1
Колокола звонили к заутрене.
Вербное воскресенье.
По всему городу стучат топоры – на площадях ставят карусели и качели, цокая копытами, кони тащат розвальни и кареты на подрезах по грязному талому снегу. На Театральной (здесь будет главная пасхальная гулянка столицы) уже высится толстенный столб, вкруг которого потом, как вокруг оси, будет вертеться карусель, разряженная лентами. Плотник вприщур взглядывает на этот столб, оценивая, на какой высоте сделать врубку, сплёвывает тягучую и жёлтую от табака слюну, выколачивает трубку о полусогнутую ладонь (пепел и недогоревший табак валится на снег безобразной рыже-серой горкой) и, спрятав трубку в поясной кошель, подхватывает топор и шагает к столбу. А рядом артель вздымает связку столбов, ставит козлы для качелей, а ватажок[1] поторапливает, покрикивает – работы ещё много, надо успеть до пасхи, а страстная неделя уже вот она, завтра – великий понедельник.
А вдоль Крюкова канала, под насмешливо-любопытными (впрочем, каждый год такое) взглядами матросов Экипажа уже выстраиваются торговые рядки – на пасху они расцветятся нарядными одеждами, грудами сладостей – печатные пряники, вываренные в меду ягоды, сладкое печево, жареные гуси с яблоками, горы румяных пирогов и пышущие жаром самовары со сбитнем – запах отсюда будет до самого Зимнего дворца.
На набережной Екатерининского канала высится театральное строение – балаган, и плотники уже укладывают последние доски на его кровлю, остаётся только навесить дверь, чтобы артисты могли проходить внутрь незаметно для публики.
Даже Яшка-с-трубкой, торопливо проходя мимо стройки на Театральной, замедляет шаг, косится на козлы и завистливо вздыхает, стараясь, впрочем, чтобы этой зависти не заметила ватага – ни к чему им думать, что атаман о забавах грезит, словно дитё малое. Хотя и каждый из той ватаги точно так же косится на козлы и точно так же украдкой вздыхает. А потом атаман свирепо косится на свою ватагу и прибавляет шагу, помахивая стащенной в рядке веточкой вербы. Пятачок – пучок, а только для уличника, бульвардье, украсть – выше честь, чем купить.
В Морском корпусе с утра тоже спешка и суета. Кадеты, торопливо дожёвывая завтрак, кто бежит, а кто шагает к церковной хоромине, оправляя на ходу мундиры. А там, на амвоне, иеромонах откашливается и пробует голос:
– Славаааа… слава в вышнииих… слава в вышних богууу… и на земли мир…
Певчие поспешно проталкиваются сквозь толпу, пробегают мимо иеромонаха, толкаясь занимают места на хорах. Наконец, всё утихает, гардемарины и кадеты застывают недвижно (только в задних рядах слышится ещё тихая возня – баклажки и мышата всё никак не угомонятся), плавно отходит в сторону катапетасма[2] за царскими вратами, открывая вход в алтарь, и иеромонах звучно возглашает:
– Благословен бог наш!
Служба началась.
Выбирались из корпуса все вместе – столпились на заднем дворе, презрев опасность. Да и сколь велика была та опасность – офицеры сегодня смотрят сквозь пальцы на любые незначительные нарушения – праздник, он ведь для всех, и для офицеров тоже. А насколько значительно такое нарушение, как самовольная отлучка дюжины воспитанников – то только самим офицерам и судить.
Глеб, Грегори и Влас, впрочем, могли бы и через главные ворота пройти – дозволение от адмирала Карцова всё ещё было в силе, но они отказались сами. Куда годится, если они втроём выйдут воротами, а ещё трое будут лезть через потайной лаз рядом со своими противниками? Нет уж, идти – так всем вместе, и наказание потом нести всем вместе же.
Пролезли во двор Башуцкого, торопливо, по одному, просочились под лай собак к воротам – с крыльца вслед им с привычной грустью смотрел старый лакей. Дождался, пока за последним кадетом захлопнется калитка, потом, горестно подёргивая бородой, двинулся кормить собак. Бурчал себе под нос, наливая болтушку в собачьи чашки под радостные взвизги псов:
– И что толку с того, что господин вас кормит, – укоризненно выговаривал он собакам, словно это они и были виноваты в том, что по господскому двору шастают наглые мальчишки. Псы не понимали, чего от них хочет старик, только радостно приплясывали вокруг него, дожидаясь, пока наполнится чашка, да просительно заглядывали ему в глаза. – Ишь, словно тати, бродят по двору, и слова им поперёк не скажи…
По Васильевскому острову шли неторопливо, то и дело настороженно косясь друг на друга, Новые шли по Восьмой линии, по нечётной стороне, к Стрелке ближе, Прежние – по чётной, Девятой. У Глухой Маякуши Грегори остановился, быстро оглядел своих – не заметно было чтобы кто-то пал духом. Влас, как обычно, глядит спокойно, и только изредка короткая усмешка дёрнет губы, Глеб чуть кривится с пренебрежением, поглядывая на крадущихся по той стороне Новых, рыжие Данилевские то и дело переглядываются между собой и неприязненно косятся на Новых, чуть поблёскивает на солнце пенсне Лёве, за спиной которого жмётся Венедикт – этот единственный, пожалуй, кто побаивается.
Двое караульных солдат на Миллеровом мосту глядели на ребят с любопытством – по-доброму глядели. И ружей перед ними скрещивать не стали – да и с чего бы? Ну идёт дюжина кадет на Голодай-остров, стало быть, надо им туда, чего задерживать-то? Не к Винному городку крадутся, чтобы через заплот махнуть да что-нибудь со складов вынести – и ладно. Впрочем, воспитанник Морского корпуса виден издалека и мало кому из караульных солдат придёт в голову подозревать его в подобных пакостях – кадет, несмотря на все свои непременные грехи и юношеское молодечество, всё ж таки не уличник вроде той ватаги, что прошла по мосту с полчаса назад.
На поросшем черёмухой и ивняком пустыре около лютеранского кладбища и канатной фабрики Сазоновых остановились.
Их уже ждали.
Корф сидел на складном стуле в тени развесистой черёмухи, откинувшись на спинку и надвинув фуражку на самые брови, разглядывал то собственные ногти, то начищенные до зеркального блеска носки штиблет, которые он скрестил на невысоком корявом пеньке. Полы мундира свисали почти до земли, скрывая стул, и со стороны казалось, что гардемарин висит в воздухе, опираясь только вытянутыми ногами на пенёк. Грегори даже передёрнулся от феерического зрелища, а Глеб за его спиной только пробурчал с лёгким удивлением:
– Я такое только в цирке видал, в Вильно, – и прибавил малопонятное. – Трасца цябе во́зьме…
По обе стороны от Корфа – ещё двое. «Татарская морда» Шалимов примостился на выгнутом коленом над землёй стволе черёмухи, забросил ногу на ногу и покачивал носком штиблета, а Изместьев устроился на высоком сухом пеньке, внаклон вперёд, опираясь локтями на колени и свесив между колен сомкнутые в замок руки, глядел чуть исподлобья.
– А эти тут зачем ещё? – оскалился на них Сандро, оглянулся бешено на Грегори.
– Не бесись, – холодно бросил ему Корф. Курляндец не шевельнулся, но от его фигуры вдруг повеяло такой несокрушимой уверенностью, что Сандро вдруг словно подавился своим воплем. – Мы здесь для того, чтобы никто ничего нарушить не вздумал.
Гардемарин поднял голову, из-под козырька блеснули холодные голубые глаза, шевельнулись, нашли Быченского, на мгновение прикипели к нему и тут же отпустили, вновь скрылись под козырьком – Корф опустил голову.
– Всё ли понятно?
Новые стремительно переглянулись – на челюсти Сандро вспухли острые, словно гранёные из камня желваки, в глазах полыхнула злость, и Грегори мгновенно понял – есть у них камень за пазухой, есть! Добро, что Корф, Изместьев и Шалимов здесь, а то после драки нянчиться бы с Новыми корпусным докторам – у кого рука сломана, у кого нога, а у кого и вовсе голова пробита, а то и брюхо пропорото.
Что, впрочем, отнюдь не означало, что их ждёт лёгкая задача.
Выбирали сторону.
Дело было уже к полудню, поэтому после недолгого спора Новых и Прежних Корф веско велел становиться так, чтобы солнце (оно ощутимо поворачивало к зениту) было сбоку и у тех, и у других. Сторону выбирали, монетку подбрасывали – порывшись в кармане, Шалимов выудил затёртую полушку, вприщур глянул на противников:
– Ну, готовы, сорвиголовы? Кому вензель, кому верховой?
– Вензель! – опередил остальных Сандро и победно глянул на Прежних.
– Пусть так, – пожал плечами Грегори. Ему и впрямь было всё равно.
– Кто сейчас выпадет, те будут спиной к кладбищу, – подытожил «татарская морда» и щелчком подбросил монетку вверх. Поймал и протянул в открытой ладони.
– Верховой! – победно выкрикнул Венедикт из-за спин друзей и осёкся под злобным взглядом Сандро.
– Нечестно! – процедил Поццо-ди-Борго, едва сдерживаясь, чтобы не ударить по протянутой руке Шалимова, из которой медяшка поблёскивает отчеканенным на ней всадником. – Солнце повернётся и будет светить нам в глаза!
– Ты сам выбрал вензель, – всё так же холодно сказал Корф не шевельнувшись.
– Но… – заикнулся было Сандро, но его перебил Грегори – лениво и брезгливо:
– Сандро, это будет только вечером. Ты до вечера валандаться собрался?
И Сандро смолк.
Расходились.
За спиной Прежних высилась кирпичная ограда кладбища – сплошная стенка в три аршина, контрафорсы столбов, ажурные прорези наверху (не кладбище, а маленькая крепость), за которой там и сям гранитные обелиски, массивные каменные надгробья, украшенные лепниной склепы и ажурные беседки.
Слева – глухой забор из барочных досок, такой же, как и на заднем дворе Корпуса. За забором – низкие черепичные кровли. В будни над ними висел постоянный стук и треск, то и дело в ворота въезжали подводы, гружённые туго набитыми парусиновыми мешками – на канатную фабрику Самойловых везли пеньку из Винного городка. Сегодня на фабрике было тихо, только сторож то тут, то там постукивал колотушкой, и её жестяной звук разносился над пустырём.
Справа пустырь тянется до самой Глухой Маякуши, за которой видны доходные дома на набережной. Если оттуда их и увидят, то вряд ли что смогут толком разглядеть – до тех доходных домов от фабрики едва ли не верста. И уж за полицией никто точно не побежит.
Новые становились напротив них. Грегори на мгновение поймал взгляд Сандро – тот смотрел так, что у Шепелёва по спине побежали мурашки, словно куржак с шапки за ворот просыпался.
Что-то будет.
Он шевельнулся, разминая плечи и шею и вздрогнул – слева кто-то пронзительно свистнул. Покосился в ту сторону – на могучей ветле, свесив босые и в опорках ноги с могучих веток сидели уличники.
Бульвардье.
Тот, что ближе, помахал веточкой вербы, и Грегори мгновенно признал Яшку-с-трубкой.
– Ты их всё-таки позвал, – процедил Глеб, неприязненно косясь на уличников.
– Не драться же, – пожал Грегори плечами. – Пусть поглядят.
Его слова оборвал хлопок в ладоши – хлопнул Шалимов.
Знак.
Началось.
2
В стенке бьются в рукавицах.
В тяжёлых, бычьей кожи, самой дорогой, снятой с самой хребтины. В добротно прошитых дратвой, на ударной, тыльной стороне сшитых вдвое. Прощупать ещё можно (не затаил ли боец между слоями кожи медных пятаков или свинчаток), а вот порвать уже сложнее.
Зато человечью кожу такой рукавицей порвать при ударе ещё как можно. Умеючи можно так ряшку изукрасить, такой колёр навести – любо-дорого посмотреть.
Потому и запрещено в настоящем стеношном бою бить в голову, в лицо. Равно, как и ниже пояса.
Нельзя.
А только всё равно, невзирая на строжайшие прещения каждый год в стеношных боях десяток-другой народу будет с разбитым лицом, с содранной на лбу, подбородке или щеках кожей. А кое-кого и насмерть положат – и такое тоже бывает.
Потому старые боевые рукавицы, у настоящих старых бойцов всегда от крови заскорузли.
Но всё равно.
Дважды, трижды и четырежды глупец тот, кто понимает благородный кулачный бой, как простую драку, вроде кабацкой – грязную и бесчестную, пьяную и безобразную.
Дедка Силантий придирчиво оглядел заготовку «рыбьего зуба», в которой уже явственно стала прорисовываться фигурка ошкуя[3] с ощерённой мордой, сдул с неё мелкие костяные крошки и снова нацелился небольшим ножом. Косой ворот рубахи при этом движении приоткрылся, блеснул в неярком свете летнего северного солнца медный, чуть позеленелый крестик на груди. И рядом с ним – кривая уродливая шишка на ключичной кости.
– Дедка Силантий, а это у тебя откуда? – Влас оторвал взгляд от возникающего под ножом ошкуя. – Вот эта шишка?
– А, – дедка мгновенно понял, о чём спрашивает зуёк. – Это дело давнее, я уж и плохо помню, сколько мне лет-то тогда было. Всяко постарше был, чем ты сейчас… да. Сшиблись мы тогда с холмогорскими около монастыря на льду на масленицу…
– Подрались? – с жадным интересом спросил Влас, весь подавшись вперёд. – Из-за чего?
– Не из-за чего, – пожал плечами дедка Силантий, с кривой усмешкой шевельнув бородой, снова нацелился ножом и короткими мелкими движениями принялся снимать с горбатой спины ошкуя небольшие чешуйки кости – под лезвием ножа возникала свалявшаяся космами шерсть зверя. – Стеношный бой – он и есть стеношный бой.
– Как это? – не понял Влас, оторопело моргнув. – Не из-за чего… зачем же драться тогда?
– Стеношный бой – это не драка, – поучительно сказал старик, снова сдувая с ошкуя, а заодно и со своей полуседой бороды опилки. – Стеношный бой – он для того чтобы солнце потешить…
– Солнце? – снова не понял Влас. – Солнце-то тут при чём?
– Повелось так, – подумав несколько мгновений, пояснил дедка. – От предков повелось. Бой этот – праздник. И ненависти между теми, кто бьётся – нет. Положено так. Чтобы с того боя, с ярости человечьей, солнцу помочь подняться. Сам чай, видал, как недолго солнце в наших краях на небе бывает?
– Видал, – отсутствующим голосом сказал Влас – он пытался как-то уложить в голове услышанное, разместить на полочках. – Всё равно не понимаю…
– Неук, – дедка Силантий незлобиво ткнул его в голову сухим кулаком с зажатым в нём ножом – костяная рукоять ножа тупым концом небольно стукнула Власа в темя. – Рожоного ума нет, не дашь и учёного. Я ж тебе сказал – ярость человечья помогает солнцу прирасти. Заметил в какие дни бывают такие бои?
Влас подумал несколько мгновений, выпятив губу, потом медленно сказал:
– На рождество… на масленицу… на пасху бывает…
– Вот-вот, – кивнул дедка, осторожно высвобождая из кости крохотный медвежий коготь. – На Рождество солнце самую меньшую силу имеет… день самый короткий, солнце низко, показывается ненадолго. А масленица – прощай, зима, солнце идёт вверх, но слабо ещё, надо бы и порадовать. А там, глядишь, и пасха, день уже равен ночи – лето близко, царство солнца.
– И что, все вот так… без злобы… – Влас не договорил, снова покосившись на нарост на дедовой кости, полускрытый воротом рубахи.
– Всякое бывает, – неохотно сказал дедка Силантий. – Само собой, и счёты сводят в этот день, и споры решают… там могут и не по правилам биться, и свинчатку в рукавицу спрятать, бывает, и на нож берут. А то бывает, кому-то страшно становится, вот он и спешит первым ударить кого-то так, чтобы его достать не могли. Вот и я, должно быть, так же попался… под свинчатку.
– И часто бывает?
– Не особо, – подумав, ответил дедка. – Но каждый год… ничего, вот подрастёшь… по какой ты весне сейчас?
– По двенадцатой, – Влас вздрогнул.
– Ну вот ещё пару лет – и тебе тоже пора на лёд выходить придёт. Хотя… – дедка криво усмехнулся. – Вы ж, Смолятины, нынче благородные. Тебе не придётся.
– Как знать, – мальчишка, казалось и не слышал насмешки в голосе старика.
– Я слышал, тебя англичанин чему-то учит? – дедка Силантий снова въедливо оглядел со всех сторон фигурку зверя, озадаченно посмотрел на нож, повертел его в руках, словно не понимая, что это такое у него в руках и зачем, отложил его в сторону и вытащил из-за голенища нерпичьего бродня шило. Примерился к глазу ошкуя.
– Учит, – кивнул Влас, следя за руками костореза. – Языку своему учит…
– И драться, – продолжил за него дедка, не отрываясь от фигурки. Эва, даже язык от напряжения высунул, вот-вот слюну на бороду уронит, – подумал вдруг Влас, впрочем, без малейшей тени брезгливости. Он любил смотреть как люди работают с удовольствием.
– Ну и драться тоже, – согласился он неохотно.
– Это тоже ладно… – косторез остановил шило, отнял его от фигурки, полюбовался, повернул другим боком, и Влас ахнул – глаз ошкуя ожил, смотрел искоса и чуть злобно. А дедка нацелился шилом на второй глаз. – А что ж тебе, наши мастера боевые не показались?
– Да где они у нас в Онеге, те мастера-то? – всё так же неохотно сказал Влас. Не хотелось обижать старика, а только без неприятных слов, похоже, не обойтись. – А англичанин – вот он.
– Это верно, – со вздохом согласился дедка Силантий. – Перевелись… у настоящего стеношника учиться – это в Архангельске нынче надо, а то на Пинеге где-нибудь, в Мезени. Был добрый боец, Никита Рохля, да море взяло, был и Онцифор Лукин, да в прошлом году помер. С той поры и взялись нас архангельские да мезенские бить чуть не каждый год.
– К Лукину я ходил пару месяцев, – возразил Влас, усаживаясь удобнее – спина затекла сидеть всё время в одном положении. И не только спина, а и то, что пониже. – А потом он и помер как раз…
– Усвоил ли что? – придирчиво глянул на него косторез, откладывая шило. Второй глаз ошкуя был готов, и дедка Силантий снова взялся за нож.
– Мало, – откровенно сознался мальчишка, смущённо отводя глаза. – Душой гляди, да чувствуй, как бить… не понимаю я этого, – в голосе Власа прорезалась досада. – У англичанина проще – четыре удара всего и есть.
– Ну что ж, – не остудил его дедка Силантий. – Может, так оно и надо… кто-то сразу видит, как оно надо, а кто-то сто раз повторить должен…
Он снова сдул опилки с фигурки ошкуя – медведь был уже виден почти весь, только задние лапы ещё терялись в толще кости. Глянул вприщур на солнце.
– Заболтались мы с тобой, зуёк, – смущённо сказал он. – Гляди-ка, солнце-то уже на закат пошло, вот-вот котляна воротится с промысла, а у тебя того и гляди, костёр погаснет. Не доспеет у тебя кулеш, быть тебе драну. И мои старины не помогут, на пустое-то брюхо ни про какого Илью с Микулой слушать не захотят артельные.
Влас, подхватившись, захлопотал вокруг костра – кулеш, впрочем, уже доспевал в котле, напрасно старик беспокоился.
Рукавиц у них не было. Да и где их взять?
Нет, питерский мастеровой и торговый люд по-прежнему сходился на невском льду стенка на стенку на Рождество и на масленицу, хотя Лёве как-то однажды сказал, что это странно – народ в северной столице сборный, кто с Орла, кто со Смоленска, а кто и вовсе с уральских заводов. А люди, оторванные от своих корней, обычаи забывают быстро, – хмуро сказал Лёве, явно думая о чём-то о своём, о таком, что всё время над душой висит, а только не много кому про то расскажешь.
Вот только помнил ли кто из тех, кто сходился два раза в год биться на кулаках про то, что говорил Власу старый дедка Силантий? Может потому и бился питерский люд в стенках так страшно и кроваво, что при царском дворе и в столичном обществе не первый год уже ходили слухи о возможном запрете стеношных боёв.
А рукавиц не было по иной причине – ни у кого в корпусе не было даже знакомых среди питерских стеношников – не те люди, не та среда. Помните, господа, вы – дворяне! – ежедневно напоминали воспитанникам офицеры и преподаватели.
Помнили.
Но и на кулаках биться не забывали.
И Новые, и Прежние неторопливо раздевались, сбрасывая мундиры, аккуратно вешали их на ветки ближней черёмухи, корявые и ломкие. Подломится ветка, чей-то мундир, небось, и упадёт – в талый снег, а то и в грязь. Пустырь уже оскалился островками проталин, кое-где щетинилась и прошлогодняя пожухлая трава, побитая в ноябре морозами и наводнением.
Глеб остался в рубахе, налетающий ветер вольготно трепал широкие полотняные рукава. Невзорович чуть улыбнулся – словно на дуэли. Только на дуэлях бьются в дорогих рубахах тонкого батиста – не жаль запачкать кровью. Да и к тому же бой – это ведь праздник, а на праздник принято надевать лучшее.
Самое лучшее.
Да и гонор шляхетский – гляди, ворог, как мне дорогой сряды не жалко. Так раньше, в княжьи времена, выходили на бой в дорогом доспехе да в крашеных кафтанах, шитых золотом и жемчугом. А ну-ка, враг, попробуй-ка, отними!
Сейчас, конечно, и времена не те, и доспеха золочёного на нём нет, и не на мечах он сходится с татарским или турецким всадником, а только всё равно есть в этом что-то родное тому времени.
Что-то героическое.
Разделись.
Поворотились друг к другу лицом – две шеренги одинаковым мальчишек. Возраст один, одежда одна – белые панталоны, тяжёлые штиблеты буйволовой кожи, просторные полотняные рубахи. Одинаковые стрижки – непокрытые коротко стриженные головы – благо, мода носить парики канула в лету вместе с галантным веком. И слава богу.
– С правилами знакомы? – почти без вопросительной интонации сказал Корф, не поднимая головы. И, не дожидаясь ничьего ответа (он и не нужен был, тот ответ!), продолжил. – Бой начнёте в полдень, по сигналу репетира, осталось несколько минут.
Он звучно щёлкнул крышкой карманных часов, предмета лютой зависти любого кадета и многих гардемарин.
– А точнее, две минуты.
3
Ожидание становилось нестерпимым, и Грегори уже хотел бросить Корфу злое: «Долго нам ждать-то?», но как раз в это мгновение тонко прозвенел репетир в часах.
Полдень.
Корф, словно только того и дожидался, чуть приподнявшись на своём складном стуле, взмахнул рукой.
– Пошёл! – рявкнули в один голос Шалимов с Бухвостовым, и обе стенки сорвались с места, ринулись друг другу навстречу.
Время стеношных боёв миновало – самое большое кровопролитие в городе бывало на масленицу, а с масленицы как-никак уже полтора месяца прошло. Здесь же, на Голодае, на пустыре около лютеранского кладбища, словно время остановилось, а то и вовсе поворотилось вспять.
Сшиблись.
Шепелёву выпал в противники Сандро. Впрочем, ничего иного Грегори и не ждал.
Сшиблись грудь в грудь, отскочили назад, меряя друг друга взглядами. Гришка успел смазать своего противника по уху, и оно уже отсвечивало малиновым, наливаясь тяжёлой кровью, а бастард угодил Шепелёву по рёбрам, сейчас под рубахой у Грегори ломило и жгло – ломило рёбра, а жгло… об этом Грегори старался не думать (некогда!) – может быть, кожу содрал, а может, и нет.
Воздух вокруг наполнился выкриками и ударами, но слушать их было тоже некогда. Кружили вокруг друг друга (Грегори вдруг поразился тому, насколько неуместно здесь думать «друг друга» – и поразился ещё и тому, как у него хватает ещё времени думать о таком). А потом поражаться стало некогда – у Сандро внезапно исказились черты лица, он метнулся вперёд, оскалившись лесным волком, прыгнул и оказался вплотную к Шепелёву.
– Думаешь, мне придётся много драться? – неуверенно спросил Гришка. Поднял голову и исподлобья посмотрел на дядьку. Остафий отложил в сторону оселок, которым правил лезвие сабли, глянул вприщур, оценивая угол заточки, потом перевёл взгляд на воспитанника.
– А ты сомневаешься, отрок? – по его губам скользнула кривая усмешка. – Ты – дворянин. Твоя доля – служба. В первую голову – служба военная. А какая ж военная служба без драк?
– Ну да, – пасмурно пробормотал Гришка. Вообще-то государь Пётр Фёдорович, третий этого имени, позволил дворянам не служить, но о такой доле Шепелёв-младший и думать не думал, а Шепелёв-старший, доведись Гришке о таком заикнуться, вмиг навёл бы розгами глянец и на спине, и на заднице.
– Так вот, отрок… – дядька Остафий снова взялся за оселок. – Не вздумай избегать того, чтобы к тебе подходили вплотную. Это страх, а через него не победишь.
– А…
– Наоборот, – дядька любовно провёл по лезвию оселком, раз и два, снов его отложил, удовлетворённо кивнул и бросил саблю в ножны. Повторил:
– Наоборот. Подойди вплотную сам. Не бойся ударов.
В голове словно взорвалась бомба, лицо обожгло, из носа часто закапали тяжёлые горячие капли, но Сандро был – вот он. Письмо, – вспомнил Грегори, и бешенство мутным потоком захлестнуло его с головой. – Письмо. Паспарту.
Руки словно сами метнулись вперёд, под кулаком упруго чавкнуло, на лицо брызнуло горячим и солёным, Сандро хрипло вскрикнул, но Грегори уже с разворота ударил локтем в лицо.
Бастард опрокинулся на спину, и Шепелёв с трудом удержался от того, чтобы не ударить его ещё раз, сверху вниз – лежачего не бьют. Но Сандро оказался не лыком шит (чем там на той Корсике шьют лапти… или что у них там?) – оттолкнулся локтями от проталины и попытался вскочить снова.
Грегори не дал ему времени.
Правая – в поддых, левая – в грудь, и снова правая – в челюсть! Чего жалеть того, кто первым ударил в голову?!
Под рукой хрустнуло, отдалось болью в пальцы, но Сандро уже снова падал, едва успев встать на ноги. Грянулся спиной о мёрзлую ещё землю и замер, судорожно пытаясь вдохнуть.
Невзоровичу достался Быченский.
Они не спешили – оба. Невзорович – из осторожности и, одновременно, высокомерия – не годится пану спешить побить холопа (хотя Быченский совсем и не был холопом, а только покажите шляхтича, который не считал бы себя происходящим напрямую от короля Бабая[4]). Быченский – потому что он и так никогда и никуда не спешил, двигался чуть с ленцой, вразвалочку – да куда денется этот лях (Невзорович был не лях, а литвин, но Быченскому на это различие было наплевать с такой высокой башни, что и шпиль Петропавловки покажется недоростком)?
Закружились вокруг друг друга, изредка ударяя – делали попытку, проводили разведку. Обошли два полных круга, не слыша и не видя ничего вокруг себя, на мгновение остановились на тех же позициях, откуда всё началось. И как раз в этот миг по ушам Глеба ударил залихватский презрительный свист, а потом и задорный выкрик (мгновенно узнал голос наглого уличника, Яшки-с-трубкой): «Не спи, лях!». Вздрогнул на миг, не обернулся ни на вершок – ещё чего не хватало оборачиваться шляхтичу на окрик бульвардье. А только этого мгновенного замешательства как раз и хватило Быченскому – его тёмно-зелёные глаза вдруг процвели волчьим огнём, он стремительно ринулся вперёд.
Литвин метнулся тоже.
Сшиблись посреди небольшой проталины, хлюпая мёрзлой грязью и разбрызгивая её штиблетами.
Глеб ударил в середину груди – правила, правила! – но напор Бычка был настолько силён, что болью отдало в запястье и в локоть, а ответный удар пришёлся прямо в подвздошину. Добро ещё дядькина наука пошла впрок, и Невзорович успел увидеть, куда будет бить Быченский – успел напрячь живот. А только в живот словно пушечное ядро врезалось, и дыхание перехватило – не вздохнёшь.
Невзорович отлетел назад почти на сажень и упал на колени. Хотел возмутиться и вскочить – ещё чего, шляхтич – и на коленях! – а только на это не хватило вдруг ни сил, ни дыхания. Стоял, чувствуя, как не может вдохнуть и погибает от удушья, и мечтал, чтоб эта глупая драка закончилась как можно скорее, а панталоны на коленях стремительно промокали, и холодная грязь леденила кожу, ломила суставы.
Время тянулось, словно гуттаперчевая подвязка, Глеб ждал нового удара, который наверняка решил бы дело, а Быченский отчего-то медлил – стоял, казалось, совсем рядом и чего-то ждал. Чего ждал, понять было нельзя – все голоса поблизости вдруг пропали для Глеба, словно он оказался в глухом джутовом мешке, плотно набитом ватой.
Чего он ждёт?
Чего?!
И вдруг Глеб понял.
Ждёт, чтобы он упал сам. Чтобы потом посмеяться над шляхтичем, над литвином. Над «ляхом».
Злость пронзила его с головы до ног, и Глеб, вдруг вновь обретя силы, рывком встал на ноги. Голоса, крики и свист вдруг ударили в уши, рядом слышалось хриплое дыхание Быченского, вокруг метались стремительные фигуры, кого-то совсем рядом били с придыханием, что-то орал справа Корф – всё его спокойствие вдруг куда-то девалось, краем глаза Глеб успел заметить, как гардемарин, не вставая со стула, весь подался вперёд, упершись ладонями в колени – вот-вот бросится в драку сам.
Мимо метнулась здоровенная туша – оказывается, Быченский ничего не ждал, просто Глебу какое-то стремительное мгновение показалось чудовищно долгим, и сейчас ударил, от души ударил, не жалея, но промахнулся – литвин встал на ноги, и Бычок ударил мимо. На мгновение замер к Глебу боком, чуть неустойчиво, совсем на какое-то крошечное мгновение, но Глебу этого хватило – Невзорович стремительно крутнувшись на одной ноге, пинком подшиб Бычка под колено, и теперь уже Быченский с глухим вскриком, сквозь который Глебу вдруг ясно послышался тяжёлый влажный хруст) упал на колени в мёрзлую грязь, а потом и вовсе повалился ничком, выставив перед собой руки – Невзорович не успел ударить снова.
Анкер, стремительный, как ласка, метался перед Власом туда-сюда, норовя ударить то сбоку, то над руками, то ниже – в подвздошину или в живот. Но Влас, отлично помня наставления своих учителей, и дедки Силантия, и мистера Сэма Джонсона («Box, Small-boy, box! Don’t stop! Move!»), сам на месте не стоял.
Они продвинулись вперёд и назад, сделали круг вокруг друг друга, всё не могли друг друга достать, только впустую молотили воздух кулаками. Да только сколько можно проверять да разведывать, так можно и утомиться!
Власу надоело.
Шаг вперёд – и стремительная серия: джеб, хук, двойка! Достать сумел только хуком – угодил в грудь, но Анкер только чуть качнулся, а от остальных ударов ушёл. Легко ушёл, словно приплясывая на месте. Влас даже чуть оторопел – такого ему прежде видеть не доводилось. Бочечкаров и вправду чуть приплясывал, словно в кругу ходил вприсядку.
На душе чуть захолонуло, вспомнились рассказы дедки Силантия про таких бойцов, которые в кураже плясать начинают – нет таких хуже. И не угодишь по нему, и не угадаешь, что сделает в следующий миг, и боли не боятся в кураже. Для них бой – это словно пляска, словно… словно священнодействие какое-то. Подумалось мельком – добром закончится дело, непременно попрошу Анкера, чтоб меня такоему поучил, лишним не будет, не последняя драка в жизни.
И почти тут же Николаша смазал его по уху – легонько, неприцельно, но ухо мгновенно ожгло болью, запылало огнём. Мелькнула глупая мысль – не порвал бы чего, буду потом одноухим ходить толпе на потеху. Мелькнула и пропала – до таких ли сейчас забот, не про думать надо.
А Анкер уже опять рядом. Присвистнул, отбивая каблуками штиблет по подталому снегу, и в голове у Власа враз загудело – на этот раз досталось не легонько, и в голову, и в грудь, шатнуло назад, да так, что едва на ногах удержался. А Бочечкаров снова отбил коленца, оглянулся весело – в улыбке его вдруг промелькнула злость, злорадство даже.
А ну-ка, Small-boy, покажи этому бочонку, что ты умеешь.
Влас качнулся вперёд, а Анкер уже опять вот он!
На этот раз помор не сплоховал. Видно было, как будет двигаться Бочечкаров.
Плечо – джеб, грудь – кросс, хук – в ухо!
Не промахнулся ни разу, и Николаша сбился с плясовой, шатнулся на месте, глянул оторопело – должно быть, от хука загудело в голове, словно под колоколом. Влас криво ухмыльнулся и тут же ударил снова – нельзя давать противнику отдохнуть, ни в коем случае нельзя.
Джеб, кросс, хук!
И не удержался на ногах Анкер, грохнулся во весь рост, разбрызгивая спиной перемешанную с подталым снегом мёрзлую грязь.
Достанется от дежурного офицера на орехи всем, – новая глупая мысль возникла и вызвала злость и оторопение. Ещё глупее – Влас, чуть отступив (лежачего всё равно не бьют, а упавшему противнику надо было дать время подняться), для чего-то попробовал вспомнить, кто сегодня дежурит по корпусу. Не вспомнил, разумеется.
А Анкер уже опять на ногах. Глянул злобно, прыгнул лесным зверем, словно и про пляски забыл. Ан нет, не забыл – кот он уже опять обходит слева, норовит ударить в голову.
Болью ударило в левое плечо и по запястью – Влас успел подставить руку, развернулся к Бочечкарову лицом. Хук! – прямо в злое, чуть испуганное лицо, допрыгнуть следом и – апперкот!
Николашу вновь сорвало с ног и опять приложило спиной в грязь, на этот раз вскочить он не смог – Влас вложил в апперкот всю силу, сколько смог, и только потом пришло лёгкое опасение – не сломать бы дураку челюсть, тогда суда не миновать. Но передумывать и переделывать было уже поздно.
4
Всех остановил резкий свист – длинный с фиоритурами и жестяными нотками, он ударил по ушам и вернул в память всех, даже тех, кто ничего не замечал рядом.
Остановились.
Обернулись, отыскивая полицейского – свист был в точности как из полицейского свистка. Но на пустыре не было ни одного полицейского, только в отдалении, около фабричного забора стояло несколько зевак – глазели на дерущихся кадет. Вряд ли в этих краях было такое в диковинку, а только драку-то всегда посмотреть интересно. Тем более, с безопасного расстояния.
Свистел Корф.
Он уже больше не сидел на стуле – стоял, выпрямившись во весь рост и расставив ноги, и дул в боцманскую дудку. Резкий пронзительный звук, способный преодолеть шум ветра и волн, а иной раз и рёв шторма, мгновенно остановил всех.
Откуда у Корфа дудка? – мимоходом удивился Влас и тут же одёрнул себя. – Дурак, что ли, совсем? Он же гардемарин, в море бывал, может, кто из боцманов подарил, а может и стащил у кого – Власу доводилось от брата слышать и про то, и про другое, особым молодечеством было среди гардемарин стащить что-нибудь у боцмана или кондуктора.
Незаметно стащить.
Влас неторопливо перевёл дыхание, глянул влево-вправо – кто ещё есть на ногах, на чьей стороне победа?
Как знать, как знать, – немедленно процедил за спиной кто-то ехидный, вкрадчиво и въедливо шепнул на ухо.
И вправду – как знать.
Они трое, Грегори, Глеб и сам помор – твёрдо стояли на ногах, а их противники, поверженные, кто всё ещё валялся в грязи и талом снегу, пачкая грязью и кровью белые полотняные рубахи и панталоны. Шепелёв чуть морщился, сплёвывал сквозь зубы кровь из разбитой губы и потирал правую сторону груди, под его пальцами по тонкому льняному полотну медленно расплывалось тёмно-бурое пятно – кровь вперемешку с грязью. Глеб тяжело переводил дыхание, озираясь глазами по сторонам, словно искал – на что бы опереться.
Лёве осторожно поворачивал перед собой очки и близоруко щуря глаза, придирчиво разглядывал оправу – не мог понять, то ли выдержала она, то ли нет – должно быть прилетело прямо в лицо. На переносице медленно наливался полновесный синяк. «Ой-ёй, – весело и опасливо подумал Влас, – как бы в кровоподтёк не перешло, да глаза не закрыло опухолью». Рубаха на груди мекленбуржца была порвана едва ли не до пояса, но он этого не замечал, несмотря на холодный ветер, который тянул с Маякуши, забирался за пазуху и леденил грудь. В противник ему достался Сашка Весельчак – сейчас он сидел прямо на снегу под ногами Лёве, оторопело мотая головой и опираясь руками, – должно быть, сел только что, а до того лежал навзничь. Влас невольно усмехнулся, представив, как мокнет сейчас сукно под седалищем у Веселаго. А нечего было с Сандро связываться, старинную морскую фамилию позорить, – с неожиданным злорадством подумал помор.
А вот Иевлев на ногах не устоял – сидел, поджав ноги к груди и сжавшись в комок, но глядел весело и гордо, то и дело шмыгая разбитым носом в попытках унять кровь. Встретив взгляд Власа, кузен длинно потянул носом, оторвал руку от колен (обнимал себя за колени), прикрывая живот и промежность от возможных ударов, утёр под носом тыльной стороной ладони, озадаченно посмотрел на кровь на коже, потом поднял голову и, глядя помору в глаза, криво и довольно усмехнулся – гордился Веничка уже и тем, что не побежал. Да и ещё кое-чем гордиться можно было – у высящегося над ним долговязого Хадыкина густо сочилась кровью глубокая ссадина на левой щеке, на рубахе смачно отпечатались глинистые следы небольших кулаков и растопыренной пятерни около самого ворота с оторванными завязками. На колене Ходока темнело мокрое пятно – должно быть, в грязь вляпался – а на носке штиблета бесформенно оплывало бурое пятно. Кровь? – похолодел Влас, хоть и с места не сдвинулся. – Он что, Веньку, в лицо ногами?..
Рыжие близнецы Данилевские устояли. Спиной к спине они отбивались от наседающих с двух сторон Дуба и Кондыря, и сейчас так и стояли, ощетинившись в обе стороны. Жорж сосредоточенно слизывал кровь с разбитых костящек правого кулака, то и дело прицельно вглядываясь в грубую, словно топором вырубленную физиономию Дубасова (фамилия и облик Дуба удивительно подходили друг к другу и к его прозвищу), на которой наливался кровью здоровенный синяк на правой челюсти. Отросшие за зиму тёмно-русые волосы Дубасова стояли дыбом, словно за них драли полдюжины мартышек, шевелюра Жоржа казалась бы их зеркальным отражением, не будь она рыжей, а сам Жорж чуть кособочился – должно быть, Дуб достал его в бок. Егор Данилевский едва стоял на ногах, не падая только потому, что опирался спиной о спину брата, глядел непримиримо и страшновато – будь второй Данилевский сейчас врагом Власа, помор не вдруг отважился бы и близко-то к нему подойти. Весь правый бок Егора был замазан грязью, словно Кондырь валял его по грязи (скорее всего, так оно и было), грязные глинистые разводы и отпечатки пальцев – по всей груди на рубахе Данилевского.
На мгновение все замерли, вопросительно глядя на Корфа. Гардемарин, наконец, оторвал от губ дудку, и режущий свист смолк. У Власа внезапно возникло неотвязное желание сунуть в ухо мизинец и от души там потрясти. В ушах звенело.
– Вот так, – с удовлетворением отрывисто сказал Корф и протянул дудку Бухвостову. – Спасибо, Саня, – он повернулся к замершим кадетам и с удовлетворением сказал (вроде и негромко сказал, а только слышно было всем и каждому). – Ну вот что, птенчики. Хватит…
– Чего это хватит? – внезапно заорал Сандро, приподнявшись на локтях – подняться полностью или хотя бы сесть у него то ли сил не хватило, то ли опасался, что его снова бить будут. Его красивое остроносое лицо исказилось злостью. – Мы ещё не проиграли!
– А ты помолчал бы, баклажка, когда старший говорит, – веско процедил Корф, и Бухвостов с Шалимовым одновременно зыркнули в сторону Поццо-ди-Борго – тяжело и с угрозой, и Сандро умолк, почтя за лучшее послушать. – Так вот, Сандро, – вы уже проиграли. Даже если Дубасов и Кондырь сейчас победят, в чём я сильно… эээ… сомневаюсь… – он нарочно сделал паузу, ожидая, что Новые ему возразят, но они только угрюмо молчали. Поверженные уже почти все очнулись и глядели поочерёдно то на Дубасова, то на своего вожака, словно не понимая, как с ними могло такое случиться и что теперь делать дальше. – Если они даже победят, у вас будет три победы против четырёх. По уговору, вы должны подчиниться…
– Ещё чего! – зло прокричал Сандро. Он, наконец, сел, разгребая промокшими панталонами грязный снег. – Да мы… мы не сдадимся!..
Он злобно огляделся по сторонам, отыскивая взглядом глаза своих товарищей, но те тупились и низили взгляды в сторону. Только Ходок да Дуб смотрели готовно – ждали приказа.
– А ты попробуй, – в голосе Корфа ясно прорезалась угроза. – Только теперь, раз ты против уговора, драться придётся не только с ними, но и… – он помедлил, покосился поочерёдно на Бухвостова и на Шалимова, – но и с нами тоже.
Москвич промолчал, только утвердительно кивнул, а «татарская морда» зловеще осклабился – эта ухмылка никому ничего доброго не предвещала.
– Ну и с нами тоже, – неожиданно подал голос Яшка-с-трубкой, про которого все забыли. Кадеты (кто вздрогнул, а кто и едва не подпрыгнул от неожиданности) разом поворотились в его сторону. Бульвардье стоял на толстом суку ивы, нависающей горизонтально над землёй на высоте полутора сажен, придерживаясь рукой за толстую ветку. Увидев, что на него смотрят во все глаза почти два десятка воспитанников корпуса, он не смутился – сплюнул сквозь зубы, выколотил потухшую трубку, сунул её за пазуху, спрыгнул с ветки. Приземлившись на полусогнутые ноги (брызнула из под ног в стороны грязная ледяная жижа), он неторопливо вразвалочку подошёл к кадетам, стал так, что справа от него оказались гардемарин с чугунными, а слева – сидящий в грязи Сандро (он похоже, от злости даже не чувствовал, как промокают его панталоны). И повторил:
– Уговор есть уговор. А за нарушения надо наказывать. Не погляжу, что вы… – он запнулся на мгновение, – господа, а мы – уличники, оборванцы.
Корф одобрительно крякнул и повернулся к Сандро. Молча вопросительно поднял брови – что, мол, скажешь?
Поццо-ди-Борго несколько мгновений гонял по челюсти острые тяжёлые желваки, потом наконец, выдавил:
– Ладно, ваша масть, банкуйте… – и прибавил непонятное. – Non me ne frega un cazzo, facce di merda[5]…
– Чего-чего? – удивился бульвардье, а Корф приподнял брови, но так, что Бухвостов и Шалимов одновременно чуть шагнули вперёд. Впрочем, Сандро промолчал, и гардемарин тоже не стал углубляться в его языковые способности.
– Вот и хорошо, – сказал курляндец удовлетворённо. – И учти, граф (он выделил это слово так, что Сандро насупился и прошептал себе под нос что-то ещё неразборчивее), что теперь, по уговору, ты больше против Грегори и его друзей не задирайся. А примирение по всем правилам вспрыснуть требуется, – закончил он, и все, кто был на пустыре, немедленно оживились.
– Вот это дело! – одобрительно воскликнул Яшка, который уже чувствовал себя среди воспитанников Корпуса как рыба в воде, словно они были для него уже совершенно своими. – А давайте, я сбегаю! А то…
Он покосился на кадет, словно говоря: «Ничего не хочу сказать плохого, но…». И вправду, выглядели они непрезентабельно, в любом трактире, кроме, пожалуй, печально знаменитого Глазова кабака, их бы и на порог не пустили – все четырнадцать с ног до головы в глине и крови, одежда мокрая и грязная, все в ссадинах и кровоподтёках. Влас невольно передёрнулся, представив, что будет в Корпусе, когда (или всё-таки – «если»?) их застукают в таком виде дежурные офицеры.
Более-менее прилично выглядели чугунные и гардемарин, но эти за угощением не побегут – noblesse oblige[6], икотница[7] ему, положение не позволяет…
Корф помолчал несколько мгновений, прикидывая, стоит ли доверять уличникам, потом, махнул рукой: семь бед – один ответ. Снял фуражку, опрокинул его макушкой книзу:
– Кидай монету, у кого сколько есть.
Густо посыпались медяки.
– Есть поблизости какой-никакой приличный кабак? – бросил Корф Яшке.
– Как не быть, найдётся…
– Не такой чтоб, как Глазьев, смотри мне! – под общие смешки кадет (каков есть Глазьев кабак на Лиговке знали в Корпусе многие) наказал Корф. Он дождался, пока последние медяки канули в фуражку и высыпал их в готовно подставленный Яшкину мятую шляпу. – Здесь должно почти на ведро пива хватить, возьми с собой своих ребят, не одному ж тащить.
Уличники умчались, а Шалимов весело протянул:
– Вот это дааа… теперь ищи их свищи… там не меньше рубля с полтиной было… думаешь, воротятся?
– Думаю, да, – задумчиво сказал Корф, глядя им вслед.
– И пивом их угостим? – въедливо спросил вдруг Глеб. Все повернулись к литвину – на его щеках неровными пятнами горел румянец. – С холопами пить будем?
– Будем, – сказал неожиданно Грегори, глянув на Невзоровича чуть ли не враждебно под кривые злорадные ухмылки Новых.
5
Уличники не обманули, а принесённого ими пива как раз хватило, чтобы боль от ушибов и ран притупилась, в голове зашумело, а беспокойства из-за будущего наказания поубавилось.
Возвращались в корпус посреди улицы, расступаясь только, чтобы пропустить редкие в этой части города встречные экипажи. Шли вперемешку, Новые с Прежними, уличники с чугунными, а посреди всей этой пёстрой компании – Корф, внезапно почему-то погрустневший и сумрачный.
Застукал их, как и следовало ожидать, Овсов.
Глеб первым нырнул в дыру в заборе. Остальные растянулись вереницей по двору Башуцкого – в сумерках их уже почти не было видно. Литвин распрямился, слыша, как за его спиной опускаются доски – кто-то (Невзорович не видел, кто идёт за ним следом) едва успел их поймать и зашипел от боли в ушибленной руке, – и замер, словно кролик, прикованный к месту тяжёлым взглядом удава.
Овсов стоял, скрестив на груди руки и широко расставив ноги, странно похожий на циркуль, что ему совсем не шло – никакой математики старший лейтенант не признавал никогда, и никому в обычной ситуации и в голову не пришло бы сравнивать его с циркулем.
Ситуация была необычная.
Физиономия старшего лейтенанта даже в мечущейся тени от шляпы сияла откровенным торжеством, и Глеб понял – пожалуй, это звёздный час Овсова. Племянник прежнего директора давно мечтал подловить их троицу на чём-то предосудительном.
Сбылось.
По обе стороны от старшего лейтенанта стояли двое профосов с факелами (пламя дымно металось и рвалось на ветру, разгоняя сумерки, тени плясали причудливую сарабанду), а в стороне, чуть сгорбившись, виновато глядел на лезущих в дыру в заборе, старый Михей.
– Полундра! – сдавленно бросил кто-то за спиной, во дворе Башуцкого возникла стремительная возня, но бежать было уже поздно – другой дороги в корпус не было, и если не здесь, так в главных воротах, через которые пошли не замазанные в грязи и крови чугунные и Корф, их всё равно отловят. К тому же во дворе за спиной вдруг раздалось несколько вскриков, глухое собачье рычание и угрожающий выкрик сторожа: «А ну!». Должно быть, Башуцкому и его дворне надоело постоянное хождение мальчишек через его двор. Погоди же, – злобно подумал Глеб, ни к кому конкретно не адресуясь, – посчитаемся ещё, дай только срок.
Словно почуяв что-то спиной, Невзорович посторонился, а в следующий миг мимо него проскочил кто-то ещё, а потом – ещё и ещё. Мальчишки лезли из дыры в заборе один за другим (промедли литвин мгновение, и его обязательно сшибли бы с ног), кто-то наступил кому-то на ногу и тот зашипел от боли, кто-то выругался, споткнувшись о нижнюю прожилину забора, кто-то ударился головой о верхнюю, снова возникла возня, и в ней кто-то ясно сказал странно высоким голосом (Глеб не узнал, кто):
– Зряшные старания! Мы всё равно новый ход проломаем!
– Рррразговорчики! – голос Овсова раскатился по заднему двору, метнулся от забора к крыльцу, оттуда – к каретному и лодочному сараям. – Смиирррно!
Люби, не люби офицера, ненавидь не ненавидь, а только он – офицер, и его приказы следовало выполнять. Мальчишки, торопливо выбираясь из дыры (скорее! скорее! – не приведи бог, другие подумают, что ты трус, не торопишься к наказанию!), один за другим выпрямлялись и замирали – команда «смирно» есть команда «смирно».
Не за то вора бьют, что украл, а за то, что попался.
Доски стукнули, пропустив последнего кадета, и закрылись.
– Браво, – процедил Овсов таким тоном, словно разглядывал не кадет, а субстанцию, вытащенную из выгребной ямы на поганой лопате. – Браво, кадеты Морского корпуса, будущая надежда русского флота.
Он прошёлся вдоль вытянувшихся во фрунт мальчишек, оглядывая каждого с головы до ног, и взгляд его то и дело останавливался то на грязных, плохо оттёртых пятнах на панталонах, то на порванных рубахах, то на засохших потёках крови, то на ссадинах и синяках на лицах.
– Мо-лод-цы! – протянул офицер, развернувшись, и поглядел на строй воспитанников вприщур. – Ещё и пивом ото всех разит, словно из бочки в Глазьевом кабаке.
– Должно быть, знакомо, – бросил кто-то позади негромко (по ряду кадет прокатились едва слышные смешки), но так, чтобы офицер непременно услышал.
Овсов, разумеется, услышал.
– Молчать! – рявкнул он так, что зазвенело в ушах. Глеб, презирая себя за старание, инстинктивно вытянулся в струнку. Да и не стоило злить Овсова сверх меры (хотя, кажется, сверх меры уже некуда).
– Итак, господа… – офицер помедлил несколько мгновений, явно наслаждаясь ситуацией. – По полсотни розог каждому, мне кажется, будет вполне справедливым наказанием за столь неподобающий вид, особенно в такой день, не так ли? Думаю, и о праве некоторых зазнавшихся героев на беспрепятственный выход из корпуса следует отныне забыть. Я, во всяком случае, к этому приложу все усилия.
Кадеты молчали.
Соглашаться было глупо, протестовать – тоже. Да и бесполезно, к тому же. Тем более, что Овсов, похоже, никакого ответа от них и не ждал.
– Прошу в экзекуторскую, господа!
Неровный строй мальчишек чуть качнулся, словно намереваясь двинуться к крыльцу, но в этот миг дверь, ведущая из сеней на крыльцо, распахнулась, да так, что с грохотом грянулась о стену, посыпались крошки треснувшей штукатурки, и на крыльцо один за другим выскочили Корф, Бухвостов и Шалимов.
Выскочили и стояли, тяжело переводя дыхание.
Должно быть, кто-то успел им рассказать, – понял Невзорович, неожиданно обрадовавшись, словно это могло как-то отменить наказание. Одновременно он понимал, что конечно же, никак самом деле не могло. Просто скорее всего, кто-то из кадет увидел через окно, ведущее на задний двор Овсова с профосами и разглядел в свете факелов вылезающих из дыры в заборе мальчишек. И рассказал другим. Ну и до старших донеслось – Корф и чугунные выглядели гораздо приличнее изгвазданных баклажек и потому пошли через главные ворота, их бы и там никто ни в чем не заподозрил.
Овсов поворотился к крыльцу так стремительно, что на миг показалось, будто с его головы сейчас слетит бикорн. Кадеты все, как один, затаили дыхание, готовые разразиться злорадным хохотом и ещё раз позлить ненавистного офицера.
Не случилось.
Удержалась шляпа.
Перевели дыхание кадеты.
– В чём дело, господа?! – с вызовом и одновременно с опасливым недоумением бросил чугунным и Корфу Овсов. – Что это значит, чёрт возьми?!
Голос его вдруг взлетел на фистулу и едва не дал петуха. Между кадетами опять пронеслись мимолётные смешки, а потом на заднем дворе Корпуса упала тишина, только слышно было, как откашливается в стороне Михей, прочищая раздражённое крепким голландским табаком горло. Наконец, он откашлялся и смачно сплюнул, и тишина стала полной.
Полнее некуда.
– Ваше благородие, – хрипло начал Корф, делая шаг вперёд и спускаясь на нижнюю ступеньку крыльца. Голос его дрогнул, гардемарин откашлялся и повторил. – Ваше благородие, господин старший лейтенант… мы были вместе с ними и тоже должны получить наказание.
– О… – выдавил кто-то за спиной Глеба, а сам литвин почувствовал, что у него отвисает челюсть. Впрочем, что он удивляется?
– Вот каак, – протянул Овсов с лёгким удивлением в голосе. – Ну что ж, похвальная сознательность, господа… чугунные. В таком случае, прошу в экзекуторскую всех. Михей! – поворотился он к старшему профосу. – Вас ждёт довольно много работы.
Барабан отстучал к отбою, и на корпус упала ночная тишина – только шаги дежурного офицера (Овсов сменился как раз после экзекуции, и сейчас по спальням ходил добрейшая душа Ширинский-Шихматов) тихонько поскрипывали рассохшимися полами.
Глеб лежал на животе (спину жгло и щипало, боль растекалась полосами), грудью на подушке и опирался подбородком на сцепленные в замок перед собой руки. На душе было тоскливо – хоть волком вой.
Секли его не впервые в жизни, тоскливо было не от наказания. Шляхтич должен со стойкостью в душе принимать любые наказания и невзгоды судьбы, и боль тела это всего лишь боль тела.
Невзоровичу просто хотелось домой.
В Невзоры.
В Волколату, чёрт с ней и с её хозяином, стерпел бы Глеб и пана Миколая Довконта ради того, чтоб быть дома и рядом с сестрёнкой.
Не хотелось ни с кем говорить, даже с Грегори и Власом. Впрочем, те и сами притихли – то ли спать так хотелось, то ли просто так же, как и литвин затосковали по дому. Глеб не хотел ни гадать, ни допытываться.
Скрипнула в тишине кровать, метнулась в свете лампады длинная корявая тень, качнулась на белёной стене. Невзорович нехотя поворотил голову в сторону икон.
Сандро.
Графский бастард, белея в сумерках спальни ночной рубахой, почти неслышно крался между кроватей по направлению к ним троим, мягко ступая босыми ногами по холодному паркету – в щель под запертой сейчас дверью на бывшую галерею над полом ощутимо тянуло холодом, приглядись, так и лёгонький туман над полом заметишь. Такое бывает, когда в мороз в крестьянской избе распахнут дверь – и валят над полом от двери до самого красного угла клубы холодного пара, – вспомнил Невзорович не раз виденное в Литве.
Но Литва Литвой, мороз морозом, а что надо Сандро? Куда он крадётся и зачем?
Что ему надо?
Грегори приподнялся на локтях, кровать предательски скрипнула, и почти тут же шевельнулись и друзья – Грегори и Влас. Сандро замер на месте, несколько мгновений разглядывал их в сумерках, поблёскивая глазами, потом снова шагнул ближе, оказался у самого изголовья кровати Глеба.
Приложил палец к губам.
Трое друзей стремительно переглянулись и ответили Сандро тремя кивками. Потом Грегори, поморщившись от боли в спине (Глеб, сочувствуя, невольно втянул носом воздух), приподнялся и сел, освобождая место на краю кровати. Кивнул на освободившееся место бастарду.
– Садись, Поццо-ди-Борго…
Сандро вздрогнул, словно его ударили, покосился на Грегори, на Глеба, на Власа, словно ожидая увидеть усмешку на губах хоть у кого-то из них. Но все трое смотрели на него серьёзно, без улыбки, и бастард проворчал шёпотом:
– Терпеть не могу эту фамилию. Сандро зови. Меня все так зовут.
– Добро, – с ноткой понимания отозвался Грегори (Глеб и Влас молчали). – Сандро так Сандро. Чего хотел-то, Сандро?
– Да сам не знаю, – бастард беспомощно развёл руками. – Странное чувство… раньше такого не было. Много раз дрался, я бил, меня били… а вот такое – впервые. Как будто мы теперь… ну я не знаю…
Сандро мучился, не находя нужных слов, видно было, что ему смерть как хочется сказать что-то пафосное и высокое, а слова не идут – не привык Поццо-ди-Борго к таким словам, никогда их не говорил и всегда презирал. Глеб вдруг, уловив нужную паузу, вклинился и сказал то, что он чувствовал сам:
– Одного корабля матросы.
– Да, – с неожиданным облегчением сказал Сандро – видимо, Глеб попал в точку. И повторил. – Да, так.
[1] Ватажок – бригадир, глава артели.
[2] Катапетасма – церковная заве́са в православных храмах — занавес за иконостасом, отделяющий царские врата и престол (греч. καταπέτασμα — «занавес»).
[3] Ошкуй – белый медведь.
[4] Король Бабай – вождь (царь) сарматов или языгов (погиб около 472 г.). Польские дворяне считали себя потомками сарматов.
[5] Насрать на вас, уроды сраные (итал.).
[6] Положение обязывает (франц.).
[7]Икотница (от слова «икота») – больная особой, распространённой на Севере болезнью вроде падучей (кликуша), – бранное слово у поморов, в частности, у пинежан и мезенцев.