1. Западный край. Волынь, окрестности Луцка. Начало октября 1825 года.
В лесу пахло сыростью. Дождь стих, но крупные капли всё ещё висели на густой хвое, срывались с ветвей и звучно плюхались в пожухшую уже по осени траву. Мелкими бисеринками капли осели и на длинном тяжёлом рединготе, сползали к его полам в такт движениям коня.
Командир Вятского пехотного полка полковник Павел Иванович Пестель коротким движением откинул с головы тяжёлый башлык смолёного сукна, поправил полотняную фуражку и криво усмехнулся – видел бы его сейчас государь, к примеру или дивизионный начальник, а то столичный губернатор, щёголь и модник Милорадович – в полковничьем мундире, в статском рединготе и горском башлыке, да на казачьей лошади! То-то носы бы сморщили! Но как раз сейчас Пестелю на их мнение было наплевать – редингот и башлык, который носят и многие статские, позволяли скрыть военную форму, а это было важнее. Казачий же башлык носят и многие статские. Поехать же на встречу полностью в партикулярном было невозможно.
Впрочем, вся его маскировка сейчас выглядела во многом, как секрет Полишинеля – Павел Иванович покосился вправо, где, чуть отстав от него, рысил на таком же донском маштаке денщик, и скривился. Елизар послушал господина и переоделся в статское, да только лучше бы он этого не делал – даже сквозь серую поддёвку и мурмолку, которую никто не носит в этих краях (и где только раздобыл?!), у Елизара выпирал военная выправка, вбитая многолетней муштрой. Ну да ладно – от того, кто вблизи вглядываться станет, не скроешься всё равно, а для взгляда издалека сойдёт. А вглядываться вблизи здесь, в лесу, некому.
Конечно, будь у Пестеля побольше времени, всё можно было бы продумать одежду тщательнее. Но времени не хватало – житомирские маневры закончились и Вятский полк отбывал на Херсонщину, в Новомиргород, к месту постоянной дислокации, и его начальник – вместе с ним. Рандеву следовало провести до отбытия. А встретиться раньше, во время маневров было никак – постоянно на глазах у начальства.
Лесная тропа сузилась, повернула, и Елизар торопливо отогнул с пути полковника ветку. И тут же принял индифферентное выражение лица, почти безразличное даже – вспомнил накрепко затверженное, что не любит его высокоблагородие услужливости ни в какой форме. Но полковник не заметил оплошности денщика – повернув, тропа вышла на широкую поляну, посреди которой высилась небольшая постройка, при виде которой Пестель машинально натянул поводья и приподнялся на стременах. А потом негромко присвистнул.
Невысокие рубленые стены, крутая двухскатная кровля, крытая камышом и свисающая почти до земли, волоковое окошко и невысокая дверь. Несколько глубоких ям, окружённых невысокими валами земли с пожелтелыми и пожухлыми пластами дёрна. Летом здесь работали углежоги, томили в ямах дерево, парили из щёлока поташ. Такую работу делают только летом, потому сейчас, по осени, стан углежогов пустовал. Очень удобное место для тайного свидания.
В таких вот хижинах в Италии собирались карбонарии, а потом мода на такие собрания поползла и на всю Европу – Францию и Швейцарию, Германию и Испанию, и на турецкие Балканы , где было не разобрать, карбонарии собираются у хижины, настоящие ли угольщики или гайдуки.
Мода.
Если назовёмся тем же словом или соберёмся в таком же месте, так и мы станем такими же.
Полковник почувствовал, как губы его против воли кривит и уродует злая, а то и вовсе издевательская усмешка, и торопливо её задавил – пойми его визави, какие чувства у Пестеля на душе, так и о переговорах забыть можно. Для чего ж тогда было сюда ехать?
Чем бы дитя не тешилось, – сама по себе возникла в голове крамольная мысль, которую полковник поспешил отогнать.
По поляне, пощипывая остатки травы, бродили стреножённые кони – два жеребца, буланый и вороной, и серая кобыла, а у кострища рядом с хижиной (углежоги не готовят в жилье, а только рядом с ним, благо – лето), над подвешенным котелком хлопотал коренастый человек в тёмно-синем мундире и сбитой на затылок уланской шапке.
Выпрямившись, он заметил подъезжающих и тут же негромко свистнул и сделал шаг в сторону, туда, где к стене хижины был прислонён короткий карабин. Почти ту же из дверей хижины показался ещё двое, тоже в уланских мундирах, уже в офицерских. Оба на первый взгляд , одного возраста, только если у одного на плечах серебрятся полковничьи погоны, такие же, как и у самого Пестеля, то другой и вовсе без знаков различия. И мундир не блещет новизной. А рука – на поясе, из-за которого торчит гнутая рукоять пистолета.
И тут до Павла дошло – это не форма русской армии! И даже не форма Царства Польского! Это форма Варшавского герцогства! Та, на которую полковник (а тогда ещё поручик!) Пестель привык смотреть исключительно поверх ствола пистолета.
Это становилось уже смешно, но Павел Иванович опять подавил усмешку. Подъехал ближе, остановился.
И уже тут, вблизи, Пестель понял, что ошибся – форма была всё-таки не Герцогства, а Царства, или, как сами поляки любят говорить, Конгрессового королевства. Во всяком случае, у того, что с карабином (нижний чин, вахмистр, кажется, не разглядишь сразу) и у полковника. Впрочем, спутать нетрудно, форма почти одинаковая.
Они смотрели настороженно, все трое, на его маскарад – офицерскую фуражку и редингот с башлыком. И тот, что без знаков различия, не спешил убирать руку от пистолета, а тот, что в форме нижнего чина – отходить от карабина.
– А ведь ляхи, ваше высокоблагородие, – негромко и настороженно процедил сзади Елизар. – Точь в точь, как в двенадцатом году! – и, судя по шороху, сделал какое-то неуловимое движение.
– Оставь! – прошипел полковник, мгновенно покрываясь потом – вживе представилось, что вот сейчас Елизар выхватит из-под поддёвки пистолет, а то и два, и этот, без знаков различия – тоже, а вахмистр пальнёт из караблина – и пропадай вся миссия.
Елизар спорить и препираться не стал, и поляки, быстро и неуловимо переглянувшись, оставили оружие в покое. Не до такой, впрочем, степени, чтоб не схватиться за него мгновенно.
– Дзень добжи, панове, – поздоровался Пестель по-польски (язык он выучил ещё в тринадцатом году, во время кампании в Герцогстве, когда часто приходилось становится на постой в польских домах– и нагляделся же тогда на ненавидящие глаза!).
– И вам здравствуйте, – отозвался польский полковник по-русски с едва заметным акцентом. Предпочитаем, значит, русский язык… ну что ж…
– Не подскажете ли дорогу на Каменец, панове? – беззаботно спросил Пестель, и в глазах поляка что-то неуловимо изменилось.
– Вы ошиблись, пан, – медленно сказал он. – Подолье отсюда совсем в другой стороне.
– Но во Львове мне говорили, что именно эта дорога может меня вывести туда, куда мне нужно, – не меняя тона, возразил Пестель.
– Возможно, они и были в чём-то правы, пан, – в уголках губ поляка обозначилась едва заметная усмешка, шевельнулись, раздвигаясь, светлые усы. – Зависит от того, чего именно вы хотите.
И почти тут же что-то изменилось – спало какое-то сковывающее напряжение. Пароль сказан, отзыв прозвучал, и хозяева, и приезжие поняли, что встретили именно тех, кого и хотели. Вахмистр, поймав разрешающий взгляд полковника, отошёл от карабина и снова принялся хлопотать у котелка, из которого, Пестель теперь это ясно чуял, доносился явственный запах ухи.
Пестель неторопливо распахнул и сбросил назад редингот вместе с башлыком (Елизар успел его подхватить, не допустив даже до того, чтобы одежда господина упала на конский круп). Шевельнул плечом, украшенным золотым эполетом.
– Полковник Павел Пестель, Вятский пехотный полк!
– Полковник армии Царства Польского Пётр Лаговский, – лихо козырнул в ответ улан в полковничьих эполетах. – Уланская дивизия, первый Принца Оранского уланский полк!
– Хорунжий Януарий Суходольский, – улан без знаков различия тоже козырнул и негромко добавил, кривя губы в усмешке. – Premier Regiment de Chevau-legers polonais de la Garde Imperiale[1].
– Януарий, – обронил Лаговский с мягким осуждением – не время, дескать и не место. Но этим и ограничился, только повёл рукой, приглашая гостей войти.
Ландкарта была старая и пожелтевшая, потрёпанная по краям и с оборванными углами, и когда её развернули на грубо сколоченном неструганом столе, она всё время так и норовила свернуться в рулон. Пришлось придавить её по углам чем попало – камень, неровный и ноздреватый, с остатками земли и травяными кореньями, берестяной туес, чуть помятый и закопчённый на огне, уланская сабля в вытертых ножнах, пистолет с посеребрённой рукоятью – английская работа, капсюльный замок, костяные накладки.
На стол косо падало широкое полотнище солнечного света из отворённой двери – стоял полдень.
Польский полковник, задумчиво попыхивая трубкой, разглядывал жирную извилистую линию, проведённую по карте ярко-красными чернилами.
– Итак, вы предлагаете поделить пополам Литву?
– Да, – Пестель внезапно почувствовал неприязнь к самому себе. – Мы предполагаем передать польской стороне Литву южнее линии Поланген – Шавель – Динабург. Далее граница должна пройти по Двине до Полоцка…
– А потом? – Лаговский был невозмутим, и от этого Пестель нервничал всё больше, стараясь этого внешне никак не показать.
Хорунжий Великой армии вставил в глаз монокль и вглядывался в карту – должно быть, старался разглядеть какое-то мелко напечатанное название.
– От Полоцка граница должна пройти по реке Ушача, а от неё – по Березине до Бобруйска, а оттуда – через Горацевичи к Птичи и дальше по ней – к Припяти. Далее по Припяти и Горыни до Острога.
Польский полковник задумчиво покивал, не говоря ни слова, только снова пыхнул трубкой, от чего неприязнь русского полковника к себе вдруг обострилась, но он мысленно повторил себе, что говорил и до этого: «Это же будет дружественное государство! К чему дворянскио-национальные предрассудки?» и заторопился, быстро выговаривая слова:
– Сверх того, мы предлагаем вам нашу военную помощь в отвоевании у Австрии и Пруссии Малой и Великой Польши, Галиции, Померании и Данцига…
– Гданьска, – поправил Лаговский, и Пестель невольно смолк, словно щенок, которого только что ткнули носом в его собственную лужу. Убей его бог, он не мог бы объяснить, почему у него сложилось именно такое ощущение. Януарий Суходольский повернулся к ним от карты, не разгибаясь, и его монокль весело блестел в лучах неяркого осеннего солнца. А Лаговский, помолчав несколько мгновений, методично выколотил трубку на утоптанный земляной пол, кое-где поросший редкой бледной травой, и продолжил. – Всё это крайне ценно, пан полковник. Особенно предложение военной помощи против Австрии и Пруссии. Но мне поручено передать вам, что руководство «Патриотического общества» согласно на совместные военные действия только в том случае, если русская сторона согласится на восстановление границы семьдесят второго года. По Двине и Днепру. До второго раздела нашей несчастной страны.
Пестель почувствовал, что задыхается. И к чему, спрашивается, он распинался столько времени, если они уже всё решили заранее? Не могли не полюбоваться на то, как унижается москаль?! Ярость кипящей волной поднималась откуда-то из глубины, и грозила вот-вот затопить мозг.
– Поймите, пан полковник, – вкрадчиво сказал Лаговский, и ярость Пестеля чуть отступила, утишённая спокойным тоном поляка. – Я против вас лично ничего не имею, но это позиция Центра.
– Но… – хрипло сказал Пестель, – но в этих землях большинство населения – не поляки.
– Это не важно, – Лаговский махнул рукой, словно отгоняя комара. – Эти земли принадлежали Речи Посполитой, значит, должны к ней вернуться. И заметьте, мы не требуем того, что вы забрали по первому разделу – Полоцка с Витебском, Орши и Могилёва.
– И всё равно это… это слишком много…
Неприязнь к себе переросла в тошнотное омерзение, до того жалко это прозвучало. Видимо, поляки тоже это поняли, поэтому оба в ответ только тактично промолчали. Но промолчали так, что было ясно – другого ответа не будет.
– Не будем об этом, – справился, наконец, с собой Пестель. – поговорим лучше о союзе, а это… предоставим времени…
Уезжали, как оплёванные. Уха, сваренная польским вахмистром и Елизаром, была вкусна, но Пестелю невесть с чего показалось, что горчит, и он с трудом сумел заставить себя проглотить всего несколько ложек.
Так и тянуло дать волю гневу, но полковник держался – ещё не хватало, и так опозорился перед этими уланами дальше некуда! Нет уж, вот воротится на Херсонщину и надо при первой же оказии просить де Витта, чтобы выхлопотал ему аудиенцию у государя. Пора заканчивать этот балаган с карбонариями и эксальтадос, пока страну в клочья не раздёргали!
2. Царство Польское. Окрестности Варшавы. Оборы. Октябрь 1825 года.
Где-то далеко в лесу трубил рог, звонко и заливисто лаяли гончие – шли по следу, азартно топили зверя. В голом лесу они вот-вот должны были стать видны назрячь, но никто из охотников особо не обеспокоился – кому она нужна, та охота. Егеря позаботятся, если надо.
Подполковник лейб-гвардии Гродненского гусарского полка Михаил Сергеевич Лунин, адьютант великого князя и государева наместника в Царстве Польском цесаревича Константина Павловича на мгновение придержал коня и прислушался – свора гнала зверя где-то в сотне сажен, и многоголосый лай раскатами метался между кустов и деревьев. Он чуть поморщился – похоже было на то, что поохотиться сегодня не доведётся. На парфорсной охоте погоня мчится за зверем вместе с собаками, а тут… никто из всадников даже не пошевелился. Это не охота.
– Михал, а тебя в Варшаве, надеюсь, не потеряют? – начальник конно-егерского полка, полковник Бенедикт Зелёнка (вообще-то Зэльонка, конечно, но Лунин никак не мог привыкнуть называть друга на польский манер, да и какая разница, в конце концов, Зэльонка или Зелёнка, Чернушкой полковник от того не станет, верно же?), чуть наддав, нагнал Лунина и придержал поводья, теперь их кони шли ноздря в ноздрю. Лунин покосился на друга – полковник сидел в седле, подбоченясь, и покручивал лихо заломленный ус, через высокую луку седла наперевес лежал длинноствольный карабин. Настоящая кентуккийская винтовка (у самого Лунина ружьё было гораздо скромнее – обычный пехотный мушкет, взятый у сослуживца в Варшаве) – Бенедикту подарил её кто-то из друзей, привёз из Америки, куда его занесла военная судьба. С первых же дней знакомства Зелёнка пришлся Лунину по вкусу своей бесшабашной храбростью, насмешливым, почти ехидным, норовом. Да и не удивительно – Бенедикта, казалось, любили все. Во всяком случае, в Варшаве Лунин не знал ни одного человека, который бы отозвался про Зелёнку плохо.
Да и немудрено.
Хорош был собой пан Бенедикт, видный и статный, смерть девкам, как говорят в таких случаях в России. Но варшавские паненки вздыхали по полковнику понапрасну – пан Бенедикт уже три года как вторично женат – на богатой вдове-генеральше, дочери последнего волынского воеводы князя Иеронима Сангушко, родной сестре князя Евстахия, дивизионного генерала Великой армии. Была пани Мария, когда-то Сангушко, потом Мокроновская, а ныне – Зэльонка не особо молода, старше своего мужа, но всё равно никто в городе не мог сказать, что полковник ходит по непотребным домам (поляки зовут «нежондны дом», непорядочный – вспомнил Лунин), либо по молодым вдовам. Поговаривали (Михаил Сергеевич не знал, сколько правды в этих беззлобных сплетнях), что красавец полковник на деле влюблён в свою падчерицу Анну, дочь пана Станислава Мокроновского, героя девяносто четвёртого года и соратника великогоКостюшки. Слухи, впрочем, дальше слова «влюблён» не заходили, хоть и вызывали иронически-понимающие ухмылки на лицах. Однако ж, панна Анна была завидной невестой, и эти ухмылки не могли прогнать от дома Зелёнки стайки варшавской молодёжи, тем паче, что жена полковника содержала при доме модный салон, где всегда было полно народу – тут можно было выпить кофе или вина, покурить трубку, послушать рассказы бывалых воинов, посудачить о политике, пофлиртовать и затеять интрижку. Дамы повозрастнее собирались вокруг хозяйки салона, молодёжь – вокруг её дочери, мужчины – вокруг самого полковника, который был не промах рассказать о своих прежних воинских днях – при Сомосьерре и на осаде Сарагосы Зелёнка дрался рядом с Яном Козетульским, которому потом сам корсиканец вставить в герб башни сего города в память об его подвигах. Да и потом пан Зелёнка не сидел сложа руки – Рашин и Радзымин, Ваграм и Асперн, Кадис, Альмейда и Бадахос, Смоленск и Бородино, Малоярославец и Березина.
Иногда Лунин испытывал двоякие чувства – одновременно зависть к такой бурной биографии и лёгкую неприязнь к польскому полковнику, как к недавнему врагу.
Впрочем, ненадолго.
– Не хватятся, – криво усмехнулся Михаил. – Цесаревич знает, что я на охоте, он сам дал мне отпуск на несколько дней. А где и с кем я охочусь, и на кого – до того ему дела никакого нет. А от Шлея я на сегодня избавился.
– Видал, Бенедикт, как хорошо быть адъютантом наместника, – хмыкнул подъехавший с другой стороны подполковник Северин Крыжановский. У него оружие было иное, не такое, как у Лунина, но и не такое, как у Зелёнки, разумеется – короткое ружьё конных егерей – Северин служил в том же полку, что и Зелёнка. – Хотя ты скоро станешь ещё свободнее, чем мы оба, вместе взятые…
– Как это? – недоумевающе поднял брови Лунин и почти тут же догадался. – Аааа…
– Да, – весело усмехнулся Зелёнка. – Я подал в отставку, и служить мне осталось не больше пары недель. Буду как Стась Яблоновский, клубнику выращивать да на коне по лесам гонять.
– И кто ж займёт твоё место?
– Да Северин, разумеется, кто ж ещё, – Зелёнка беззаботно кивнул в сторону Крыжановского.
– То есть, полк по-прежнему остаётся в ваших руках, – кивнул Лунин. Оба поляка быстро переглянулись, словно русский сказал что-то такое, о чём вслух говорить не стоило, и дружно промолчали.
Может быть, кто-то из них что-нибудь и сказал бы, но как раз в этот момент из кустов с треском выломилась рыжевато-бурая туша, и с хрюканьем ринулась к берегу ручья, вдоль которого ехали всадники.
Кабан!
Следом за зверюгой в проломленный им прогал в кустах хлынул бело-чёрно-рыжий лающий и повизгивающий поток собак, а следом вырвались и всадники.
– Ого! – воскликнул Зелёнка, мгновенно забыв о разговоре, и, толкнув коня шенкелями, вырвался вперёд, подняв винтовку дулом вверх. Лунин и Крыжановский переглянулись, и оба остались на месте, только ружья взяли наизготовку на случай, если кабану взбредёт в голову броситься в их сторону.
Кабану взбрело в голову иное. Злобно хрюкая, он ринулся навстречу Зелёнке, мчался сквозь пожухшую траву словно тёмно-рыжая молния. Всадники встревоженно заорали, послышались выстрелы – то один, то другой шляхтичи приостанавливались, вскидывали ружья и палили по уходящей добыче – если бы кабану удалось проскочить мимо полковника, то до берега ему оставалось сделать всего три-четыре прыжка, а лучшего пловца, чем свинья, во всём свете и найти трудно.
Зелёнка не дрогнул – остановив коня, он вскинул карабин и на несколько мгновений замер, откинувшись назад. Двигалось только ружьё, дуло которого медленно поворачивалось, следя за бегущим зверем. До кабана оставалось всего каких-то два десятка сажен, когда выстрелы прекратились – теперь охотники, если бы продолжили стрелять, могли зацепить Бенедикта.
– Зелёнка! – не выдержал Лунин и сделал короткое движение, словно собираясь выстрелить, но на ствол его мушкета уверенно легла рука подполковника.
– Не нужно, пан Михал, – усмехнулся Крыжановский. – Бенедикт справится.
Кабан вынырнул из густой травы на вершину лысого пригорка, до полковника ему оставалось всего каких-то пяток сажен. И как раз в это мгновение винтовка Зелёнки, гулко бахнув, плюнула огнём и дымом. Зверь, словно споткнувшись, сунулся рылом в землю, забился, пачкая траву и взрыхленную землю кровью, а Зелёнка уже прыгнул к нему прямо с седла с длинным ножом в руке. Вышколенный конь остался стоять, не шелохнувшись, не дрогнуло даже прислонённое к седлу ружьё. Полковник приземлился на полусогнутых ногах рядом с ползущим по земле на брюхе кабаном и дважды всадил ему под лопатку нож. Визг кабана почти тут же прекратился, он несколько раз дёрнулся, затихая.
– Браво, пан Бенедикт! – выкрикнул подскакавший первым партикулярный в английском охотничьем костюме. Из дула его ружья вился лёгкий дымок – он тоже стрелял в кабана во время погони, но, похоже, не попал. – Восхищён!
– Оставьте, пан Игнаций, – махнул рукой Зелёнка, вытирая лезвие кинжала о кабанью шерсть и придирчиво глядя, чтобы кровь не засохла в углублениях ножа.
– Пан Мыцельский всё мечтает на кабана или медведя с рогатиной поохотиться, как пращуры, – спешиваясь, кивнул на всадника в английском костюме, подполковник Крыжановский. Пан Игнаций мгновенно покраснел, хотел что-то возразить, но его слова потонули в добродушном хохоте остальных охотников – всего на охоте было человек восемь.
– А что ж смеяться, панове? – с неожиданной строгостью спросил Зелёнка, вгоняя кинжал в ножны, и смех сразу умолк. – Вполне достойная мечта. Я бы тоже этого хотел. Может быть ещё и попробуем, пан Игнаций. Вместе. Но с одним условием – не раньше, чем вы возьмёте медведя или кабана из ружья.
Костёр ярко пылал в вечерних сумерках, на рдеющих углях обугливалась первая охотничья добыча – кабанья печень и сердце, а кое-кто уже и поджаривал ломтики мяса, вырезанного из наспех освежеванной туши. Гулко булькая, лился в подставленные кухли мёд из большой глиняной бутыли, громко звучали тосты. Хотя, несмотря на весь пафос и многолюдство, убитый Бенедиктом кабан оказался единственной добычей охотников.
– Так чего же вы и ваши товарищи хотят от нас? – негромко спросил Северин Крыжановский, отставив кухоль и ловко выдёргивая из углей потемнелый от жара шомпол с насаженными на него ломтиками полуобгорелого мяса. Сорвал ломтик с шомпола зубами, чуть поморщился – от горячего мяса ломило зубы, прожевал и одобрительно кивнул. Протянул шомпол друзьям – угощайтесь.
– Не мы, – хмуро поправил Лунин, тоже срывая с шомпола кусок жареной кабанятины. Лучшего времени выбрать для разговора было нельзя – все заняты мёдом, мясом и восхвалениями. Пусть даже вокруг и товарищи, но чем меньше людей будет их слышать, тем лучше. – Я давно отошёл от… – он помедлил, выбирая слово, – от дел. Но мои… товарищи попросили меня обговорить с вами…
– Потому что мы – друзья, – криво улыбнулся Зелёнка и спрятал лицо за кухлем – острый кадык на его горле шевельнулся в крупном глотке.
– Именно, – Михаил тоже сделал глоток.
– Так чего же хотят ваши товарищи? – настойчиво повторил Крыжановский, не сводя глаз с лица Лунина.
– Чтобы цесаревич в решающий момент не смог выехать в Санкт-Петербург, – помедлив, ответил Михаил. – Чтобы вы воспрепятствовали этому любыми… да, любыми средствами.
Несколько мгновений помолчали, оценивая то, как русский полковник надавил голосом на слово «любые».
– Ваши товарищи хотят, чтобы поляки сделали за них грязную работу? – негромко спросил Крыжановский, прицельно прищурясь.
Тон вопроса, да и его форма тоже, были почти оскорбительны, но Лунин только чуть дёрнул щекой. Скажи сейчас Северин «вы» вместо «ваши товарищи» – и дуэль стала бы неизбежной. Но сейчас оставалось пространство для маневра.
– Просто вам это сделать сподручнее, – пожал плечами Михаил. – Цесаревич – здесь, вы тоже здесь, вокруг него… а если он вырвется из Варшавы, придётся его ловить по всей России… да и для польского дела это не очень хорошо.
Крыжановский промолчал, задумчиво выпятив губы и отложив наполовину опустелый шомпол. А Зелёнка стукнул кулаком по колену, туго обтянутому тёмно-синим сукном:
– Дело, Северин!
– Дело, – протянул подполковник всё так же задумчиво. – Запятнать себя цареубийством…
– Будущее за республикой! – возразил Лунин. – Какая разница, кого ради этого придётся убить… и кровь цесаревича не ценнее солдатской.
Прозвучало не очень уверенно, и Северин, видимо, почувствовав эту неуверенность, дёрнул щекой:
– Большинство из наших хотят возрождения польского королевства. Под скипетром истинных Пястов или, в крайнем случае, Гедиминовичей!
Сказал, как отрезал, и Лунин не нашёлся, что возразить.
3. Царство Польское. Варшава. Конец октября 1825 года.
Неяркое осеннее солнце ломкими бликами плясало на мелких волнах Вислы, ветер срывал пожелтелые листья и охапками швырял их в реку, зябко забирался в рукава и под цилиндр.
Профессор Виленского университета Иоахим Лелевель передёрнул плечами под серой альмавивой, несколько мгновений смотрел на Вислу, потом на высокие ворота королевского дворца, словно пытался что-то понять или вспомнить. Но ничего не понял и не вспомнил, и сердито дёрнув головой (едва цилиндр не свалился на булыжную мостовую), толкнул плечом тяжёлую дубовую дверь погребка. Нащупывая носками сапог вытертые сотнями, а то и тысячами ног тяжёлые каменные ступени, профессор спустился в подвал и повернув, очутился в душноватом помещении с низким потолком. Дубовые столы вдоль стен, тяжёлые неподъёмные табуреты и скамейки, широкая стойка бара и полки с разноцветными и разнокалиберными бутылками. Тусклый свет десятка свечей на люстре, трепещущие свечные огоньки на столах.
В погребке было немноголюдно – пятеро или шестеро за двумя разными столиками в разных углах зала. Профессор, неторопливо прошёл на середину зала, ловко уклонился от капающего с люстры воска, огляделся по сторонам. Его любимое место, alleluja, было свободно, и даже за соседними столами никого не было.
Лелевель приветливо кивнул хозяину, сбросил альмавиву на руки торопливо подскочившему слуге. Парень с поклоном принял из рук профессора цилиндр чёрного шёлка и перчатки, второй раз поклонился, принимая грошик и широко повёл рукой в сторону стола:
– Проше, пане профессор.
Пан профессор неторопливо уместился за столом. За прожитый в Варшаве год, это место стало ему почти родным, под каждую косточку пришлась своя выбоинка хоть на табурете, хоть на столе. Как-то так сложилось, что за этот год ему ни разу не довелось застать это место кем-либо занятым, а сам погребок понравился ему своим неброским старинным уютом – так и дышало прежней Польшей, стародавней, той, что была ещё не то, чтобы до Ваз, даже и до Ягеллонов[2]. Хотя в глубине души профессор и понимал, что это не так. Нравилось так думать и всё тут.
А про место он догадался быстро – хозяин погребка, Яцек Покжива[3]. под стать своему назвищу, обычно неприветливый и колючий середович, неожиданно проникся симпатией к Лелевелю и, узнав о том, что его посетитель – профессор и приметив, в какие часы Лелевель приходит в его погребок, придерживал стол профессора от посетителей. И взял себе за правило обслуживать пана профессора собственноручно.
Вот и сейчас – Иоахим и моргнуть не успел, как Яцек оказался рядом.
– Пан Иоахим, – поклонился он, ставя на край стола плоское блюдце с поджаренными в чесночном масле и посыпанными крупной солью ржаными сухариками. – Рад видеть вас снова в нашем заведении. Пан профессор кого-то ждёт?
– Здравствуй, Яцек, – помогай тебе бог, милостиво кивнул профессор. – Нет, не жду никого, обычная осенняя хандра. Хотя может ещё и подойдёт кто. Вели мне пива подать, тёмного, как я люблю.
Он бросил в рот сухарик, с хрустом его разгрыз и чуть прижмурился, ощущая, как рот наполняется солоновато-пряной слюной.
Пиво Яцек принёс очень быстро – над большой глиняной поливной кружкой плотной шапкой стояла пена. Корчмарь с поклоном поставил пиво на стол, рушником споро смахнул несуществующие крошки с коричневой столешницы, отполированной до блеска локтями (а то и лицами) гостей.
– Закусывать пан профессор изволит?
– Изволит, – милостиво согласился пан профессор. Глотнул терпкой и горькой влаги, поиграл на языке. – Сделай, как обычно, Яцек.
– Как изволит пан профессор, – Яцек с поклоном испарился.
Иоахим снова глотнул пива и чуть вздрогнул, услышав своё имя. Обернулся, стараясь двигаться неторопливо – год прошёл, как уехал с Виленщины, а всё не мог отвыкнуть вздрагивать при внезапных окликах. Так и казалось, что по его душу от Новосильцева пришли – полиция или жандармы. Обернулся и тут же расплылся в улыбке.
– Винцек! – профессор вскочил с табурета, распахивая объятья и обхватывая за плечи полного вальяжного господина в светло-сером сюртуке с белоснежными манжетами, плотном английском рединготе внакидку поверх сюртука и таком же сером боливаре.
– Здравствуй, Иоахим, здравствуй, – нешумно отозвался тот, кого Лелевель назвал Винцеком. Освободился из рук профессора, поправил сбившийся в сторону тёмно-алый, почти кирпичного цвета галстук поверх кружевной манишки и кивнул в ответ на приглашающий жесту Иоахима. Сбросил редингот на руки стоящему у него за спиной слуге (должно быть, камердинеру) – рослому белобрысому парню с рыжеватым отливом волос и бровей, одетому в старинный польский кунтуш времён чуть ли не Баториевых – как раз в таких полюбила в последнее время щеголять шляхта. Только кунтуш Винцентиева камердинера был, разумеется не дорогой ткани, не шёлком да золотом отделан – добротное тёмно-синее сукно лондонской выделки, настоящий лундыш. Передал ему же боливар и примостился за столом Лелевеля, махнув камердинеру в сторону соседней комнаты, отведённой предусмотрительным Яцеком нарочно для прислуги. . Парень в ответ только чуть поклонился. Иоахим проводил его весёлым взглядом и только когда камердинер уже скрылся в дверях, обратил внимание на то, что тот оставил у стола – тяжёлый саквояж тиснёной кожи с начищенными медными накладками.
Около стола опять возник корчмарь, поклонился вновь прибывшему гостю.
– Пан Винцентий…
– Вот как, ты меня знаешь? – удивился гость, изломив крутую бровь, отчего его высокий лоб пошёл вертикальной ломаной морщиной.
– Как не знать пана Немоевского, депутата сейма… – Яцек снова поклонился. – Что прикажете подать?
– То же, что и пану профессору, – криво улыбнулся Винцентий – видно было, что его чем-то задели упоминание корчмаря о его депутатстве. И когда корчмарь ушёл к стойке, Винцентий сардонически пробормотал. – Депутат, да…
Лелевель промолчал – разумеется, он отлично знал, что нынешнее, внеочередное заседание сейма обошлось без Винцентия – царь не простил ему протеста против цензуры (и уж одним Немоевским дело тут не обошлось, даже и сам дворец во время заседания сейма войсками окружили – мышь не прошмыгнёт). Спросил о другом, разглядывая саквояж и делая вид, что это невероятно интересно:
– А что это ты, Винцек, никак в путешествие куда собрался?
И не угадал. Сардоническая усмешка на лице Винцентия стала ещё отчётливее.
– А это Иоахим, меня из королевского дворца попросили, – процедил он, и на его мягкой, совсем не костлявой нижней челюсти неожиданно вспухли острые желваки. – Посыльный сегодня пришёл и потребовал, чтобы я забрал всё, что от меня осталось, ибо… – он помедлил мгновение и закончил, – ибо сейм теперь никогда больше не станет нуждаться в моих услугах.
Лелевель чуть вытянул губы, словно хотел присвистнуть. Это уже больше смахивало даже не на политическую опалу, а на тщательно продуманное оскорбление – Немоевского буквально вышвырнули из здания сейма (а в Королевском дворце располагался именно сейм) с вещами на улицу, словно неугодного бродяжку.
– А ты?
– Ну я и забрал, – криво усмехнулся Винцентий. – И свои, и брата… чего там тех вещей-то? Письменный прибор с пресс-бюваром один на двоих, пара книг, да пепельница ручной работы… пусть там – он кивнул куда-то на юго-запад, в сторону Бельведера, ставки наместника, – не думают, что Немоевские будут о чём-то упрашивать, пуст даже и самого царского брата.
– А Бонавентура… знает?
Младший брат Винцентия, тоже депутат сейма, уже с год сидел под домашним арестом из-за пререканий с наместником.
Немоевский повёл плечом.
– Сообщил, – нехотя ответил он. – Что с того…
– И никак нельзя переиграть? – тихо спросил Лелевель, отводя глаза. – В конце концов, княгиня Лович[4] могла бы…
Винцентий поморщился, и профессор умолк.
– Что возьмёшь с этой влюблённой дуры? – бросил он и умолк, дожидаясь, пока подошедший корчмарь поставит на стол пиво и тарелки. На двух аппетитно шипела яичница, на третьей живописно разлеглись нарезанные ломтями полендвица и брынза, щедро посыпанные крупно нарубленным укропом.
– Спасибо, Яцек, – милостиво кивнул профессор, примериваясь вилкой и ножом к яичнице. А Немоевский, дождавшись, пока корчмарь уйдёт, продолжил:
– Надежды наши на Жанетту Грудзинскую пропали даром… не зря москали говорят, что муж и жена – одна сатана.
– Стало быть… – профессор помедлил (непонятно было, ради чего он медлит – то ли для большего драматического эффекта от своего вопроса, то ли для того, чтобы прожевать горячую яичницу – у Яцека её умели готовить невероятно вкусно). – Стало быть, ограничение сейма – это надолго?
– Я думаю, навсегда. – махнул рукой отставной депутат, глотнул пива и подцепил с тарелки ломтик полендвицы. – Царь не хочет нас слушать… хотя на словах и обещает многое…
– Что, и восточные кресы? По Днепр и Двину? – оживился Лелевель.
Винцентий в ответ поводил в воздухе пальцами и, прожевав, хмуро ответил:
– Comme ci comme ça[5]. И то только на словах… с заклинаниями о своей дружбе с Чарторыйским…
– В политике нет места дружбе, любви и иным чувствам, – холодно бросил Иоахим.
– Вот и я о том же, – согласился депутат. – Думается мне, что тут только пушки и штыки могут рассудить.
Помолчали, глядя друг на друга, потом Винцентий вздохнул, отпил глоток пива и принялся набивать трубку, сосредоточенно глядя на то, как большой палец уминает табак в чашке.
– Что ж, – тоже вздохнул профессор. – Я слышал, ждать осталось недолго… скоро и до штыков с пушками дело дойдёт.
– Пять лет? Семь? – с прорезавшейся вдруг холодной яростью спросил Немоевский, дёрнувшись и едва не просыпав табак. Глянул на Лелевеля бешеными глазами и вдруг замер на мгновение – похоже, о чём-то догадался. Сказал почти утвердительно. – Ты… что-то знаешь?
Профессор чуть повёл плечом, словно говоря то же самое «Comme ci comme ça». Винцентий несколько мгновений продолжал н него смотреть, потом чуть вздрогнул и торопливо принялся хлопать по карманам, что-то отыскивая. Выхватил из накладного кармана сюртука колесцовую зажигалку, чиркнул, высекая искру, чертыхнулся – фитиль не запалился, должно быть, закончился завод колесика – и принялся снова хлопать по карманам, разыскивая ключ.
– Не суетись, – тихо сказал, почти прошептал Лелевель, и Неомоевский вдруг как-то сразу успокоился. Ключ нашёлся прицепленным к зажигалке на тонкой стальной цепочке, и бывший депутат принялся неторопливо крутить им колёсико, натягивая пружину и, одновременно, не сводя глаз с профессора. Иоахим чуть усмехнулся и, наконец, смилостивился:
– Я получил письмо… русские готовы выступить следующим летом, когда царь будет на манёврах на Украине. Пожалуй, и мы будем готовы к этому времени…
– Выступаем вместе с москалями? – Винцентий, наконец, закончил заводить зажигалку, нажал спуск – стальное колёсико прошуршало зубчиками по куску пирита, брызнули искры и от фитиля ощутимо потянуло дымком. Немоевский дунул на фитиль, раздувая огонёк и сунул его в чашку трубки. Табачный дымок потёк по комнате, сладко щекоча ноздри – профессор сам не курил, но любил запах табачного дыма.
– Почему нет? – пожал плечами Лелевель. – Главное, чтобы они согласились на наши условия.
– А они… согласились? – снова замер Винцентий, держа трубку наотлёт и неверяще глядя на профессора. – И на границу семьдесят второго года?
– Пока ещё нет, – криво усмехнулся Лелевель. – Но согласятся, куда им деваться-то…
Несколько мгновений они смотрели друг на друга, потом Винцентий, забыв про трубку, поднял наполовину опустевшую кружку и потянулся ею к кружке профессора:
– Выпьем за то!
4. Западный край. Литва. Вильна. Конец октября 1825 года.
Карета (красное дерево, золото на дверных петлях, уголках и вензелях, венецианское зеркальное стекло, шестёрка породистых арабчаков в запряжке, кучер, форейторы и лакеи в отделанных золотым шитьём красно-белых ливреях) остановилась у ворот. Сквозь решётку хорошо было видно, как засуетились вокруг кареты слуги – один отворял дверцу, другой откидывал подножку, третий придерживал господина за руку, пока тот сходил на булыжную мостовую. Под ноги он не глядел, ничуть не заботясь о том куда ступит нога в парчовой туфле.
Если бы Новосильцев не опознал по карете, гербу на дверце и одеждам прислуги князя Сапегу, он не ошибся бы сейчас. Вполне в духе пана Франциска – ещё не хватало беспокоиться о таких пошлых материях, как чистота обуви, пусть даже такой богатой. Пусть у хозяина дворца болит голова о том, чтобы его гости не принесли на обуви в его дворец грязь или ещё что похуже.
Повезло ещё. что Сапега сегодня явился на обычной своей упряжке, а то Новосильцеву помнилось, как однажды пан Франциск приехал к нему в гости на упряжке кладбищенских кляч, достойных только запряжки в катафалк для похорон разорившегося в пух и прах и покончившего с собой в страхе перед нищетой еврейского ростовщика, а на козлах обшарпанной коляски сидел жид-оборванец откуда-то из полуподвалов Антокольской. Любил князь Сапега подразнить высокое общество образами видимой нищеты, в то время как его доходов вполне хватило бы, пожалуй, чтобы купить половину Вильны, если бы ему это понадобилось.
Князь (белоснежный сюртук с багровым галуном и галстуком, такие же панталоны – цвета Сапеги, мода, которая уходила понемногу в прошлое перед наступлением порождённого Революцией и Республикой стремления к простоте, но всё ещё цепко держалась повсеместно, кирпичного цвета парчовые с замшей туфли) сошёл со ступени, остановился около кареты, словно кого-то ожидая, и почти тут же из недр экипажа вынырнул ещё один человек, по виду того же возраста, что и пан Франциск – широкополый боливар жемчужно-серого цвета, такой же сюртук и панталоны – в отличие от князя второй гость был одет по самой последней моде. Его точно так же поддержали под локоть лакеи Сапеги, он кивком поблагодарил, в то время как сам хозяин помощи лакеев словно бы не заметил – многие считали это признаком высшего аристократизма. Должнобыть, второй гость аристократом не был, хотя вне всякого сомнения, был шляхтичем – никого другого Сапега в свою кареты просто не впустил бы.
Николай Николаевич усмехнулся и взбил бакенбарды – вечер обещал быть интересным и весёлым, с Сапегой точно не соскучишься.
Играли в вист – два космополита, англофил Новосильцев и англоман Сапега других игр просто не признавали, а остальным двум гостям было всё равно во что играть. Разве что ещё на бильярде иногда шары гоняли. Но сегодня подобралась замечательная партия, в самый раз для виста, четверо: сам хозяин, советник наместника; князь Сапега; генерал Влодек, начальник Литовского корпуса армии Царства Польского (Конгрессового Королевства, как говорили поляки) и гость Сапеги, Ксаверий Велинович герба Ястржембец из былого Новогродского воеводства. Новосильцев уже познакомился с паном Велиновичем и послушал рассказы о его приключениях. После печально памятного девяносто четвёртого года раненого русскими солдатами Велиновича вывезли из Варшавы слуги. Несколько месяцев он отлёживался в своём имении, пока не донеслась весть, что Речи Посполитой больше не стало. Потом была Франция и корпус Понятовского, вместе с польскими уланами пан Ксаверий угодил на Гаити, откуда едва спасся на американском каботажнике, каким-то чудом уцелев в резне. Искал золото и охотился на бобров в Аппалачах, ходил через весь материк с Мерриуэзером Льюисом к Тихому океану и к Йеллоустону с Джоном Колтером, воевал с англичанами в Канаде и защищал Вашингтон (едва не сгорел в Белом доме), и вернулся в Европу одиннадцать лет назад, после первого отречения корсиканца – вернулся в самую гущу Ста Дней и Ватерлоо. И только потом, когда император Александр объявил амнистию полякам, Велинович вернулся в Литву.
Говорили об охоте.
– Что ни говори, господа, а верховая охота на кабана с пикой и ножом – самое острое занятие, нервы щекочет так, что запоминается надолго, – философствовал Новосильцев, раскидывая колоду на четверых игроков и краем уха прислушиваясь к тому, как играют на балконе музыканты – им за сегодняшний вечер было обещано щедрое вознаграждение. Два фужера жинжиньи, выпитые перед игрой, слегка шумели в голове, сообщая лёгкость и изящество мыслям и неназойливо (пока – неназойливо!) напоминали о необходимости добавить. Но пока что спешить не стоило, благо никто из гостей пока что не допил и второго фужера. – Совершенно не сравнится с тем, когда в зверя стреляешь из ружья…
– Не знаю, господин граф, не знаю, – покачал головой Велинович, краем глаза поглядывая на споро движущиеся руки Новосильцева – следить за сдачей в открытую считалось неприличным, к тому же он играл с советником наместника в паре, а партнёру следовало доверять. – Не испытывал, не довелось как-то. Впрочем, и в ружейной охоте немало таких ощущений… довелось мне как-то выйти в Скалистых горах на гризли. Вот это зверь… Билли Кларк как-то говорил мне, что тот, кто взял гризли, тот и любого другого зверя возьмёт.
Сапега рассеянно кивал, уделяя больше внимания картам, чем разговору, но когда Велинович смолк, он всё же заметил:
– Вы, возможно, сочтёте меня недостаточно мужественным, господа (хотя кто бы счёл недостаточно мужественным человека, который сражался в артиллерии в девяносто четвёртом году), но мои нервы гораздо больше любят другую встряску – за карточным или бильярдным столом. Особенно когда поставишь на кон крупную сумму…
По губам собеседников проскользнула беглая улыбка – пристрастие князя к игровому столу было общеизвестно. Улыбка не осталась незамеченной паном Франциском, но не смутила его ни на грош. Он махнул рукой, и лакей Новосильцева тут же торопливо поставил перед каждым из гостей по бокалу рома с ледяной водой – как хозяин, так и Сапега любили английские напитки, и если для Новосильцева, Велиновича и Влодека в напиток добавляли мелко колотый сахар, то князь Франциск всегда пил только cold-without. Вот и сейчас он отхлебнул, довольно крякнул и продолжил:
– Вы не поверите, господа, но когда в Париже вышел закон, по которому нельзя было ставить в игорных домах больше двенадцати тысяч франков в rouge et noir[6], там решительно стало скучно.
– После чего вы оттуда и уехали? – со смешком спросил Новосильцев, объявляя козырь. – Червы, господа!
– Несомненно именно после этого, – без тени стеснения согласился Сапега, заглядывая в карты. По его лицу ничего нельзя было угадать, как и должно быть у бывалых игроков.
– Вы господа, забыли о самом остром виде из всех острых ощущений, – заметил генерал Влодек, тоже внимательно разглядывая карты и то и дело взглядывая на своих соперников – он играл в паре с князем. – О войне. Она щекочет нервы гораздо значительнее, чем любая из охот…
– Пожалуй, – согласился Велинович, мимолётно улыбнувшись с каким-то странным выражением, словно вспомнилась какая-то малоприятная вещь. – Лишь бы эта война не выливалась в поголовную резню, как…
Он умолк, но все его поняли без дальнейших слов – Гаити! Многие были наслышаны о тех прелестях, которые вытворяли чёрные и кофейнокожие молодчики Дессалина.
– Ну, положим, генерал, армии, которой командуете вы, ничего подобного не грозит, – едко заметил Сапега, всё ещё глядя в карты, словно пытаясь понять, что делать дальше. Наконец, он поднялся, обошёл вокруг стола и продемонстрировал свои карты генералу, глянув в ответ в его веер. То же самое в этот миг проделали и Новосильцев с Велиновичем. Князь уселся на место и продолжил как ни в чём не бывало в ответ на удивлённый взгляд Влодека. – По Конституции запрещается использовать армию Конгрессового Королевства за его пределами, не так ли? Чей ход, господа?
– Князя, – усмехнулся Новосильцев, видя, как омрачилось лицо Влодека. – Пан Ксаверий, Михаил Фёдорович, думаю, вы не будете против, если мы с князем будем записывать ходы.
– Не будем, – проворчал генерал, обменявшись взглядами с Велиновичем. – Будьте любезны.
Новосильцев глотнул из бокала ещё, чувствуя, как внутри начинают играть весёлые живчики. Каждый приезд Сапеги заканчивался обыкновенно грандиозной попойкой и вряд ли нынешний случай должен был стать исключением.
– Безусловно, это так, – согласился генерал, поморщившись с заметной досадой. – Но государь сделал эту уступку панству…
– Глупую уступку, – процедил Сапега, забирая взятку. – Вся эта затея как с Конгрессовым Королевством – глупая, наивная и опасная игра Александра Павловича.
Сенатор попытался было возразить, но князь не дал ему сказать ни слова.
– Даже не спорьте со мной, Николай Николаевич, – возразил он, бросая карту на стол. – Идиллия поэтического воображения! Ваш государь играет с огнём, удовлетворяя поляков и унижая русских перед ними – это откликнется уже очень скоро! И будет стоить России очень дорого!
Все на мгновение замерли, но подобные выходки Сапеги были вполне в духе их компании, поэтому князь, ничуть не смущаясь, продолжал, кивая в сторону пана Влодека.
– Вот, пожалуйста, ещё один образец… простите, генерал! Мало вам, русским, было, что вы дали полякам больше прав, чем имеет русский народ – в какой ещё стране мира (да и нигде даже и в самой Европе!) такое возможно? Чтобы англичане в Ирландии заискивали перед потомками Бриана Бору, отодвигая на второе место Веллингтона?! Да никогда и ни за что! Так вы ещё и позволяете создать в этом Королевстве собственную армию, которая набирается из местных, как солдаты, так и офицеры, которые служат у себя дома! Браво! Но и этого вам мало – вы создаёте Литовский корпус с таким же статусом, в цветах Речи Посполитой, – и поляки тут же вспоминают о восточных кресах, а литовцы – о Великом Княжестве и о Речи Посполитой! И что ж после того возмущаться мечтам о самостоятельной Польше и о границах семьдесят второго года?
Новосильцев почувствовал, как на челюсти набухают острые желваки – князь не в первый раз высказывал подобные мысли, то и дело насмехаясь над государевой затеей с Царством Польским и его Конституцией. Но никогда до сих пор Сапега не высказывался столь остро и резко.
Сенатор беспомощно глянул на Влодека:
– Однако же, Михаил Фёдорович…
– Я думаю, вы ошибаетесь, пан Франциск… армия Царства Польского – часть русской армии, а уж Литовский корпус…
– Ни в малейшей степени, – бесцеремонно перебил генерала Сапега. – Помилуйте, генерал! Ваш корпус – такая же часть польской армии, как и любая часть войска Конгрессового! Заметьте, я ни разу не назвал его царством Польским, а вы – никто! – не возразили мне – ни вы, Николай Николаевич, ни вы, пан Михал! Вы, генерал, как и все ваши офицеры– здешний уроженец, и во всей дивизии офицеры говорят по-польски, в их кругу говорить по-русски – моветон, оскорбление вкуса и национального достоинства! Да и вы сами говорите с ними по-русски только на службе! Это, по-вашему, часть русской армии?! И государь этому потакает, лишь бы поляки были довольны!
Он с досадой отшвырнул карты – какая уж тут игра? А генерал только опустил голову, не найдя что возразить.
На несколько мгновений повисла тишина, потом Новосильцев всё-таки улыбнулся сквозь силу:
– Полноте, князь… мы с вами уже говорили о том у Броньского, помните, два года назад? Он же сказал, что поляки должны образумиться в конце концов?
– Не знаю, какую надежду на образумление вы увидели, Николай Николаевич, – процедил пан Франциск, сжав в руке только наполненный бокал с Cold-without, – но я пока что ничего подобного вокруг себя не вижу. Впрочем, выпью я за это с невыразимым удовольствием!
Он резким движением поднял бокал, поймал его край губами и выцедил смесь воды и рома крупными глотками.
5. Санкт-Петербург. Начало ноября 1825 года.
Осень раскрасила Елагин остров разноцветьем листвы – рыжие, алые, золотые и багряные тона ковром разметались под серым питерским небом. На западе, над заливом, облака расступались, открывая бледную осеннюю голубизну неба, и где-то далеко, за Лахтой, около Кронштадта, эта голубизна сливалась с тёмно-синей пеленой моря.
Впрочем, жить этой красоте оставалось недолго – октябрь двигался к концу, и вот-вот облетят последний листья и нагрянут с Балтики холодные свинцовые тучи с мокрым снегом.
По темной воде Невы скользили лодки – простые, темные от смолы и резные раззолоченных. Отражение дворца дрожало и ломалось на волнах, искажалось до неузнаваемости. Посмотрел бы Джакомо Кваренги, – мелькнула глупая мысль. Мелькнула и тут же пропала.
Вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, в девичестве вюртембергская принцесса София Доротея Августа Луиза протяжно и прерывисто вздохнула, отошла от окна, прошлась вдоль пастельно-оранжевой стены, коснулась кончиками пальцев небольшого токарного станка, развернутого на треноге мольберта – ничего не шло к рукам, ни начатая на мольберте пастель с видом из окна оранжевого кабинета, ни брошенная на середине заготовка яшмовой брошки в зажиме станка – и муж и сыновья, не раз бывало, дивились странному увлечению государыни, Петру Великому впору – на токарном станке работать.
Мария Федоровна остановилась у резного секретера итальянского ореха – светлое дерево, едва заметная фиолетовая патина, медовая прозрачность полировки, множество выдвижных и потайных ящичков. На откинутой на посеребренных цепочках крышке в беспорядке разбросаны бумаги, два сломанных пера, в серебряной чернильнице чернил – на донышке. Государыня поморщилась, хотела было кликнуть секретаря, чтоб заменил чернильницу, но передумала.
Не время.
Она ждала.
Впрочем, ждать пришлось недолго.
Дверь за спиной бесшумно отворилась, на пороге возник лакей в длинной ливрее, неторопливо поклонился.
– Ваше величество…
Мария Фёдоровна невольно вздрогнула, обернулась от окна, окинула лакея недовольным взглядом, но тот ничуть не смутился:
– Государыня, приехал коллежский секретарь Пржецлавский. С ним граф Паскевич.
– Вот как? – левая бровь императрицы-матери дугой выгнулась вверх. – Осип Антонович явился не один?
Лакей не ответил, да она и не нуждалась в его ответе. Да и что он мог сказать?
Пржецлавского Мария Фёдоровна ждала, а вот Паскевич?.. Впрочем, возможно, как раз Паскевич тут и нужен – далёкий от двора, его тайн и интриг служака.
Решившись, она коротко кивнула:
– Зови.
Генерал-адъютант и коллежский секретарь прошли в дверь один за другим в установленном порядке – сначала генерал, потом секретарь. Паскевич коротко и резко рубанул рукой, отдавая честь, Пржецлавский неторопливо поклонился. Мария Фёдоровна повела рукой, приглашая гостей присесть и кивнула лакею – тот понятливо поклонился, притворил за гостями дверь и исчез.
– Я слушаю вас, Осип Антонович, – приветливо сказалагосударыня коллежскому секретарю – именно он добивался аудиенции, поэтому и слушать надлежало в первую очередь его.
– Ваше величество! – поляк вскочил с дивана, на котором сидели оба гостя, поклонился вновь. – Я осмелился просить вашей аудиенции по очень важному вопросу… а тут как раз приехал по тому же вопросу граф Паскевич… мы с ним обговорили и я взял на себя смелость пригласить его с собой…
– Говорите, говорите, я вас слушаю, – кивнула императрица-мать, видя, что коллежский секретарь замедлил речь, ожидая её ответа.
– Понимаете, в чём дело, государыня, – начал Пржецлавский, словно бы в раздумьях выбирая с чего начать. – Я всегда считал, что подчинение Царства Польского Российской империи есть благо для Польши… мы, поляки, два века губили друг друга распрями и нестроениями, и сейчас мы получили возможность перестать грызть друг друга под скипетром русского царя…
Мария Фёдоровна почувствовала мгновенный укол скуки – неужели всё это «важное дело», по которому просил аудиенции этот поляк, выльется в банальное заверение в верноподданническом почтении? Было не похоже на то, но…
Должно быть, её мысли отразились на её лице, поэтому Пржецлавский вдруг заторопился:
– Прошу прощения, ваше величество, я кажется не с того начал…
– Большой вопрос ещё, благо ли для России это подчинение… – не удержавшись, бросила императрица-мать, но поляк, ничуть не смутившись, подхватил:
– Ваше величество, вы абсолютно правы. Я именно об этом и хотел с вами поговорить!
Становилось интересно – поляк соглашается с тем, что Царство Польское – благо для поляков, но вредно для России! Мария Фёдоровна чуть пошевелилась, садясь удобнее и взглядом поощрила коллежского секретаря говорить дальше.
– Видите ли, ваше величество, я на днях получил письмо от своего старого знакомца ещё по Литве, князя Франциска Сапеги – вы должно быть, знаете его, он большой приятель Новосильцева, виленского губернатора…
Сапегу Мария Фёдоровна знала – эксцентричный магнат, богач и генерал литовской артиллерии, он когда-то воевал против русских вместе с Костюшкой, но после покаялся, был прощён Екатериной и с тех пор стал публично держать руку Петербурга, настолько, что прослыл у себя в Литве «москалём». Впрочем, с его деньгами ему было наплевать на злые языки.
Им доводилось встречаться и лично – двадцать восемь лет назад во время поездки русской императорской четы Сапега принимал Павлушу и её саму у себя в Деречине – охота и пиры, балы и крепостной театр – всё со вкусом и пристойно. Пан Франциск запомнился Марии Фёдоровне мелочью – то и дело упоминал о том, что он якобы побочный сын Понятовского, последнего короля Речи Посполитой. Лицом он и вправду очень сильно похож на Станислава-Августа, да и матушка его, Магдалена Любомирская, была ж ведь фавориткой короля! Впрочем, это неважно – при дворах европейских подобное давно уже считалось обычным делом. Но почему о нём сейчас заговорил Пржецлавский?
– В письме он передал мне некоторые… слухи, – заметно побледнев, продолжал Осип Антонович. – Что будто бы существует тайное общество, которое ставит целью отделить Польшу от России … зная своих соотечественников, я в это вполне верю. Это было бы несчастьем для обоих народов…
– Он кого-то назвал? – по виду Марии Фёдоровны никто бы и не сказал, что она насторожилась, настолько обманчиво-ленивым был её голос – словно она услышала обычную светскую сплетню. Но где-то в глубине души почти неизвестный ей самой зверь насторожился и шерсть у него на загривке встала дыбом.
– Нет, государыня, – сокрушённо развёл руками Пржецлавский. – Это же только слух… но он подозрительно детален…
– Поясните! – в голосе императрицы-матери неожиданно прорезался немецкий металл.
– Понимаете… этот слух прочит на русский престол цесаревича Константина… и одновременно называет его будущим королём Польши…
– Ну… это неудивительно, – пожала плечами Мария Фёдоровна. – если… (она помедлила мгновение)... если цесаревич станет русским императором, он одновременно станет и королём Польши…
– Они – я не знаю, кто именно эти они, – хотят ТОЛЬКО независимой Польши, – повторил Пржецлавский. – В границах семьдесят второго года.
– Может быть, это действительно только сплетня? – тихо спросила императрица-мать, хотя тот самый зверь в глубине её души уже встал в полный рост и скалился, словно говоря – ну да, слухи, как же!
Краем глаза Мария Фёдоровна заметила, как Паскевич при этих словах только криво усмехнулся и покачал головой. Ему, видимо, тоже было что сказать.
– Это, конечно, могло бы быть просто слухом, – упрямо мотнул головой Пржецлавский, – если бы не армия. Это было… прошу прощения, государыня… неразумно – позволить полякам иметь внутри страны собственную армию, в которой служат только подданные Царства Польского. Её нельзя послать сражаться в Молдавию, на Кавказ или в Туркестан – только внутри Царства. Странно в этом случае не ожидать чего-то вроде заговора или мятежа. И он непременно случится, ваше величество!
– Для этого необходимо, чтобы подобные идеи овладели обществом в достаточной мере, – осторожно возразила Мария Фёдоровна, но упрямый поляк не уступил и тут.
– В этом как раз недостатка нет, ваше величество, – сказал он с горечью. – В прошлый приезд государя в Варшаву некая польская старушка, которая помнила ещё начало царствования короля Станислава Августа, увидев Александра Павловича, прослезилась и сказала, что и не думала дожить до того мига, когда вновь увидит польского короля. Если в польском обществе даже старушки мечтают о независимости страны, чего ждать от молодых горячих голов?
– Но она восприняла королём Польши русского царя! – императрица-мать не хотела сдаваться.
– Это временно, ваше величество, – опять возразил Пржецлавский. – Поляки были ослеплены Александром Павловичем, пока он неосторожно обещал им независимость и возвращение земель, отнятых в девяносто третьем и девяносто пятом годах. Ослепление пройдёт, когда они поймут, что независимости не будет. Ненависти к русским в польском обществе пока нет, но неприязнь уже есть… помните, я думаю, что творилось в Варшаве в девяносто четвёртом году? Так по сравнению с будущей заварушкой тот девяносто четвёртый год воскресным балом покажется…
– Вы, кажется, пугаете меня, сударь? – Мария Фёдоровна сдвинула брови, но тут вмешался Паскевич.
– Позвольте сказать мне, ваше величество, – мягко сказал генерал-адъютант, поднимаясь с дивана, – как военному человеку, – и дождавшись неохотного разрешающего кивка императрицы-матери, продолжал. – Осип Антонович несколько горячится, но он совершенно прав. Я видел эту армию, мало того – я видел её в бою. Поляки воинственны… во время недавних французских войн они забрались даже за океан, чтобы повоевать. Сорокатысячная армия, стоящая в родных местах – это очень большая сила.
– И стоило бы спросить – зачем она нужна, – проворчал Пржецлавский. – Прошу прощения, ваше величество.
– Так вы тоже предполагаете, Иван Фёдорович, что эти солдаты и офицеры способны поднять оружие на своих товарищей по службе? Товарищей по оружию?
– Ваше величество, – терпеливо проговорил генерал-адъютант. – Эти польские солдаты, офицеры и генералы вовсе не считают русских сослуживцев своими товарищами по оружию. Большинство из них служили в армии Герцогства, в армии узурпатора. Это они шли отнимать у нас Смоленск, дрались против нас при Бородине и Малоярославце. Какое там товарищество по оружию?! Да удивительно, что до сих пор никакого возмущения не случилось. Я сам там был, я всё это видел, и не я один – и Милорадович, и Остерман! Мы их избаловали своим самоуничижением. Граф Остерман, наглядевшись всего этого на коронации государя, помнится, мне сказал, что пройдёт десять лет – и мне придется вести свою дивизию на штурм Варшавы. Восемь лет из этих десяти уже прошли, ваше величество.
На несколько мгновений пало тягостное молчание. Генерал-адьютант, выговорившись, угрюмо сопел и поправлял сбившийся набок золотой эполет, а вот коллежский секретарь смотрел на императрицу-мать так, словно у него было что ещё сказать.
– Почему вы пришли с этим именно ко мне? – спросила, наконец, Мария Фёдоровна, вставая с кресла.
– Государя нет в столице, – развёл руками коллежский секретарь, – его братьев – тоже. А люди уровнем ниже не могут решить этого вопроса, кроме того, обращение к нижестоящему значительно затянуло бы дело…
– Может оказаться поздно, – кивнул Паскевич, оставив, наконец, эполет в покое.
– Обычно человек, который видит проблему, знает как её решить, – заметила Мария Фёдоровна. Прошлась по комнате, обернулась к гостям. – У вас есть какие-то мысли по этому поводу?
Пржецлавский молча покосился в сторону Паскевича, уступая право говорить первым старшему в чине.
– Умнее всего было бы совсем не связывать с Польшей, из-за которой государь получил столько хлопот на Конгрессе, – прямодушно и насупленно бросил Иван Фёдорович. – Уступить её Австрии, поменять на Галицию. Католиков – к католикам, православных – к православным. Головной боли меньше в разы. И пусть бы австрияки с Пруссией грызлись за них, делили…
Он покосился на возмущённого Пржецлавского, коротко хмыкнул и умолк. Коллежский советник несколько мгновений помолчал, справляясь с собой, потом всё же сказал, осторожно выбирая слова:
– Мне кажется, раз уж всё сложилось как сложилось, следовало бы первым делом отменить статью, по которой польская армия не может участвовать в военных действиях за пределами царства. – На Кавказе, например, десять тысяч польских штыков совершенно не были бы лишними, и если их разумно ротировать…
– Тогда в них и возникнет то самое чувство локтя, и они станут воспринимать русских как товарищей по оружию… – поддержал Пржецлавского генерал-адъютант.
– Разумно, – после недолгого раздумья согласилась Мария Фёдоровна.
Посетители ушли, а императрица-мать некоторое время расхаживала по комнате, обдумывая их слова, которые ей казались всё более и более справедливыми. В конце концов она решительно присела к бюро, выбрала среди поломанных перьев единственное целое, несколько мгновений придирчиво его разглядывала, потом выдернула из бювара лист веленевой бумаги, обмакнула перо в чернильницу, где на донышке ещё стояли остатки чернил (звать секретаря по-прежнему не хотелось) и решительно вывела: «Mein lieber Sohn Nicolas…»[7]
[1] Первый уланский полк Императорской гвардии (фр.). Т.е. гвардии Наполеона.
[2] Ягеллоны – династия польских королей (1385 – 1572 гг.).
[3] Pokrzywa – крапива (польск.)/
[4] Княгиня Лович – Жанна Грудзинская, жена цесаревича Константина Павловича.
[5] И да, и нет; ни туда, ни сюда (франц.).
[6] Красное и чёрное (франц.).
[7] Мой дорогой сын Николя (нем.+франц.)