Удачно жениться — это очень важно, говорили мне в юности. Предел мечтаний — жениться на иностранке. Ну, или хотя бы на дочке главы какого-нибудь совместного предприятия. Тесть-бизнесмен — это вообще прекрасно, сразу гарантия достойной работы. Но главное — чтобы невеста была еврейка. В этом вопросе варианты и компромиссы исключались. А как же ты с русской девочкой в Израиль уедешь? — изумлялись мамы, бабушки и тетушки. Особо упрямым юношам из хороших, породистых семей, объясняли: ты же не хочешь, чтобы настал день, когда жена обзовет тебя жидом? На это трудно было что-либо возразить, и мы, молодые москвичи времен раннего российского капитализма, подыскивали себе подходящую пару в подходящих местах. А времена те были замечательные: наступила свобода, и многие уехали сразу, быстро и торопливо, на пустое место, будто боясь, что закроется окно возможностей — но оно не закрывалось, а наоборот, жизнь в столице кипела, и вот что интересно: чем больше евреев уезжало, тем активнее бурлила еврейская жизнь: открывались клубы, еврейские школы, курсы иврита… В московском офисе Сохнута постоянно читались различные лекции, приезжали израильтяне и американцы, хабадники5 и светские, и во всем это была какая-то щекочущая новизна и сознание своей особости: мы — не такие, как все, мы — евреи, и хотя мы живем здесь, в России, но есть у нас своя страна — Израиль, в которой многие из нас еще ни разу не были,
но придет день — и непременно, непременно… В такой тусовке можно было быть почти совершенно уверенным, что приглянувшаяся тебе девушка — еврейка, хотя, конечно, случались и обломы: тянулись к нам и чистокровные русские (как ни странно, почти с той же целью — найти себе еврейскую пару и уехать), или, например, девушка могла оказаться вроде бы еврейкой (и по фамилии, и по внешности), но — по отцовской линии. а это никуда не годилось: мы уже были подкованы в израильских законах и знали, что такое еврейство на Святой Земле — не считается, и если хочешь, чтобы у детей в будущем не было проблем — невеста должна быть еврейкой по маме.
Вот так я и встретил Юленьку Боссарт. И вы знаете — мне еще повезло (по крайней мере, по молодости лет я полагал именно так). Еще в те годы я заметил, что в большинстве случаев девушки из хороших, проверенных в смысле происхождения семей, тех, за которых могли поручиться и Софья Абрамовна с Патриарших, и Циля Марковна с Малой Бронной (а эти рекомендации дорогого стоили!) — так вот, чаще всего такие девушки были. как бы это поделикатнее выразиться. в общем, рекомендательницы про них говорили — а какие у нее красивые глаза! Или — а какая она прекрасная хозяйка! И уже из этих слов становилось понятно: девушку вам сватают — страшненькую. И ведь и сватались, и женились, потому что — а куда деваться? Не хватало на всех дщерей Моисеевых с копной непослушных кудрявых волос и пышными персями, с глазами с поволокой и ноги чьи подобны ливанским кедрам. Много позже, уже здесь, в Израиле, в образе лысеющего толстяка, чей личный счет упрямо катился к сороковке, ослеплен я был разнообразием типажей того, что называется "еврейская девушка", и какими же красотками виделись почти все они мне, вышедшему в тираж и не имеющему ни малейших шансов и по причине возраста, и по слабости языка и шаткости эмигрантского положения! Да они и на самом деле были таковыми: любых оттенков кожи, от белого у европеек до шоколадного у эфиопок, с непослушными кудрявыми прическами — здесь прямой волос считается экзотикой, и даже в салонах вместо завивки — распрямление. А эти славянско-семитские типажи — голубоглазые блондинки с точеными фигурками и лицами боттичеллевских мадонн! Смотришь на такую — и что-то сжимается в груди. или внизу живота. или, наоборот, распрямляется. В общем, независимые, открытые, веселые, фигуристые и частенько, не постесняемся отметить, изрядно обнаженные израильские девушки оказались сильным впечатлением для одинокого мужского сердца. Но увы, поезд мой уже ушел, мелькнул красным огоньком последнего вагона вдали, и все, что мне оставалось — это превращать встреченных красавиц в героинь своей незамысловатой прозы. Надеюсь, они на меня не в обиде^
Но вернемся к Юленьке. Как уже было сказано, казалось, что мне повезло — не было нужды специально нахваливать ее глаза или хозяйственные навыки, ибо девушкой она была вполне симпатичной. Имена и отчества ее родителей не оставляли сомнений в правильности выбора: по этим меткам мы всегда опознавали своих, что-то вроде ритуального обнюхивания на собачьей площадке. Мы устраивали друг друга — по крайней мере, к моему гуманитарному образованию и аспиранству в МГУ, что в те годы уже было скорее приметой неудачника, претензий поначалу не возникало (сама-то Юленька тогда училась на мехмате). Я же, по прошествии обязательного периода легкой влюбленности и очарованности предметом, заметил в ней то, что, по своей привычке словесника давать всему и всем морфологические дефиниции, назвал (про себя, разумеется) "бледной немочью" — не в физическом плане, конечно, а в ментальном, что ли^ Довольно долгое время мне казалось, что это такая игра на публику, что прикидывается моя Юленька, работает под образ "прелесть, какая глупенькая". А потом, годы спустя, вдруг дошло, как обухом по голове: да нет, не работает, она и вправду такая — дура. "Дура" в данном случае — не оскорбление, а особый психо-социальный тип. Глубоко загнанные внутрь заскорузлые комплексы. Прикрытая выдрессированной вежливостью лютая злоба на всех, почти без исключения, окружающих. Мистическое знание о каких-то схемах поведения, которые прикладываются, как лекало портного, к любой ситуации: уложился в юленькины представления о прекрасном — заходи, пей-гуляй, гостем будешь. Не уложился — извини: вон бог, а вон порог. А как угадать, как? Уж на что я притерся со временем и к ней, и ко всему ее семейству манерному — и то ошибался через два раза на третий и был побиваем камнями, по древнему библейскому обычаю — камнями, конечно, виртуальными: молчанием, губами поджатыми да словами горькими, но ведь падают эти слова на тебя, что те камни_
Впрочем, это понимание пришло потом, а первые годы все было нормально, как у всех молодых пар: общность интересов, походы на выставки, концерты, первые поездки на турецкие курорты^ Заводить ребенка нам в голову не приходило — я не считал возможным брать на себя такую ответственность в столь смутные времена, а Юля, к счастью, разделяла мои взгляды на этот вопрос. Примеров вокруг было достаточно: то и дело из нашего круга общения выпадали молодые пары, которые (наконец-то! поздравляем! какие вы счастливые!) рожали и исчезали в пучине хлопот и непомерных расходов, да и говорить с ними было уже особо не о чем — их заботы не интересовали нас, а наши интересы казались им инфантильными и бессмысленными: вот заведете детей, твердили они, тогда узнаете… Тем временем, жить становилось все как-то неуютнее и неуютнее, и вот, наконец, и до нашей семьи добралось извечное еврейское поветрие — ехать, надо ехать! Юлины родители уже несколько лет как жили у Средиземного моря и на ближневосточной пенсии им явно нравилось больше, чем на лужковской, да и квартирка, сдаваемая в Теплом Стане, давала прибавку. Перед отъездом я сходил в последний раз в читальный зал Ленинки, где столько всего было и прочитано, и написано, взял какой-то никчемный журнал и просто сидел, не глядя на страницу, расфокусировав взгляд на зеленом пятне настольной лампы. Потом прошелся по коридорам филфака — с чистой наукой было давно покончено, я уже работал в школе, где со всеми столичными надбавками выходило в конце месяца не так уж плохо, но все вокруг только и говорили — уезжать надо ради детей, ради их будущего. Можно было бы заглянуть к парочке однокурсников, ставших уже преподавателями, но я не стал — хвастаться было нечем. Глупо было влачить существование школьного учителя, когда вокруг торговали нефтью, и собачья будка в поместье на Рублевке была лучше иной квартиры в пятиэтажке, но еще глупее было ехать филологом в эмиграцию. Бородатые интеллигенты на курсах иврита трясли письмами "оттуда" и напористо рассказывали, что еще чуть-чуть — и русский признают третьим государственным языком в Израиле, и в школах его уже начинают преподавать, не говоря уже про кафедры славистики в университетах. А сколько газет на русском выходит — страшное дело! А будет — еще больше! И что интересно — оказалось, не так уж и врали интеллигенты. Русский действительно звучал на каждом углу — государственным его, конечно, никто делать не собирался, но в любой конторе свежий репатриант мог рассчитывать на помощь на понятном ему языке. Газет было и правда навалом. И кто-то встрепанный и потный, сидя в очереди к чиновнику в министерстве абсорбции, клялся, что лично знаком с учителем, преподающим юным туземцам в старших классах великий и могучий язык Пушкина и Гоголя, и зарабатывает этот учитель — тут рассказчик зажмуривался и называл сумму, которая изрядно превосходила репатриантское пособие и была даже выше минимальной зарплаты! И слушатели цокали языками — ишь ты, как ведь повезло устроиться. Яркое средиземноморское солнце слепило глаза, в нос бил запах цветущего жасмина, акация, непохожая на нашу, цвела фиолетовыми облаками, издалека ни дать ни взять — майская сирень! Но попривыкли постепенно глаза, прояснилась картинка — и оказалось, что за прекраснодушные фантазии платить никто не собирается. Выяснилось, что в этом новом для нас мире гуманитарии вообще не особенно в почете, даже местные. Классики современной ивритоязычной литературы преподавали в университетах и тем жили, а все, что касалось Книги — той самой, единственной — было вотчиной людей верующих, там были свои порядки и образование — свое. В общем, ни туда, ни туда за заработками ходить смысла не было. А куда же — было? Из Довлатова мы знали, что в Нью-Йорке самый эмигрантский бизнес — такси. Но вокруг был отнюдь не Нью-Йорк, и знающие люди покрутили пальцем у виска: ты, брат, сначала подтверди обычные водительские права — а это несколько хороших тысяч вынь да положь, потом стаж, потом — лицензия, а это еще круче, чем права. Следующий довлатовский пункт меню — газета. Русская, разумеется. Про издание своей газеты я, конечно же, не думал (так ведь и у классика этот вариант описан не как источник заработка, а как способ удовлетворить свои интеллигентские амбиции на чужбине), а вот влиться в какой-нибудь существующий дружный коллектив и за скромную, но достойную плату жечь глаголом — это казалось хорошей идеей.
Редакция газеты "Наш Израиль", выбранная мной в качестве потенциального пристанища для мятущегося эмигрантского духа, располагалась в одной из обшарпанных тель-авивских высоток. Рядом была дверь адвокатской конторы, напротив — косметический кабинет. Главный редактор сидел в общей комнате, за гипсовой перегородкой, на вид ему было за шестьдесят, у него были седые усы и печальные глаза много повидавшего человека. (Потом я узнал, что Ефим Москович был фигурой легендарной, широко известным в узких кругах человеком: сионист-отказник, зэк со стажем, в Израиле с середины семидесятых, автор нашумевшего романа "Запретная полоса", о котором сам Солженицын сказал пару добрых слов). Редактор улыбнулся мне одними губами и огорошил вопросом:
— Скажите, вы еврей?
Я вздрогнул. Дело в том, что в московской жизни мне этот вопрос не задавали ни разу. И соплеменники, и записные юдофобы распознавали во мне аида без слов: по имени Борис, а во взрослой жизни — и по отчеству "Львович", по глазам, по форме носа… не знаю, может, просто по запаху неуловимых флюидов? Но распознавали, и не было нужды в вопросах. Не маскировала даже фамилия — видимо, напрасно дед, юноша из штетла6, поступая в Красную Армию, записался вместо Ор-Лев (Свет
Сердца) — Орловым. На Святой же Земле это интересовало многих, и всегда — русскоязычных.
— Да, конечно, — ответил я (вот было бы интересно ответить — нет, да еще и православненько эдак оскорбиться — мол, как вы могли подумать?! — но речь шла о работе, и мне не хотелось нарываться с порога).
— Это хорошо, — потеплел Москович, — нам как раз нужен ведущий рубрики "Заметки по еврейской истории" — уверен, вы справитесь…
— Скажите, а сколько у вас получает журналист на полную ставку? — я решил отбросить интеллигентские комплексы — в мире капитала о деньгах говорить не стыдно.
— Ставку? — брови Московича поднялись, — Так вы работу ищете?
Нет, блин, я так, погулять вышел, зло подумал я, но снова промолчал — уж больно странным было это удивление на лице потенциального работодателя. Но Ефим уже разобрался в ситуации.
— Видите ли, Борис, — мягко сказал он, — бюджет у газеты очень ограниченный, зарплату мы платим буквально нескольким сотрудникам. Большинство наших авторов сотрудничают с изданием на общественных началах. Конечно, если есть такая возможность, мы стараемся поощрять, но. Я думаю, у вас получится вести рубрику, писать еженедельный обзор, но вряд ли это может быть вашей основной работой.
— И сколько же вы платите за, допустим, обзор?
— Ну, — замялся Москович, посмотрел в какие-то бумаги, лежащие слоями на столе, и назвал ничтожную сумму, — Но вы не думайте, это ведь только поначалу. Осмотритесь, познакомитесь с людьми, со страной, да и вас узнают. Знаете, на иврите есть такое выражение — “просунуть ногу в дверь”? Это очень важно — начать, вложиться в свое будущее.
Я поблагодарил Ефима и ушел, стараясь не показывать своего разочарования. Надо ли говорить, что еще несколько подобных встреч в подобных же местах закончились точно так же?! Суммы вознаграждения, называемые редакторами, даже в переводе на рубли выглядели смешно, а я уже мог мысленно конвертировать их в продукты из ближайшего супермаркета, и получалась уж совсем какая-то жалкая кучка. И жизнь привела меня туда, куда многих и многих эмигрантов — в контору под названием "Рабсила". То есть, название у этой конкретной конторы было каким-то другим — но это было совершенно неважно, все они были одинаковые и занимались посредничеством на рынке неквалифицированного труда, а "Рабсила" — это было чтото вроде клейма: мол, от "Рабсилы" работаю — и всем про тебя все ясно. Нужна, допустим, супермаркету уборщица — но ведь не на восемь же часов в день? Тут прибрать, там подмести, ну и в конце дня все вылизать, понятное дело… Вот и заказывает супер у "Рабсилы" человечка — на частичную ставку. И платит — конторе, а уж та — работнику. Магазин при этой системе вообще на таких работников внимания не обращает: главное, чтоб пахали. А контора — та платит установленный законом минимум и ни шекелем больше. И очень быстро я понял, что при таком раскладе нет смысла стараться работать лучше, чтобы заработать больше — не заплатят ведь все равно. Рухнула еще одна иллюзия, воспитанная западными фильмами, которые мы жадно смотрели в молодости: типа, старайся — и большой босс однажды похлопает тебя по потной спине со словами: вот тот парень, который нам нужен! Поднимем-ка ему зарплату, продвинем-ка его по службе! Увы, увы — босс, действительно, мог похлопать и даже похвалить, но на зарплате это не отражалось. И настал в моей жизни новый период — я ходил на работу только и исключительно для заработка, питая к ней как таковой глубочайшее отвращение, то и дело поглядывая на часы — сколько там осталось до конца смены? Неудивительно, что как раз тогда я и начал писать прозу.
Год 56 AD (от Рождества Христова, согласно Юлианскому календарю)
Год DCCCIX (809) a.u.c. (от основания Рима, согласно римскому календарю)
Год 3816 (от сотворения мира, согласно еврейскому календарю)
— Ясон! Ясон, быстро домой!
Услышав крик матери, семилетний Ясон с сожалением покинул компанию таких же, как и он, сорванцов, игравших в соседском саду, и подбежал к Мирьям, стоявшей в дверях их маленького домика, большую часть которого занимала мастерская отца, Йосэфа-плотника. Мать взъерошила и без того непослушные курчавые волосы мальчика и с улыбкой сказала:
— Марш домой, обед на столе.
— Ну маам.
— Не капризничай, пожалуйста!
Ясон вздохнул и отправился мыть руки. Мирьям в который раз с горечью отметила, что они говорят с сыном на разных языках в самом прямом смысле этого выражения: мать говорила дома на арамейском, а сынишка, все понимая, отвечал на греческом койне — ему было так легче, койне был для него родным языком. На нем говорили друзья на улице, и даже в хедере7 рабби Александр читал Тору по-гречески или на священном иврите, а арамейского он, похоже, не знал вовсе. Для Мирьям же арамейский оставался родным, домашним, хотя и греческий ей пришлось освоить, чтобы общаться с соседками в еврейском квартале, ходить на агору (так назывался местный рынок).
Она уже давно привыкла жить в Александрии, хотя многое до сих пор казалось чужим. Первые месяцы после прибытия в Малый порт Мирьям практически не выходила из гостевого дома при синагоге, где им отвели комнату. Она готовила еду на кухне, общей с соседями, тоже недавно приплывшими из-за моря, ухаживала за маленьким Еошуа, а все остальное, все контакты с внешним, пугающим миром, легли на Йосэфа. Потом они переехали сюда, в домик с мастерской, Йосэф стал получать заказы в порту, а Мирьям постепенно знакомилась с семьями, жившими по соседству, ходила на агору и поутру — в порт, за первой рыбой. На рынке продавалось много незнакомых ей ранее предметов и продуктов, и даже имена соседей по улице порой были непривычные: одну семейную пару звали как положено: Ицхак и Рахель, а вот другую — Солон и Хлоя, хотя и они были евреи. Все это было так непохоже на ее родной Нацерет, где она выросла, а затем вышла замуж, ни на Кфар-Нахум, где они жили перед отъездом, ни даже на Ерушалаим, куда ее однажды брал с собой отец… Но главным впечатлением была, конечно, сама Александрия.
Великий Город раздавил Мирьям, отнял у нее речь и само дыхание, оставив только возможность удивляться. Больше всего ее поражали статуи, украшающие улицы и дворцы города: сделанные из бронзы и мрамора, изображающие мужчин и женщин, раскрашенные так искусно, что ни цветом одежд, ни выражением лиц и глаз они не отличались от живых людей, и Мирьям могла подолгу стоять у какой-либо из них, каждую минуту ожидая, что фигура вдруг задвигается и заговорит. Поначалу она не позволяла себе даже бросать взгляд на обнаженные скульптуры — невозможным казалось для замужней женщины разглядывать могучее естество Ираклиса или покатое лоно Афродиты. Но потом Мирьям заметила, что на Рахель и Хлою, которые часто,
особенно поначалу, составляли ей компанию в походах в город, обнаженные скульптуры никакого особенного впечатления не производят, а когда она, немного освоившись с языком, рассказала им про свои сомнения, новые подруги буквально подняли ее на смех и принялась рассказывать что-то вовсе невероятное: якобы их мужья со своими друзьями ходят на городской стадиум, где александрийские мужи, обладающие мощью и ловкостью тела необыкновенными, демонстрируют состязания в разных играх на силу или на скорость, и самое главное — делают они это совершенно без одежды, потому что это красиво и ничего постыдного тут нет. Правда, женщин на стадиум не пускают, но Рахель и Хлоя были бы не прочь — и подруги принялись весело хохотать, а Мирьям совсем смутилась. Потом Хлоя сказала, что есть другое развлечение, гораздо более интересное — театрон, туда пускают и женщин и там все одетые, но, правда, за вход нужно заплатить, и если Йосэф разрешит Мирьям и даст денег на иситырио, то они могли бы сходить вместе. Йосэф в те дни получил хороший заказ и согласился дать жене денег на поход в театрон с Хлоей, хотя и был не очень доволен: непонятное греческое развлечение, на которое женщины пойдут без мужей, одни… А загадочный "иситырио" оказался обрывком папируса с неровными краями, на котором был оттиснут плохо видный рисунок — голова льва и римские буквы. Хлоя объяснила, что это — пропуск в театрон, а буквами обозначены места, где они будут сидеть.
Театрон выглядел как огромная каменная чаша, ступенями спускающаяся вниз, к круглой площадке, позади которой была с удивительным искусством выстроена и отчасти нарисована фронтальная часть храма с портиком, колоннами и куском морского пейзажа в правой части. Зрителей, наполнявших театрон, было столько, что Мирьям даже стало страшновато: такую толпу она видела разве что на Песах в Ерушалаиме, у Храма, и даже на местном рынке в самые горячие часы бывало меньше народу. Хлоя же чувствовала себя, как рыба в воде: махала знакомым с соседних ярусов, угостила Мирьям припасенными финиками, а на вопрос, в чем же заключается развлечение, которое здесь будет, отвечала: подожди, сейчас выйдет хор, и увидишь.
И Мирьям увидела. Те несколько человек, которые разыгрывали действие перед зрителями, выглядели издалека и сверху маленькими фигурками, и Мирьям немного испугалась их непропорционально больших лиц с застывшим на них выражением, но Хлоя шепотом объяснила, что это просто маски. Стихи, которые пел хор, Мирьям разбирала не очень хорошо, но громкую и четкую речь актеров она понимала гораздо лучше, и вскоре стало ясно, что перед ней разворачивается жизнь девушки по имени
Ифигения, дочери царя. Богиня Афродита потребовала от отца принести дочь ей в жертву, и он — согласился… Мирьям почувствовала, как слезы сдавили ей горло — и даже не от жалости к Ифигении, которую Афродита все-таки пощадила и перенесла в какую-то райскую землю у моря, а от того, что эта история оживила страхи ее детства: точно такой же рассказ она слышала от своего отца (конечно, он рассказывал его братьям, а не ей): про то, как грозный Бог народа Израиля (настоящий и единственный, как всем известно, и совсем непохожий на выдуманных, сказочных греческих и римских богов) потребовал от Авраама принести в жертву сына своего, Ицхака, и тот, как и отец Ифигении, сделал, как ему было сказано. Во сне маленькая Мирьям часто видела, как Авраам, который выглядел в точности как ее отец, крестьянин Иояким — широкоплечий, смуглый, с курчавой жесткой бородой и суровыми карими глазами, поднимает вверх руку с поблескивающим в ней лезвием ножа, и она чувствует, что на холодном жертвенном камне лежит не Ицхак, а она сама, Мирьям, и неровная поверхность впивается ей в спину, и невозможно прикрыться связанными руками, и нет голоса, чтобы позвать на помощь. Потом, когда она выросла, когда родился Еошуа, Мирьям порой вспоминала свои детские кошмары и думала — а смогла бы она отдать своего ребенка, пусть даже и самому Господу?
Сколько Мирьям себя помнила, смерть была непременным атрибутом жизни их галилейской общины. Умирали маленькие дети соседей, умирали младенцами ее братья и сестры, лихорадка уносила жизни родственников и знакомых, молодых и старых, матери то и дело умирали в родах (встречая молодую женщину с младенцем, искренне радовались за обоих — ведь и мать, и дитя остались живы, благодарение Господу!), а юноши и мужчины гибли в бесконечных войнах, больших и малых, или уходили на отхожий промысел, как ее муж-плотник, и многие не возвращались уже никогда, и слова молитвы "кадиш ятом"8 звучали едва ли реже, чем шаббатнее благословление вина. Каждый выживший и выросший ребенок был подарком самого Бога Израилева, сурового Яава, чье имя нельзя произносить вслух, и Мирьям не могла понять, как этот самый Бог, который, как говорили раббаним, полон жалости к народу своему — как он может требовать в жертву дитя? Для чего? В доказательство любви к Всемогущему? Как символ покорности? И у Мирьям появлялось чувство — всего лишь чувство, потому что невозможно было проговорить эту мысль даже про себя, настолько кощунственной и греховной она была — что Еошуа она любит сильнее, чем кого-либо еще: сильнее, чем Яава, сильнее, чем Йосэфа, сильнее даже, чем любила когда-то свою мать Хану, да будет благословенна ее память…
— Нет-нет, милый, сначала ты закончишь еду, а потом будешь сладости.
— Маам, но я не хочу это, — Ясон надул губы и показал на остатки хлеба, белого сыра и оливок, лежавших перед ним в миске, — Я хочу вон то! — его пальчик был направлен в сторону другой миски, полной спелых смокв.
— Ясон, не спорь, — Мирьям старалась быть строгой, — Сладости — после еды.
Мальчик вздохнул и продолжил ковыряться в крошащихся кубиках сыра. Мирьям сидела напротив, подперев щеку кулаком, и смотрела, как он ест. Совсем большой, подумала она, вот уже год как учится в хедере. А ведь кажется, это было только вчера — малыш Еошуа едва начал разговаривать, и вот однажды вечером, после ужина, сидя за столом при неверном свете масляной лампы, Йосэф сказал:
— Послушай, Мири — он всегда называл ее Мири, когда был в добром расположении духа или хотел с ней о чем-то посоветоваться, — Я говорил с рабби Александром, и он сказал… в общем, он считает, что Еошуа нужно дать второе имя.
— Зачем? — не поняла Мирьям, — какое имя?
— Здешнее, греческое, — объяснил Йосэф, — Пацану здесь жить. Если повезет — выучится, станет чиновником, как господин Доситеос. или ученым человеком, как рабби Александр. в любом случае, лучше, если его будут звать так, как всех, понимаешь?
Мирьям задумалась. У них в Галилее плохо относились к тем, кто начинал жить, как греки. Таких презрительно называли митъявним (обгречившиеся), и считалось позорным породниться с такой семьей, хотя ходили слухи, что даже в Ерушалаиме, среди служителей Храма, стало немало тех, кто вел себя, как гой, и даже ходил на стадиум, но это, конечно, было досужее вранье, которое Мирьям никогда не любила слушать. Здесь же, в Александрии, казалось, сам воздух был греческим, хотя все вокруг носили разные имена, говорили на разных языках и ходили в разные храмы, в том числе и в огромную синагогу в восточном квартале, и вроде бы никому не было никакого дела до того, как тебя зовут. Но раз сам рабби Александр советует. Мирьям подумала, что в Галилее это совершенно невозможно было бы сделать, даже если бы они с Йосэфом и решились на такое, потому что и его, и ее многочисленные родственники просто не позволили бы. Но здесь они были одни, и решать было — им.
— Но если не Еошуа, то как же?.. — Мирьям все не могла взять в толк, как можно изменить имя, данное при брит-миле9, на восьмой день от рождения, когда заключается таинственный и вечный союз еврея с Богом.
— Ясон, — ответил Йосэф, — Рабби Александр советует — Ясон.
— Ясон… — эхом повторила Мирьям, будто примеряя это имя к языку, — Хорошо, если ты считаешь, что так надо^ — Мирьям привыкла доверять мужу, особенно после того, как они покинули Иудею, добрались живыми до египетского берега, а теперь имели кусок хлеба, крышу над головой, и вокруг не скакали взбесившиеся от ярости лошади и не лязгали мечи — все сложилось так, как и обещал ей Йосэф, когда яффский порт скрылся за горизонтом. Он сделал все правильно, и теперь, если он говорит, что их сына будут звать Ясон — да будет так.
Мальчик уже справился с обедом, по настоянию матери вымыл липкие от смокв руки и снова убежал на улицу. Мирьям принялась готовить ужин — уже скоро солнце коснется треугольных крыш дворцов, что на западе от квартала Дельта, а потом и вовсе скроется за ними, и наступит ночь. В Александрии темнело быстро, почти так же, как и на холмах Галилеи. С приходом темноты вернется домой муж — последнее время он все чаще работал не в своей мастерской, а на новом месте — в Мусейоне, что в царском квартале. Йосэф работал у ученого мужа, которого он называл рабби Герон, помогал мастерить ему какие-то "машины" — Мирьям с трудом понимала, что это такое и зачем, хотя одну из этих машин видела своими глазами, как и самого рабби Герона. Это было в один из дней Песаха прошлого года, когда вся Александрия, по совпадению, отмечала день своего бога Сераписа, и в этот день не работали ни евреи, совершавшие накануне ночью седер10, ни остальные жители города, чествовавшие голубую статую своего главного бога с корзиной плодов на голове. Йосэф с семьей гулял по городу, и толпа вынесла их на площадь перед горой храма Сераписа, где у самых ступеней, ведущих наверх, была выстроена странная конструкция со множеством занавесей, вокруг которой толпились горожане. Мирьям услышала в гуле толпы слово "театрон" и удивилась, потому что на знакомый ей театрон это было совершенно непохоже, но тут трижды ударил гонг, самый верхний занавес раздвинулся, и перед зрителями задвигались деревянные фигуры людей, строивших корабль. Мирьям не верила своим глазам: это были не живые актеры с масками на лицах, нет — это были плоские куклы,
какие порой можно купить на рынке для детских игр, но они двигались, каждая по-своему, и не было видно ни одного человека, который бы управлял всем этим действием — все происходило само по себе, то есть — по волшебству. Неужели Серапис действительно настолько могуч, что может творить чудеса, ведь это происходит у его храма? — в смятении подумала Мирьям. Она посмотрела на Ясона — мальчик стоял с приоткрытым ртом и широко распахнутыми глазами, казалось, он впитывал каждое движение и каждый звук, доносившийся от "маленького театрона" — так Мирьям назвала про себя конструкцию с движущимися фигурками. А вот Йосэф, похоже, не был удивлен совершенно — он смотрел на действие, слегка прищурившись, и порой что-то шептал про себя.
— Йоси, что это? — спросила наконец Мирьям.
— Это машина, — ответил муж, — я слышал про такие, но видеть еще не доводилось^ Смотри, смотри!
Мирьям увидела, что Ясон, протиснувшись между ногами стоявших в первых рядах, опрометью бросился в выгородку, к задней части театрона. Там двигались какие-то люди, трещал костер, тянуло дымом. Мирьям и Йосэф поспешили вслед за сыном.
Изнанка театрона выглядела совсем не празднично, но не менее загадочно. На сколоченном наспех каркасе крепились зубчатые колеса и колеса обычные, но соединенные ремнями, внизу на огне раскалялся медный сосуд, от него наверх шли тонкие металлические трубки, теряясь где-то наверху. Тяжелые на вид, наполненные песком мешки медленно спускались на веревках, поднимая своим движением такие же, но поменьше. У каркаса стояло несколько лестниц-стремянок, по ним то и дело вскарабкивались наверх мужчины в грязных пропотевших туниках, что-то подправляли в загадочных переплетениях деталей, затем так же молниеносно спускались вниз. Ими руководил высокий и грузный мужчина с бородой и спутанной гривой седеющих волос. На нем была такая же туника, как и на рабочих, темного цвета, в пятнах от грязи и подпалинах от костра, но было видно, что он здесь главный: то и дело он отдавал короткие команды зычным голосом и щедро сыпал грубыми греческими и египетскими словечками, которые Йосэф уже выучил, работая в порту, а Мирьям то и дело слышала в рыночной толпе, к счастью, не всегда их понимая. В руках он держал потрепанный и запачканный свиток папируса с ниточками строк и размашистыми рисунками. Ясон подбежал к нему и бесцеремонно потянул его за край туники:
— Дядя, дядя! А что это здесь такое?
Мужчина посмотрел сверху вниз на мальчика и присел перед ним на корточки.
— Это называется "автоматический театрон". Смотри, — он показал пальцем вверх, — Видишь ту шестеренку? Она передает движение во-он тем трем куклам, и они движутся. Понял?
— Понял, — ответил Ясон, — Ты — волшебник, да?
Мужчина расхохотался.
— Нет, малыш, я не волшебник. Я — Герон из Мусейона. А тебя как зовут?
— Ясон, — важно ответил мальчик, — Я уже целый год хожу в хедер!
Собеседник Ясона явно не понял последнего слова и вопросительно посмотрел на Йосэфа и Мирьям — он догадался, что перед ним родители непоседы, прервавшего его работу.
— Прошу извинить нас, господин, — сказал Йосэф, — Это мой сынишка, Ясон. Меня зовут Йосэф, я плотник из квартала Дельта.
Раздался громкий треск — одна из перекладин, поддерживавших несколько соединенных между собой зубчатых колес, просела, надломившись. Герон выругался, вскочил на ноги с резвостью, удивительной для его комплекции, и крикнул что-то неразборчивое своим помощникам, указывая пальцем на место, где случилась неполадка. Туда сразу кинулись трое: один подставил плечо под доску, на которой были смонтированы передачи, а двое других стали осторожно вытаскивать поврежденную деталь из конструкции и заменять ее новой. Представление, тем временем, продолжалось: колеса крутились, мешки плавно двигались вверх-вниз, откуда-то с шипением вырывались клубы пара.
Рабочие отбросили треснувшее бревно, и его половинка подкатилась под ноги Йосэфа. Он присел, потрогал разлом, отломил щепку и понюхал ее, закрыв на секунду глаза.
— Господин, — обратился он к Герону, — Прошу прощения, но мне кажется, вам стоит использовать другой материал. Ваши конструкции тяжеловаты. Я бы взял ливанский кедр — при том же диаметре он намного прочнее…
Герон с интересом посмотрел на Йосэфа.
— Вообще-то каркас не мой, а то я бы тоже взял дерево покрепче. А ты хороший плотник, как я погляжу. — Он подумал немного и сказал, — Мне нужен помощник для столярных работ. Я строю машины — вот такие, как эта, — он показал на театрон у себя за спиной, — и еще многие другие. Хочешь попробовать работать на меня?
— Да, господин, — сразу согласился Йосэф. У него было не так много заказов, чтобы пренебрегать хорошим предложением.
— Приходи завтра утром в Мусейон, — сказал Герон, — Скажешь страже — к Герону-механикосу, они поймут. Знаешь, где Мусейон?
— Нет, господин.
— Ммм. Придешь в квартал Брухейон — это недалеко от вашей Дельты, там спросишь. Только оденься почище: Брухейон — царский квартал, оборванца и задержать могут.
— Спасибо, господин, приду обязательно.
Йосэф взял за руку Ясона, продолжающего разглядывать замысловатые конструкции Герона, тронул за локоть Мирьям и потянул их к выходу, на площадь. Герон уже смотрел в свой папирус, водя пальцем по строчкам, бормотал какие-то цифры — что-то подсчитывал в уме. Вдруг он поднял глаза на Йосэфа.
— Послушай, друг мой. Ты из Дельты, да? Ты — еврей?
— Да, мой господин, еврей.
— Ага. — Герон пожевал губами, потом махнул рукой, — Ладно, не страшно. Приходи.