1
Когда я пришел в себя, меня окружали обитатели гостиницы. На всех лицах был написан неподдельный ужас, но это было лишь слабым отражением чувств, раздиравших меня. Я вернулся в комнату, где лежало тело Элизабет, моей любимой, моей жены, еще так недавно живой, и такой дорогой, такой достойной любви. Поза, в которой я застал ее, была изменена; теперь она лежала прямо, голова покоилась на руке, на лицо и шею был накинут платок, можно было подумать, что она спит. Я бросился к ней и заключил ее в свои объятия. Но прикосновение к безжизненному и холодному телу напомнило мне, что я держал в объятиях уже не Элизабет, которую так нежно любил. На шее у нее четко виднелся след смертоносных пальцев демона, и дыхание уже не исходило из ее уст.
Склонясь над нею в безмерном отчаянии, я случайно посмотрел вокруг. Окна комнаты были раньше затемнены, а теперь я со страхом увидел, что комната освещена бледно-желтым светом луны. Ставни были раскрыты; с неописуемым чувством ужаса и увидел в открытом окне ненавистную и страшную фигуру. Лицо чудовища было искажено усмешкой; казалось, он глумился надо мной, своим дьявольским пальцем указывая на труп моей жены. Я ринулся к окну и, выхватив из-за пазухи пистолет, выстрелил; но он успел уклониться, подпрыгнул и, устремившись вперед с быстротою молнии, бросился в озеро.
Влас отложил в сторону книгу и перевёл дух. Помотал головой, озадаченно глянул по сторонам. Кадеты смотрели на него с любопытством. Тусклый свечной свет вдруг показался ему мертвенно-зловещим, лица товарищей – странно бледными, а темнота за окном и вовсе навевала желание отвернуться и зажмуриться изо всех сил. Как в детстве, когда сидишь один дома при лучине, и кажется – вот-вот в небольшое, немногим больше мужицких волоковых окошек, окно заглянет какая-то жуткая плоская морда со сплющенным носом, продавить слюдяные пластины, сокрушит переплёт и зыркнет по пустому жилу жадным и туповато-хищным взглядом.
Влас содрогнулся.
Давно с ним такого не бывало.
– Ты чего? – спросил Грегори, разглядывая помора так, словно тот только что вскочил с кровати без штанов. – Приснилось что-то, что ли?
– Да ну, – кадет Смолятин передёрнулся, с омерзением глянул на отложенную книгу и, подцепив её пальцем, захлопнул одним движением. Она соскользнула с края кровати и упала на пол.
– Чего это ты там читал? – с любопытством спросил Изместьев, подошёл и поднял с пола книгу. Глянул на переплёт и понимающе протянул. – Ааааа… Мэри Шелли, «Франкенштейн». Понимаю. Страшно?
– Да нет, – поморщился Влас. – На страшно, а… – он пошевелил пальцами отыскивая слова. – Противно, вот! Страшно, это по-другому… страшно, это когда призраки, когда колдовство, когда упыри…
Он умолк, видя кривые ухмылки на губах сразу нескольких человек.
– Чепуха это всё, – сказал Изместьев, без особой, впрочем уверенности. – Мистика, каббала, колдовство и ведьмачество… сейчас есть только одна сила – наука. Про то и книжка, – он взвесил «Франкенштейна» на руке, словно оценивая тяжесть. – Никакие упыри не наворотят столько дел, сколько может нагородить один учёный-фанатик…
– Потому и мерзостно, – пожал плечами Влас, словно не понимая, о чём они вообще спорят. – Мерзостно, но не страшно. А нечисть… это дело иное.
– Наука со временем сможет если не всё, то почти всё, – качнул головой Изместьев. – Поэтому книга леди Мэри достойна уважения… а эти побасёнки про водяных и леших…
– Побасёнки, – задумчиво повторил Влас, подумывая, не рассказать ли гардемарину что-нибудь из слышанного у котлянных[1] костров от старых промысловиков Беломорья. Хоть бы и про того же Рачьего царя.
– Побасёнки, да не совсем, – вдруг подал голос из своего угла Истомин. Все повернулись в его сторону – Володька лежал на спине, забросив скрещённые ноги на невысокую спинку кровати (десять розог, если застукает дежурный офицер!), заведя руки за голову и отсутствующим взглядом таращась в потолок, словно там крутила фуэте длинноногая балерина. На взгляды товарищей он не отреагировал никак, даже взгляда не отвёл от потолка, только сказал всё таким же голосом. – Доводилось слышать и мне кое-что…
Изместьев поморщился, явно собираясь что-то возразить, но его опередил Грегори:
– Расскажи, – сказал он жадно, чуть подавшись вперёд, и гардемарин только махнул рукой – мол, оставайтесь вы в своём невежестве. Бросил сочинение леди Мэри на столик около кровати Власа и ушёл к креслу около своей кровати. Этим креслом они пользовались по очереди с Корфом. Упал в его мягкую глубину, забросил ногу на ногу и притих, изображая равнодушие хотя Влас ясно видел – Изместьев тоже слушает, и ещё как!
– Мне рассказывали, в Александро-Невской лавре можно встретить пьяного могильщика, – голос Истомина не дрогнул ни на мгновение, звучал ровно. – На кладбище. Эту лавру, говорят, на месте языческого капища построили, там много кого можно повстречать. А могильщик этот бродит между могил, грязный, оборванный… с лопатой и киркой. Кого встретит, у того водки просит. Угостишь – жив останешься, а нет… беда. Лопатой пластанёт – сразу напополам.
С шипением погасла свечка на столе Грегори, он вздрогнул.
– Петербург вообще странное место, – поддержал Истомина рыжий Жорж Данилевский. Он сидел на кровати в обнимку с гитарой, поджав ноги под кровать, и Власу на миг показалось, что москвич вот-вот покосится вниз, словно опасаясь, что его там под кроватью кто-то вот-вот цапнет за пятку. – Тут, по слухам, куда ни плюнь, кругом языческие капища были. И на Александро-Невском, и на Смоленском… и призраков тут хватает…
– Чепуха, – махнул рукой Изместьев, но Жорж, чуть приподнявшись, с неожиданной решимостью возразил:
– А вот и нет! Знающие люди говорили!
– Ну и что ж они говорили? – подзадорил гардемарин, весело поблёскивая глазами.
С коротким шипением погасла ещё одна свечка – догорела до подсвечника. Никто уже не обратил на это внимания, хотя в спальне стало ещё темнее.
– В Кунсткамере тоже неладное творится, – сказал Жорж решительно, словно до того колебался, рассказывать ли, да побаивался, как бы не засмеяли, а после слов Истомина про пьяного могильщика осмелел. Володька же, чуть приподняв голову, глянул на москвича и коротко кивнул, словно подтверждая, что и он слышал что-то. – Не дело это, в одном месте столько уродцев собирать, к божьему гневу. Говорят, там тени этих уродцев по залам бродят, да и пожар там восемьдесят лет неспроста был. В том пожаре сгорел череп Николя Буржуа, гайдука-великана, у него рост был три аршина и четыре вершка. Вот его дух с тех пор по залам Кунсткамеры и бродит, голову свою ищет. Да и помимо того – там часы есть, которые давно стоят. Но иногда всё же ходят, сами, без завода, а как остановятся, обязательно без четверти десять показывают. И тогда кто-то из смотрителей обязательно умрёт.
– А статуэтка бронзовая, как увидит того, кому умереть сегодня суждено, так обязательно моргает, – кривя губы, дополнил Жоржа Изместьев.
– Вот видишь, и ты слышал, – сказал Жорж таким голосом, словно слова гардемарина только доказывали его правоту. – Думаешь, всё сказки, что люди говорят? Да нет…
– А ещё я слышал, – сказал вдруг Егор Данилевский – он сидел чуть в стороне от брата, верхом на стуле, обняв руками высокую гнутую спинку, – будто Монферран потому так долго собор не достраивает, что ему будто бы смерть предсказали сразу же, как только он стройку закончит.
– Че-пу-ха, – отчётливо выговорил Изместьев.
Уже не один кадет покосился в сторону Корфа и Бухвостова. Но чугунный москвич то ли дремал на своей кровати, то ли просто притворялся, а Корф помалкивал, загадочно поблёскивая глазами, словно тоже знал что-то и просто ждал подходящего момента.
– А что чепуха? – возразил Егор задиристо. – А чего он тогда так долго его достроить не может?! Вон Воронихин Казанский собор за десять лет отгрохал, а Монферран уже шестой год строит и конца-краю не видно. Небось и ещё лет тридцать провозится.
На это Изместьев даже возражать не стал, только махнул рукой.
Погасла ещё одна свечка. Теперь в спальне свет шёл только от лампады на божице, но её света было маловато, она освещала только писаные лики икон, в чеканных медных окладах – Никола-угодник, главный морской покровитель, святитель Сергий Радонежский, просветители Кирилл и Мефодий – покровители в учении.
– Ну мне тоже рассказывали кое-что, – подал наконец, голос Бухвостов, и все невольно вздрогнули. Чугунный всё-таки не спал, как оказалось, а внимательно слушал. Страшные истории любят все, даже такие, как Изместьев, верящий в науку до кончиков пальцев и корней волос. – Про Марсово поле…
– А там что ещё?
Ну… – в голосе Бухвостова послышалось явное смущение. – Говорят, что там вроде как болото с русалками было, а государь Пётр Алексеевич велел его осушить, да луг для гуляний там разбить. А вот Екатерине Алексеевне однажды рассказали, что по тому лугу какая-то старуха ходит, чухонка нищая. Ну и велела государыня ту нищенку во дворец привести, накормить, милостыню подать. А та – берегись, мол, государыня, недоброе это место, Царицын луг, – так тогда Марсово поле называлось, – нечисть тут хороводится водяная, речная да болотная.
Чугунный открыл глаза, повёл взглядом по спальне туда-сюда, словно отыскивая тех, кто над ним станет смеяться. Но дураков не нашлось – мало кто из живущих в спальне не помнил, каковы на вес кулаки Бухвостова. Кроме, может быть, гардемарин. Хотя возможно, знали и они, хоть Бухвостов их точно не цукал, скорее, они его.
Глаза у всех уже приноровились к полумраку, царящему в спальне, свеч больше никто зажигать не хотел. От рассказов лёгкая жуть волнами ходила по комнате, спать не хотелось никому.
– На Обводном канале, говорят, тоже нечистое место, – подал вдруг голос Грегори. Влас даже удивился, хотел спросить у Шепелёва, когда это он успел столичных сплетен и слухов набраться и от кого, но не стал – мало ли. – Знают же эти слухи от кого-то рыжие Данилевские, и даже гардемарины не спешат их на смех поднять, кроме Изместьева. Но этот, скорее всего, спорит уже просто из вредности. – Что ни месяц, так там обязательно кто-то утопится. Проклятое место. В позапрошлом году, говорят, чуть ли не полтора десятка руки на себя наложили.
– А на Мещанской кто-то ночами в двери стучится, – сказал вдруг Глеб, задумчиво глядя прямо перед собой и кутаясь в наброшенную на плечи шинель. – Стучится, в замках ковыряется, дверь хочет открыть. Хозяева окликают, никто не отзывается. Окликнешь его, он притихнет, а потом – опять. А если в щель поглядеть, то видно, что перед дверью никого и нет. Многие рассказывали – Юзеф Пржецлавский, который по министерству иностранных дел служит, доктор Сведерус, англичанин Карр, Болль-табакерочник…
Все притихли. Этот рассказ был не таким, как остальные – до того все рассказчики говорили «мне рассказывали», «говорят» «я слышал». А Невзорович назвал имена, и это мгновенно превратило байку в достоверный рассказ.
– Так и говорят? – спросил Изместьев, и в голосе его уже не было никакой насмешки – видно было, что его проняло всерьёз.
– Рассказывали наши… – Глеб на мгновение запнулся, словно не зная, стоит ли говорить, от кого он это слышал, но тут же сообразил, что не назови он имени, его рассказ тут же превратится в такую же точно побасёнку, какие говорили до того. – Поляки и литвины, которые в Питере живут. Габриэль Кароляк говорил, а он с тем Пржецлавским сам знаком лично. Да и я его знаю, познакомились вчера у Олешкевича.
– Значит, не всё, что говорят, неправда, – задумчиво сказал Влас, передёрнув плечами. В спальне вдруг стало зябко. Впрочем, зябко было и до того, но помор этого почему-то не замечал. А сейчас вот – заметил.
– Проклятое место, – кривя губы, сказал вдруг Невзорович, и все поразились прозвучавшей в его голосе злости. – Не зря Евдокия, царица ваша, которую Пётр в монастырь сослал, гибель городу этому предрекла.
Все молчали, удивлённые – должно быть, эту легенды не слышал ещё никто.
А может и слышали, да дивились внезапной злости литвина.
– Когда её в монастырь везли, кричала она из окна кареты: «Месту сему быть пусту!» – продолжал Невзорович. А сто лет назад дьякона от Троицы пороли кнутом и на каторгу сослали за то, что он те слова повторил. Увидел ночью у моста кикимору (Влас удивлённо поднял брови: «Чего бы это кикиморе, домашнему зловредному духу, около моста болтаться, у воды? Там место шишиге, а не кикиморе!», но смолчал – может, горожанин их перепутал со страху да с пьяных глаз) да и закричал на весь город: «Петербургу быть пусту».
Слова литвина прозвучали настолько зловеще, что никто не нашёл что возразить – видно было, что Глеб знает, о чём говорит.
– Может быть, потому он и бродит по городу, – проговорил вдруг Грегори, чуть приподнявшись на локтях. – Охраняет свой город, стало быть…
– Кто? – вздрогнув, спросил Влас, въяве представив, как поднимается на дыбы могильная плита в Петропавловском соборе, выходит из неё исполинская фигура Петра Великого, опираясь на трость, жутко цокают по гранитным плитам подковки его каблуком и остриё трости, искрами поблёскивает на его груди нетающий иней и опадает с полей треуголки снег, а император шагает по городу, по мостовым, набережным и мостам, озирая своё детище. – Государь Пётр?
– Ну да, – сдавленно ответил Грегори. – Мальчишки-уличники рассказывали, памятник государю с постамента сходит иногда и скачет по улицам.
Услышанное было ничуть не менее жутко, чем то, что представил Влас. Мороз продирал по коже, и даже кривые усмешки Изместьева ничуть не снизили этого впечатления.
– Смех смехом, – сказал вдруг гардемарин Устрялов, коренастый крепыш, приятель и Изместьева и Корфа. – А только государь Павел Петрович сам видел призрак своего прадеда. Аккурат перед открытием памятника, при государыне Екатерине. На Сенатской, около постамента. Тот его и по имени назвал, и предрёк… ну вы сами знаете, что предрёк…
2
Все опять примолкли, словно Устрялов сказал что-то такое предосудительное, о чём попусту языком молоть не следовало, хотя Влас, убей его бог, не мог понять, что имеет в виду гардемарин. Да и никто из баклажек, помор ясно это видел, не мог понять. Чугунные и старички старательно делали вид, что понимают. А может и вправду понимали. А гардемарины, те просто помалкивали. Должно быть, и вправду знали.
– А… что предрёк? – осторожно сказал, наконец, Грегори. – Что-то особенное?
– Не стоит болтать про то зря, – холодновато и горько процедил Корф, и все вдруг почувствовали, что сейчас он скажет что-то важное. Он помедлил несколько мгновений, но всё же продолжил – видимо, и ему тоже хотелось поговорить. – Оно конечно, может быть, на кладбище в Лавре просто пьяница какой-то водки просит, а в Кунсткамере сторожам спьяну всякое грезится – с тамошней скуки поневоле пить начнёшь, а там и до видений недалеко. А Монферран так долго собор строит просто потому что высокая комиссия никак не мождет решить, как этот собор выглядеть должен.
Он ещё помолчал какое-то время, и никто не осмелился ему ничего возразить, хотя у многих, в том числе и у Власа, слова так и рвались с языка – мгновенно вспомнилось своё летнее видение на Матке, и странные слова промышленников.
– То, о чём я вам сейчас расскажу, видел мой отец лично, и у меня нет никаких оснований, чтобы ему не верить, – бросил, наконец, Корф с лёгким холодком. Дрожащий масляный отсвет лампады падал на его лицо сбоку, резко очерчивая скулы, оттеняя изгиб носа и бросая тени под глаза, отчего лицо гардемарина вдруг показалось зловещим. – Но дело даже не в этом… – он опять помедлил. – Если вдруг полиция или офицеры дознаются, о чём мы тут сегодня говорили, никому из нас розог не миновать, а то и плетей. А нам четверым, – он широко повёл рукой, охватывая гардемарин, – возможно, и что похуже светит. Артикул двадцатый воинского устава Петра Великого – об оскорблении величества. Его никто не отменял. Но мне кажется, фискалов тут не водится, и это замечательно. Потому расскажу.
Барабан зарокотал около одиннадцати часов, переполошив разом всю казарму Семёновского полка. Солдаты срывались с места, на бегу застёгивая ремни и подхватывая мушкеты из пирамид, привинчивали штыки. Торопливо строились, поправляли кивера, кто-то сквозь зубы шипел, что не успел припудрить парик – внезапная тревога по большей части означала, что предстоит свидание с государем, а показаться ему на глаза в беспорядке мундира – вернее верного опала. Все помнили, как император прямо с парада, с Царицына луга отправил в Сибирь Преображенский полк. Потом, конечно, опомнился, из-под Новгорода воротил обратно, а только всё равно душа солдатская не на месте. А ну как в этот раз прогневается, а не передумает?
Дежурный поручик Август Корф удивился не меньше солдат – впрочем, он успел всё-таки привести себя в порядок. Да и что там в порядок-то приводить – перевязь со шпагой накинуть да треуголку нахлобучить. А мундир можно и на ходу застегнуть.
Под рявк капрала солдаты на лестнице дружно посторонились, пропуская Корфа. Офицер простучал сапогами по ступеням, выскочил во двор казармы. Вечерний мартовский морозец щипал за уши, лез под напудренный парик, но с Фонтанки уже тянуло весенней влагой, вот-вот и разломает льдины великая река, швырнет их в Маркизову лужу, понесёт в море скопившийся за зиму мусор и грязь.
Мимо Корфа цепочкой пробегали солдаты, и подёрнутая тонким ледком лужа на брусчатке с хрустом и плеском брызгала грязной водой, когда солдаты один за другим ступали в неё сапогами. Мутная ледяная жижа плескала поручику на носки сапог, а отойти было некуда – двор был полон народу, и военных, и статских.
Посреди двора дымно рвалось на ветру с факелов смоляное косматое пламя, и несколько человек стояли на длинной обозной телеге – её только что прикатили откуда-то из угла несколько солдат. Полковник Депрерадович, командир Семёновского полка, был изрядно пьян, но на ногах держался исправно, даже горящая смола с факела в его руке капала мимо обшлага. Полковник не смотрел на факел даже краем глаза, но всё время совершал рукой малозаметные, почти невидимые движения, и смола капала мимо, не задевая шитых золотом обшлагов – Депрерадович был в парадной форме, и отблески пламени факела играли на золоте шпажного эфеса.
Корф удивлённо смотрел на остальных, стоящих на телеге, и узнавал их одного за другим. Майор Леонтьев, командир третьего батальона, непосредственный начальник поручика Корфа («Погоди, он же сегодня в Михайловском замке визитир рундом[2] должен быть! Он что, пост оставил?!»), его младший брат Миша, ровесник Корфа, капитан-командор Клокачёв («А флотскому-то что здесь надо?!»), граф Платон Зубов в сияющем мундире генерал-фельдцехмейстера («Штафирка в золотых эполетах!» – с традиционным раздражением подумал Корф – так было принято в гвардии думать и говорить о последнем фаворите покойной государыни) какие-то незнакомые статские – трое.
И тут до Корфа начало доходить, что всё это значит.
Это что же?
Оно?
Дождались?
Мысль была яркая и внезапная, как выстрел в лицо. Она объясняла всё – и вид полковника, и статских рядом с ним, то, что майор Леонтьев, вместо проверки караулов в Михайловском замке, торчит в казармах полка.
В заговор Августа Корфа вовлёк ещё месяц назад поручик Писарев – разговорил под вино, а после ошарашил в лоб. Корф и согласился – тирана надо свергнуть. А после, протрезвев… протрезвев, задумался. Так ли уж плох государь Павел Петрович? Однако поздно, рыбка задом не плывёт – он ясно видел, что государь постепенно остаётся в одиночестве, офицеры отворачиваются от него один за другим, и только Измайловский да Конновардейский полки, по слухам, противятся заговору. А слухи уже просочились ко двору, и государь приказал уже арестовать своих сыновей – никому не верит.
Самый настоящий тиран.
– Стрроой-ся! – рявкнул, между тем, Депрерадович, отбросив, наконец, факел. В толпе солдат этот возглас разголосо повторили капралы и солдатская толпа отхлынула в стороны, растекаясь и освобождая на плацу место, в середине которого высилась обозная телега. Обшарпанная, с выломанной спицей в переднем колесе. Август вдруг чуть было не подавился глупым смехом – до того нелепым показался ему вид Депрерадовича, въезжающего в историю на сломанной обозной телеге.
Ярость, выспренность и убожество – всё мешалось воедино.
Впрочем, полковник был вовсе не смешон, он скорее был страшен – налитые кровью глаза, крупные капли пота на лице, офицерская шинель нараспашку – и руки наготове, около рукояти пистолета и шпажного эфеса, вот-вот сам примется стрелять или рубить.
– Смииир-но! – хрипло гаркнул полковник, капралы вновь отрепетовали приказ, и полк замер. – Господ офицеров прошу подойти ко мне!
Офицеры сгрудились вокруг телеги.
– Господа офицеры! – рявкнул граф Зубов, и Корф на мгновение удивился – голос у «штафирки» оказался достаточно представительным, чтобы большинство офицеров мгновенно подтянулись. – Время пришло! Пора пресечь самодурства тирана – сколько можно терпеть? Сашу Рибопьера[3] из ревности бросил в тюрьму! («Рибопьера вчера освободили» – подал кто-то из офицеров несмелый голос, но Зубов не обратил на него внимания). Хочет втравить Россию в самоубийственную войну где-то у чёрта на рогах – англичан из Индии выбивать! Ради чего?! Ради магистерского престола на Мальте?! С безбожной Францией союзничать?!
Полковник Депрерадович обнажил саблю, одним ударом снёс (ни одного осколка!) горлышко бутылки шампанского – из косого среза полезла розовая пузырчатая пена, бросил в руки Корфа. Шампанское оказалось ледяным, ожгло горло, в глазах просветлело.Горлышки сыпались одно за другим, сабля полковника свистела, рубила стекло.
– Его высочество Александр Павлович с нами! – рвал горло Зубок, потрясая кулаком в воздухе. – Хватит!
– Хватит! – нестройно отозвались офицерские голоса. Корф не понял, много их было или мало, – они тут же были заглушены басовитым рёвом Зубова и молодецким выкриком Депрерадовича одновременно:
– Нале-во! Шагом марш!
Колонна шла по Садовой улице, оставляя караулы на каждом перекрёстке, редела с каждой сотней сажен. К Михайловскому замку от полка добралось всего ничего – не больше полусотни человек.
К Рождественским воротам замка вышли перед полуночью. Август на мгновение остановился, оглядывая замок и чуть похолодел. Замок выглядел настоящей крепостью – впрочем, в среде столичных офицеров это полушёпотом объясняли очередной блажью государя – на деле вряд ли детище Бренны представляло препону для артиллерии. Поговаривали, что именно за подобные разговоры государь отстранил от строительства замка Василия Баженина и передал строительство Бренне.
Может быть и так. Корф не был ни архитектором, ни артиллеристом, а назрячь замок давил своим монументальным величием, внушал восхищение.
– Поручик Корф, не отставать! – раздалось поблизости – майор Леонтьев – вот он! с обнажённой шпагой в руке, на лезвии пляшут отсветы факельного огня, с полей треуголки медленно опадают одинокие снежинки, на сажень разит мальвазией – должно быть, те люди, наверху, чьих имён Корф, рядовой заговорщик, и не знал, щедро, не считая убытков, открыли сегодня винные погреба.
Корф и сам был хмелён (по дороге и он, и другие офицеры не раз приложились к кожаным флягам с водкой, щедро, под завязку, налитых вчера полковым провиантмейстером), в голове чуть шумело, казалось, что всё это происходит не с ним, словно он в театре смотрит какую-то феерию.
– Стой, кто идёт?! – раздался голос из воротной арки, блеснула сталь штыков, лязгнули офицерские шпоры.
– Я иду! – хрипло рявкнул Леонтьев, обгоняя Зубова. Впрочем, генерал-фельдцехмейстер ему не препятствовал, кутаясь в шинель. Казалось, весь его задор, с которым он кричал перед офицерами на казарменном дворе, куда-то испарился. Или просто спрятался на время.
– Пропуск! – потребовал знакомый голос. В Рождественских воротах стояли свои, семёновцы.
– Мальта и Петербург! – со смехом отозвался Леонтьев, вытягивая невесть откуда ещё одну бутылку мальвазии и зубами вырывая пробку. – Оружие прочь, ребята!
В карауле стоял поручик Писарев. Бледный как смерть, он смотрел на проходящих мимо насупленных солдат и весёлых офицеров. Встретившись взглядом с Корфом, он побледнел ещё сильнее и шагнул к товарищу.
– Густель! Это что же, оно?! – голос Писарева дрогнул. Оно и понятно – одно дело в кафе да аустеряих языками чесать, строя планы, как тирана свергнешь, а совсем иное – на самом деле решиться и сделать. Тут вдвое подумаешь, и передумаешь.
– Оно, Саша, оно, – подтвердил Август, но поговорить им не дали – рядом с ними опять оказался визитир рунд Леонтьев. Сделав несколько глотков, он сунул Писареву в руки бутылку и бросил через плечо. – Поручик Корф, за мной!
Вломились в караулку. Солдаты полохнулись было, но завидев своих, оплошали, даже за оружие никто не взялся. А в следующий миг приведённые Зубовым и Лентьевым семёновцы уже перехватывали мушкеты – поздно было сопротивляться.
Где-то в глубине замка часы пробили полночь.
– Самое время! – хрипло бросил Зубов, который до того молча смотрел, как солдаты разоружают своих товарищей. – Вперёд!
Поднимались по лестнице, стук прикладов, цоканье подкованных каблуков и звон шпор метался по вестибюлю, стучался в хрустальные витражные стёкла высоких окон. На втором этаже в широком коридоре встретились с другой группой вооружённых, ощетинились штыками.
– Свои! – вовремя бросил предводитель встречных, и Корф узнал графа Палена, петербургского военного губернатора. Что, и он с нами? – поразился про себя Корф, но решил уже ничему не удивляться.
Тех и других было уже всего по десятку человек.
В просторном зале, где стояли четверо часовых, Леонтьев махнул рукой своим солдатам:
– Остаться здесь, на карауле! Никого не впускать, будет кто рваться – бей нещадно, можете и стрелять даже! Кого угодно, кроме нас! Старшим – поручик Корф!
Заговорщики один за другим нырнули в тёмный коридор. Солдаты замерли в зале, смятенно переглядываясь и косясь друг на друга, опасливо и с надеждой поглядывая на поручика. Только последний дурак бы сейчас не понял, чем дело пахнет, во что они вляпались. Известное дело – вельмож-то да генералов, может, и помилуют, а вот младшие офицеры вместе с солдатами головами лягут, коли что. И то сказать-то – офицеру-то голову срубят, да и дело к стороне, отмучился, а солдата загоняют под шпицрутенами до смерти, намучаешься, прежде, чем богу душу вручить.
Да вот только обратного пути уже нет.
Ждали.
Напряжение ощутимо витало в воздухе, казалось, что в покоях вот-вот разразится гроза. Где-то послышались крики, но быстро стихли, топотали сапоги по новеньким паркетам, где-то лязгали клинки, должно быть, в ближней страже государя нашёлся кто-то несговорчивый. Корф ощутил, как по спине ручьём – не преувеличение и не фигура речи, на самом деле ручьём! – течёт ледяной пот, вот-вот и замёрзнет на пояснице. Худой солдат рядом, вытаращив испуганные глаза, часто и громко сглатывал, озирался по сторонам, и поручик, обрадовавшись, что есть рядом кто-то, кому страшнее, чем ему, сказал солдату громким шёпотом:
– А ну прекрати немедленно, скотина!
Солдат всё так же судорожно кивнул, но глотать не перестал. Корф на какое-то мгновение задумался, не сунуть ли ему кубаря под нос (в таких случаях, говорят, помогает), но сделать ничего не успел – дальние покои за тёмным коридором взорвались криками и лязгом оружия. Теперь кричали уже истошно, в голос.
С воплем из коридора выбежал растрёпанный камер-лакей в разорванной ливрее. Корф мгновенной подножкой подшиб ему ногу, лакей засёкся и рухнул на пол. Солдаты смотрели с каменными лицами – дело господское, известно. Поручик шагнул к лакею, приставил ему шпагу к горлу, царапая остриём кадык.
– Что там? Ну? – страшным шёпотом спросил он.
– Г-государь… – прошептал тот, заикаясь и кося глазами на шпажный клинок.
Больше ничего ни тот, ни другой сказать не успели – из коридора за их спиной валом повалили заговорщики. Они громогласно переговаривались, так разговаривают люди, только что сделавшие, едва не провалив при этом, какое-то важное и опасное дело.
Всё, – понял Корф. – Кончено.
Через месяц, когда давно уже отзвучали и плачи по государю («Так точно, ваше превосходительство, крепко умер!»), и манифест нового императора «Буду править по законам и по сердцу в Бозе почивающей августейшей бабки нашей государыни императрицы Екатерины Великой!») и амнистии и помилования, вольности и послабления, поручик Август Корф стоял в карауле всё в тех же самых Рождественских воротах Михайловского замка. Прошли уже и похороны Павла Петровича в крепости. Корф на эти похороны не ходил, ни к чему душу рвать лишний раз. Денежную награду от заговорщиков принял, часть отдал на нужды церкви в Петрикирхе, другу с надёжными людьми передал в швейцарский банк, пообещав себе, что при жизни своей к этим деньгам не прикоснётся, а уж как там распорядятся наследники – бог весть их.
Над городом уже вовсю тянуло весной, даже и по ночам, когда сквозь морозный воздух пробивалась и речная влага с Невы и Лебяжьей канавки, и прелый запах гнилой кострицы и конского навоза. На Неве уже вовсю потрескивал лёд. К утру вызвездило, яркие серебряные крапины частым крошевом рассыпались по чёрному покрывалу неба. Фонари тонули в тумане радужными ореолами.
– Ну и ночка, – прошептал поручик, потирая настывшее ухо замшевой перчаткой, повернулся к замку и остолбенел. Ближний солдат (тот самый солдат, тощий, который в ту ночь громко сглатывал от страха), не расслышав, что сказал командир, уже хотел было переспросить, но глянул туда, куда смотрел и поручик, остолбенел тоже.
В окне второго этажа, там, где точно знал каждый из караульных, была спальня покойного государя, место, где его настигла смерть, ныне опечатанная спальня, бродил огонёк. Трепетал, подрагивая, приближался к окну.
Солдат опять громко сглотнул, совсем, как тогда, в ночь с одиннадцатого на двенадцатое. Корф ощутил, как волосы под треуголкой у него встают дыбом, а на лбу выступает крупный пот – огонёк приблизился к окну и теперь уже ясно можно было видеть сквозь витражные стёкла невысокую коренастую фигуру покойного государя, можно было даже различить его курносое печальное лицо. Он на мгновение задержался у окна, внимательно глядя на поручика и солдат, чуть кивнул головой – и Корф мгновенно зажмурился, чувствуя, что ещё немного – и он постыдно заорёт, шарахнется прочь. Через мгновение он открыл глаза – в окне никого не было видно.
– Ваше благородие! – хриплый шёпот солдата ударил над ухом пушечным выстрелом. Корф обернулся – глаза солдата были вытаращены от ужаса – опять, как тогда, в ночь с одиннадцатого на двенадцатое!
– Молчать! – свистящим шёпотом приказал Корф. – Не было ничего, понял! И ты ничего не видел! Иначе шкуру спущу шомполами!
Солдат облизнул губу и понятливо кивнул.
Корф, наконец умолк. Остальные воспитанники молчали тоже, только слышно было, как потрескивает огонёк лампады, да ветер за окнами горстями швыряет в стёкла сухой снег и порывами гудит в трубах. Гардемарин молча кивнул. Больше говорить никому ничего не хотелось, даже язвительному Изместьеву.
3
В проталинку в промороженном стекле была видна Нева – вздыбленные льдины, схваченные морозом, большие тёмные пятна влажного снега. У набережной на льду неподвижно сидели у лунок рыбаки, иногда становилось страшно за них – а ну как уже замёрзли. А нет – то и дело то один, то другой дёрнется, взмахнёт рукой выхватывая из лунки корюшку. И снова сидит недвижно.
Влас на мгновение даже позавидовал им – он бы сейчас тоже не отказался посидеть на льду, глядя в плещущуюся в лунке зеленоватую воду. Грегори однажды сказал ему на это, что рехнулся бы, глядя в одну точку, Шепелёву всегда было жалко на это времени. «Я бы почитал что-нибудь лучше», – говорил он. Власу же, хоть он читать любил не меньше, терпения было не занимать – привык по поморским ещё временам, и рыбу ловить, и зверя морского бить, там терпение да умение ждать – первое дело.
– Кадет Смолятин! – раскатилось по комнате, и Влас, вздрогнув, вскочил на ноги. Марко Филиппович Горкавенко смотрел на него сквозь роговые очки, хоть и дружелюбно, но пронзительно. – Кадет Смолятин, вы позволяете себе глазеть в окно в то время, как ваши товарищи решают достаточно важную задачу.
Официально-сухой тон Горкавенко, необычный для добрейшего Марко Филипповича одновременно удивил и насмешил Власа, хотя смотрел учитель так, что любому кадету стало бы не до смеха – невзирая на доброту Горкавенко, никакой наказание у него не задерживалось, Марко Филиппович всегда считал, что один только пряник непременно испортит любого прилежного кадета, что кнут необходим. Применительно же к Морскому корпусу, не кнут, конечно, но розги или лишение сладкого.
– Я уже всё решил, Марко Филиппович, – в корпусе, точно так же, как и на флоте, мало прижились обращения по чину или титулованию, даже Ширинского-Шихматова никто не звал «вашим сиятельством», как было положено по уставу. И гардемарины, и даже кадеты традиционно предпочитали обращения по имени-отчеству.
Главное не спешить и не частить, чтобы, не приведи Никола-угодник, покровитель всех русских моряков, не показать никому, ни Горкавенко, ни кадетам-однокашникам, таким же баклажкам, что ты суетишься. Суетишься – значит, боишься. А бояться в корпусе стыдно – такова традиция ещё со времён Петра Великого и Анны Иоанновны, со времён славного Пьера де Фремери, заложившего вечную формулу русского флота: «Погибаю, но не сдаюсь!». Пусть пока страхи не так велики, как в бою, под ядрами, пулями и ятаганами – а всё равно стыдно. Большое начинается с малого. Большая храбрость – с малой храбрости. Большой страх – с малого страха.
– Уже решили? – Марко Филиппович приподнял брови, от чего очки смешно сползли на самый кончик носа и не упали только потому, что проволочные дужки по-прежнему крепко держались на ушах. – Позвольте-ка вашу доску.
Он подхватил из рук Власа аспидную доску в берёзовой оправе, провязанной смолёной дратвой, всю исчирканную грифелем, несколько мгновений вглядывался в сумбурные записи кадета, и помор на мгновение даже посочувствовал учителю – он прекрасно знал свой корявый мелкий почерк и то, что разобрать этот почерк неподготовленному человеку – сущее мучение. Но Горкавенко не был неподготовленным.
– Ну что ж, – сказал он наконец, возвращая доску Власу. – Решение верное, хотя и несколько необычное. Послушайте, кадет… – он помедлил несколько мгновений, – вы точно не хотите перевестись на учительское или штурманское отделение? Из вас вышел бы великолепный учитель математики. И штурман, думаю, не хуже. Перевод ещё и сейчас не поздно сделать.
Влас промолчал, старательно стирая тряпочкой каракули с доски. Такие разговоры Горкавенко заводил с ним уже не в первый раз, невзирая на отказы Власа или его молчание. Но Влас всё равно отмалчивался и отказывался – он хотел быть капитаном, а вовсе не штурманом. И отлично знал хоть от отца, хоть от старшего брата, что штурмана очень редко выходят в капитаны. А уж в адмиралы – тем более.
– Я понимаю вас, – на губах учителя заиграла улыбка. – Однако у вас математический талант, юноша. У вас не голова, а арифмометр просто…
– Марко Филиппович, – подал голос из-за спины Власа рыжий Жорж Данилевский. – Позвольте вопрос?
– Позволяю, – Горкавенко повернулся к москвичу, блеснул стёклами очков. – Что вас интересует, кадет Жанилевский… Жорж, кажется?
– Так точно, ваше благородие, – Жорж чуть улыбнулся. – Что такое арифмометр?
– Ааа, – улыбка учителя стала совсем доброй, чувствовалось, что вопрос москвича ему понравился, что ему и самому хочется поговорить об этом. – А вот прошу!
Он извлёк откуда-то из-под стола небольшой ящичек карельской берёзы, шириной и высотой в пять вершков, длиной в семь, тускло поблёскивающий полировкой, что-то нажал на нём сбоку. Со щелчком отскочила плоская крышка, открыв странную конструкцию потускнелой бронзы из небольших рычажков и зубчатых колёс.
– Вуаля! – словно шпрехшталмейстер в цирке Финарди, возгласил Горкавенко. – Прошу любить и жаловать, чудо современной науки – арифмометр Шарля Ксавье Тома де Кольмара, запатентован во Франции всего лишь четыре года назад. Ручная работа, сделан на заказ в Париже.
– А… для чего он? – спросил Влас, разглядывая тускло поблёскивающую бронзу. – Я понимаю, что это механизм какой-то, но что с его помощью делают, Марко Филиппович?
– Экономят время, мой юный друг, – весело сказал учитель. – Он может выполнять арифметические действия, складывать и вычитать, умножать и делить довольно большие числа. Незаменимая вещь в морском деле и в штурманском искусстве особенно. Настоящий триумф науки, дорога в будущее! Скоро, уже скоро наука вытеснит все остальные виды знания!
Влас невольно вспомнил позавчерашний вечерний разговор в спальне, после которого он едва заснул, впечатлённый рассказами о призраках.
– Правда, есть и одно «но», – голос Марко Филипповича вдруг погрустнел. – Я боюсь, что триумфальное шествие этих устройств приведёт к тому, что люди перестанут считать сами и поглупеют. Но пока до этого далеко, увы – Кольмар хоть и взял патент на производство арифмометров, но пока что не выпустил ни одного только вот на заказ несколько штук…
Кадеты засмеялись – почему-то слова учителя показались им невероятно смешными. И почти тут же, перекрывая их смех, на дворе корпуса загремел барабан.
Едва барабан смолк, как в классную комнату заглянул поручик Овсов:
– Кадет Смолятин здесь?!
– Так точно, ваше благородие! – в отличие от остальных офицеров, поручик Овсов не признавал отступлений от устава. Впрочем, к нему никто из воспитанников и не спешил обращаться по имени-отчеству, так и звали, сухо отстранённо, по титулованию. Он, конечно, эту сухость чувствовал и понимал, но поделать ничего не мог – всё было точно по уставу, ровно так, как любил и требовал он сам.
– Кадет Смолятин, сегодня вы стоите на часах с полуночи до двух часов у дверей церкви, – процедил Овсов, найдя взглядом помора. – Быть готовым и не опаздывать!
– Так точно, ваше благородие! – повторил Влас, вытягиваясь. Ему уже доводилось стоять в ночном карауле когда-то осенью незадолго до бунта и наводнения, но караул этот выпал прямо около их собственной спальни, и самой большой трудностью для него тогда было удержаться от того, чтобы не заснуть стоя.
Овсов скрылся, а Влас вдруг поймал на себе странный взгляд малознакомого кадета в роговом пенсне (он знал про него только то, что его родители – немцы откуда-то не то из Голштинии, не то из Мекленбурга, переехали в Россию сразу после второго отречения узурпатора) – такой, словно этот кадет ему не то завидовал, не то за него боялся.
Барабан к отбою смолк, отстучали шаги патруля по спальням, корпус затих. Некоторое время ещё звучали там и сям шёпотки по углам – воспитанники, не наговорившись за день, добирали остатки со дна. Мерцала лампада в красном углу, мерно тикали в тишине напольные часы – резная дубовая башня в сажень высотой, начищенный медный циферблат с чеканными римскими цифрами, чёрные стрелки, похожие на средневековые глефы. Рядом с часами висел бронзовый ключ в пядь длиной – каждое утро под барабанный бой к подъёму Михей сваливал в спальне охапку дров, разводил в печи огонь, заводил часы этим ключом и уходил, шаркая ногами и лукаво щурясь в сторону воспитанников, которые только-только начинали просыпаться.
Влас изо всех сил боролся со сном – не дай боже, заснёшь по-настоящему, часов не услышишь, опоздаешь на пост. Оно, конечно, розги и всё такое, но это и не главное.
Главное – позор.
Наконец, на часах пробило половину двенадцатого, и Влас, стараясь двигаться как можно бесшумнее – не хотелось никого будить, со всех сторон доносилось сопение носов, кто-то дышал ровно и спокойно, а кто-то выводил носом рулады и фиоритуры, такие, что и сам капельмейстер корпусного оркестра заслушался бы, пожалуй. Помор неторопливо влез в форму, застегнул дутые медные пуговицы, шевельнул плечами, проверяя, правильно ли сидит мундир, затянул пояс, нахлобучил на голову фуражку и подхватил с пола штиблеты. И почти тут же распахнулась дверь в соседнюю спальню – на пороге стоял Овсов.
– Готовы, кадет? – негромко спросил он, поправляя на голове бикорн.
– Так точно, ваше благородие!
Шаги гулко отдавались в пустом коридоре – в отличие от спален, тут помещения выстроились не анфиладой, а к церкви вёл длинный каменный коридор почти без окон, с низким сводчатым потолком. Чистый романский монастырь века двенадцатого, а не Морской корпус, – подумал Влас, вспоминая рассказы учителя истории Воронина («Грррм… итак, в Европе в средние века, во времена крестовых… грррм… походов строились храмы, которые принято называть… грррм… романскими. Главные признаки такой постройки – массивные толстые стены, небольшие, грррм, арочные окна и, гррррм, сводчатые потолки. Легенды, грррм, гласят, что именно в таких местах чаще всего встречаются, гррррм, призраки…»).
Овсов остановился около двустворчатой двери старого дуба, с коваными узорными петлями. Около самой двери, точно посредине, держа наотлёт в правой руке офицерский эспонтон[4], стоял часовой – Влас узнал того самого кадета в роговом пенсне, не то мекленбуржца, не то голштинца. Странное дело, Иевлеву-старшему пенсне не идёт совершенно, а вот этого кадета оно красит, – мелькнула глупая мысль. На стене около двери едва заметно горела лампада, и отсветы ровного масляного огня поблёскивали на широком листовидном лезвии.
Овсов придирчиво зыркнул в сторону часового, но даже если тот и дремал или ещё что-то в этом роде, ничего заметить дежурный офицер не успел – их шаги было слышно по всему коридору, и часовой наверняка успел проснуться и выпрямиться.
– Кадет фон Зарриц?! – отрывисто бросил Овсов, остановившись около двери.
– Так точно, ваше благородие!
– Смена караула!
Караул сменился, и Овсов с фон Заррицем двинулись по коридору обратно. Мекленбуржец-голштинец на прощание опять бросил на Власа всё тот же странный взгляд, словно то ли завидовал ему, то ли сказать что-то хотел, но промолчал и ушёл. Тихо хлопнула дверь в конце коридора, и Влас остался один.
В коридоре было тихо.
Где-то, едва слышно, капала вода, то ли со свода, то ли ещё откуда, и едва слышный звук эхом разносился по всему коридору. Где-то в углу что-то едва слышно шуршало – у мыши или крысы был удачный день, ей удалось стащить с кадетского стола кусок колбасы или хлебную корку, и сейчас она, не сумев пропихнуть добычу в тесную норку целиком, старательно перегрызала её пополам, трудилась над сложной технической задачей, инженеру впору, а то и самому Монферрану. Небось и про всякие дурные предзнаменования сразу позабыл бы, – подумал Влас, невольно улыбаясь, и почти тут же улыбка у него пропала, а по спине осторожной извилистой змеёй пробежал холодок.
В церкви определённо кто-то был.
Влас ничего не слышал, оттуда, изнутри, не доносилось ни единого звука (да и странно было бы, если бы доносилось, при такой-то двери – впору на ворота вешать в замке каком-нибудь, а то в крепости, вроде московского Кремля), но Влас готов был принести присягу, положа руку хоть на Библию, хоть на боевое оружие – в церкви кто-то есть. Что-то предвечное, жутковатое, неслышимое и неощутимое, шептало ему – я здесь! Я уже у тебя за спиной!
Рука Власа мгновенно вспотела, стала скользкой, он сцепил пальцы крепче – не хватало ещё эспонтон выронить, чтоб он загремел.
А страх уже тут, он уже и вправду за спиной, дышит ледяным дыханием прямо в ухо.
– Боишься? – прошелестело по коридору, и Влас готов был поклясться, что он слышит это на самом деле.
– Нет, – хрипло прошептал Влас. Дыхание перехватывало, сердце в груди колотилось, как взбесившиеся башенные часы.
– Боишься! – неслышно засмеялись сзади. Холод пополз по шее, обнимая и заползая на грудь.
Показалось ему или дверь за спиной действительно скрипнула и качнулась?
Ну какие тут могут быть призраки?! – в отчаянии воззвал Влас к остаткам разума, тонущим в зыбучем песке страха. – Это же церковь, это же корпус! Тут нет никаких призраков, это не Михайловский замок!
– Есть, – снова засмеялись сзади. В смехе этом послышалось что-то знакомое, словно он когда-то где-то уже слышал его.
Прямо перед ним вдруг что-то соткалось в воздухе, что-то едва заметное, полупрозрачное, глянуло исподлобья огневеющими глазами, и Влас опять едва удержал эспонтон.
Тот самый лик из хрустальной глыбы на Матке, только тот с любовью глядел, а этот…
Где-то за стенами, за заборами, в глубине Васильевского острова истошно и едва слышно заорал петух. Видение едва заметно дрогнуло и поползло в стороны, расползаясь гнилой тряпкой под пальцами, и холод на шее стал быстро спадать, исчезать.
Влас громко сглотнул, прислоняясь спиной к дверям – ему было уже всё равно, есть ли кто за спиной или нет никого – колени вдруг стали ватными, ноги едва держали, его била крупная дрожь, по лбу градом катился крупный ледяной пот. Небось с горошину размером каждая капля, – вяло подумал Влас и на мгновение подивился, как он после такого ещё может шутить, пусть даже и сам над собой.
Никому не расскажу, – поклялся он сам себе, и знал, что врёт.
Расскажет.
[1] Котляна – — рабочая артель с общим питанием.
[2] Визитир рунд – главный ночной дозор, обходящий караулы (нем.).
[3] Камергер Александр Рибопьер за дуэль с князем Свяитополк-Четвертинским был заключён Павлом I в Петропавловскую крепость. По слухам, дуэль состоялась из-за официальной фаворитки Павла, княгини Гагариной.
[4] Эспонтон (франц. esponton от лат. espietus, spedus, spentum — копьё) – колющее древковое холодное оружие, в XVIII – XIX вв. атрибут офицера, состоящее из фигурного пера, тульи, крестовины между ними, помочей и длинного древка.