе… Помнишь, как ты с чужими документами и в мундире с чужого плеча, выдавал себя за гитлеровского офицера? Играл ты свою роль как заправский артист. С изрядной еще долей наглости и риска.
Марсель скупо улыбнулся:
— Как это говорится: голод — плохая тетка. А у нас тогда голодали раненые и дети.
Демин глянул за линию горизонта:
— Дальше — Жодино, Борисов, где гестаповцы расстреляли жену нашего Яна…
— …и деревня Грядки, в которой ты настойчиво покорял сердце прекрасной Валентины.
Далеко виден с кургана лесной партизанский край: от Смолевичей и Жодина — до Хатыни, Бегомля, озера Палик. Среди болот, на полуострове Гребенчук, находился лагерь отряда имени Кутузова, где юный ординарец Демина Володя Сморгович давал перед строем партизанскую клятву: «Не пожалею ни сил, ни самой жизни для освобождения моего народа».
Свою клятву Володя выполнил: он спас Командира, грудью заслонив его от вражьей пули.
И снова помчалась «Волга» навстречу солнцу, и несколько минут все еще виделись над облаками четыре граненых штыка, опоясанные венком из барельефов.
Высоко над лесным партизанским краем вознесся курган Славы, и дано ему увидеть, как отдадут человеку зерно скошенные хлеба, станут алой — калина, золотыми — березы в лесу и придорожные тополя. Упадут на землю налитая антоновка и блестящий коричневый каштан. Упадут снега. Не успеешь оглянуться — еще год прошел: за повседневными заботами время проносится быстро.
Стремительно мчалось время и в тот августовский понедельник…
Пока ехали от кургана Славы до Юрьева, Марсель несколько раз просил остановить машину, выходил на дорогу или деревенскую околицу, к чему-то присматривался, о чем-то думал. Положив букет полевых цветов на памятник у братской могилы в Юрьеве, после долгого молчания спросил:
— Можно, я приеду сюда один? Поговорю тут с ними?
— Приезжай.
Вместе с председателем местного колхоза «Парижская коммуна» осмотрели его хозяйство, а колхозному кузнецу, в прошлом связному партизанского отряда Владимиру Филипповичу Ляховичу, Марсель обрадовался, как брату:
— О-ла-ла, такой же богатырь! — ликовал Марсель. — Но куда подевались твои кудри? Может быть, это не ты? Ведь ты был под немецким арестом?
— Бежал, — улыбнулся Ляхович. — Да и ты, Марсель, с того свету возвернулся. — И ткнул желтым от махорки пальцем в стальной лист, врезанный в памятник у братской могилы.
— «Марсель Сози», — прочел Марсель и растерянно глянул на Командира.
— Не туды глядишь, — усмехнулся кузнец. — Ты на меня гляди, — и показал кулак размером с детскую головку. — Вот этой рукой, что ворога в рукопашной сразил, твою фамилию аккуратненько со стального листа уберу. А ты не удивляйся да не горюй: с того свету возвернулся — долго жить будешь.
«Волга» опять запылила по деревенским проселкам, увозя в багажнике домашнюю колбасу, корзину груш, мед в сотах и грибы — подарки гостеприимной жены колхозного кузнеца.
— Недалеко от кургана Славы колхоз называется имени Орджоникидзе, а в Юрьеве — «Парижская коммуна»? — спросил Марсель.
Демин кивнул.
— Но это совсем другие деревни, не те, которые я видел здесь в годы войны. А остальные?
— Такие же, — пожал плечами Демин.
— Но это значит, что построены совершенно новые деревни, в них создан новый быт…
— Правильно, — согласился Демин. — За то мы с тобой и воевали. Чему здесь удивляться?
Слева появились, а затем уплыли назад кресты и памятники деревенского погоста, за ним, окольцованные сосновым лесом, упруго качались на ветру волны золотой пшеницы.
— Варкино поле, — отрешенно сказал Командир.
Марсель тут же припомнил:
— О, Варка, чудесный голубоглазый ребенок! Ты ее любил, как свое родное дитя, и она отвечала тебе доверчивой привязанностью. Как сложилась судьба этой девочки, где она сейчас?
Демин кивнул назад:
— Там, на погосте. Со своей матерью. В этих местах погиб каждый третий житель…
— Несчастная мать девочки готовила для нас большие круглые буханки хлеба, его вкус и запах я ощущаю в памяти даже сегодня. Пойдем на кладбище, — предложил Марсель.
— Мне сегодня на заводе надо еще поработать, — голос Демина дрогнул, — а я после того, как побуду на Варкиной могиле, нормально работать не смогу. Другой раз Коля тебя с Генриеттой на погост завезет, положишь Варке, ее матери цветы и за меня. А я, как всегда, приеду к Варке на дожинки… {8}
С проселка «Волга» генерального директора выехала на Московское шоссе и устремилась к Жодину, где находился БелАЗ — Белорусский ордена Трудового Красного Знамени автомобильный завод.
Впереди на сосне мелькнула прилепленная ветром бумажка, а Марселю вдруг представилось, что отсвистела над головой очередь разрывных пуль и, как тогда, где-то в этих местах, такая же, похожая сосна немо и страшно брызнула белой щепой, будто взорвалась изнутри. И тут же невидимый удар отбросил навзничь бегущего рядом партизана: клок вырванной из его полушубка овчины набухал кровью, а Марсель что-то кричал по-французски упавшему, пока не понял, что он мертв.
Проваливаясь по сугробам, Марсель бросился догонять идущих в атаку товарищей, а ночью, после боя, ему снился тот кровавый клок овчины, застывший взгляд убитого, и он бежал от него по глубоким, выше пояса сугробам, барахтался в снегу и никуда от мертвого партизана убежать не мог. Марсель так и не узнал, как звали убитого, но много еще лет видел его в кошмарных снах, и начинались эти сны с того, как немо и страшно взрывался белой щепой ствол одинокой сосны…
«Волга», казалось, летела по асфальту Московского шоссе. Мелькнул дорожный указатель — Жодино.
Марсель глянул на обочину: эта городская окраина была хлебным полем. Вон там партизаны его отделения зимой долбили траншею в твердой, как гранит, морозной земле, нашли и вырубили кусок вражеского кабеля, нарушив прямую связь ставки Гитлера со штабом группы армий «Центр».
Николай Гринь плавно сбавил скорость, «Волга» свернула направо и покатилась по городской улице. Панорама большого завода вытеснила воспоминания.
— Дмитрий Иванович Сырокваш, — представился директор и пригласил гостей осмотреть заводской музей.
— Родились мы на базе небольшого завода дорожных машин, — говорил Дмитрий Иванович, любовно очеловечивая БелАЗ. — Сначала собирали мазовские самосвалы и вот уже два десятилетия как выпускаем свои — грузоподъемностью 27, 40, 75, 110… и 180 тонн.
На одном из стендов Марсель увидел знакомые тома истории Парижской коммуны.
— Подарок французских друзей из Венисье, — пояснил Сырокваш.
Экспонаты музея, особенно модели сверхбольшегрузных машин, вызвали живейший интерес, однако Дмитрий Иванович заметно стремился побыстрее закончить осмотр.
Демин понимающе улыбался, догадываясь, что еще он хочет показать гостям.
На заводском дворе, празднично освещенная солнцем, внушительно возвышалась царь-машина БелАЗ-75 121, недавно вернувшаяся после успешных испытаний. Впечатляют ее характеристики: грузоподъемность 180 и собственный вес — около 100 тонн, высота по козырьку поднятой платформы 12 и ширина — 8 метров, диаметр пятитонных шин более трех метров — под кузовом можно ходить в полный рост.
Галантно наклонившись, Демин предложил Генриетте:
— Прошу со мной в кабину…
Генриетта кокетливо улыбнулась:
— С удовольствием, мсье.
Десять крутых ступеней металлического трапа вывели на верхнюю палубу гигантского самосвала. Иван Михайлович помог Генриетте удобно сесть в кресло водителя, знаками объясняя простое устройство электрического переключателя: щелчок вверх — «вперед», вниз — «назад», посередине — «стоп».
Генриетта нажимает черный рычажок у руля — раздается резкий тепловозный свисток. Ставит ногу на «газ», и 2300 лошадиных сил дизеля тотчас отвечают могучим ревом. Щелчок вверх, махина самосвала плавно катится вперед, легко слушаясь руля, потом возвращается на то же место и послушно замирает. Генриетта, стуча каблуками по металлическим ступеням, самостоятельно спускается наземь, счастливо улыбается и произносит:
— Колоссаль!
Пряча улыбку, Демин сходит следом, удовлетворенно кивает:
— Хорош!
Дмитрий Иванович не скрывает горделивых чувств:
— Обратите внимание на маневренность: радиус поворота нашего «малыша» лишь вдвое больше, чем у «Жигулей». А производительность… Способен поднять и перевезти горы, засыпать бездонные пропасти!
— Хорош… опытный… образец… — повторяет Демин, разделяя паузами каждое слово, — но ему в одиночку не перевезти миллионы запланированных тонн породы, угля, руды. Когда запустим в серию?
— Согласно нормативам…
— Я исхожу из растущих возможностей завода, — жестко говорит Демин. — А нормативы на то и существуют, чтобы их перекрывать. Завтра начнете получать новую партию станков с ЧПУ, нормативные сроки монтажа и освоения тоже придется сократить — горнодобывающая промышленность остро нуждается в наших БелАЗах. Свои соображения доложите в четверг, жду к девяти.
Заметно потеплевшим голосом Демин сказал:
— А по соседству с нашим заводом цветоводческий совхоз: какие розы, тюльпаны, гвоздики выращивают в его теплицах летом и зимой для наших жодинцев и миллиона наших минчан!
После этих слов генерального директора в руке Дмитрия Ивановича появился букет. Он протянул цветы Генриетте, и та, благодарно кивнув, опустила в розы покрасневшее от удовольствия лицо.
— Во-он там, — возбужденно заговорил Марсель, — станция железной дороги, а там — шоссе, между ними корпуса этого завода и кварталы жилых домов, а мы на поле, где сейчас этот завод и эти дома вели бой. Здесь гремели взрывы, умирали наши товарищи, а теперь рождаются дети и эти грандиозные грузовики, растут цветы!
— А вон там, — кивнул Демин, — остатки деревеньки Жодино. Завод разрастается, и скоро той деревеньки не будет, придется снести частные дома. В одном из них друг живет, вместе из плена бежали. Помнишь Павла Кулакова и Любу, первую партизанку, которую ты увидел?
«Волга» генерального директора свернула в переулок и остановилась у зеленой калитки. Расторопная хозяйка, Любовь Петровна, обласкав гостей приветливыми словами, тут же принялась чистить отборную бульбу. Делала она все проворно, успевая поддерживать общий разговор. Павел Павлович шутливо заметил:
— Меньше двух столетий тому назад картофель считался изысканнейшим лакомством: императрице Екатерине Второй его доставляли поштучно из Парило и подавали на золотом блюде. Золотой посуды мы не держим, но наша бульба вкуснее царской.
И гости в этом скоро убедились. Каждый глоток крахмально-белой рассыпчатой картошки разливался по телу благодатным теплом.
Разговор за столом поутих, и Павел Павлович негромко спросил:
— Чего задумался, Командир? Неужто хату нашу пожалел? Своими руками возвели ее, как вернулись из партизанского леса, и живем тут с Петровной в согласии четвертый десяток годов: хлеб растили, сыновей в люди вывели. Один сын у нас мазовец, другой — белазовец. Я, как расформировали МТС, где был директором, тоже работаю на заводе, теперь вот внуков помогаем растить.
Павел Павлович минуту помолчал, и дом заполнила такая плотная тишина, что ее, казалось, можно было отламывать кусками.
— В своей хате и углы помогают… Добрая хата у нас, Михалыч, — продолжал Кулаков, — да не доведется ей нас пережить, как думали, не приведут в нее своих детей наши внуки. Тяжко нам это понимать, но мы с Петровной в войну, как все, чего там хату — себя не жалели, а теперь сюда приступает будущее наших внуков, гордость общая, наш БелАЗ, так мы с этим согласны…
— Мы — согласные, — подтвердила Любовь Петровна. Помолчав, включила приемник, и полилась песня: «Ты запомни, сынок, золотые слова: хлеб всему голова. Хлеб всему голова…»
Песня кончилась, и Демин спросил:
— А помните, Люба и Паша, помнишь, Марсель, наши партизанские хлеба? Как добывали их в бою, как под обстрелами, бомбежками сеяли, а убирать урожай после освобождения поручили комиссару Зубко.
— Плох Михал Никонович у себя в Смолевичах, — горько сказал Кулаков.
Демин поднялся:
— В Смолевичи сейчас и поедем.
У гранитного монумента Матери, на выезде из Жодина, Николай Гринь остановил машину, и все направились поклониться столетней белорусской женщине Анастасии Фоминичне Куприяновой и пяти ее не вернувшимся с войны сыновьям:
Она их на смерть провожала,
Хоть верила — каждый
придет.
И вот до сих пор
с пьедестала
Все смотрит,
надеется,
ждет.
— И наш Франсуа не вернулся домой из войны, — всхлипнула Генриетта и ласково погладила младшего сына Анастасии Фоминичны, тоже изваянного из гранита.
Генриетта быстро прошла к машине и, вернувшись, положила на гранит монумента букет роз.
Для Демина и Марселя в тот понедельник воспоминания и встречи укладывались густо, как патроны в круглом диске ППД. В сознании Генриетты они мелькали страницами увлекательного, хотя не всегда понятного романа.
Теперь они ехали уже на запад, в сторону Минска, и каждый думал о чем-то своем, вспоминал свое. Молчание затягивалось.
— Что такое счастье? — спросил Николай Гринь и, не получив ответа на свой вопрос, ответил сам: — Очень здорово о счастье сказал Назым Хикмет: «Хорошо, когда утром хочется на работу, а вечером хочется домой».
«Вспомнил молодую жену и дочь, захотелось к ним», — догадалась Генриетта, продолжая искоса поглядывать на взволнованное лицо Марселя, который механически перевел слова шофера и снова умолк. Ничего вокруг, что не было связано с Наташей, в эти минуты он не воспринимал.
«Мой несчастный брат…» — привычно подумала Генриетта и вдруг задохнулась от жалости к себе, поняв, что несчастна она, а не Марсель, потому что любить так, как любит он, — счастье, которого у нее не было.
«А дети? Внуки?» — защищалась от своих мыслей Генриетта и тут же честно отвечала себе, что дети — другая любовь и другое счастье, это совсем иное, чем то, что она видела в Марселе. И такого счастья она не познала за всю свою жизнь, и потому несчастна своею женской долей, и прежде всего пожалеть надо ее, Генриетту, а не Марселя.
Бывает ли какое-то наитие, предчувствие, когда человек вдруг угадывает то невероятное, что может случиться в недалеком будущем?
«А если Наташа окажется жива, если она спаслась каким-то чудом и ее найдут?» — подумала Генриетта и сразу испугалась оттого, что не смогла даже представить, как изменился бы тогда весь мир для ее брата.
Ведь столько лет осталось позади, и воскресшая Наташа оказалась бы сегодня совсем другой, а любовь у Марселя сохранилась к прежней Наташе, и неизвестно, как восприняла она бы такую же, как Марсель сейчас, седую, а не молодую и прекрасную Наташу. Но разве седая женщина не может, не должна быть прекрасной для того, кто любит ее столько лет?»
И снова Генриетта пожалела себя, вспомнив, что никого в юности полюбить так и не успела, а выйдя замуж по расчету, вела потом расчетливую, размеренную жизнь. И то, что неясными греховными желаниями рвало ее душу, что заставляло замирать сердце, она исповедовала кюре и обращала потом в заботы и беспокойство о детях, в светлую и преданную материнскую любовь. Но разве только этим может быть счастлив человек? И разве справедливо смиреньем, которое внушили тебе муж и кюре, убивать в себе святое женское право самой определять своего избранника, боготворить его, желанного, и безоглядно, как любится всем сердцем, — любить?
В том хрупком молчании, что заполняло стремительно мчавшуюся «Волгу» генерального директора, Генриетта глотала рвущиеся изнутри рыдания и, чтобы успокоиться, переключила внимание на Командира, пытаясь догадаться, почему так отрешенно замолчал и он.
Лицо Демина становилось все более замкнутым, над глазницами нависли густые брови и жестко пролегли морщины в углах волевого рта. В который уже раз он казнил себя вопросами: можно ли было тогда, в июне сорок четвертого, пробиться, хотя бы выскользнуть из смертельной блокадной петли в болотах у озера Палик? Мог ли он, Командир, спасти свой отрядили те потери, те сотни смертей были неизбежными, и уйти от них, избежать их было за пределами его сил и его командирских возможностей? А спасение половины отряда явилось стечением обстоятельств, итогом стойкости, героизма или, как у Марселя, еще и чудом?
Бессчетно задавал себе эти вопросы Командир, пытал свою кровоточащую память, сопоставлял собранные уже после войны факты, воспоминания, документы, и былые события осмысливались масштабным анализом результатов и становились на фоне всего этого понятнее, отчетливее, виднее. Значит он, Командир, тогда не ошибся в главном и вместе с отрядом сделал все и даже больше возможного?
Все или, может, не все?.. А павшие? Насколько неизбежной для каждого была его трагическая доля? Свой долг они выполнили до конца и Командира ни в чем не винили. Но разве может он забыть каждого из них?
После той блокады в болотах Палика еще продолжалась война. Он рвался на фронт — его заставили трудом добивать в тылу проклятую войну.
Сейчас они едут в Смолевичи, к тяжело больному комиссару Зубко. «Помирать собирайся, а жито сей». Кто на деревне стократ не слыхал эти мудрые слова? Но Зубко говорил их весной сорок четвертого, перед самой блокадой, когда смерть со своей косой вольготно разгулялась в лесном партизанском краю и умирать доводилось не только в ночной перестрелке либо в штыковой — погибали сеятели на поле, обронив в пахоту сбереженное по фунтам и горстям золотое крестьянское зерно.
— Я волонтер, но не хлебопашец, — тяжело выговаривая последнее слово, обижался Марсель. — Мои обязанности сражаться и проливать кровь, а не получать эти кровавые мозоли от непривычного труда!
— Да работанькi няма ахвотанькi, — усмехнулся острый на язык пожилой партизан Вигура и назидательно поднял указательный палец, буравя Марселя колючим взглядом маленьких и не по возрасту ярких, василькового цвета, глаз. — А наiсмачнейшы хлеб ад сваëй працы! {9}
— Мы сеем хлеб, а все ли будем живы к дожинкам? — засомневался лихой разведчик и подрывник Саша Муравицкий.
— Не все, — отрицательно качнул головой Зубко. — Ох, ребята, далеко не все, вон как фашист лютует: даже авиацией хлебные наши поля бомбит, не то, что пехотой — танками сев загубить хочет. Потому что нет у него, фашиста, будущего, а у нас оно есть. Ну а как не доживем с вами до уборочной, то наши люди посеянный нами хлеб соберут, на освобожденной земле соберут!
И сеяли в ту весну, как воевали, а вернее, и сеять приходилось и воевать. 8 мая секретарь подпольного Смолевичского райкома партии Григорий Демьянович Довгаленок докладывал Минскому обкому:
«Весенний сев по Смолевичскому району окончен. В период особой активности вражеской авиации сев проводился в ночное время. Засеяно 1500 гектаров, населению бригадой «Смерть фашизму» была оказана помощь лошадьми и семенами. Сев прошел организованно. Работы прикрывались бригадой, отбито 9 попыток немцев проникнуть в нашу зону и помешать севу».
Директива Центрального Комитета партии и Совнаркома Белоруссии определила активное и организованное проведение сева на всей оккупированной территории республики. Приказом нового гауляйтера Белоруссии группенфюрера Готтберга сев предписывалось сорвать. Но не сорвали: литое хлебное зерно, посеянное пахарем-партизаном в родную землю, не сгорело в огне боев, не изничтожилось разрывами, не было вытоптано гусеницей танка или кованым сапогом карателя. Все беды войны побороло то зерно и отдало себя хлебным караваем тому, кто его сеял, оборонял и сберег. Добрые в то лето уродились хлеба, да не каждому сеятелю довелось их отведать…
Часы войны отсчитывали время по-разному: то мчались наперегонки с пулей или, наоборот, тянулись медленнее черепахи. Если бы можно было повернуть вспять ход того времени и в подходящий момент разорвать смертельную блокадную петлю… Но отряд имени Кутузова прикрывал отход главных сил бригады, спасал раненых и местных жителей. А не прорвались потом — так слишком велико было численное превосходство врага. Что ж, есть и на войне предел человеческих возможностей, как и свои неизбежные трагедии.
От полного уничтожения в Паликской петле отряд и всю бригаду «Смерть фашизму» спасла операция «Багратион», победной поступью прогремевшая по Белоруссии. В конце июня передовые части 35-й гвардейской танковой бригады Героя Советского Союза генерала Асланова вышли к Березине и озеру Палик.
Похоронив павших в братской могиле, бригада под командованием комиссара Дедюли походным порядком прибыла в райцентр Смолевичи. Было это третьего июля, в день освобождения Минска. Газета «Советская Белоруссия» писала в то время:
«Страшная картина немецко-фашистских зверств выявилась по освобожденному району. Фашисты расстреляли, сожгли живыми, замучили около 9 тысяч человек. 7 тысяч юношей и девушек угнали на каторгу в Германию. 26 деревень района сожжены. Разрушены и уничтожены все предприятия местной промышленности, три МТС и два совхоза, 38 школьных зданий, 16 клубов и изб-читален, 8 библиотек, 14 медицинских пунктов.
Сразу после освобождения района начали работу райком партии, райисполком, райком комсомола…»
Невелики по численности населения Смолевичи да и весь район, а сколько горя в себя вместили!
Поредевшие шеренги бригады «Смерть фашизму» выстроились перед Смолевичским райкомом партии. Среди оставшихся в живых Марселя не было.
Демин спросил тогда своего разведчика Кислова:
— Когда видел друга в последний раз?
— За три дня до прорыва блокады.
Каждому бойцу и командиру бригады торжественно были вручены медали «Партизану Великой Отечественной войны», после чего секретарь райкома Довгаленок обратился к награжденным:
— Низкий поклон вам и спасибо, дорогие товарищи, за верную службу Родине. Вечная память и слава павшим героям! Запомним братство боевое на всю оставшуюся жизнь!
На всю оставшуюся жизнь…
Помолчав, Григорий Демьянович будто себе, а не сотням людей, доверительно сказал:
— Воевали мы трудно, и жизнь на разоренной родимой земле восстанавливать тоже будет трудно. А хлеба-то нынче какие… Комиссар отряда товарищ Зубко, выйти из строя! Назначаетесь директором совхоза имени Ленина. Приступайте к исполнению своих обязанностей!
— Когда?
— Сейчас.
— Разрешите обратиться к комиссару бригады?
— Обращайтесь, — кивнул Довгаленок.
— Иван Прохорович, — совсем по-штатскому и просительно заговорил Зубко. — Ты, дорогой, сейчас командуешь бригадой, вот по старой дружбе и подмогни! Все тут повыжжено, разорено, убито, а хлеб как переспеет, осыплется в землю, а не в закрома зерном уйдет. Христом-богом тебя молю, отдай моему совхозу две пары коняг со сбруями и четыре повозки, из моего отряда верни пожилых людей…
Комиссар бригады Дедюля, словно впервые, изучающе оглядел Зубко и поинтересовался:
— А я у тебя тех людей из совхоза забирал? Ты вроде бы пришел к нам в бригаду из Минска?
— Война их забрала, — миролюбиво продолжал Зубко. — Отдал бы еще две бочки бензина — зачем они в твоем бригадном хозяйстве?
— Да-а, — вместе со всеми партизанами удивился Дедюля. — Быстрехонько, Михал Никоныч, перековал ты свой меч на орало… Пятерых дедов, кто постарше, тебе отдам — на племя. Но лошадей и повозки… — Дедюля глянул на секретаря райкома и махнул рукой. — А, черт с тобой, грабитель, бери!
Ночью бригаду подняли по тревоге: с юга-востока пробивалась из лесов к Смолевичам окруженная группировка врага…
В то лето три Белорусских и Первый Прибалтийский фронты наступали на огромной территории и на сотни километров в глубину. Стремительно и успешно развивалась операция «Багратион», и забурлили по Белоруссии «котлы»: Витебский, Бобруйский и самый большой по масштабам «котел» — Минский, где находили бесславный конец четвертая армия вермахта, соседние с ней части и соединения. Эта же четвертая армия победным маршем прошла по Франции и Польше, через истерзанную Белоруссию, а три года спустя она уничтожалась на белорусских просторах, позором и бесчестьем завершая свой путь.
Теперь уже гитлеровцев беда потянула в леса, но как же они были в них беспомощны и трусливы! Впрочем, окруженные иногда слепо и напролом устремлялись на запад почти с такой же осатанелостью, но далеко не с тем настроем, с каким в сорок первом они перли на восток. В таких случаях пленных оказывалось меньше, а уничтоженных врагов — больше.
Главные силы наших войск преследовали противника, завершая разгром группы армий «Центр». Но больших и малых «котлов» оставалось все еще много, а войск в нашем тылу для их ликвидации не хватало, оттого и потребовалась помощь партизан. Отряд имени Кутузова был подчинен отдельному саперному батальону 33-й армии. Командовал им молодой статный майор Максимов: на запыленной гимнастерке у него сверкали эмалью боевые ордена. Майору Максимову также придавались артиллерийская и минометная батареи, дивизион «катюш» и авторота.
По данным авиаразведки в лесах у деревни Белые Лужи скопились крупные силы противника. Когда сводный отряд приближался к деревне, из леса был открыт беспорядочный огонь. Комбат Максимов вскочил на оседланного коня, поднял над собой руку с белым носовым платком. Демин попытался остановить комбата, но тот возразил:
— Они же окружены в нашем глубоком тылу, сопротивление бесполезно! — И поскакал к лесу.
Перестрелка утихла, потом из чащи отстучала длинная очередь, и комбат упал с коня. Война продолжалась, и враг, даже будучи окруженным, не перестал быть врагом…
По лесу нанесли штурмовой удар наши Илы. Тысячные толпы гитлеровцев четырежды высыпали на хлебное поле и рвались на запад с отчаянием обреченных. Захватчиков изничтожали огнем в упор из пулеметов и автоматов. Неся огромный урон, поредевшие толпы откатывались в лес, и там их кромсала авиация, «катюши», ствольная артиллерия, минометы. За все, что творили на нашей земле, оккупанты расплачивались тогда сполна. Немногие, кто уцелел из той окруженной группировки, сдались в плен. Побоище у деревни Белые Лужи утихло.
Лес был густо завален убитыми и военным снаряжением, истерзанное ржаное поле за деревней темнело черными оспинами воронок, между которых, будто вывернутые гигантским плугом, бугрились трупы в серо-зеленых и черных мундирах.
— Мы отсюда уйдем, а завтра по летней жаре тут не продохнешь, — посетовал ротный Титов. — Зараза по жителям может пойти — за что им еще и эта вонючая маета?
Немного подумав, Демин решил:
— Ими, завоевателями, земля наша и так загажена. Сами, кому в плен подфартило угодить, эту падаль и соберут… Под конвоем твоей роты. Да чтоб по-быстрому! Одни — под яму овраг приспособят: лопатами разживешься в деревне. Другие — падаль туда соберут.
Убитых гитлеровцев зарыли в овраге, рядом, на траве, положили раненых; опасливо поглядывая на партизан и свежезасыпанную яму, они молчали.
Услышав команду, пленные уходили строиться о колонну, не оглядываясь, не проявляя к своим раненым никакого сочувствия.
— Мои ребята взяли генерала. Фамилия его Рихерт. Чего-то капризничает и ругается… — доложил Демину ротный Титов.
— Старый знакомый! — нахмурился Демин. — Командовал 286-й охранной дивизией. Матерый каратель. Да как же он в крови людской не захлебнулся! А ну давай поглядим ему в глаза…
В генеральском мундире, со всеми орденами и регалиями, Рихерт величественно стоял на лесной опушке. Рядом, в тени деревьев, лежали немецкие раненые.
— Хильфе! {10} — протянул к Демину перевязанную руку немолодой гауптман. Лицо у него заросло густой рыжей щетиной, глаза болезненно щурились.
Шедший сзади Вигура и тут успел сказать свое:
— Калi лютавау, то вочы былi як у воука, а калi отвечаць, то як у савы {11}.
Не обращая внимания на раненого гауптмана, Демин, не моргая, глядел на Рихерта тяжело и недобро, а тот ловко приставил к глазу монокль и на русском языке заносчиво заявил:
— Я не желаю беседовать с бандитом. Требую беседовать с равным по чину генералом и транспортировать меня к нему в соответствии с моим чином и занимаемой должностью. Мой автомобиль…
— Я тебе покажу бандита!
Демин шагнул к Рихерту, тот испуганно попятился. Разделяя слова, Командир убедительно говорил:
— Потопаешь… сука… пешком… Понял?
— Яволь. Так точно, — закивал генерал.
— Ахтунг! {12} — хрипло скомандовал Демин. — Кругом! Ша-гом… марш!
Семнадцатого июля сорок четвертого по Садовому кольцу и улице Горького в Москве прошли пятьдесят семь тысяч гитлеровцев, плененных в ходе операции «Багратион» нашими победоносными войсками и нашими белорусскими партизанами. Среди двенадцати генералов, которые возглавили этот марш позора, был и Рихерт.
Последний раз встретился Демин с подсудимым Рихертом на заседании Военного трибунала Минского военного округа. Но та встреча могла и не состояться, ибо последним для Демина чуть было не стал июльский день после побоища у деревни Белые Лужи.
…Деревянной походкой генерал Рихерт пошагал за колонной военнопленных, которая, удаляясь, пылила по проселочной дороге. И тут испуганно крикнул Вигура:
— Абярнись, Командир!!
Демин обернулся и прямо перед собой увидел гауптмана: в здоровой руке у него зловеще чернел парабеллум. Но тут же пистолет выпал на траву, а в грудь гауптмана бесшумно вошла финка, подрагивая наборной рукояткой. Мгновения спустя гауптман замертво рухнул наземь.
Вигура и тут не смолчал:
— По вачах cipaxa, а по кiпцюрах разбойник {13}.
Ротный Титов кивнул на Садофия Арефина:
— Вон, Командир, твой спаситель. За его бросок финки богу молись.
— Свои люди, сочтемся, — тряхнул роскошным чубом Садофий и поднял парабеллум. — А эту игрушку я себе на память возьму.
— Гвардии лейтенант медицинской службы Алексеева, — подошла и представилась Демину молодая женщина в гимнастерке, форменной синей юбке и ладно сшитых по ноге хромовых сапогах. Козырнув, настойчиво потребовала: — Выделите в мое распоряжение шесть трофейных автомашин.
— Имя-отчество ваше?
— Елизавета Ивановна.
Женщину в офицерских погонах Демин увидел впервые и потому чуть дольше положенного ее разглядывал. Роста она была среднего, но крупная в кости и дородная телом. На широком, немного скуластом лице выделялись большие серые глаза. Держалась женщина уверенно, разговаривала с властными интонациями в голосе, военная форма, от сапог до пилотки, была на ней, как влитая, и носила она ее, судя по всему, не первый год.
— Раненых мы уже отправили в госпиталь, — подсказал Вигура.
— Не всех отправили, — возразила гвардии лейтенант и прищурила глазища на Вигуру: — А ты, старый мухомор, язык держи за зубами и в разговор старших по званию не встревай. Не для тебя повторяю: мне нужны немедленно шесть автомашин для транспортировки немецких раненых.
«Красивая, и глаза, что надо, — подумал Демин. — Только чересчур властная, движения резковаты и взгляд тяжелый, будто насквозь им прожигает».
— Кого лечить, дурная баба, хочешь? — возмутился партизан из сожженной деревни Мыльница и снял с плеча автомат. — Я их сейчас вылечу!
Раненые на поляне тревожно заговорили по-своему. Понимая их разговор, Демин неопределенно пожал плечами и отвернулся.
— Да вы что, Командир? — крикнула Алексеева. — Они же раненые! А мы — разве мы звери? Кому и за что виноватым ответить положено — потом разберутся. Но раненых трогать нельзя: всю жизнь после этого душу и руки не отмоете!
— Я отмою, — возразил партизан из деревни Мыльница. — Они мою женку и малышат живыми спалили, а мы их лечить? Сичас я их, душегубов, на тот свет транспортировать буду!
Привычным движением он передернул затвор, но Алексеева ловко выхватила из его рук автомат и отсоединила диск. Партизан обругал ее и попытался вернуть оружие, но тут же ойкнул и растянулся на траве.
— Самбо. Болевой прием, — сдержанно усмехнулась Алексеева и потребовала: — Выделяйте машины, товарищ Командир. Пока живая, самосуд над ранеными не допущу!
«Такая не то что коня на скаку — танк остановит», — подумал Демин, уверенный, что видит Алексееву первый и последний раз. И ошибся. Дороги войны гвардии лейтенанта Алексеевой прошли по судьбам Наташи, Петера Зеттеля и младшего брата Марселя, Франсуа…
— Скаженная баба, — ворчал, поднимаясь, партизан из деревни Мыльница. — Мужу твоему не позавидуешь, и детей выхаживать — рука у тебя тяжелая.
Когда опять заговорила гвардии лейтенант Алексеева, дрогнул ее голос, и послышались в нем слезы:
— Был и муж, и двойнята, в памяти они у меня остались. Никого больше у меня не будет…
Угадала в ту минуту Елизавета Ивановна только часть своей нелегкой судьбы. А в числе тех немецких раненых, что обязаны ей жизнью, был и ефрейтор Зеттель, родной брат товарища Петера Зеттеля, белорусского партизана. Жена ефрейтора Зеттеля погибла при бомбежке, а ее маленького сына, названного в честь дяди Петером, спасла гвардии лейтенант Алексеева весной сорок пятого на горящей берлинской улице. Пройдут годы, и того, уже сорокалетнего Петера, седая Елизавета Ивановна обнимет как сына…
Весь июль воевал отряд имени Кутузова, помогая армейским частям очищать леса Минщины от банд окруженных гитлеровцев. Последние потери, уже на своей освобожденной земле, были самыми обидными.
После возвращения отряда в Смолевичи Демина вызвали к первому секретарю райкома. Печатным шагом пройдя кабинет от двери до стола, он доложил:
— Командир отряда имени Кутузова по вашему приказанию…
Григорий Демьянович Довгаленок поморщился:
— У кузнеца подковал сапоги? Присаживайся, Командир. Воевать, значит, собрался дальше, а восстанавливать народное хозяйство не желаешь?
— Пока не желаю. Война еще идет. Расчет с гадами не закончен.
— Как по твоему разумению, — спросил Довгаленок, — Георгий Анисимович Щемелев боевой командир?
— Самый боевой! Наилучший! Ему хоть сейчас батальон давай либо полк — и на фронт.
— Правильно, — согласился Довгаленок. — Орел! Георгий Анисимович да ты — лучшие у нас командиры отрядов. Так, говоришь, батальон или полк? А я считаю, должность для себя взял товарищ Щемелев потяжелей: директором детдома пошел, сирот у нас в районе, как тебе ведомо, хватает…
— Жора, лихой и мудрый командир, — в директора детдома?! — изумился Демин.
— А комиссар третьего отряда Чернышев?
— Душа и совесть отряда!
— Широкая и щирая душа, — усмехнулся секретарь райкома. — Перед твоим приходом еле от прокурора его спас: грозился прокурор завести на него дело. Назначили мы Чернышева предрайпотребсоюза, так он по-партизански да по собственной совести, по личным запискам продукты направо-налево стал распределять. Оно, конечно, не кумовьям да сватам распределял — особо голодным семьям и партизанам, а надобно по карточкам распределять и согласно законам. Чернышев тоже на фронт просится, но райком повелел ему торговать — ничего, научится и будет торговать. Если поладит с прокурором. Дальше. Александр Петрович Муравицкий…
— Саша? Бесстрашный разведчик и подрывник моего отряда!
— Направили мы его учителем в дальний сельсовет. Школы там пока нету, будет строить и преподавать. А Михаил Никонович Зубко на хлебном фронте воюет. Пока ты охотился по лесам, он инициативу проявил: вдогонку за оккупантами со своими стариками подался, догнал и вернул часть угнанного скота. Спаленный трактор, обгорелую молотилку отремонтировал, а из трофейных парашютов такие платья своим женщинам к уборочной пошил — загляденье!
Демин помнит: серпом и косой убирали в то лето хлеба. Первый сноп, будто победный монумент, установили на площади в Смолевичах, перед райкомом. Первую пшеницу обозом на четырех подводах отправили в государственные закрома, гордясь и радуясь словам на алом транспаранте: «Все для фронта, все для победы!»
Потом, когда управились, были дожинки, и первый каравай на вышитом старинном рушнике женщины в нарядных платьях из парашютного шелка с поклоном поднесли своему директору совхоза. Бережно отломил Михаил Никонович кусочек хрустящей горбушки, а положить в рот не смог — зарыдал. Ели тот партизанский хлеб и слезами всем обществом запивали. Ни голодной лебеды, ни полынь-травы не было в пышном каравае, да горечи в ту пору на каждого человека, на каждый ломоть хлеба с большим избытком хватало.
Прикрыв глаза, Демин видел своих однополчан молодыми, и тут же они появлялись в его памяти такими, какими стали сейчас: седыми и совсем уже не стройными, но по-прежнему веселыми и озорными, а главное, верными, надежными в радости и беде. Жора Щемелев и Саша Муравицкий — ныне заслуженные учителя Белоруссии, кавалеры орденов Трудового Красного Знамени, а Саша Чернышев — начальник главка одного из московских министерств, и у него теперь свои трудовые награды.
Орденом Ленина отмечен тридцатилетний директорский стаж Михаила Никоновича Зубко. Сердцем работал, не жалея себя, директор Зубко, и не было для него чужих забот, чужой радости, чужой боли: с годами совхоз имени Ленина стал гордостью района, Минщины, республики. Терпеливо и требовательно, без поблажек, а случалось и жестко, воспитывал Михаил Никонович людей, растил бригадирами, завфермами, своими заместителями. А потом, оторвав от себя, передавал в другой совхоз или колхоз.
Все бы хорошо, да сердцу не всегда прикажешь, подвело сердце. Но даже будучи пенсионером, до последнего своего дня оставался Михаил Никонович членом райкома и жил делами района, был его совестью и славой…
Проскочив с разбега зеленую тихую улицу Смолевичей, «Волга» генерального директора остановилась возле двухэтажного коммунального дома, в одной из квартир которого жил Зубко.
— То-ва-рищ ко-мис-сар! Мишель Никонович! — обрадовался Марсель.
При слове «комиссар» Генриетта с опаской глянула на седого как лунь хозяина квартиры, которого бережно обнимал брат. Постепенно успокаиваясь, оба одинаковыми движениями ладоней вытерли глаза, и Зубко вздохнул:
— Пустовато в моей квартире: дети давно как выросли, по свету разъехались, а хозяйка недавно меня бобылем свой век доживать оставила. С той поры гостям особенно рад. Пожалуйте, дорогие гости, к столу!
Отметив про себя, что Михаил Никонович после очередного инфаркта стал еще медлительнее в движениях и разговоре, Демин кашлянул:
— Обедали мы только что у Кулаковых…
Марсель вытянул к Зубко обе ладони:
— Помните, товарищ комиссар, вы меня учили: «Помирать не собирайся, а жито сей»?
На бледном лице Михаила Никоновича появилась довольная улыбка:
— Правильно по нынешним временам эти слова понимаешь. Не забыл, значит, ту посевную и трудовые мозоли на руках!
Чуть прихрамывая и волоча правое крыло, в комнату прошагал аист.
— Ну чего ты, Журка, поесть захотел? — обратился к птице Зубко. И пояснил: — В болоте за Варкиным полем его нашел. Видать, лиса бедолагу потрепала, еле живой остался. Принес я подранка домой, как мог перевязал, а он есть-пить отказывается и клювом на меня по злому щелкает. Зашел я к соседу солью разжиться, да дверь за собой плотно не прикрыл, вертаюсь, а у меня прибавление семейства: аистиха пожаловала. Вот ведь какая у них получилась супружеская верность! Собою подранка загородила, клювом в меня нацелилась и что-то по-своему говорит, говорит, говорит… В общем, прижились они у меня, Журка и Пава, и хоть чистоты в квартире от них не прибавилось, но на душе стало веселее. А во дворе, на самом высоком дереве, соседские ребята колесо от телеги приладили: как Журка поправится, гнездо там у них будет. Ребята же и с кормами помогают — аппетит у моих поселенцев хороший.
Вслед за подранком в комнату пожаловала дородная аистиха и, раскланявшись клювом из стороны в сторону, вопросительно посмотрела на Зубко:
— Свои это, Пава, — успокоил аистиху Михаил Никонович. — Ступайте поесть на кухню, а мне с вами заниматься недосуг: видите, гости какие пожаловали…
Марсель достал из нагрудного кармана пожелтевшую фотографию. Бережно держа ее двумя пальцами, протянул Зубко и выдохнул:
— Наташа… Дом, на пороге которого она стоит, это шутцпункт «Плисса». За ним немножко виднеется железная дорога. Рядом с Наташей девять солдат вермахта — это мои товарищи, французы из Люксембурга и провинции Лотарингия. Слева — не правда ли, совсем еще молодой! — нахожусь я. Мы собирались бегать к партизанам и сделали этот любительский снимок за день до ареста, и он у меня единственный, на котором я имею изображение Наташи. Я сейчас желаю наблюдать шутцпункт «Плисса».
— Давайте поглядим то место, — согласился Зубко и посоветовал водителю: — Езжай, Коля, к железнодорожному переезду. Немного там будет проселочной дороги, а дальше пешком.
К мосточку через Плиссу, который в годы оккупации охранялся шутцпунктом, отшагали по узкой тропинке, что вилась рядом с насыпью, а когда тропинка юркнула под камень-валун, последние сотни метров пришлось добираться по шпалам.
У неприметного, в несколько метров мосточка не то чтобы без ферм, но даже без каких-либо перил Зубко остановился:
— Вот и пришли.
Марсель удивленно огляделся:
— Я совершенно не замечаю шутцпункт…
— И не заметишь, — сказал Зубко. — Зачем он? Кого и что в наше время здесь охранять? Следа от него не осталось!
Две пары рельсов убегали на восток, к далекой отсюда Москве. В тридцати километрах западнее находился Минск, а поблизости виднелись деревянные дома окраины Смолевичей.
Под мостиком спешили в Березину и дальше, к морю, веселые воды Плиссы, с высокой насыпи вольготно смотрелись лесные да луговые дали, а ближе, где когда-то притаилось начиненное взрывчаткой минное поле, волнами переливались на ветру густые хлеба.
— Кухаркой Наташа устроилась на шутцпункт, чтобы иметь пропуск, аусвайс, — объяснил Марселю Зубко. — Она собирала данные о движении германских воинских эшелонов, была связной отряда «Разгром» и смолевичских подпольщиков, распространяла листовки, добывала для раненых партизан медикаменты, табак, а также переправляла в отряд советских патриотов и боеприпасы. Но главная цель у нее была — покушение на Кубе. Народом этот палач был приговорен к смерти, и несколько месяцев охотились за ним подпольщики Минска, наши партизаны. Ожидался приезд Кубе в Смолевичи. Наташа через вражеские посты пронесла из отряда пистолет и ждала Кубе, чтобы, пожертвовав собой, его застрелить. Но приезд отменили, и покушение не состоялось. А вскоре палач был уничтожен в Минске.
— Боже мой! — ужаснулась Генриетта. — Пожертвовать собой? Но у нее же был ребенок!..
— Моя жена была связной Минского подпольного горкома, когда у нас росли двое ребят, — ответил Зубко. Но Марсель этих слов уже не слыхал: прыгнув с насыпи, он зашагал по берегу Плиссы и замер у одинокой березы. За день до ареста они стояли здесь с Наташей, наступающий вечер был, как сейчас, синевато-прозрачным, будто на картинах Сезанна, и так же шелестела листвой эта береза, так же считала из леса кому-то годы кукушка.
Марсель передал Наташе схему минных заграждений шутцпункта, коробки пистолетных патронов и протянул букетик полевых цветов. Обрадовался, заметив, как потеплели ее глаза и выступил легкий румянец на щеках, но главного — любви — во взгляде Наташи он тогда не увидел, и все потом годы спрашивал себя: почему? Разве он был недостоин такого же ответного чувства?
Только сейчас, у этой березы, Марсель начинал понимать, что, если бы Наташа, полюбив его, изменила мужу, который где-то на фронте сражался или уже погиб, это значило бы для нее предать Родину, свои идеалы, и как человека, как личность — себя…
Когда, возвращаясь, миновали деревню Рябый Слуп {14}, Марсель остановил машину недалеко от городской окраины, у места, где Шакал и Савелий арестовали Наташу. Дальше Марсель под конвоем воспоминаний шел путем Наташи — по улице, на которой в одном из сгоревших потом домов она жила и прятала на чердаке пистолет. И все пытался представить то место, где с плачем выбежал к Наташе ее маленький сын, а полицейский Шакал ударил его головкой об столб, и другой полицейский, Савелий, ударил в лицо Шакала.
И вновь проступала в сознании память войны…
Марсель постоял у ничем не примечательных сегодня, но таких зловещих тогда помещений тюрьмы и СД, где пытали Наташу. Сам, по памяти, вышел к деревянному зданию школы — здесь, в кабинете следователя военной контрразведки, была у них очная ставка с Наташей, и под охраной часовых они сутки пробыли потом в классе — тюремной камере, где Марсель решил сказать Наташе о своей любви и надел на ее палец, распухший после гестаповского «маникюра», свое фамильное кольцо.
Как в ту осень, шеренгой выстроились тополя. Но совсем по-другому, безжизненно, смотрели пустые глазницы окон.
— Построили новую кирпичную школу, с бассейном и спортивным залом, а эту деревянную старушку ломают, — пояснил Зубко.
«Деревянная старушка»… Из этой «старушки» увезли Наташу в казематы Минской тюрьмы СД. Отсюда в дождливую октябрьскую ночь совершил Марсель свой дерзкий побег.
— А дальше — ничего, — вслух заключил Марсель, отрешенно глядя в пустые глазницы окон.
Демин решительно возразил, посмотрев на часы:
— И дальше продолжается жизнь. Умаялись мы сегодня, но ждут нас еще в пионерском лагере «Зубренок», ждет их учитель, твой друг Миша Кислов.
«Зубренок» встретил приехавших веселым и звонким шумом детских голосов: мальчишки и девчонки радовались, увидев гостя из Франции, которого сами вернули из небытия, и потому с таким вниманием слушали его взволнованный рассказ.
В закатных лучах солнца вручались Генриетте цветы и был торжественно повязан алый галстук почетному пионеру, товарищу Марселю Сози. Потом на поляне вспыхнул огромный общелагерный пионерский костер, и все молчали, слушая из динамика песни войны и глядя, как яростно и неутомимо бросаются в темноту лоскуты пламени.
Ой, бярозы ды сосны,
Партызанскiя сестры,
Партызанскiя сестры мае…
В мелодии и словах этой песни звучали неколебимая вера и любовь, благодарная нежность и затаенная тоска.
Растаял последний звук песни, опустилась тишина, и заплакала Генриетта. Безмолвно, как бы в себя, она плакала сердцем, а это самый горький, мучительный плач.
— Успокой сестру, — попросил Демин, совершенно не выносящий женских слез.
— Пускай плачет, — возразил Марсель, продолжая смотреть в огонь. — Это хорошие слезы.
Когда собрались уезжать, Кислов спросил друга:
— Ты Наташу мертвой видел? Нет? И я не видел. Значит, будем искать: на войне всякое бывало…
Марсель согласно кивнул: а ля гэр ком а ля гэр… {15}
Пройдет время, и преподаватель рисования Смолевичской средней школы Михаил Иванович Кислов вместе со своими красными следопытами пошлет в Париж еще одно письмо, и Марсель прилетит в Москву, побывает в неведомом ему раньше городе Хойники… Но все это случится после того августовского понедельника и общелагерного пионерского костра в «Зубренке».
На обратном пути, неподалеку от Смолевичей, Зубко попросил остановить машину, и Николай выключил мотор. В голубоватом лунном свете рядом дышало и шепотом переговаривалось с ветром живое хлебное поле.
Михаил Никонович вышелушил из колоса литые спелые зерна, продул их на ладони и предложил Генриетте:
— Отведайте нашей пшеницы.
Генриетта взяла одно зерно, осторожно его прикусила.
Михаил Никонович протянул ладонь Марселю, тот бережно пересыпал из нее зерна, горстью отправил себе в рот и принялся энергично жевать.
Зубко одобрительно улыбнулся:
— Вот оно что значит, когда на этом поле своими руками хлеб сеял: вкус его понимаешь и цену. Добрая пшеница приспела, завтра ее будут убирать — погода бы не подвела.
Михаил Никонович неспешно, по одному, сорвал у основания стеблей полтора десятка золотых пшеничных колосьев, аккуратно их подровнял в руке и протянул Марселю:
— Бери себе во Францию, на добрую память: наше это с тобой поле, и наш на нем хлеб!
Прощаясь через час у крыльца своего дома, Михаил Никонович деликатно пожал руку Генриетте, рывком обнял Марселя и натужно выговорил:
— Счастливого пути. Не забывай, пиши: может, больше и не свидимся…
К великому сожалению, Михаил Никонович оказался прав.
В первое воскресенье июля 1984 года Белоруссия отмечала сорокалетие своего освобождения от фашистских оккупантов. Ветераны бригады «Смерть фашизму», как всегда, собрались в деревне Юрьево у братской могилы павших однополчан. Приехал навестить друзей и Марсель Сози. В тот раз церемония встречи была сокращена: после торжественно-траурного митинга и возложения венков всей бригадой отправились в Смолевичи — хоронить комиссара Зубко.
День был жаркий и сухой, по небу — ни слезинки. На хлебных полях наливалось в колосе зерно.
В последний путь Михаила Никоновича провожали все Смолевичи, многие жители ближних и дальних деревень. Поминки справляли на опушке партизанского леса.
В небе кружила пара аистов, черпая крыльями бездонную летнюю голубизну. Находясь под впечатлением похорон, ветераны отмалчивались либо говорили вполголоса. У векового дуба, где собрались их внуки, возникло и стала расти песня. Негромкая, слитно исполняемая молодыми голосами, она поглотила все звуки и крепла, набирая силу, очищая души — любимая песня Михаила Никоновича Зубко:
Какие б новые сраженья
Ни потрясали шар земной,
Я все равно паду на той далекой,
На той далекой, на гражданской,
И комиссары в пыльных шлемах
Склонятся молча надо мной.