Глава 4. Юнга

1


Жареным напахнуло сразу же, едва Влас отворил дверь с крыльца в сени. На мгновение он задержался на пороге, ловя запах ноздрями, безошибочно определил – скородумка-чирла на топлёном сале с оленьей грудинкой. У нас гости? – мелькнула мгновенная мысль.

Дверь в жило была отволочена настежь по летнему теплу.

Шагнул через порог и понял, что не ошибся.

За столом в красном углу сидели двое. Один – спиной к двери, и по спине этой Влас сразу же узнал отца. Второго, который сидел в углу под самыми иконами (почётное место!) он тоже знал.

Лейтенантские эполеты, тёмно-синий мундир нараспашку, рядом на лавке – суконная фуражка. Знакомые очертания лица, – высокие брови, резко очерченные скулы и запавшие щёки, прямой нос с фигурно вырезанными крыльями, холодные голубые глаза. И главные отличия от среднего брата – светлые, недавно проросшие усы, волевой подбородок (у того – мягкий, совсем ещё мальчишеский).

Старший лейтенант Завалишин. Николай Иринархович.

Заслышав шаги, отец обернулся и встретил Власа весёлой улыбкой (а то и не просто весёлой, а и чуток навеселе, пожалуй). Так оно и есть, – вон на столе высится полупустой пятериковый полуштоф зелёного стекла[1].

– А, здравствуй, сын!

– Здравствуйте на все четыре ветра, господа офицеры, – церемонно поклонился Влас, хотя больше всего ему хотелось сейчас расплыться в улыбке. Мать следила за ними от печи, скрестив руки на груди и то и дело кося взглядом на устье печи, где из-за заслонки тянуло жаром, и сочился запах той самой чирлы.

– Не стоит церемониться, – добродушно ответил Завалишин – он был старшим в чине. Отец, всего лишь мичман, смолчал, только опять добродушно ухмыльнулся. – Присядь-ка с нами, если отец не возражает.

– Не возражает, – кивнул Смолятин-старший, и Влас внезапно понял, что эта его пьяненькая ухмылка на деле – не больше, чем маска. С чего бы это он? – поразился Влас, но думать про это было сейчас некогда.

Он осторожно примостился за стол у самого края. На шитой небелёной скатерти – две глубокие каповые миски с грязными ложками, крупно нарезанный ржаной хлеб, чашка с крупной солью, сероватой и не очень чистой, молодой лук – зелёные перья с белой головкой, первые огурцы, пупырчатые, в мелких капельках воды, прошлогодняя квашеная капуста в глубокой миске – из погреба, с ледника. Влас со вкусом облизнулся, и мать тут же, словно только того и ждала, положила перед ним ореховую ложку и поставила каповую миску с густо парящими щами, где сквозь капли жира просвечивали волокна мяса и лохмотья капусты. Смолятин-младший черпанул ложкой, глотнул обжигающие щи, и, спохватившись, глянул поочерёдно на отца и на старшего лейтенанта. Что-то они ему скажут?

– Ну как успехи в корпусе, гардемарин? – с доброй усмешкой спросил Завалишин.

– Не гардемарин пока что, – возразил Влас, продолжая жевать, благо и отец, и старший лейтенант кивками поощрили его, видя, что он замер с ложкой над щами. – Кадет.

Он вздохнул, против воли вспоминая Петербург.

– Успехи, – протянул он задумчиво. – Успехи хорошо, в роте я первый, может быть, даже и не в одной роте… трудно сравнивать. По высшим баллам иду во всяком случае. Зейманом в корпусе зовут.

Без хвастовства сказал, честно. Да и чего стесняться, если и вправду это так.

– Стало быть, не зря отец тебя в корпус направил, – всё так же добродушно сказал старший лейтенант.

– Не зря, Николай Иринархович, – подтвердил Влас и смолк, не зная, что ещё сказать. Разговор вдруг показался ему каким-то пустым и нарочитым.

– Братья писали, в Петербурге осенью наводнение было? – спросил Завалишин, щурясь на Власа.

– Было, ваше благородие, – оживился Смолятин-младший. – Нас с друзьями через Неву на обломке шкуны тащило и по всей Сенатской площади до самого памятника государю Петру. Ваш брат, Дмитрий Иринархович нас потом и спасал. На вельботе адмиральском. Кораблей в Петербурге и Кронштадте на берег повыбрасывало – страсть…

Влас увлёкся. Осенние события встали в памяти как живые, словно это только вчера хлестала вода в окна первого этажа корпуса, плескалась на лестнице, а они ныряли в подвалы, спасая прислугу. Справедливости ради стоило конечно, сказать, что ныряли-то как раз старшие кадеты, «чугунные» и гардемарины, а не они.

Смолятин, помявшись, и сказал. Не стал скрывать.

– А корабли какие выбросило, не слышал? – хмуро спросил отец.

– Да что мы услышим, в корпусе-то? – неохотно повёл плечом Смолятин-младший. – Если только сплетни. Бриг «Олимп», на котором Иван Фёдорович Крузенштерн в прошлом году девиацию компаса делал. Бриг «Кадьяк». Бриг «Ида», – он помедлил несколько мгновений, вспоминая (отец и Завалишин кивали в ответ на каждое название судна – должно быть, и так знали всё), потом выдохнул. – Всё. Больше не знаю. Может и ещё какие-то были. Пароход вон на самую Стрелку выбросило, а шкуну прямо перед нашим корпусом разбило волнами.

– Что ж, – размеренно вымолвил Завалишин. – Стало быть, наша миссия как раз кстати будет.

Смолятин-старший только кивнул в ответ, у Смолятина-младшего резко похолодело внутри – не от страха, а от какого-то предвкушения, словно вот она, в полусажени, а то и в аршине, сказочная Жар-птица. Протяни руку – и схватишь за пылающий хвост.

Что за миссия?

Спросить он не осмелился. Хоть и в застолье, хоть и без чинов и шляп, хоть он сейчас и в партикулярном (кадетам в вакации разрешалось!), а только всё равно – два офицера, оба рангом старше него. Нос не дорос вопросы задавать.

Потом, – решил он про себя. – После. У отца выспрошу обязательно, как Николая Иринарховича рядом не будет.

Впрочем, все эти душевные терзания, видимо, мгновенно отразились на его лице, потому что старший лейтенант весело рассмеялся и сказал:

– Да спроси, спроси. Никакой тайны тут нет.

– Что за миссия, ваше благородие? – алея щеками и ушами, выговорил Влас, не смея и глаз поднять от скатерти. Посреди неё как раз возникла широкая сковородка, на которой шкварчала и швырялась пузырями сала чирла.

– Ещё, господин лейтенант? – полуутвердительно спросил отец, не глянув в сторону сына. Завалишин, чуть подумав, склонил голову:

– А налей ещё по одной, пожалуй, да и достанет на сегодня. Завтра с раннего утра к делам, не надо, чтоб голова тяжелой была.

Тяжело плеснулось в невысокие оловянные стаканы хлебное вино. Старший лейтенант и мичман чокнулись и дружно выпили. Влас терпеливо ждал.

Отец, поколебавшись мгновение, зачерпнул ложкой прямо из сковородки. Старший лейтенант отломил край горбушки, зажевал вино и, наконец, сказал:

– Слышал ли, кадет, на Соломбале Андрей Михалыч Курочкин новый фрегат спустил на воду? – и тоже, в свой черёд, полез ложкой в чирлу. Влас едва удержался от усмешки, поняв вдруг, отчего отец прикидывался пьяным. Старший в доме – хозяин. Стало быть, – отец. Он и годами старший. Но Николай Иринархович старше чином и тут попробуй-ка угадай, кому чести больше должно быть. Потому отец и поколебался, прежде чем первым ложкой из сковородки зачерпнуть. И пьяным прикидывается потому же – обидится начальник, так можно притвориться, что обида спьяну произошла. Сдержал усмешку (неприятно вдруг резанула обида за отца, в котором никогда раньше не замечал этой внезапно вылезшей угодливости) и торопливо закивал в ответ на слова старшего лейтенанта.

– Да как же не слышать, ваше благородие. Фрегат «Елена», тридцать шесть пушечных портов на двух палубах, скоро два месяца как спущен, уже и оснастили, небось…

– Оснастили, – согласился благодушно Завалишин, указал взглядом на сковородку (не жди, мол, мечи в рот, что видишь) и продолжил. – Фрегат этот на Беломорье не останется, на Балтику пойдёт. Погонит его капитан-лейтенант Пустошкин, племянник адмирала, слышал про такого?

– Кто ж не слышал про Семёна Афанасьевича Пустошкина? – с воодушевлением ответил Влас и попал впросак – оба офицера рассмеялись. Вполне, впрочем, добродушно.

– Нет, это другой Пустошкин, – покачал головой старший лейтенант. – Павел Васильевич.

– Ну так я и про него слышал, – торопливо откликнулся Влас, безо всякой, впрочем, фальши. Он нисколько не врал – знал он понаслышке обоих Пустошкиных. И Семёна Афанасьевича, героя Очакова восемьдесят восьмого года и Аккермана и Анапы шестого года, бывшего директора черноморского штурманского училища. И Павла Васильевича, флаг-капитана у Клокачёва и начальника арьергарда при Калиакрии, за которую он получил «георгия» третьей степени, контр-адмирала при Корфу и Анконе.

– Ну вот, а капитан «Елены» Иван Андреевич – сын его старшего брата.

Влас прожевал затверделую при прожарке оленину, всё ещё не понимая, уставился на старшего лейтенанта, который смотрел на него с усмешкой. И тут до кадета дошло.

– А меня и твоего отца Иван Андреевич нарядил матросов нанимать для этого плавания, – договорил Завалишин, мгновенно давая понять Власу, что он угадал. – Меня – потому что я на «Елене» старшим офицером в Кронштадт пойду, а отца твоего – потому что он тут, на Белом море, а на Онеге в особенности, всякого человека знает…

Влас сглотнул. Холод из живота, чуть приглохший было от горячей еды, вдруг поднялся до самого сердца, оно замерло и мальчишке мгновенно стало жарко. Так, что казалось – приложи к щеке фитиль – и загорится. Он перевёл умоляющий взгляд на отца, потом на старшего лейтенанта, снова на отца, и снова на Завалишина. Отец вдруг расхохотался:

– Да вы поглядите, Николай Иринархович, у него ж всё на лице написано!

Мать у печи тихо ахнула, мгновенно догадавшись, что сейчас будет, но Влас даже плечом не повёл:

– Николай Иринархович, – выговорил он хрипло, то и дело теряя голос. – Ваше благородие… Господин лейтенант…

– Ну-ну, – поощрительно отозвался Завалишин, добродушно усмехаясь. Он уже отложил ложку, набил трубку и уминал табак большим пальцем. – Говори-говори.

– Век буду бога за вас молить… возьмите юнгой до Кронштадта!

Завалишин несколько мгновений смотрел на кадета, словно пытаясь понять, каприз это или всерьёз забрало, потом, наконец, кивнул:

– Ну что ж… раз тебе так хочется, то почему бы и нет. Но выходим в Соломбалу послезавтра с утра.

Мать за спиной глухо всхлипнула, но ответом был только суровый взгляд Смолятина-старшего – помалкивай, мол.


2


Влас с наслаждением втянул ноздрями солёный морской воздух. Дышит морюшко, – вспомнилось ему, – манит. Вот и его море позвало, да и весь сказ. Поманило.

В глубине души его лёгкое сожаление от того вечера на посиделках у Костюка Хромого (и впрямь все вакации почитай, в дому своём просидел, в четырёх стенах, как таракан запечный!) мешалось с удовольствием – с Акулькой всё-таки объяснился, не осталось никаких недомолвок и лишних надежд. Всё равно фальшивые они. А обнадёжь он тогда девчонку – кто его знает, чем бы обернулось – больно уж откровенным взглядом жгла его девчонка. Пришлось бы невесть что придумывать, оправдываться… и обиделась бы. Да и ни к чему.

Чего-то несбывшегося было жаль, чему-то он был рад, что не сбылось. И чего было больше – не понять.

Солёный ветер бил в лицо, скрипели снасти, берег удалялся, убегал, вот уже и фигурку матери не видно стало на берегу, только платочек белый нет-нет, да и мелькнёт на фоне береговой зелени.

Миновали Кий-остров. Карбас ходко бежал морем, забирая круче на всток, шелоник бил в паруса, снося судёнышко к Онежскому берегу. Отец, цепко держась на маленькой кормовой палубе широко расставленными ногами в высоких офицерских ботфортах и неуловимыми движениями доворачивая прави́ло, весело подмигнул Власу:

– Что, паря, тоска взяла?

Влас, прерывисто вздохнув, отворотился от берега. Смолчал, а отец не стал добиваться ответа. Понимал, что ни к чему.

– Юнга! – окликнули его, и Влас, чуть вздрогнув, метнулся на окрик. На флоте команды исполняются бегом, это правило он выучил наизусть давным-давно. Прыгая со скамьи на скамью, подбежал к старшему лейтенанту. Николай Иринархович сидел у самого правила, свесив ноги и вертел в руках трубку, с досадой её разглядывая.

На Онеге Завалишин смог набрать всего с полдюжины матросов из молодняка, тех, кому не привелось нынче уйти в море. Пути́на, свободные руки в Онеге не враз и найдёшь. Сейчас все шестеро маялись от безделья, сидя там и сям на широких скамьях (Влас отлично знал, что по-морскому эти скамьи называются «банки» – не то голландское, не то английское словечко прочно прижилось в русском флоте, приживалось и на Беломорье, на морских промыслах). Влас был седьмым, и к парусам его сначала допускали с оглядкой. Но потом, когда то он сам, то отец несколько раз невзначай упомянули, что мальчишка в море не в первый раз, ходил уже и к норвегам, и на Матку – смягчились.

– Как думаешь, юнга, быстро добежим до места?

Влас с досадой повёл плечом. Поднял голову, поймал взгляд отца – строгий и твёрдый.

Понял.

– Негоже, ваше благородие, не воротя пути, хвалить, – сдержанно сказал он. – Вот добежим, там и видно будет.

– Эва, каков, – негромко рассмеялся офицер, но спорить не стал. Не только одни поморы верят в приметы, военные моряки – тоже. Негоже, стало быть, негоже.

– Поди-ка мне табаку принеси, – велел он, продувая чубук. – Знаешь, где?

– Знаю, ваше благородие!

Юнга нырнул под палубу, захлопывая за собой дверь. В мурье было тесно и темно – не бывает на поморских судах окон в каютах, да и сама каюта здесь мурьей зовётся. И только тут, под палубой, он вдруг понял, к чему был пустой вроде бы разговор со старшим лейтенантом (Завалишин ходил по северным морям не первый год, должно быть и сам знал приметы Беломорья, ни к чему было с юнгой про них говорить) – нет лучше способа прогнать кручину, как что-нибудь делать. Потому-то юнга и не должен сидеть без дела – меньше туга одолевает. А кого в море туга одолела – тот и не жилец вовсе, про это Влас и раньше не раз слыхал от бывалых старателей морского дела.


Ночью шли мимо Соловков. Светлая северная ночь стыла вокруг серым маревом, вот-вот – и покажется из-за окоёма между встоком и полночью алеющий край солнца. Шелоник едва тянул, карбас шёл на пяти узлах в миле от берега. Серые стены монастыря на утёсистых берегах плавно сбегали к воде, плоский прибой лениво облизывал камни.

– Мимо Соловков, что ль идём? – подал с середины карбаса сиплый спросонья голос старик Варакин.

– Мимо них, дядька Пантелеймон, – подтвердил кто-то. Матросы сидели около мачты, кто-то курил, дымок разносило ветром и щекотало ноздри, кто-то зябко (с воды тянуло сыростью и холодом) кутался в армяк, надвинув на голову плотную валяную шапку с широкими полями, кто-то уже дремал, прикорнув на широкой банке, подобрав ноги. Смолятин-старший спал в мурье на груде рядна, а место его у прави́ла занял старший лейтенант. Влас сидел на краю палубы, то и дело косясь на Завалишина – учился, мотал на ус (которого пока что не было). Видал он и раньше, как надо карбасом править, да и самому доводилось за прави́ло подержаться в прошлом году, а только наука лишней не бывает.

Дядька Пантелеймон высунул голову из-за борта, подслеповато вглядываясь в монастырские стены, нашёл взглядом колокольню и Никольскую церковь, размашисто перекрестился, почти неслышно шепча сухими сморщенными губами.

– Дядька Пантелеймон, ты бы нам рассказал хоть что-нибудь, что ли, – просительно сказал кто-то из молодых. Влас не разглядел, кто именно.

– Рассказать? – протянул старик, придирчиво оглядываясь. – Это можно… про Муромца, разве что?

– Да хоть бы и про Муромца, – ответил прежний голос. Кажется, на этот раз Смолятин-младший его признал – Прошка Кавадеев, молодой парень, едва на три года старше Власа. Не из бедных, а только никто нынче не взял его даже покрутчиком – строптив и непоклончив был молодец.

– Как доселева Рязань слободой слыла; – завёл Пантелеймон нараспев. Матросы зашевелились, подсаживаясь поближе; тот, что дремал, протёр глаза, но садиться не стал, так и лежал на банке, только сложенные руки удобнее под голову подложил. – А как нонече Рязань славен город стал…


А живёт-то в той Рязани князь Никита сын Романович.


Жил-то Никитушка шестьдесят годов;


Как состарилсе Романович — преставилсе,


Ай осталась у него мала́ семья,


Ай мала семья, молода жона,


Молода жона Омельфа Тимофеёвна;


Ай осталось у нёго чадо милое,


Милое чадо, любимое,


А как мо́лодый Добрынюшка Никитич млад.


Голос старика вдруг оказался неожиданно молодым и сильным, сиплость мгновенно пропала, словно её и не было – слышен был и за шелестом волн. Влас заслушался – знакомые с детства слова были каждый раз словно бы и внове. Дядьку Пантелеймона он и раньше слыхал не раз – и на вечерних посиделках долгими северными зимами, и на промыслах у Спиридона, куда Пантелеймон ходил многократно. В этом году как-то так случилось, что Спиридон его с собой не взял. Повезло фрегату «Елена».


Ай накладывал он уздицю тесмяную,


А на спину лошадину войлучёк,


Ай на войлучёк накладывал седёлышко черкальское;


Зате́гивал двенадцать сутужинок,


А сутужинки-потужинки-ти были шолковы;

А засте́гивал-то он двенадцать пряжочёк,


А пряжечки-ти были красна золота,


А спёнушки-ти были булатные,


Крепкого булата всё заморьского, —


То не ради красы, ради крепости.


Илья-то был сын Иванович,


Одевалсе он в платье богатырскоё,


Богатырьско платьицё, военное.


– Влас, – шёпотом позвал кто-то из-за спины. Юнга не шелохнулся – заслушался. Шёпот стегнул, возвысясь почти до крика. – Юнга Смолятин!

Вздрогнув, Влас обернулся. Старший лейтенант смотрел на него с лёгким удивлением. Юнга вскочил и мгновенно оказался около него.

– Есть, ваше благородие! – он в последний миг сдержал голос – не годилось перебивать сказителя. Да и сам Завалишин мотнул головой, воспрещая кричать.

– Что это он такое… – Николай Иринархович на мгновение заколебался, словно выбирая слово, – поёт?

– Сказывает, – поправил Влас. – Ста́рину сказывает, про Илью Муромца да Добрыню Никитича. Про стародавние времена, да про князя Владимира. Неужто не слыхали, ваше благородие?

Старший лейтенант только молча покачал головой, в глазах по-прежнему стыло удивление. Видимо, за те годы, которые он прожил на Севере, он и впрямь ни разу не слышал ни одной ста́рины.

Бывает же…


Как поехал старой казак во чисто́ полё,

Ишше едёт он скоро по чисту полю –


Как увидял молодого в чистом поле бога́тыря:


Да он ездит на добро́м кони, розъизжаитьсе,


Всё дворяньскима утехами да забавляитьсе:


Высоко-то он паличю-ту мечёт по-под не́беса,


Подъезжаёт на добро́м кони,


Подхватыват ей да во праву́ руку,


А не допускает он до сырой земли.


– А я-то, пустая голова, удивлялся, чего матросики попросили старикана этого с собой взять, – всё так же шёпотом сказал старший лейтенант, словно зачарованный вслушиваясь в напевную речь Пантелеймона. – Сначала и брать-то его не хотел, да они упёрлись – без дядьки Пантелеймона, мол, и в море не пойдём!

– Исстари так повелось, ваше благородие, – подтвердил Влас. – Как идут в море старатели, так непременно какого-нибудь старичка сказителя с собой возьмут. Кто басни знает, кто старины, кто песни… Иной и вовсе уж работать не может, даже и вёсельщиком, не говоря уж, чтоб моржа бить или перемёты тянуть, а всё одно возьмут, и долю дадут. Чтоб, значит, сказывал либо пел. Без красного слова в море – смерть…


А розъехались бога́тыри во второй након,


Ай ударились они саблями-ти вострыма;


Как по рук да сабельки сломилисе;


Ише друг друга они не ранили,


Не дали на собя раны кровавые.


А розъехались бога́тыри во-в трете́й након,


Как ударились они копьеми ворзомецькима,


У них копьиця согнулисе, свернулисе;


Ише друг друга они не ранили,


Не дали на себя раны кровавые.


– И много таких песен по Белу морю знают?

– Да где как, ваше благородие, – подумав, юнга неуверенно пожал плечами. – Я десятка полтора слыхал. А говорят, к югу дальше, у Онего, там много таких сказителей, сотни две или три слыхали люди.


Не моги меня казнить, моги помиловать.


Назыве́мьсе-ко мы братьеми крестовыма,


Покрестоемсе мы своима крестами золочёныма;


А как будет ты — больши́я брат,


А я буду меньши́я брат;


А мы будём ездить по чисту́ полю, поляковать.


Приставать будем друг за́ друга,


Друг за́ друга, за брата крестового.

А ставал-то он да на резвы́ ноги,

Подымал он Добрыню за белы́ руки,


Целовал он Добрынюшку во уста саха́рные,


А сымали оны с голов да золоты́ кресты,


Одевали друг на дружку золоты кресты,


Да садились они на добры́х коней,


Поехали они к Рязани славну городу


Ко Добрыниной да ро́дной матушке.


Чуть слышно скрипнув, отворилась дверца мурьи, высунулась всклокоченная голова отца.

– Влас?! – позвал он шёпотом – тоже опасался перебить сказителя слишком громкими словами. – Чего меня не побудил-то, ста́рину послушать?

Юнга и старший лейтенант переглянулись и рассмеялись.

– Ваша очередь отсыпаться, Николай Иринархович, – Смолятин-старший выбрался из мурьи совсем, нахлобучил фуражку, привычно проверяя ребром ладони по орлу, верно ль она села на голову. – Теперь моя вахта будет.


3


С суши, стекая широким потоком с норвежских гор, тянул шелоник. Позванивали снасти, гудели паруса – кливеры, стаксели и контр-бизань.

Влас сидел на бизань-гике, свесив ноги и привалившись спиной к туго надутому парусу – не хуже, чем в кресле развалился или на диване в кают-компании (да не ври, не ври, не бывал ты в кают-компании пока что!) и глядел куда-то в бледно-голубое северное небо над горами, туда, откуда медленно выползали свинцово-серые облака. Изредка он косил глазом в сторону шканцев, где спиной к нему стояли офицеры – капитан Пустошкин и старший лейтенант Завалишин. Они пока что не обращали на него внимания, говорили о своём.

А Влас слушал. Мотал на ус, которого у него пока что не было.

– Что в газетах пишут, Иван Андреевич? – для кадета Смолятина давно не было новостью, что в русском флоте офицеры предпочитают не величать друг друга «благородиями» и «превосходительствами», а говорят друг с другом камерно, почти что по-семейному. Сам он пока что такого права не заслужил, нет… – В Греции… – Заваалишин оборвал сам себя, не договорив.

Капитан Пустошкин совсем недавно приехал из Петербурга, нарочно, чтобы принять командование фрегатом, а Завалишин третий год мотался по Беломорью, Мурману и Нярзоме[2], новости доходили до Архангельска и Матки с большим запозданием.Кадет навострил уши.

Про Грецию и греков говорили много. Там и сям на слуху были имена, названия городов и островов… далёкие, южные названия, которые для кадетского уха – что песня.

Акрополь.

Колокотронис.

Ипсиланти.

Караискакис.

Миссолонги.

Каподистрия.

Идра.

Миаулис.

Маврокордато.

Папафлессас.

Офицеры и гардемарины читали газеты, выхватывая друг у друга, то и дело толпились у карты, отмечая места сражений и походов. Кое-кто, у кого хватало денег, бежал в книжную лавку за картой Греции. И рисовал потом на ней синие и красные стрелы, расписывал её названиями, что-то отображая верно, а что-то и добавляя от себя, так, как ему хотелось бы, так, как ему казалось правильно.

Ворчали втихаря на государя Александра Павловича. Даже Михей, отставной матрос и профос корпуса, и тот ворчал, что негоже греков православных бросать на потраву басурманам. Не вслух, понятно, ворчал, а вполголоса, себе под нос, и только тогда, когда никто его не слышал. Ну или когда он считал, что его никто не слышит.

Кадеты жадно слушали. Ловили отрывочные слова, стараясь понять непонятное и объять необъятное. После того, как ушёл в декабре в отставку Пётр Кондратьевич Карцов, новый директор, адмирал Рожнов первым делом указал развести гардемарин, старших и младших кадет по разным ротам, а значит и по разным спальням. Справедливо указал, что при смешанном проживании кадеты слишком быстро усваивают у старших дурные наклонности и привычки. Правильно ли это было или нет, Влас и его друзья пока что не могли понять, а вот новости теперь до них доходили медленнее, оседая в спальнях старших воспитанников.

– Новости у меня не особо свежие, – нехотя ответил капитан. – Я из Петербурга выехал в середине июля… вот в Тромсё зайдём, там может, что посвежее узнается…

– И всё-таки, – по голосу Завалишина Влас понял, что лейтенант смущённо улыбается, хотя тот, разумеется, не обернулся. – Всё равно ваши новости посвежее, чем мои…

– В «Северной пчеле» писали, что Решид-паша по-прежнему бьёт по Миссолонги, – всё так же нехотя сказал Пустошкин. – Наварин пал. Граф Санта-Роза погиб. На море греки ещё сопротивляются, адмирал Сахтури[3] сжёг три турецких фрегата у Митилены.

Он помолчал и добавил:

– Больше и не помню ничего.

– А государь… – нерешительно сказал полувопросительным тоном Завалишин, но капитан только коротко мотнул головой:

– Нет.

Лейтенант только дёрнулся, словно собираясь что-то сказать, но смолчал.

– Священный Союз для Александра Павловича важнее, – негромко сказал капитан, потом оборвал сам себя, обернулся и разумеется заметил Власа. – Юнга!

Кадет выпрыгнул из удобной пазухи паруса, словно выброшенный пружиной или волной.

– Так точно, ваше благородие!

– А ну пошёл на салинг, попутный ветер насвистывать! А то плетёмся, как перекормленные коровы!

– Ваше благородие, да ведь здесь в это время иного ветра и не бывает, только шелоник, – неосмотрительно вякнул было Влас, но тут же заткнулся, видя, как наливаются гневом глаза капитана.

– Молчать! – рявкнул Пустошкин. – Юнга!

– Так точно, ваше благородие! – выкрикнул Смолятин, бросаясь к борту – дудка у него и без того была заткнута за пояс.

– И чтоб я больше не слышал этого «шелоника»! – прорычал ему вслед капитан, всё ещё пыхая нерастраченным гневом. – А ну, повторить, как правильно называется этот ветер! Юнга!

– Зюйд-вест, ваше благородие! – отчеканил кадет, чуть задержавшись на вантах – повис, держась за выбленки и вопросительно глядя на капитана – а ну как Иван Андреевич передумает?!

– То-то, трескоед! – уже мягче сказал капитан. – Ишь, «шелоник»! А ну не задерживаться! Чтоб ниже салинга я тебя не видел!

И сказал Завалишину, полагая, что юнга уже не слышит:

– Государь опасается, что из этерии греческой новая революция прорастёт. Вот и… не хочу, дескать, свинью брату своему, падишаху османскому подкладывать… – и отвернулся.

– Свинью, хм, – Завалишин криво усмехнулся. – А Митя-то прав, пожалуй. Священный Союз начинает России мешать…

Капитан вскинул голову, глянул на старшего офицера в упор, и Николай Иринархович умолк.


Выбленки привычно пружинили под пальцами и ступнями, кадет так же привычно (уже и навык за неделю-то плавания!) не смотрел вниз. Ни к чему, хоть он высоты и не боится. Привычно обогнул стень-ванты, в очередной раз привычно же пообещал себе, что в следующий-то раз точно взберётся на марс по ним, а не «собачьей дырой» (высший флотский шик!). Вовремя приостановился, почти касаясь макушкой краспицы. Усмехнулся, вспомнив, как в первый раз треснулся об неё головой. Нырнул в «собачью дыру», выбрался на марс. Уселся, прижавшись спиной к стеньге, вытянув ноги.

Сиди, не сиди, а раз капитан велел свистеть – надо свистеть. За неделю плавания Влас успел понять, что у Ивана Андреевича любая вина будет виновата. Линьков попробовать ему пока не довелось, а вот надо же – оплошал сегодня (может, именно потому и оплошал, что линьков не пробовал?!). Мало того, что с капитаном прекословить взялся, так ещё и ветер по-поморски назвал.

Хотя чего тут сердиться? Обычное же дело, когда местные ветер по-своему называют. Вон на Средиземноморье, сирокко да мистраль, трамонтана, борей да аквилон… а тут – на тебе, уж и зюйд-вест шелоником не назови! Чем он хуже того же аквилона?

Пальцы привычно перебирали отверстия в жалейке – настоящей морской флейты у Власа разумеется не было, и капитан сквозь пальцы смотрел на то, что юнга играл на жалейке, словно пастух на онежском взморье, где коровы порой едят сено вперемешку с ветряной рыбой.

А мысли бежали привычно, не отвлекаясь на то, чтобы играть что-то определённое. Когда ветер высвистываешь, мелодия не важна.

Подложить свинью падишаху, – сказал капитан (Влас всё-таки сумел уловить его слова!). Было бы неплохо тому басурману! То-то оскоромился бы!

Влас чуть прикрыл глаза, представляя – вот оно, винноцветное Эгейское море, греческие фелуки и тяжёлые турецкие фрегаты – и бриги адмирала Миаулиса, где суровые клефты с ружьями и ятаганами наперевес, ворча готовятся к абордажу, а он, Влас, с двумя заряженными пистолетами, в ботфортах, ждёт сближения с турками, чтобы дать залп всем бортом. Вот бы туда сейчас, к Сахтури и Миаулису!

– Юнга, не спать! – донёсся снизу зычный голос капитана, и Влас вздрогнув, открыл глаза. И впрямь, едва не перестал играть!

Ветер и вправду постепенно поворачивал, посвежел, начинал тянуть с зюйда. Влас покосился взглядом в открытое море, продолжая свистеть, и едва не выронил жалейку.

В северной стороне, там, где сливаются густая тёмная синева моря, и яркая синева летнего северного неба, на фоне плотной бело-голубой полосы голомянного многолетнего льда, за которой где-то далеко, за Батюшкой Грумантом[4] лежит Гусиная Земля[5], висела в воде огромная ледяная глыба. Уступчатые стены (переливы цвета от белого и голубого до густого тёмно-синего и иссиня-чёрного с коричневыми и чёрными полосами и пятнами там и сям) вздымали вершину над водой выше грот-мачты «Елены». Причудливо зализанные ветрами и волнами ледовые громады – там угадывается львиная голова, там – птичья, а там вон и вовсе – драконья, а то и грифон притаился в тени ледяной скалы. Причудливые орнаменты – человеку такие и не придумать, беспорядочные, а вместе с тем – какие-то странно упорядоченные – опоясывали глыбу по низу, у самой воды (так и просилось на язык слово «ватерлиния»).

– Айсберг, – прошептал неслышно Смолятин, заворожённо глядя на высоченную глыбу льда. В высоту – десятка на четыре сажен, а то и пять (Влас с марса глядел на айсберг снизу вверх), в охвате же не меньше ста сажен. – Ропак…

Снизу, с палубы раздались удивлённые крики – матросы, видимо, тоже увидели ропак. Про такие огромные айсберги Власу раньше только слышать приходилось у котлянного огня, когда старики сказывали про свои плавания и промыслы.

Свесившись через край марса, Влас глянул вниз. Матросы на шкафутах столпились у фальшборта и, возбуждённо переговариваясь (Власу не было слышно их слов), разглядывали айсберг – до него было не больше сотни сажен (юнга про себя подивился, как они не заметил его раньше, этакую-то громадину). Офицеры на шканцах тоже пристально разглядывали огромную льдину – капитан поднял подзорную трубу и вдруг, вздрогнув, опустил её и покрутил головой. Снова вскинул трубу к глазам, вгляделся.

Матросы загалдели громче.

Влас оттолкнулся руками от края марса, сел на поджатые ноги, чувствуя под седалищем собственные пятки. Глянул на льдину, которая за это время ещё приблизилась и теперь закрывала едва ли не полнеба.

Айсберг медленно поворачивался.

Скрылись украшенные орлиными, львиными и драконьими головами уступы, открылся огромный кусок льда, выщербленный и выглаженный временем – словно громадный трон. Высоченная спинка с присевшим орлом – широко раскинулись ледяные крылья, широкое бугристое сиденье, изящно выгнутые подлокотники, переходящие в напряжённо застывшие тела грифонов – щерятся зубастые клювы. Сквозь толщу льда ясно просвечивало золото.

Трон.

Вот только чтобы сидеть на таком троне, человеку надо быть выше раз в тридцать, а то и в сорок.

Чей трон?

На мгновение вспомнилось виденное в прошлом году на Матке – громадное зеркало в толще скал, не то ледяное, не то слюдяное. Было в том зеркале и в этом троне что-то такое, что роднило их в одно. Невольно вспомнилось полузнакомое слово «стиль». И чувство было похожее – словно пахнуло оттуда, с моря, от айсберга чем-то непредставимо древним, чем-то могучим и бескрайним, казалось – вот сделай шаг, коснись этого льда – и всё поймёшь, всё узнаешь, откроются тебе тайны непредставимые и древние. И словно в басни древней или старине, как Вольга, сможешь и шизым орлом по небу лететь, и щукой в море…

Шагни, как же!

Влас спохватился уже на самом краю марса. Шагни ещё раз – и полетишь вниз головой с марса, либо башкой на палубу, либо в море, которое здесь даже в июле – холодное. А когда он успел подняться на ноги с корточек – он не помнил. Отпрянул назад, прямо к «собачьему окну», прижался к стеньге спиной. Колени заметно подрагивали.

Наваждение пропало – айсберг как айсберг.


4


Северное море отливало серым и зеленью. Ровный норд-вест гнал длинные пологие волны с белыми барашками, тянуло холодом, где-то на северном горизонте маячили две ледяные горы, но до них было далеко – каждая казалась не больше котёнка.

Харитон (в хорошие минуты – Харитон Евграфович, в обычные – Харитоша или Евграфыч, в плохие, со злости – просто Харя), корабельный кот фрегата «Елена», балансируя на ветру, шёл по планширу, мягко переставляя лапы, осторожно выбирал место, куда стать, хотя для того, чтобы на планшире найти занозу, нужно было очень постараться – остро заточенная сталь и руки холмогорских корабелов выгладили планшир до блеска, хоть голым задом на него садись. Ветер порой бил порывами, тогда Харитон взмахивал распушенным хвостом, удерживая равновесие, сердито шипел и замахивался на волну когтистой лапой. Сердился, но с планшира не уходил – истинная морская душа. Дёргал хвостом, прядал ушами – одно сверху разорвано надвое – порвали норвежские коты во время стоянки в Тромсё, не упустил кот возможности гульнуть на берегу, хоть и притащился на трёх лапах да с разорванным ухом. Сейчас свежая ранка уже затянулась, но ухом кот то и дело тряс – по привычки. И шипел, когда неосторожно принимался его чесать. Кота в экипаже «Елены» любили, даром, что чёрный, как смоль (только на груди белое пятно) да лохматый.

– Юнга! – грянул с мостика голос капитана Пустошкина, и Влас, вздрогнув, отвёл взгляд от кота, и поднял виноватые глаза, наткнувшись одновременно на насмешливо-холодный взгляд капитана и на свирепый – отца. Смолятин-старший, который тоже пошёл в это плавание младшим офицером, глядел на сына из-под подветренного шкафута, и увидев, что юнга смотрит на него, показал Власу здоровенный кулак – мозолистый и поцарапанный канатами и тросами. – Не отлынивать! Харитона кок задаром покормит, тебя – нет!

Делать нечего.

Влас вздохнул, обмакнул машку в ведро и принялся ожесточённо тереть палубу мокрым мочалом, подумав мельком, что может быть, Евграфыч потом у и не спускается на палубу, что он, Влас, на ней разлил воду и сейчас лопатит её туда-сюда по шкафуту. Известно, что кошки воду не любят.

Так это кошки, – возразил сам себе Влас, ожесточённо натирая палубу, так, что помутнелая вода то и дело билась о фальшборт и вскипала в шпигатах. А это – Харитон Евграфыч, герой и красавец, каких мало, хоть и чёрный. Он снова мельком покосился на кота – тот уселся на планшир и сейчас внимательно следил за Власом, словно проверяя, как юнга работает – ни дать, ни взять, суровый боцман. Не зря Харитон ходил в любимцах у боцмана Елпидифора Никандровича, нелюдимого кормщика, не раз бывавшего в норвегах, на Матке и Груманте, которого даже офицеры величали по имени-отчеству и не расстёгивали при нём верхних пуговиц мундиров. Такой кот не должен бояться вовсе ничего, не то, что домашние мурлыки – Влас невольно вспомнил зимний рассказ Глеба про польского чудака-художника, который содержит дома целое стадо котов и кошек. «Интересно, куда он девает приплод?» – с беззлобной досадой подумал Влас, но эта мысль тут же забылась, вытесненная работой.

Продолжая орудовать машкой, Влас снова покосился на кота. Харитон уселся на планшир (пушистый чёрный хвост свешивался через борт над шкафутом и размеренно ходил туда-сюда в такт корабельной качке, ветер ерошил шерсть и заставлял кота то и дело встряхивать головой) и сосредоточенно разглядывал проплывающий мимо берег по левому борту – всё тот же норвежский берег, зелёный и гористый, там и сям можно было даже разглядеть стада овец и коз на высокогорных пастбищах – сетерах. Это название Влас не раз слышал от старших поморов, которые многажды, вот как Елпидифор Никандрович, бывали в норвегах. Ветер постепенно свежел, поворачивая к весту, а фрегат медленно, но верно сваливался к осту, ещё чуть – и покажется по левому борту плоская, как сковородка, Ютландия, а там, за Каттегатом и Скагерраком – и Балтика, на которой до Кронштадта, а значит, и до Питера, рукой подать.

Влас невольно вздохнул, вспомнив корпус и вдруг понял, что за лето стосковался и по корпусу, и по товарищам-кадетам, и по двум друзьям-недорослям, Глебу и Грегори. Писать друг другу они, вестимо писали, да кабы письма доходили вмиг! А то много ль писем напишешь друг другу за месяц вакаций-то? Одно, в лучшем случае, два, если почта идёт от Бирска или Полоцка до Онеги не меньше недели, через Москву да Петербург. Да и что такое письмо… только слова на бумаге. Ни голоса не слышно, ни лица не видно.

Юнга сердито протёр последний участок палубы, полюбовался на выполненную работу и, весело притопнув босой ногой по гладкой доске, выплеснул остатки грязной воды за борт. Как раз в этот миг порыв ветра швырнул ему эту воду в лицо. Не всю разумеется, только пару горстей.

Влас раздосадованно (дурак нашёлся, выплёскивать смывки в наветренную сторону, ещё бы прямо против ветра плеснул!) утёрся и на мгновение замер, разглядывая море – за то время, пока он драил палубу, оно вдруг переменилось. С норда сплошной пеленой тянулись серые облака, а за ними тяжёлым свинцовым валом надвигались тёмные, почти чёрные тучи. Засвежело, и вдоль скалистого берега тёмными, зеленовато-серыми стенами вставал там и сям прибой, взмывая над скалами пенными мутными шапками. Где-то над головой, за редкими пока облаками, которые вроде бы недвижно висели над головой, зловеще гудел ветер.

Юнга встревоженно глянул в сторону мостика. Все три офицера, Пустошкин, Завалишин и Смолятин-старший, собрались на шканцах с наветренной стороны и тоже, как и Влас, разглядывали надвигающуюся непогодь.

Шторм?

Или ещё не шторм?

Нельзя сказать, чтобы Смолятин-младший никогда не попадал в непогоду – во время плаваний на Матку и в норвеги встречаться доводилось и с тороком, и с падерой, да только всё равно от вида туч у него как-то не очень хорошо засосало под ложечкой.

Ухо юнги вдруг словно попало в железные клещи, Влас едва сдержался, чтобы не взвыть и не заплясать от боли. Впрочем, клещи тут же ослабли, Влас отскочил в сторону и, обернувшись, встретился глазами с тяжёлым взглядом боцмана.

– Про любопытную Варвару слыхал? – тяжело спросил боцман. – Юнга где должен быть?

– Палубу драить закончил! – торопливо возразил Влас, опасливо поглядывая на намотанный на правую руку боцмана линёк и чуть отступая назад, чтобы Елпидифор не мог до него дотянуться. Боцман смотрел на него несколько мгновений, потом вдруг резко взмахнул рукой. Линёк звучно фыркнул в воздухе прямо над головой кота, Харитон вскочил, сгорбился, распушив хвост и вздыбив шерсть (из чёрного он мгновенно стал пепельно-серым), разинул пасть, обнажив белоснежные острые клыки, издал великолепное шипение и мгновенным движением соскочил с планшира на палубу. В следующий миг его рядом уже не было – должно быть, нырнул в камбуз или ещё куда, исчез в недрах трюма. Боцман глянул на Власа, сузив глаза, но в этот миг со шканцев грянул голос Пустошкина:

– Боцман! Свистать всех наверх!

Оставив Власа, боцман тут же поднёс к губам жестяную дудку. Сиплый сверлящий свист тут же разнёсся по кораблю, ярко напомнив Власу весну – вот так же тогда свистел Корф, чтобы остановить драку прежних с новыми на Голодай-острове.

Фрегат ожил – из распахнутых люков хлынули матросы.

– Все наверх рифы брать! – рявкнул с мостика капитан, и матросы ринулись на ванты. Судовая роль каждого была расписана заранее, каждый и так знал, что ему делать, куда по какому сигналу лезть и какой шкот тянуть. – Марсовые – на марс, салинговые – по салингам!

А боцман, убедившись, что никто не остался внизу, повернулся к Власу.

– Вниз, юнга! – велел он, указывая на открытый люк.

– Ещё чего! – попятился Влас, не отрывая взгляда от линька. – Команда была – все наверх. Все!

Он одним прыжком вскочил на планшир, ухватился на выбленку и, подтянувшись, вмиг оказался на вантах грот-мачты, в полутора саженях над палубой – попробуй-ка его достань. И торопливо полез наверх, цепляясь за выбленки и вися на вантах спиной вниз. Торопился, пока ему не приказали снова, на этот раз – отец или капитан, с ними не поспоришь. Но офицеры молчали, и Влас сам не заметил, как оказался под салингом, и только тогда переполз на внешнюю сторону вант.

Ветер усиливался, фрегат уже ощутимо покачивало, а на высоте качка ощущалась ещё сильнее. Влас прицельно глянул вверх и тряхнул головой – клотик ходил из стороны в сторону так, что тошно было глядеть. Однако к лёгкому страху примешивалась и зависть к тем, кто сейчас лез на самый верх, туда, к клотику, поэтому Влас, пересиливая тошноту, закусил губу и нацелился снова – туда, вверх! Но тут его окликнули справа:

– Юнга! А ну давай, помогай, нечего дурака валять!

Матросы уже расселись вдоль реи, словно воробьи на заборе, навалились на неё животами, упирались ногами в перты. Ближний перт был пуст, и Влас, смекнув, мгновенно взобрался на него, налёг на рею животом. Перт резал босые ступни, но обуваться было некогда. Ничего, потерплю, – решил про себя Влас, тем более, что он был не один такой – многие матросы по сигналу выскочили босиком.

– Фок и грот готовить, рифы брать, ноковые – на марс! – гремел снизу голос капитана. – Фор-марсель и крюйсель крепить! Марсовые на марс!

Гудение ветра в снастях становилось зловещим. Влас против воли обернулся, словно заворожённый уставился на надвигающуюся бурю. Задохнулся, перехватило дыхание.

Свинцово-чёрные тучи низко нависали над волнами (казалось, что вот-вот – и косматый нижний край тучи заденет за белопенные барашки волн, черпанёт мутной воды, которая из зеленовато-серой медленно становилась тёмной, почти чёрной), стремительно неслись следом за русским фрегатом.

– Юнга! – прошипел кто-то совсем рядом, и Влас, вздрогнув, едва не соскользнул босыми ступнями с перта. – Чего разинулся?!

Ноковые уже добрались до ноков реи и сейчас рвали жилы, тянули риф-гордени, сжимая пузо паруса, словно собирали его в кулак. Наверху, гулко хлопая по ветру, точно так же сжимался грот-марсель. Фрегат вдруг норовисто дрогнул, рыскнул носом к ветру, но тут же выравнялся. Влас, торопливо перехватывая риф-гордень, краем глаза покосился назад – на шканцах у штурвала сменилась рука, за отполированные рукоятки держался сам капитан Пустошкин, и фрегат шёл, как по ниточке.


5


Шторм не состоялся.

Где-то позади, у Доггер-банки, творилось невероятное – завывал ветер, ходили огромные волны, швыряли корабли, которым не повезло оказаться в самом сердце бури, их несло к Ваттовому морю. «Елене» повезло. Фрегат успел уйти на широкий плёс Скагеррака, и шторм не погнался следом, остался на просторе, где есть место разгуляться.

Олуши тучами резали воздух над палубой и мачтами, пронзительные скрипучие крики стояли в ушах навязчивой музыкой, стремительными бело-чёрными молниями падали к воде, врезаясь в волны, выныривали с добычей в зубастом клюве

Паруса убирать не стали, только зарифили, и когда стало ясно, что шторма не будет, над палубой разнёсся голос капитана:

– С марсов долой!

Ну и голосина, должно быть, в любой шторм слышен – с завистью подумал Влас. – Ничего, – тут же утешил он себя, – будешь капитаном, небось и твой голос расслышат.

– Не спать, юнга! – толкнули его в бок. – Слышал команду?! Всем – вниз.

Он с сожалением выпустил риф-гордень и, цепляясь за леер, заскользил к мачте. Ноги проворно скользили по перту – от кнопа к кнопу – а в душе висело лёгкое, едва осознаваемое сожаление. От того страха и восторга, который охватил его в тот миг, когда ждали шторма, убавляли нижние паруса и готовились убрать верхние, не осталось и следа, и теперь он даже жалел, что шторм прошёл мимо. Можно было б потом в корпусе хвастаться, что и в шторме настоящем побывал, и не струсил. Воображение уже работало – руки и ноги сами собой скользили по снастям, а перед глазами так и стояло – вот огромная волна рушится на «Елену», снося всё с палубы и смывает кого-нибудь за борт. Капитана Пустошкина… а нет, его разве смоешь… лейтенанта Завалишина! И он, Влас, бросается следом прямо с реи и хватает капитана за волосы… а потом, когда их вытащат, отец будет его обнимать со слезами, а капитан потреплет по голове и скупо скажет: «Молодцом, юнга!».

– Юнга! – грянуло снизу, и Влас, вздрогнув (он уже перебирался на ванты), тут же глянул на шканцы:

– Здесь, ваше благородие!

Размечтался, – немедленно укорил его въедливый внутренний голос, который постоянно стоял у него за спиной и досаждал ему нравоучениями и ехидными замечаниями. – Завалишина бы он спас. Котёнок – морского волка. Да это скорее Николай Иринархович тебя вытащил бы из любой водяной пропасти.

– Молодцом, юнга! – одобрительно сказал капитан. Влас, даже остановился и завис на трёхсаженной высоте над палубой, балансируя на выбленке. – За храбрость и твёрдость духа – хвалю! Но за неподчинение приказу – три наряда вне очереди на камбузе!

– Есть три наряда вне очереди, ваше благородие! – крикнул Влас, но тут же спохватился. – Позволите возразить?!

– Ну-ка, ну-ка, – добродушно усмехнулся Пустошкин в густые усы. Должно быть, капитан был в духе – Влас ожидал иного ответа: «Не позволяю!» и точка.

– Ваше благородие, приказ был – все наверх, рифы брать! – отчеканил Влас, едва заметной, одними кончиками пальцев руки касаясь выбленки, чтобы удержать равновесие. – Я подчинился!

Мичман Смолятин (лицо отца вмиг стало свирепым) с подветренной стороны шканцев опять показал сыну кулак.

Несколько мгновений капитан смотрел на Власа, словно раздумывая, не накинуть ли строптивому юнга ещё парочку нарядов, а то вообще приказать боцману отвесить мальчишке с десяток линьков.

Краем глаза юнга увидел на шкафуте, прямо у себя под ногами, и боцмана – Елпидифор поглаживал линёк, намотанный на кулак.

– Ладно, – добродушно сказал вдруг Пустошкин. – И впрямь приказано было – всем наверх. Отменяю наказание. Но боцмана ты всё-таки ослушался, поэтому – один наряд.

Он отвернулся, мичман Смолятин перевёл дух (храни господи от того, чтоб иметь в подчинении собственного сына!), а боцман только хмуро дёрнул усом и коротко фыркнул, словно говоря: «А всё равно тебе, юнга, линьков не миновать, помяни моё слово».

– Есть наряд вне очереди, ваше благородие! – гаркнул Влас так, что шарахнулась в сторону олуша, с пронзительными воплями реющая над головой.

– И ты, стало быть, видел? – нож кока стремительно стучал по разделочной доске, нарубая солонину кусками. – Прямо-таки лицо?

– Угу, – кивнул Влас, нацеливаясь ножом на кочан капусты. Нацелился – и разрезал пополам, не зацепив кочерыжку. Кок мельком глянул на кочан, чуть заметно усмехнулся – дело понятное. Невелико лакомство – капустная кочерыжка, а только после месяца болтанки в Северном море, когда и кислая капуста за счастье, так и свежая кочерыжка ананасом покажется.

– А бывалые люди что говорят? – дядька Никодим смахнул в котел нарубленное мясо, поморщился от брызнувших горячих капель, накрыл котел крышкой и снова оборотился к Власу. – Спрашивал?

– А то как же, – юнга передвинул по столу половинку кочана ближе к коку, и двумя движениями ножа вырезал из оставшейся половинки кочерыжку. Вопросительно подняв брови, глянул на кока, тот только мотнул головой – не хочу, мол. Стремительным движением Влас обмакнул кочерыжку в солонку, засунул в рот (а ну как придёт кто из матросов да сцапает со стола) и принялся шинковать капусту, примеряясь к движениям кока и стараясь их повторить. Успеть было сложно, но Влас старался. – Спрашивал. И у отца, и у артельного ватажка, и у дядьки Пантелеймона, сказителя.

– И что говорят? – кок снова поднял крышку, брезгливо заглянул туда, словно в котле вместо солонины была крысятина с длинными хвостами и шерстью, потом решительным движением свалил в котел всю нарубленную капусту. Вкусно запахло щами. Это был ещё не настоящий щаной дух, кислинки не хватало, но всё равно Влас, только что проглотивший еле прожеванную кочерыжку, невольно сглотнул слюну. Вестимо, дома мать готовила вкуснее, да только ты же сам выбрал море вместо дома. Терпи. Это ещё одна сторона морской жизни.

– Да что говорят, – пригорюнился Влас, передвигая свою долю кочана (успел-таки порезать, не сильно отстал от дядьки Никодима) ближе к коку, чтобы тот сбросил и её в котел. Непростое дело готовить щи на всю команду фрегата, без малого полсотни человек, и к концу дня кок не стоял бы на ногах, кабы не наряды по камбузу для матросов. Потом, когда фрегат вооружат и наберут полный экипаж, сотни полторы-две, на камбузе будут хлопотать не меньше двух коков. А то и трое. Сейчас на «Елене» только треть полного набора – больше и не нужно, достанет, чтоб обращаться парусами. А у офицеров свой табльдот. Влас невольно сглотнул опять, уловив запах и сказал. – Ничего особого и не говорят. Мало ли, говорят, всякого в море увидишь.

– Это верно, – вздохнул дядька Никодим. Он и сам был с Поморского берега и с морем знался с детства, как и Смолятин-младший, да и любой из поморских мальчишек, не понаслышке знал многие морские диковины. Должно быть, и боцман Елпидифор таков же, да только к нему попробуй подступись с разговором. – Да многие и не знают, поверь мне, парень. Видели мол, и точка. Вот как мы у Нордкапа – видели же?! А что видели, зачем да почему… некому объяснить.

И то верно.

При словах кока Влас ощутил, как шевельнулось на голове волосы и в полумраке камбуза словно въяве вдруг привиделся тот айсберг у Нордкапа – полупрозрачные ледяные уступы, блеск северного солнца на изломах граней, отполированное солнцем и ветром сиденье исполинского трона, на котором не человеку, великану бы впору сидеть, ледяные орлиные и волчьи головы в навершиях столбцов. Было ли? Или померещилось, морок обычный, какой в северных странах в солнечный день не редкость? Доводилось слышать иной раз у котлянного костра от дядьки Пантелеймона, как в открытом море рыбаки диковинные дворцы и города видывали, ненадолго, на несколько минут. А потом – дунет ветер, и нет морока. Может и тут то ж самое.

– Чего замечтался? – насмешливый голос кока настиг Власа внезапно. Мальчишка вздрогнул и перевел взгляд на дядьку Никодима, глянул виновато и жалобно. Очень хотелось, чтобы хоть кто-то хоть что-то объяснил. Но кок только усмехнулся и сцедив из широкой посудины воду в ведро, опрокинул посудину над котлом, высыпал в варево резаную репу и велел. – Зачерпни-ка рассола капустного из бочки, да помои вынеси!

Сам же дядька Никодим распахнув дверцы резного поморского поставца, украшенного накладками «рыбьего зуба» (старинная работа, прадедовская, ещё со времён Ивана Грозного, небось!) вынул холщовый мешок. От него остро пахло сушеными травами – укроп, петрушка, лавры.

В углу, около объёмистой бочки с квашеной капустой, с урчанием трудился над осколком кости с махрами мяса Харитон Евграфович, вытянув толстенный косматый хвост чуть ли не до середины камбуза. Несколько мгновений Влас размышлял, не наступить ли на хвост обнаглевшему котяре, мнящему себя хозяином корабля, но, вспомнив, как ловко кот каждый раз успевал убрать хвост из-под ноги в последний момент, передумал. Осторожно сдвинул ногой котиный хвост с дороги (Харитон, не отрываясь от кости, злобно покосился на юнгу, но с места не сдвинулся – как хочешь, так и работай, салага), Влас приподнял крышку бочки (изнутри шибануло ядрёным кислым запахом, даже слезу вышибло), осторожно зачерпнул резным ковшом. Капустный рассол, чуть мутноватый и резко пахнущий, плескался в ковше, изрядно пованивая на весь камбуз. Влас всё так же осторожно прикрыл бочку крышкой и протянул ковш коку. Тот в ответ только молча кивнул на объёмистую бадью с помоями – твоя, мол, работа.

Бадья оттягивала руку, в ней тяжело плескалась грязная вода, в которой плавали капустные листья, репная кожура и луковая шелуха. Влас, с трудом удерживая при качке равновесие, взобрался по трапу на палубу, нырнул под шкафут к отворённому пушечному порту в подветренном борту – не хватало ещё наверх с помоями тащиться. И прежде, чем выплёскивать помои, не утерпел – высунул в порт голову.

Ветер по-прежнему гудел в снастях, швырялся пеной на гребешках волн, гнал тугие барашки ровными рядами – было где разгуляться ему и здесь, на плёсе Скагеррака. Навстречу, из Каттегата, от датских штрандов, бежала большая четырёхмачтовая шхуна, тяжело сидящая в воде, и Union Jack[6] неровно плескался на ветру – англичане шли откуда-то с Балтики, где после сожжения датского флота и Копенгагена, а тем более, после Кильского мира, отхватив у Дании Гельголанд, они были как дома. Влас невольно вспомнил рассказы офицеров, как всего каких-то шестнадцать лет назад они расходились в финских шхерах с англичанами борт к борту, потчевали друг друга пушечными ядрами.

На шхуне звучно пела труба, муравьино разбегались по вантам матросы, которых, впрочем, было немного – шхуна не фрегат, там столько народу, чтобы ворочать паруса, не нужно.

Но надо было спешить, не то, избежав линьков, как раз тумака от кока отхватишь – несмотря на всю свою доброту, дядька Никодим к оплошностям был так же суров и неуступчив, как боцман.

Подождав, пока качнуло под ветер, подскочил к порту и, с натугой подняв бадью, Влас выплеснул помои за борт. Удачно – на него не попало ни капли. И с лёгкой насмешкой вспомнил Грегори с его Эксквемелином – тот небось про такую вот романтику морской жизни ни слова не писал, только про набеги да бои.

Впрочем, хотя за неделю плавания ему побывать на камбузе довелось уже в четвёртый раз, в том, что он выбрал море, он ничуть не поколебался. Это Грегори или Глеб могли бы выбрать что-то другое, пехоту, кавалерию, артиллерию, статскую службу… а для него, помора, потомка Сильвестра Иевлева и Ивана Рябова, другого выбора не было.

[1] Пятериковый полуштоф – 0,61495 литра.

[2] Нярзома, Нярзомское море – Карское, Мурман (здесь) – Баренцево море.

[3] Участники греческой революции 1821 – 1829 гг. Граф Санта-Роза – Санторре Аннибале де Росси ди Помероло, граф Сантароза (1783 – 1825), итальянский революционер, филэллин. Адмирал Сахтури – греческий корсар и повстанец.

[4] Шпицберген.

[5] Гусиная Земля – у поморов так называлась некая северная земля, где покоятся души храбрых и добрых людей, умерших не зря.

[6] Британский флаг.

Загрузка...