Тарвин стоял на платформе железнодорожной станции Равут и смотрел на облако пыли, скрывавшее от глаз удалявшийся бомбейский почтовый поезд. Когда он исчез из виду, нестерпимый жар, исходивший от щебёнчатой насыпи, начал донимать его, и Ник, сощурившись, обратил свой взор на край, куда прибыл — на Индию.
Проехать четырнадцать тысяч миль оказалось до смешного просто. Сначала он почти неподвижно лежал в корабельной каюте, потом, сняв пиджак, в одной рубашке, растянулся на кожаном диване в поезде, который доставил его из Калькутты в Равут. Если это путешествие и можно было назвать долгим, то лишь потому, что перед глазами у него больше не было Кейт, зато он все время думал о ней. Но разве ради этого он приехал сюда — ради того, чтобы лицезреть безлюдную жёлтую пустыню Раджпутана и уходящие вдаль рельсы? От этой пустоты у него дрожь пробежала по коже. Он понял, что на станции Равут давно поставили крест. Станцию покинули навсегда, и ощущение это усиливали парящие повсюду запустение и заброшенность. На всем лежала какая-то кладбищенская печать. Мрачная основательность станционного здания, построенного из пилёного камня, прочная, камнем же выложенная платформа, выведенные с математической аккуратностью буквы названия станции — все это не вселяло никакой надежды на лучшее будущее. И даже новая железнодорожная линия не спасла бы этот транснортный узел.
Честолюбия он был лишён напрочь. Это место принадлежало правительству. И куда ни глянь, нигде ни зеленой травинки или листка, ни одной изогнутой линии, радующей глаз, ничего, что сулило бы продолжение жизни. Лишь розовато-лиловое ползучее растение, что часто встречается вблизи железнодорожного полотна, уныло погибало от недостатка человеческого участия и внимания.
Однако от сильной тоски по родине Тарвина спасло здоровое человеческое негодование. Толстый темнокожий мужчина, одетый во что-то белое и полупрозрачное, в чёрной бархатной шапочке, вышел из станционного здания. Местный житель, он же здешний железнодорожный начальник, обратил на Тарвина не больше внимания, чем на окружающую безжизненную природу: в сторону Ника он попросту не взглянул. В Тарвине проснулось нечто похожее на сочувствие к бунтовавшему Югу[3].
— Когда пойдёт следующий поезд на Ратор? — спросил он.
— Нет никакого поезда, — ответил человек, тщательно подбирая слова и делая между ними паузы. Его речь звучала отрешённо и безлично, как звук фонографа.
— Нет поезда? А где у вас расписание? Где путеводитель? Где указатель?
— Совершенно нет — абсолютно нет — никакого поезда.
— Тогда какого дьявола вы тут сидите?
— Сэр, я начальник этой станции, а здесь запрещается богохульствовать в разговоре со служащими этой компании.
— Ах вот как, начальник станции? Значит, запрещается, да? Так вот, друг мой, слушайте меня, вы, начальник станции, где даже поезд не останавливается, а надо выпрыгивать на ходу… Если вы дорожите своей жизнью, то говорите немедленно, как добраться до Ратора — ну же!
Человек молчал.
— Так что же мне делать? — возопил Запад.
— А мне почём знать? — ответствовал Восток.
Тарвин уставился на темнокожее существо в белом, оглядывая его снизу — начиная с хороших кожаных туфель и ажурных носков, натянутых на толстые икры, и кончая чёрной бархатной шапочкой. Взгляд восточного человека, бесстрастный и невозмутимый, как величественные фиолетовые горы, возвышавшиеся за станцией, заставил его на мгновение задуматься, стоило ли ради Кейт и ради Топаза приезжать сюда. Эта богохульная мысль, говорившая об утрате веры и крепости духа, только мелькнула в душе и исчезла.
— Ваш билет, пожалуйста, — сказал бабу[4].
Чем дальше, тем хуже. Выходит, борись, отчаивайся, люби да хоть умирай у его ног, это существо будет лишь равнодушно исполнять свои обязанности, отбирая билеты у пассажиров.
— Слушайте-ка, вы, — крикнул Тарвин, — мошенник в начищенных штиблетах, вы, желтоглазая алебастровая колонна… — Но продолжить он не смог — его речь превратилась в крик отчаяния и ярости. Пустыня равнодушно поглотила все звуки, а бабу с ужасающим спокойствием повернулся спиной к Тарвину, прошествовал в станционное здание и закрыл дверь за собой.
Тарвин, подняв брови и выразительно насвистывая, позвякивал в кармане монетой в двадцать пять центов и рупией. Окошечко билетной кассы приоткрылось, и показалось бесстрастное лицо индуса.
— Говоря как офисьяльное лицо, могу сообщить вам, что ваша честь может добраться до Ратора при посредстве телеги, запряжённой буйволами.
— Найдите мне телегу, — сказал Тарвин.
— Ваша честь пожалует мне комиссионные за посредничество?
— Разумеется!
Голова в чёрной шапочке хорошо постигала сказанное только тогда, когда оно сопровождалось соответствующим тоном.
Окошечко закрылось. А потом, но отнюдь не сразу, раздался протяжный рёв, который можно сравнить разве что с рёвом утомлённого колдуна, снова и снова вызывающего дух, не желающий являться.
— Моти! Моти! О-о-о!
— Ах так, значит, есть и Моти, — прошептал Тарвин и, перепрыгнув через низенькую каменную ограду, с саквояжем в руках прошёл через билетную кассу и ступил на землю Раджпутаны. Его всегдашняя весёлость и уверенность в себе вернулись к нему вместе с надеждой двинуться в путь.
Между ним самим и фиолетовым полукружьем гор лежало пятнадцать миль бесплодной никчёмной холмистой земли, кое-где усеянной обломками скал и деревьями, лишёнными листвы, пострадавшими от засухи, покрытыми пылью, бесцветными, как выгоревшие на солнце локоны живущего в прериях ребёнка. Если смотреть направо, то где-то очень-очень далеко мерцала серебристая вода солёного озера и в голубой дымке смутно угадывались очертания густого леса. Угрюмая, безлюдная, знойная пустыня, иссушенная бронзовым солнцем, вызывая чувство тоски по дому, поражала сходством с родными прериями и в то же время непохожестью на них.
Откуда-то из-под земли — а по сути дела, как он чуть позже рассмотрел, из маленького пятнышка между двух набежавших друг на друга холмов, — из крохотной деревушки показался столб пыли, в центре которого катилась запряжённая волами телега. Отдалённый скрип колёс по мере приближения телеги превратился в настоящий визг; Тарвину был хорошо знаком этот звук: когда груз, шедший в Топаз, спускался под уклон, приходилось нажимать на тормоз и раздавался жуткий скрежет. Но здесь не было никакого груза. Колёса представляли собой распиленные комли деревьев — по большей части необработанные и незакругленные. Четыре не очищенных от коры жерди скрепляли углы телеги, сетчатые борта которой были сплетены из волокон дерева какао. Два буйвола, чуть покрупнее ньюфаундлендов, но меньше, чем коровы олдернейской породы[5], тянули телегу, в которой нельзя было бы уместить и половину груза, обычного для лошади.
Телега подкатила к станции, и буйволы, оглядев Тарвина, улеглись на землю. Тарвин уселся на свой саквояж, подпёр голову руками и, благодушно рассмеялся.
— Ну же, пришёл ваш черёд, — поучал он бабу, — торгуйтесь. Я не тороплюсь.
И началась сцена, исполненная красноречия и буйства. Скандал в Ледвиллском картёжном притоне был лишь слабой копией их препирательств. С начальника станции словно ветром сдуло его недавнюю невозмутимость. Он витийствовал, жестикулировал, проклинал и взывал; возница же, совершенно голый, если не считать голубой набедренной повязки, ни в чем ему не уступал. Оба указывали на Тарвина; казалось, они спорили о его происхождении и его родословной; но насколько Тарвин мог понять суть их спора, они прикидывали, сколько он весит. Когда они уже было пришли к полюбовному соглашению, разногласия вспыхнули вновь и пришлось все начинать сначала, то есть вновь оценить как самого Тарвина, так и трудности путешествия в Ратор.
Первые десять минут Тарвин аплодировал то начальнику станции, то вознице, бесстрастно стравливая их друг с другом. Затем он умолял их прекратить препирательства, но, когда они не вняли его мольбам, он вдруг почувствовал, что зной становится нестерпимым, и стал поносить их на чем свет.
Возница на минуту замолчал в изнеможении, и тут бабу повернулся к Тарвину и, схватив его за руку, закричал, а точнее, завопил:
— Все уладить, сэр! Все уладить! Этот человек — он человек совсем не образованный, сэр. Вы давать деньги мне, я все уладить.
С быстротой мысли возница схватил Тарвина за другую руку и на каком-то незнакомом языке умолял не слушать его посредника-противника. Когда Тарвин сделал шаг назад, они последовали за ним, воздев руки в мольбе и возмущении, при этом начальник станции сразу разучился говорить по-английски, а возница забыл о том, что к белому человеку следует относиться с уважением.
Тарвин, вырвавшись из их рук, швырнул свой саквояж в телегу, запрыгнул в неё сам и крикнул единственное известное ему индийское слово. К счастью, оказалось, что это слово приводит в движение всю Индию — «Чалло!», что в переводе означает «Поехали!».
Итак, оставив позади раздор и отчаяние, Николае Тарвин из штата Колорадо двинулся в путь по пустыне Раджпутана.