Николас Тарвин сидел, свесив ноги, на освещённом лунным светом мостике, переброшенном через ирригационный канал неподалёку от Топаза. Маленькая женщина с грустными глазами, устремлёнными на луну, примостилась рядом с ним. Её лицо и руки были смуглы от загара, как у человека, который не боится солнца, ветра и дождя, а в глазах её поселилась печаль, свойственная людям, живущим среди высоких гор и безбрежных равнин, тем, чья жизнь нелегка и кто знает ей цену. Такие глаза бывают у женщин американского Запада; они заслоняют их рукой от заходящего солнца, когда, стоя у дверей своих хижин, пристально вглядываются вдаль, ожидая возвращения мужей. Тяжёлая ноша судьбы больнее всего давит на женские плечи.
С тех самых пор, как Кейт Шерифф научилась ходить, её лицо было обращено на Запад, а глаза прикованы к пустыне. Железная дорога строилась и уходила все дальше, а вместе с ней передвигалась на Запад и семья Кейт. Ни разу до поступления в школу она не жила в гаком месте, откуда бы рельсы разбегались в разные стороны. Нередко семье приходилось пускать корни в какой-нибудь местности и жить там до тех пор, пока строительство очередного участка железнодорожного пути не было закончено, и тогда они видели, как первые лучи цивилизации потоками света новых электрических фонарей освещали глушь Дикого Запада; но в тех новых местах, куда спустя некоторое время переводили её отца, инженера-строителя, не было и обыкновенных дуговых ламп, но зато был салун в простои палатке да единственный придорожный дом, в котором и жила семья инженера, так что матери Кейт приходилось брать на постой людей, работавших под началом её мужа.
Но не стоит думать, что лишь суровые условия походной жизни сформировали характер молодой двадцатитрехлетней девушки, сидевшей сейчас рядом с Тарвином и только что мягко, но твёрдо заявившей ему, что он ей нравится, но свой долг она видит в другом. Её призвание — жить на Востоке и служить тому, чтобы тяжёлая доля индийских женщин стала чуть полегче. Эта мысль осенила её два года назад, когда подходил к концу второй год учёбы в школе города Сент-Луиса, куда она поступила, чтобы соединить в одно целое лоскутки знаний, приобретённых самостоятельно, у себя в глуши.
Апрельским вечером, напоённым солнцем и пронизанным первым дыханием весны, Кейт поняла, для чего появилась на свет. Зеленые деревья, вот-вот готовые лопнуть почки на ветвях, тёплый солнечный свет — все это манило её, ей хотелось убежать с лекции об Индии, которую должна была читать им какая-то индианка. И если она все-таки и выслушала до конца грустный рассказ Пундиты Рамбаи о жизни её сестёр на родине, то лишь потому, что так понимала свои ученические обязанности. Но история разбередила всем душу, и девушки, собирая пожертвования для несчастных, умоляли о милосердии к ним и произносили чудные, трогательные речи; после лекции все благоговейно притихли и всё ходили по коридорам школы, сочувственно причитая и перешёптываясь, пока чьё-то нервное хихиканье не разрядило, наконец, напряжение и девушки не вернулись к привычной легкомысленной болтовне.
Когда Кейт выходила из зала, её неподвижный взор, казалось, был обращён внутрь себя, щеки пламенели, она не чувствовала под собой ног, как человек, на которого снизошёл дух святой. Она быстро прошла в школьный сад, чтобы остаться в одиночестве, и мерила шагами дорожки между клумбами, воодушевлённая, уверенная в себе, переполненная счастьем. Она нашла себя. Голова её была высоко поднята. Ей хотелось танцевать, но, пожалуй, ещё больше хотелось плакать. Кровь стучала в висках, горячо разливалась по жилам. У неё все пело внутри, она то и дело останавливалась, чтобы перевести дух. В эти минуты она поняла, что посвятит себя служению высокой цели. Она поклялась, что отдаст все свои силы, ум и сердце тому делу, о котором только что узнала. Ангел Господен повелел ей повиноваться ему, и она радостно подчинилась приказу.
И теперь, после того, как она потратила два года на то, чтобы как нельзя лучше подготовиться к исполнению своего призвания, и, став грамотной, умелой медсестрой, вернулась в Топаз, горя желанием отправиться работать в Индию, теперь, после всего этого Тарвин просил её выйти за него замуж и остаться в Топазе.
— Назовите это как хотите, — говорил ей Тарвин в то время, как она смотрела на луну, — можете назвать это долгом или предназначением женщины, а можете, как тот сегодняшний миссионер в церкви, назвать это просвещением тех, кто пребывает во мраке. Не сомневаюсь, что вы уже заготовили сияющий нимб для этого занятия. Вас обучили всем возвышенным словам в адрес Востока. Что же до меня, то я скажу вам: все это лишь для того, чтобы отделаться от меня.
— Не говорите так, Ник! Это моё призвание.
— Ваше призвание в том, чтобы остаться дома, а если вы такого ещё не слышали, то я уведомляю вас об этом, — упрямо заявил Тарвин. Он швырнул камешек в воду и, нахмурив брови, следил за быстрым течением.
— Милый Ник, как вы можете уговаривать остаться дома и изменить своему призванию того, кто свободен? И это после всего, что мы слышали с вами сегодня вечером?
— Что ж, клянусь всеми святыми, кто-то же должен надоедливо убеждать девиц в том, что сегодня их место у семейного очага! Пока вы не бросите дом, не дезертируете, вы, девушки, ничего не стоите в собственных глазах — таковы теперь новые взгляды. Таков ваш путь к славе.
— Дезертируете?! — повторила Кейт, от изумления приоткрыв рот. Она, наконец, перевела взгляд на Тарвина.
— Ну а вы как это назовёте? Та маленькая девочка, которую я знал когда-то, жившая у 10-го участка пути, сказала бы именно так. Ах, Кейт, дорогая моя, вспомните прежние времена, вспомните, какой вы были тогда, чем мы были друг для друга, и подумайте, разве и сейчас вы не смотрите на вещи, как тогда? Ведь у вас есть отец и мать, так? Не можете же вы сказать, что бросить их — дело честное и справедливое? И наконец, есть человек, сидящий теперь рядом с вами на мосту, который любит вас всей душой — вас, вас, моя дорогая, он любит и будет любить всю жизнь. Он ведь тоже вам немного нравился? А?
Говоря это, он обнял её, и она не отстранилась.
— Неужели и это не имеет для вас никакого значения? Вам не кажется, Кейт, что и здесь ваше призвание?
Он заставил её обернуться к нему и в глубоком раздумье заглянул ей в глаза. Глаза были карими, спокойными и при лунном свете казались просто бездонными.
— Вы думаете, что можете на меня претендовать? — спросила она немного погодя.
— Я готов думать что угодно, лишь бы удержать вас. Но нет — я ни на что не притязаю и прав у меня нет никаких, во всяком случае, таких, которыми вы не могли бы пренебречь. Но все мы на что-то притязаем. Тьфу ты, пропасть! Сама ситуация, само положение дел этого требуют! Если вы не останетесь здесь, то вы измените всем нам. Вот что я хочу сказать.
— Вам не свойствен серьёзный взгляд на вещи, Ник, — сказала она, отстраняя его руку.
Тарвин не понял связи между её словами и этим жестом и добродушно произнёс:
— Нет, свойствен! Но нет такой серьёзной темы, которую я не превратил бы в шутку, чтобы доставить вам удовольствие.
— Вы… вы не можете говорить серьёзно.
— Есть только одна вещь, к которой я отношусь совершенно серьёзно, — прошептал он ей на ухо.
— Разве? — Она отвернулась.
— Я жить без вас не могу. — Он наклонился к, ней и прибавил чуть тише: — Да и не буду.
Кейт сжала губы. Она умела добиваться своего. Они сидели на мосту, такие непохожие, с разными взглядами и планами на жизнь, пока не услышали, как в одном из домиков по ту сторону канала часы пробили одиннадцать.
Ручей, протекавший под мостом, бежал с гор, очертания которых неясно вырисовывались неподалёку, в полумиле от города. Когда Кейт встала и решительно заявила, что должна идти домой, Тарвин почувствовал, что тишина и одиночество соединились в нечто, от чего ему стало почти физически больно. Он понимал, что она твёрдо вознамерилась уехать в Индию, и его воля беспомощно съёжилась на мгновение, подавленная её волей. Он спрашивал себя: разве не сильная воля помогла ему заработать на жизнь, разве не благодаря ей в свои двадцать восемь лет он стал преуспевающим по меркам города Топаза человеком, разве не она вела его сейчас в Законодательное собрание штата, а в один прекрасный день, если только не произойдёт что-то из ряда вон выходящее, приведёт его к новым вершинам и даст ему ещё больше.
— Не удастся вам загубить свою жизнь вашей индийской идеей, продолжал он настойчиво. — Я этого не допущу. Ваш отец не допустит этого. Ваша мать будет биться в истерике и кричать, а я все время буду на её стороне и буду лишь подстрекать её. Мы сумеем найти приложение вашим силам, если вы сами не знаете, что с ними делать. Вы не знаете своих возможностей. Эта страна, куда вы направляетесь, непригодна даже для крыс. Это плохая страна — неразвитая в нравственном отношении, а уж о природных её условиях не приходится и говорить. И сельское хозяйство там никуда не годится. Это большая скверная страна. Там не место белым людям, уж не говоря о белых женщинах. Там нет нормального климата, нет правительства, нет ирригации. Но зато там есть холера, жара и вечные войны всех со всеми, не дающие ни минуты покоя. Обо всем этом вы можете прочесть в воскресных газетах. Вам надо остаться здесь, юная леди, здесь, где вы живёте!
Она остановилась на минуту на дороге, ведущей в Топаз, и при свете луны взглянула ему в лицо. Он взял её за руку и, несмотря на проявленное только что искусство убеждать, ожидал ответа, слегка волнуясь.
— Вы хороший человек, Ник, — она опустила глаза, — но 31-го числа я отправлюсь на корабле в Калькутту.