Интернет, или О невозможности damnatio memoriae[306]

Ж.-Ф. де Т.: Как вы восприняли запрет «Сатанинских стихов»[307]? Разве не тревожит тот факт, что клерикалы могут повлиять на судьбу книги, опубликованной в Англии?


У. Э.: Напротив, случай Салмана Рушди внушает оптимизм. Почему? Потому что в прошлом книга, осужденная церковной властью, не была бы пропущена цензурой. Автору же почти наверняка грозило либо сожжение на костре либо удар кинжалом. В созданном нами коммуникативном пространстве Рушди выжил, поскольку за него заступились все свободные умы западного общества, и его книга не исчезла.


Ж.-К. К.: Тем не менее тот отклик, который вызвало дело Рушди, никак не отразился на других писателях, осужденных в исламских фетвах и убитых, особенно на Ближнем Востоке. Мы можем только сделать вывод, что ремесло писателя было и остается опасным.


У. Э.: Однако я по-прежнему убежден, что в глобализированном обществе мы располагаем информацией обо всем и в состоянии реагировать нужным образом. Возможен ли Холокост в эпоху Интернета? Я не уверен. Весь мир немедленно узнал бы о том, что происходит… Та же ситуация в Китае. Хотя китайское руководство ухитряется ограничивать доступ пользователей к информации, она все равно распространяется, причем в обоих направлениях. Китайцы могут узнать, что происходит в остальном мире. А мы можем узнать, что происходит в Китае.


Ж.-К. К.: Чтобы внедрить цензуру в Интернет, китайцы придумали невероятно изощренные методы, но они все равно несовершенны. Просто потому, что пользователи Интернета в конце концов всегда находят способы обойти запреты. В Китае, как и везде, люди пользуются мобильными телефонами, чтобы заснять то, чему они стали свидетелями, а затем рассылают эти картинки по всему миру. Со временем будет все труднее и труднее что-либо скрыть. Будущее диктаторов печально. Им придется действовать в полной темноте.


У. Э.: Мне приходит на ум история Аун Сан Су Чжи[308]. Военным стало гораздо труднее давить на нее после того, как за нее заступился почти весь мир. То же самое, как мы видели, произошло с Ингрид Бетанкур[309].


Ж.-К. К.: Однако не будем однозначно утверждать, что мы покончили с цензурой и беззаконием во всем мире. Нам до этого еще далеко.


У. Э.: Кроме того, цензуру можно устранить путем вычитания, но гораздо труднее сделать это путем сложения. Это часто случается в средствах массовой информации. Представьте: политик пишет в газету письмо, где объясняет, что предъявленные ему обвинения в коррупции безосновательны. Газета публикует письмо, но рядом как бы невзначай помещает фотографию ее автора, жующего в буфете бутерброд. Дело сделано: перед нами портрет человека, проедающего народные деньги. А можно сделать еще лучше. Если я государственный деятель и знаю, что завтра должна появиться весьма неудобная для меня новость, и вероятнее всего на первых полосах, то я велю ночью подложить на вокзале бомбу. И на следующий день газеты сменят заголовки передовиц.

Я спрашиваю себя, не был ли подобный сценарий причиной некоторых покушений. Не будем, однако, ударяться в теории заговора и утверждать, что теракт 11 сентября совсем не то, что мы думаем. В мире хватает воспаленных умов, занятых этим вопросом.


Ж.-К. К.: Невозможно вообразить, чтобы какое-либо правительство согласилось убить более трех тысяч своих сограждан, чтобы скрыть какие-то темные делишки. Это немыслимо. Но во Франции существует один известный пример — дело Бен Барка. Мехди Бен Барка[310], марокканский политик, был похищен во Франции возле пивной Липпа и, скорее всего, впоследствии убит. Далее — пресс-конференция генерала де Голля в Елисейском дворце. Все журналисты бросаются туда. Вопрос: «Генерал, как получилось, что, зная о похищении Мехди Бен Барка, вы несколько дней не сообщали об этом прессе?» — «Просто по неопытности», — удрученно ответил Де Голль. Все засмеялись, и вопрос был исчерпан.

На этот раз отвлекающий маневр сработал. Смех оказался важнее смерти человека.


Ж.-Ф. де Т.: Есть ли другие формы цензуры, ставшие затруднительными или невозможными благодаря Интернету?


У. Э.: Например, damnatio memoriae, придуманное римлянами. Damnatio memoriae, за которое голосовали в Сенате, состояло в том, что человека приговаривали посмертно к замалчиванию, к забвению. Его имя вымарывалось из государственных реестров, или уничтожались изображающие его статуи, или день его рождения объявлялся неблагоприятным. Кстати, при Сталине происходило то же самое: со старых фотографий убирали бывших руководителей, которые были сосланы или расстреляны. Так произошло с Троцким. Сегодня было бы гораздо сложнее убрать чье-то изображение с фотографии: ведь в Интернете тут же появится в свободном доступе старый вариант фотографии. Исчезновение будет недолгим.


Ж.-К. К.: Но бывают случаи «спонтанного» коллективного забвения, более глубокого, как мне кажется, чем коллективное воспевание. Здесь нет никакого осознанного решения, в отличие от римского Сената. Выбор может быть и бессознательным. Бывают случаи имплицитного ревизионизма, негласного вытеснения. Так же, как существует коллективная память, существует и коллективное бессознательное и коллективное забвение. Некто, «познав час славы», незаметно уходит от нас — без всякого остракизма, без насилия. Скромно уходит сам по себе, растворяясь в царстве теней, как кинорежиссеры первой половины XX века, о которых я говорил. И в конце концов этот некто, чье имя стерлось из нашей памяти и постепенно исчезло из книг по истории, из наших разговоров, из поминальных служб, он уходит навсегда, как будто никогда и не жил на свете.


У. Э.: Я знал одного замечательного итальянского критика, про которого говорили, что он приносит несчастье. Такая бытовала насчет него легенда, и, возможно, в конце концов он сам стал в нее играть. На него до сих пор не ссылаются даже в тех работах, в которых, казалось бы, его влияние невозможно оспорить. Это тоже форма damnatio memoriae. Я же, со своей стороны, никогда не лишал себя удовольствия этого критика процитировать. Оказывается, я не только самый несуеверный человек в мире, но к тому же настолько перед ним преклоняюсь, что не могу не огласить этот факт. Я даже решил однажды слетать к нему на самолете. И поскольку со мной ничего страшного не случилось, мне сказали, что я попал под его покровительство. Во всяком случае, если не считать «нескольких счастливцев» вроде меня, которые продолжают о нем говорить, слава этого критика действительно угасла.


Ж.-К. К.: Конечно, существует много способов приговорить человека, произведение, целую культуру к молчанию и забвению. Некоторые из них мы рассмотрели. Систематическое истребление какого-либо языка, которое учинили, к примеру, испанцы в Америке, есть, очевидно, наилучший способ сделать культуру, чьим выражением он является, недоступной нашему разумению и диктовать затем все, что хочется. Но мы видели, что эти культуры, эти языки сопротивляются. Не так-то просто навсегда заглушить голос, навсегда стереть язык — их шепот пройдет сквозь века. Вы правы, случай Рушди вселяет надежду. Это, наверное, одно из величайших достижений нашего глобализированного общества. Тотальная и окончательная цензура отныне практически немыслима. Единственная опасность состоит в том, что циркулирующая информация становится непроверяемой, и мы все в ближайшее время превратимся в информаторов. Мы об этом уже говорили. В информаторов добровольных, более или менее квалифицированных, более или менее предвзятых, которые одновременно будут создавать информацию, изобретая мир каждый день. Быть может, мы к этому и придем и станем описывать мир согласно нашим желаниям, принимая их за реальность.

Чтобы исправить положение — если мы сочтем нужным его исправлять, ибо, в конечном счете, такая выдуманная информация, вероятно, будет не лишена очарования, — придется без конца сопоставлять факты. А это сущая каторга. Чтобы установить истину, одного свидетеля недостаточно. Все как в криминальном расследовании: необходимо совпадение свидетельств, точек зрения. Но в большинстве случаев информация, требующая подобных усилий, того не стоит. И все пускается на самотек.


У. Э.: Не всегда обилие свидетельств является достаточным. Мы были свидетелями расправы, учиненной китайской полицией над тибетскими монахами. Это вызвало скандал международного масштаба. Но если наши телеэкраны будут продолжать в течение трех месяцев показывать монахов, избиваемых полицией, даже самая заинтересованная, самая активная часть общественности потеряет к этому всякий интерес. Значит, есть порог восприятия информации, за пределами которого она превращается в фоновый шум.


Ж.-К. К.: Это пузыри, которые раздуваются и лопаются. В прошлом году мы видели, как раздулся пузырь под названием «гонения на тибетских монахов». Потом мы оказались внутри пузыря под названием «Ингрид Бетанкур». Но оба они лопнули. Затем настал черед «кризиса невозврата кредитов», потом банковский обвал, или биржевой обвал, или то и другое вместе. Каков будет следующий пузырь? Когда страшный ураган, приближающийся к берегам Флориды, вдруг теряет свою силу, я чувствую, что журналисты испытывают нечто вроде разочарования, — хотя для жителей это отличная новость. Как в огромной информационной системе, собственно говоря, возникает информация? Чем объяснить, что некая информация облетает земной шар и на какое-то время приковывает к себе наше внимание, а несколько дней спустя она уже никого не интересует? Например: в 1976 году я работал с Бунюэлем в Испании над сценарием фильма «Этот смутный объект желания», и мы каждый день читали газеты. И вдруг в прессе сообщают, что в соборе Сакре-Кёр на Монмартре взорвалась бомба! Оцепенение и смакование. Никто не взял на себя ответственность за теракт, полиция проводила расследование. Для Бунюэля эта информация была знаковой. То, что кто-то подложил бомбу в церковь, покрытую позором, Церковь, построенную, чтобы «искупить преступления коммунаров»[311], — это удача и нечаянная радость.

Впрочем, всегда находились люди, готовые разрушить этот памятник бесчестья или, как когда-то хотели анархисты, выкрасить его в красный цвет.

И вот, на следующий день мы торопимся раскрыть газету, чтобы узнать, как развиваются события. Ни строчки, ничего. Ни слова больше. Разочарование и горечь обмана. И тогда мы добавили в сценарий экстремистскую группировку под названием «Группа революционной армии младенца Иисуса».


У. Э.: Вернемся к вопросу о цензуре-вычитании. Любая диктатура, желающая устранить возможность доступа через Интернет к источникам знаний, вполне могла бы распространить какой-нибудь вирус и уничтожить все персональные данные на каждом компьютере, устроив тем самым полное информационное затмение. Возможно, полностью уничтожить информацию и не удастся, поскольку некоторые данные мы сохраняем на «флэшках». И все же, возможно, этой кибердиктатуре удастся уничтожить до 80 % персональных информационных ресурсов?


Ж.-К. К.: А может быть, и не нужно уничтожать всё? С помощью функции «поиск» я могу обнаружить в своем документе все случаи употребления одного и того же слова и удалить их одним «кликом», почему бы не представить себе информационную цензуру, которая удалит лишь одно слово или группу слов, но зато на всех компьютерах на планете? В таком случае, какие слова выберут наши информационные диктаторы? Держу пари, пользователи, как всегда, непременно дадут отпор. Старая история: нападение и оборона на чужой территории. Только представьте себе этот новый Вавилон: внезапное исчезновение всех языков, шифров, ключей. Полный хаос!


Ж.-Ф. де Т.: Парадокс состоит в том — и вы об этом упомянули, — что произведение или человек, приговоренный к молчанию, само это молчание превращает в эхо-камеру[312] и в конце концов находит себе уголок в нашей памяти. Не могли бы вы вернуться к обсуждению такого поворота событий?


У. Э.: Damnatio memoriae здесь следует понимать в ином смысле. Вследствие разнообразных причин — культурного отсева, пожаров, непредвиденных обстоятельств, — произведение до нас не доходит. Никто, строго говоря, не виноват в его исчезновении. Но в строю остается брешь. И поскольку это произведение комментировали и расхваливали многочисленные свидетели, оно напоминает о себе именно своим отсутствием. Примером из античной истории могут служить работы Зевксиса[313]. Кроме современников художника, их никто не видел, однако мы до сих пор о них говорим.


Ж.-К. К.: Когда Тутанхамон наследует трон Эхнатона, имя покойного фараона, объявленного еретиком, зубилом вырубается со стен храмов. И Эхнатон не единственный, чье имя подверглось уничтожению. Надписи стираются, статуи сносятся. Я вспоминаю одну великолепную фотографию Куделки[314]: статуя Ленина, лежащая, как гигантский мертвец, на барже, спускается по Дунаю к Черному морю, где исчезнет навек.

По поводу статуй Будды, уничтоженных в Афганистане, нужно, пожалуй, сделать одно уточнение. Будду не изображали в течение нескольких веков после возникновения его учения. Его изображением было само его отсутствие. Следы ног. Пустое кресло. Дерево, в тени которого он медитировал. Оседланный конь без всадника.

Лишь после вторжения Александра Македонского в Центральной Азии начинают придавать Будде физический облик — под влиянием греческих мастеров. Поэтому талибы, сами того не сознавая, участвовали в возвращении буддизма к его истокам. Для истинных буддистов эти пустующие ниши в Бамианской долине, быть может, более красноречивы, более наполнены, чем раньше.

Террористические акты, к которым, как нам порой кажется, сводится сегодня вся арабо-мусульманская цивилизация, почти заслонили ее былое величие. Точно так же кровавые жертвоприношения ацтеков на протяжении многих веков заслоняли все прекрасные стороны их культуры. Испанцы во многом этому поспособствовали, так что когда им захотелось уничтожить остатки поверженной цивилизации, кровавые жертвоприношения остались чуть ли не единственным коллективным воспоминанием. Сегодня ислам подстерегает та же опасность: завтра в нашей памяти он будет сведен к одному только террористическому насилию. Ибо наша память, как и наш мозг, склонна сокращать информацию. Мы постоянно прибегаем к отбору и сокращению.

Загрузка...