Как ни странно, до этого жизненного этапа писателем я не был. Филолог — это мастер, но не в булгаковском смысле, а в сугубо прикладном. Мне приходилось работать и корректором, и редактором, я непосредственно участвовал в рождении книги, но надеть на себя ярмо автора — это мне в голову как-то не приходило. Наверное, не чувствовал себя достойным. Или — достаточно квалифицированным. А на самом деле — наверное, просто не было нужды. Уже потом я понял, что писатель — это не та профессия, которую выбирают, а та, что выбирает тебя сама. Да и не профессия это, а — образ жизни. Особое устройство зрения, вроде как фасеточный глаз мухи. Или как у рыбы, что смотрит сразу в обе стороны. А еще точнее — это род психического расстройства. Замысел — как раздвоение личности, он разрывает тебя, если не перенести его на бумагу. Будит ночью, вмешивается в дневные занятия. Но началось все с мелочи — "когда б вы знали, из какого сора"… Как и все гуманитарии,
в юности я пописывал стишата, мнил себя поэтом. Потом это прошло, но навык остался. И вот, трудясь в "Рабсиле", занимаясь по большей части уборкой, я принялся повторять строчки классиков, что помнил наизусть — про себя, чтобы не так противен был окружающий мир_ а потом вдруг и сам стал, как в старые добрые времена, плести рифмы, и выходило у меня что-то желчное, саркастическое…
Я работаю в говне,
Платят здесь неплохо мне,
Мне не нравится одно —
Мне не нравится — говно!!
Мой начальник приходил,
Очень он меня хвалил,
Он сказал, что нужно мне
Больше пребывать — в говне!!
Мимо девушки идут,
Крутят попой там и тут
Я пошел бы с ними, но —
На лице моем — ГОВНО!!11
Я это даже не записывал — зачем? Кому это можно было показывать? Супруге? Увы, я понимал, что мой сарказм понимания не встретит, ибо юленькины дела шли много лучше моих. Это вообще само по себе было новое ощущение: раньше ведь у нас с ней была наша жизнь, а здесь, под небом голубым — вдруг стали по раздельности, ее и моя. У меня — понятно что, а у нее — курсы языка, потом несколько месяцев обучения программированию в каком-то колледже и сразу — работа по новой специальности, да с такой зарплатой, что дух захватывало. Хайтек на подъеме! — говорили вокруг. Самое главное сейчас — бизнес дотком! (Убейте меня, не знаю, что такое дотком, и даже чтение пухлых пятничных газет на русском не спасало — такие мелочи авторы не разъясняли, просто лихо отщелкивали термины, и все всё понимали, и ныряли в хайтек обетованный, чтобы вынырнуть где-нибудь в Штатах — релокейшн! Или в какой-то совсем невероятной Японии — командировка! И только лохи вроде меня плелись каждое воскресенье на постылую работу.). А с зарплатой юленькиной вообще смешно вышло. Счет-то у нас общий был, репатриантский, вот я и увидел в распечатке изрядную сумму, и порадовался за нее, что не обманули, и пошутил — мол, я с тобой дружу, раз такие дела! А она мне: а я, говорит, ни с кем не дружу! Я-то за ответную шутку принял, а потом оказалось — нет, серьезно все. Следующую ее зарплату я уже не увидел — оказалась, супруга моя открыла себе отдельный счет. Объяснять особо ничего не стала — не парься, Орлов, сказала, так удобнее. Ну, раз так…
А потом я начал писать рассказы. Я погружался в прошлое — не потому, что оно было такое чудесное и мне хотелось бы снова туда попасть, нет, просто. тот мир был знаком и понятен, у него было начало и мне, автору, было известно, чем он закончится. И я рисовал картинки оттуда, из холодных девяностых: например, про парнишку, который хочет продать иностранцам свою коллекцию советских юбилейных рублей, как он идет на Арбат и высматривает в толпе пару американцев, как идет вслед за ними и мечтает, что вот сейчас, они выйдут с арбатской толкучки, пойдут к метро — а он тут и подкатит к ним, вдали от арбатской шпаны и ментов, и на своем неплохом английском предложит им купить за сотню долларов свое сокровище. и как он потратит деньги, как купит подарки родителям. А на выходе с Арбата американцы садятся в припаркованную иномарку и уезжают. Или вот, лирический рассказ про студента, приехавшего откуда-то из провинции, который подрабатывает в ночном ларьке и живет в общаге, и влюбляется в одну девушку, которая часто покупает у него сигареты, начинает заговаривать с ней, она отвечает ему. И вот однажды он, набравшись смелости, приглашает ее на свидание, а она, с сожалением глядя на него, озвучивает свои тарифы: сколько в час, а сколько — на всю ночь. и, разумеется, цены в свободно конвертируемой валюте. Это были рассказы без особого сюжета, в них почти ничего не происходило, только простые и банальные вещи, из которых и состоит наша жизнь. Но я старался передать атмосферу тех лет в сломавшейся стране с ее запахом курева на морозе, обедневшими неухоженными городами, растерянными людьми, ищущими тепла. Стихи тоже писались, и не только пошловатые:
День шестой. Светает. Из своих дверей
Сонно вылезает эмигрант-еврей.
Подработать, если будет добр Бог, Он идет, невесел, мимо синагог.
В синагогах лампы и шаббат шалом.
Тень от эмигранта скрылась за углом.
Утром помолиться — лучше дела нет…
А тебе — трудиться, вот такой Завет.
Подметать дорогу, подстригать кусты…
Подожди немного, отдохнешь и ты.
Однажды я шел на работу ранним утром — послан был убирать центр отдыха, что-то вроде спортивной базы с бассейном, и явиться нужно было аж к шести утра, благо, оказалось место недалеко от дома, и шел я прохладными, не проснувшимися еще улицами. На углу пустыря (сухая коричневая земля, пыльные колючки, незаконно сваленная куча мусора) стояла ешива — религиозное учебное заведение для мальчиков. За забором, затянутым голубой пластиковой тканью, виднелось массивное здание синагоги и вагончики, в которых жили ученики. У заднего, технического выхода, рядом с зелеными мусорными баками, я увидел несколько книг, брошенных прямо на землю — в глаза бросилась кириллица на обложках, и я замедлил шаг. Толстой, томик рассказов Чехова. и в мягкой дешевой обложке — Библия… Я наклонился, чтобы прочесть мелкий шрифт — просто не верил своим глазам. Ах, ну конечно: Ветхий и Новый Завет. Теперь все стало более-менее понятно. Семья репатриантов отправила сынишку учиться — не устояли перед выгодными условиями (рекламой школы "Возвращайтесь!" были забиты все газеты и оба радиоканала на русском. Возвращайтесь к вере, в смысле). Полный казенный кошт, минимальная плата, и, как уверяют — прекрасное образование! А немного традиций помешать не может — мы же все, в конце концов, евреи. Вот и снарядили отпрыска сообразно своим интеллигентским представлениям: как же без книжки под мышкой, без томика полюбившейся с детских лет классики? Ну и по специальности, понятное дело, а
Библия — она и есть Библия, и какая разница, сколько их там, этих заветов. Разница, увы, была: рука ученого раввина не пощадила неподходящую литературу. Надеюсь, юношу несильно ругали — не виноват же он, что у него дураки-родители… Я подобрал Библию и на досуге начал читать, причем с конца — с того Завета, который в окружающей меня реальности был, что называется, le mauvais ton12. Да и не читать, конечно, а перечитывать — невозможно было вырасти в парадигме русской культуры и не ознакомиться с базовыми христианскими концепциями, тем более что еще совсем недавно интересоваться этой тематикой, как и еврейским вопросом, было как бы запрещено, а значит — привлекательно для юных душ. Ну а когда открылись шлюзы — пытливому разуму стало доступно все, от Торы (в России ее стыдливо называли Еврейская Библия) до Бхагават Гиты. На исторической же Родине, по крайней мере, в ее русскоязычном сегменте, где я, волею обстоятельств, и пребывал по большей части, никакими "тремя религиями" и не пахло. Синонимичность понятий "еврей" и "иудей" даже не обсуждалась. К традициям (религиозность пряталась именно за этим эвфемизмом) было принято относится с уважением. На людей, ведущих религиозный образ жизни и потому выделяющихся одеждой, поведением и одухотворенным выражением лиц, следовало смотреть снизу вверх и к их мнению всячески прислушиваться. Быть же неевреем было точно так же неловко, как быть евреем среди русских в России. То есть, конечно, все зависело от окружения, и ежели люди рядом с тобой культурные, то жидом, разумеется, обзывать не станут, но. поглядывать, если что, будут косо, а то и пошутят когда, анекдотец расскажут с душком и будут смотреть пытливо, как отреагируешь: засмеешься вместе со всеми или нет. Здесь было по сути то же самое, только наоборот: ну, ты ж не гой какой-нибудь, сказал мне как-то коллега по уборке. И пышным цветом, будто удушливые цветы на кустах жасмина по весне, распустилось национальное самосознание в юленькиной семье. Мы бывали званы на Шаббат (то есть ужин вечером в пятницу) почти каждую неделю, и надобно было видеть Соломона Марковича, важно совершающего кидуш13 (иврита он не знал, и молитва была напечатана русскими буквами на листочке — подсунули добрые хабадники). В московской жизни, в миру, тестя звали, конечно, Семеном Михайловичем, никакой кипы он не носил и в синагогу не хаживал — за это можно было во времена оные и партбилет на стол положить. Но на родине предков — дело другое. Тесть и теща частенько пускались в ностальгические воспоминания о своем приезде — дескать, прилетели мы как раз на Песах (они выговаривали — Пэйсах, с идишским произношением, хотя идишем не владели так же, как и ивритом), и так переживали, что магазины уже закрыты и мацу не купить! Слава Б-гу (а вот этот оборот следовало произносить на святом языке: барух а-шем, и ведь произносили!), хабадники выручили. Я вежливо выслушивал все эти знакомые уже истории, а сам думал про поколение их родителей, а для меня — дедушек и бабушек — парней и девушек, вырвавшихся из черты оседлости и покорявших столицы рухнувшей империи ("черноголовые понаехали!" — так шептались про них коренные, но именно шептались, в двадцатые за антисемитизм можно было и под высшую степень социальной защиты угодить), с головой нырнувших в светскую жизнь, оказавшейся, впрочем, советской. А потом была война, ставшая для кого-то Холокостом, а потом был липкий страх сорок девятого, когда готовились к депортации и чуть ли не к публичным казням на Красной площади — но пронесло… И вот — дома, в своей стране… По крайней мере, таков был общий, официальный настрой — и не моги назвать себя или сотоварища эмигрантом, ни-ни! Это во всякие там америки, или, не дай Б-г, германии — эмигрантами едут, в чужом углу черствую корку жевать! А мы — возвращаемся, репатриируемся! Конечно, все это грело душу и ласкало эго, но очень быстро приходило понимание своего незавидного места в иерархии этого чудом выстроенного в пустыне национального дома. Нет, были и те, кто стоял еще ниже: арабы — фи, ну это вообще. Потом — всякие неевреи: члены семей (от формулировки "смешанный брак" никто не вздрагивал — ну что вы, никаких ассоциаций с расовыми теориями и нацистами, это — не здесь, это — на уроке о Холокосте), "русские тещи" и прочие. Ну а выше — там был много кто. На год больше репатриантского стажа — уже крут, уже можешь одобрительно и ободрительно покивать новичку: не спеши, все будет в порядке, сначала съешь свою бочку говна, как мы ели, и только потом — молоко и мед. А элита — конечно же, местные, рожденные в стране, "сабры", или, как их называли в нашей среде, "израильтяне" (слово это выговаривалось как с почтением — "В нашем районе селятся только израильтяне!", так и с презрением — "Ну, какая там у этих израильтян культура."). Недостижимый идеал — израильтянин с европейскими корнями ("белый", ашкеназ14), не вот прям совсем религиозный, нет, но — в кипе, жена в длинной юбке, с покрытой головой, деток куча-мала. Вот поэтому тесть и теща мои спали и видели, как бы выдать младшую свою дочку, Юлину сестру Раю, за израильтянина. Рая была хоть и младше Юли, но уже в том возрасте, когда о замужестве девушки начинает беспокоиться вся семья. Сама же девушка на эту тему не особенно заморачивалась, трудилась в хайтеке, как и сестра, крутила романы с холостяками из своего круга, самостоятельными мужчинами лет тридцати, у которых хватало здравомыслия не связывать себя узами брака. Холостяки сменяли один другого и почему-то всегда оказывались русскоязычными, что повергало Соломона Марковича и его супругу в расстройство, а меня подвигало на сочинение ехидных коротеньких стишков типа:
любила Рая программиста администратора сетей,
любовь была большой и чистой но не женился он на ней.
Или же:
любила Рая инженера и многое брала на веру,
но не женился инженер,
такой вот девушкам пример.
Излишне говорить, что и этих стишков я не показывал никому, потому как и без того надо мной сгущались тучи. Юленька последнее время то и дело рассказывала о знакомых Раи и своих коллегах с работы, и все эти рассказы были примерно такого рода: вот Женя, открыл несколько лет назад свой start-up, а сейчас — делает exit, покупают его фирму американцы за много миллионов долларов… Или — а вот Алекс, работает фрилансером на две фирмы, и обе посылают его в командировку: одна в Германию, другая — в Штаты, и вот он, бедолага, должен срочно выбрать, от какой работы отказаться. И я понимал — это были не просто рассказы, это был как бы один большой упрек: вот, полюбуйся, как устраиваются в жизни настоящие мужчины, а ты, тряпка… А я, на свою голову, начал писать роман.
Стимулом послужила та самая, подобранная на помойке, книга. Перечитывая незамысловатые евангельские истории, на этот раз я видел себя внутри сюжета, кожей ощущал я и душный Кинерет, и прохладу галилейских холмов, и слышалось мне шарканье множества ног по каменным мостовым старого Иерусалима, и какие-то дальние, другие берега вставали на горизонте моего воображения… Великий Город грезился мне, с его садами и колоннами. Дыша новым для себя воздухом, я чувствовал, как паутина древних сюжетов, сплетенная давно почившими и всеми забытыми авторами, обрастает плотью и кровью, приобретает объем трехмерной картинки, и я жадно и торопливо записывал то, что видел. У меня совсем не стало свободного времени: я много читал, одалживая словари и энциклопедии у немногочисленных знакомых, и даже записался в городскую библиотеку, где оказался вполне приличный отдел на русском, изрядно обогащенный, очевидно, интеллигентами эмиграции конца 80х — начала 90х, что привезли с собой полные собрания и побросали их в суете. Я писал по утрам, если работал во вторую смену, писал и по ночам после работы. Моя фигура, сгорбившаяся за шатким обеденным столом, раздражала жену. Однажды, проходя мимо, она пробормотала, как бы сама себе:
— Сначала нужно материальную базу создать, а потом уже.
Я услышал ее слова, но в тот момент они не ранили меня совершенно — ведь я был далеко.
Год 57 AD (от Рождества Христова, согласно Юлианскому календарю)
Год DCCCX (810) a.u.c. (от основания Рима, согласно римскому календарю)
Год 3817 (от сотворения мира, согласно еврейскому календарю)
В мастерской было жарко, пахло нагретым деревом и столярным клеем, мелкая стружка застревала в бороде и все время лезла в рот, набивалась под тунику, и от этого вспотевшее тело немилосердно чесалось, но Йосэф привык не обращать внимание на эти мелкие неудобства своей профессии. Кроме того, сейчас он был крайне сосредоточен: очередная машина механикоса Герона была почти готова. Она выглядела как небольшой ящик, закрепленный на двухколесной тележке. Внутри ящика помещались металлические пруты — оси, передававшие друг другу движение главного вала тележки с помощью зубчатых колесиков-шестеренок, и все это для того, чтобы в тот момент, когда тележка проедет ровно один миллиатрий (для этого было достаточно прокатить ее трижды по главной галерее Мусейона), из нижней части ящика в приемный лоток выпал округлый и гладкий камешек морской гальки. Чтобы измерить действительно большое расстояние, нужно было просто катить тележку по прямой (при этом можно было остановиться и передохнуть — на точности измерения это не сказывалось), а потом подсчитать количество выпавших камешков. Этот способ был намного точнее, чем просто измерять путь в шагах — что, собственно, Йосэф и предложил сделать механикосу, когда тот поделился с ним проектом машины. Вместо ответа Герон поманил Йосэфа пальцем к дверному проему и указал во внутренний двор Мусейона, на аллею, где в тени навеса из живой зелени прогуливались и сидели на каменных скамейках несколько свободных от занятий философов:
— Видишь вон того Наставника, в белой тоге? Тот, что беседует с Главным Смотрителем?
Учитель в тоге был щуплым и невысоким, и едва доставал Главному Смотрителю до плеча.
— Его, кстати, зовут Филон, мы зовем его Филон-Иудей, хотя он и не в восторге от этого прозвища.
— Почему? — спросил Йосэф.
— Потому что он действительно иудей, — усмехнулся Герон, — но не в этом дело. Представь себе, что старина Филон измерил нам длину аллеи в шагах, как ты советуешь, а потом то же самое сделал я. Ты согласен, что длина Филона получится несколько больше?
— Конечно, ведь его шаги короче.
— Именно! Значит, измерять длину в шагах — это неточно. А в исчислении расстояний точность порой важна также, как и в твоем деле. Пахотная земля стоит дорого, из-за нее начинаются воины… Так что результат не должен зависеть от роста Филона или Герона.
И вот теперь Йосэф работал над колесами нового прибора — очень важной его частью, ведь не только от внутреннего механизма, но и от них зависела правильность и равномерность измерения расстояния. Солнце уже скрылось за фронтоном трапезного зала, во дворе легли тени, но было еще рано зажигать лампу. Йосэф проверил крепления колес на оси и равномерность вращения, затем отряхнул стружку с рук и одежды и вышел в галерею. Дверь соседнего помещения была открыта — там механикос Герон обыкновенно спал или работал над свитками: читал или писал что-то свое, но большую часть времени он проводил в какой-либо из принадлежащих ему в Мусейоне мастерских: сам или с несколькими помощниками работал с металлом, стеклом и камнем. Столярная же мастерская вот уже год как стала почти постоянным рабочим местом для Йосэфа. Дерево использовалось во всех механизмах, которые строил Герон, и его плотник без работы не сидел. Нередко они работали вдвоем — механикос должен был сам объяснить и показать Йосэфу, в чем заключался его замысел, ведь задания Герона почти никогда не бывали рутинными и понятными. То, что приходилось Йосэфу делать в Мусейоне, было намного сложнее вытесывания мачты в порту или изготовления какой-нибудь мебели, пусть даже и с замысловатыми узорами и секретными ящичками. Герон придумывал и изготавливал совершенно небывалые вещи, такие, которые работали сами по себе, почти без участия человека. Ничего подобного Йосэф никогда не встречал в своей прошлой жизни в Галилее. Механизмы, с помощью которых корабль ловил силу ветра или менял свой курс, пресс для оливкового масла, приводимый в движение лошадью или ослом, ходящими по кругу — эти предметы были ясны и понятны. Но как сделать так, чтобы двери храма сами открывались перед изумленной толпой верующих? Или чтобы металлическая птичка, сидящая на крышке полированного ящика, своим пением предсказывала будущее? Или театрон, с которого началось знакомство Йосэфа с Героном — как такое вообще возможно? Иногда в глубине души Йосэф полагал, что все-таки здесь не обходится без волшебства, особенно когда Герон показывал ему уже готовые, работающие машины, поначалу не говоря, что к чему: старый мастер не скрывал, что любит произвести впечатление на непосвященных, и в его бороде пряталась улыбка, когда на лице Йосэфа появлялось растерянное выражение при виде очередного "чуда". Но механикос тут же пускался в объяснения — а объяснять он любил и умел — и сразу становилось ясно, что никакого чуда здесь нет (порой Йосэф даже испытывал от этого легкое разочарование), а секрет, как всегда, в силе, с которой земная твердь притягивает к себе все без исключения предметы, в необоримой силе водяного пара, в силе противодействия, которая возникает, когда два предмета соприкасаются друг с другом и тем самым замедляют свое движение… Все это было не так уж и просто понять, порой Герон использовал слова, незнакомые Йосэфу, или, затрудняясь растолковать что-то, просто махал рукой — дескать, оставь, неважно. В любом случае, волшебство находило свое объяснение. Часто, колдуя над непослушным механизмом, Герон бормотал себе в бороду: "Все делается руками человеческими, мой друг, почти что все. А чего сделать нельзя — то можно постичь мыслью".
— Рабби Герон, колеса готовы, хотите взглянуть?
Герон, стоявший за пюпитром, поднял голову от раскрытого перед ним свитка, посмотрел на Йосэфа невидящими глазами, махнул рукой:
— Заходи, садись.
Затем он снова повернулся к свитку и продолжил ловко вырисовывать хвостатые греческие буквы, то и дело со стуком макая каламос в чернильницу. На новом папирусе появилось еще несколько непрерывных строчек, и Герон наконец отложил каламос и с хрустом потянулся — кажется, его урок на сегодня был завершен. Он обернулся и посмотрел на Йосэфа уже осмысленным взглядом.
— Колеса? Нет, друг мой, пожалуй, не сегодня. Утром посмотрим. Солнце уже садится, да и устал я^ — и Герон тяжело опустился в широкое деревянное кресло напротив Йосэфа.
Йосэф понял, что сегодня будет вечер бесед. Нечасто, и почти всегда ближе к вечеру, когда уже не было смысла начинать новую долгую работу, Герон звал его к себе в комнату или приходил сам в мастерскую и там, среди запаха свежей стружки и клея, обсуждал с Йосэфом планы на следующий день, но вскоре эти будничные разговоры переходили в беседу, а точнее — рассказ, потому что, по преимуществу, говорил Герон, Йосэф же больше слушал. Поначалу от Йосэфа требовалось некоторое напряжение, ведь Герон говорил не совсем на том языке, который Йосэф худо-бедно выучил еще дома от галилейских греков, и даже не на том, что звучал в портах и на рынках Александрии. Герон по-особенному произносил некоторые звуки и употреблял множество неизвестных Йосэфу слов, и не только греческих, но и из других языков, которые механикос, кажется, знал неплохо: например, из египетского, или главного языка империи — lingua latina. Переспрашивать каждый раз было неловко, и порой Йосэф понимал не все, что Герон хотел сказать, но тот не обращал внимания — было видно, что старому мастеру просто приятно выговориться перед терпеливым и внимательным слушателем. Йосэф замечал, что Герон мало с кем общался: он редко участвовал в диспутах между философами Мусейона, тратя в основном свое время на преподавание воспитанникам по утрам и на работу в мастерских в оставшиеся часы. Если Герон не был с юношами в аудиториуме или в мастерской с помощниками, его можно было найти в комнате за пюпитром, рядом с низким деревянным столом, заставленным скриниумами, принесенными из хранилищ Мусейона или Храма Сераписа. В каждый скриниум, деревянный округлый бочонок с крышкой, вмещалось несколько свитков — так в Библиотеке хранили "сложные" книги. "Простые" же, состоящие из одного свитка, трактаты, были обернуты в пергаментные или холщовые чехлы. Кроме того, в стенной нише располагалась высокая стойка со свитками, принадлежащими Герону лично: старые, хрупкие от времени трактаты по математике и механике, а также новые папирусы, некоторые больше стандартного размера в 20 листов — это были труды самого Герона: в одни он вносил записи по ходу работы, что-то зачеркивал и вписывал отдельные слова и цифры поверх бегущих строк, исправлял рисунки и схемы, писал на них также и с обратной стороны, тогда как в другие скапы (так Герон называл свои свитки) он писал начисто, никогда не приносил их в мастерские, чтобы не испачкать и не обжечь искрами от костра. Эти скапы содержали окончательные варианты сочинений механикоса, результаты его работ, их он берег особо, почти как рабби Александр в своей небольшой синагоге, куда Йосэф ходил каждый Шаббат, берег свиток Торы. Герона Йосэф с самого начала стал называть "рабби" — "учитель", и тот не возражал. Йосэф с уважением относился ко всем, у кого он мог научиться чему-то, чего не знал ранее.
Вот и сейчас Герон осторожно скатывал свиток с ровными, без помарок, строчками.
— Вот, друг мой, — сказал он, — закончил описание "машины номер 37", автоматические двери в храме Исиды и Осириса. И ведь что интересно: как и многое другое, этот трактат лучше хранить в секрете, и показать его можно только тому механикосу, который заменит меня. А восторженным посетителям храма ни в коем случае не нужно знать, что все дело в давлении пара и противовесах, иначе они перестанут верить в чудо, а значит — понесут свои деньги в другой храм. Но это ничего, — подмигнул он собеседнику, — Для другого храма у меня есть другая машина — вот, пожалуйста… — он порылся в черновых свитках, — Вот она — автомат по продаже святой воды: бросаешь монетку — и тебе выливается порция, успевай только подставлять кувшин.
Герон потер усталые веки испачканными в чернилах пальцами.
— А ведь я не для этого придумывал свои первые машины, — вдруг с горечью сказал он, — Открывающиеся двери — это же для городских ворот, которые могли бы сами впускать утомленных дорогой путников! А механизм, раздающий воду, мог бы напоить на Форуме жаждущих в горячий летний полдень. Но нет, жрецы Исиды и Осириса, а потом и смотрители храма Сераписа наложили на мои работы свои пальцы, унизанные перстнями, и заставили меня молчать… Молчать и продолжать творить для них чудеса. Я пробовал было возмутиться, но мне объяснили, что иначе Мусейон не будет нуждаться в моих услугах. На мое место Наставника всегда найдутся желающие… А это значит — выгонят из этой комнаты, и в трапезный зал пускать не будут^ Я уже не столь молод, мой друг, чтобы начинать все сначала, работать учителем за гроши, бить недорослей линейкой по рукам. А главное — я хочу успеть дописать свои книги. Любой каезар, да продлят боги его дни на этой земле, кто бы он ни был, может вновь прийти сюда и сжечь наши свитки, как это сделал в свое время Гайюс Юлиус, Великий Понтификс. Убить книгу легко. А вот вдохнуть в нее жизнь — дано не каждому.
— У тебя ведь есть и другие машины, рабби, — сказал Йосэф, — Измеритель расстояний почти готов, и метатель стрел.
— Метатель стрел. — Герон нахмурился, — Честно говоря, мне кажется, я и здесь просчитался. Когда я создавал хиробалисту, я думал об обороне Александрии, о защите Мусейона. Сейчас в стране фараонов под крыльями римских орлов мир и покой, но кто знает, что ожидает нас? Но сразу же после успешных испытаний в Мусейоне появился легат Двадцать Второго Легиона и имел долгую беседу со мной. со мной и Главным Смотрителем. Насколько я понял, нас ожидает крупный заказ: господин легат полагает, что хиробалиста сможет прекрасно проявить себя при осаде крепостей. Клянусь всеми подвигами Ираклиса, я не хотел бы оказаться в рядах осажденных, когда римские легионы получат мою машину!
Герон встал, разминая затекшие члены, прошелся по комнате, которую заполнили густые летние сумерки, и принялся зажигать масляную лампу, стоящую на полке. Такие лампы Йосэф видел и раньше, в домах богатых заказчиков, но только здесь, в Мусейоне, он узнал, что это изобретение рабби Герона: эта лампа умела сама, с помощью зубчатого колеса и рейки, выдвигать новый фитиль в зону горения и, таким образом, не гасла очень долго, лишь бы в ней не заканчивалось масло. Зажигая ее, Герон всегда приговаривал — наверное, повторял слова какого-то мужа древности: "И зажегши лампу, не ставят ее под сосуд, но ставят высоко, чтобы светила во всем доме!".
— Я часто размышляю о богах, — сказал он, садясь, — Хотя мои занятия здесь, в Мусейоне — всего лишь ремесло. Я прочел много старых свитков — хвала Серапису, он позаботился о богатстве нашей библиотеки. он и мудрец Димитриус Фалерефс, конечно. Новые труды я тоже читаю — например, нашего друга Филона, помнишь, я тебе показывал его тебе? Он много пишет о божественном начале, о сотворении мира. И признаюсь, в последнее время я стал все больше. — он замолчал, будто подбирая слово, как бывает, когда говорят на неродном языке, — Сомневаться. Да, я сомневаюсь. Потому что когда, к примеру, Архимидис пишет свой труд, — Герон осторожно тронул пальцами один из лежащих на столе свитков — старый, с обтрепанными краями, — он доказывает каждую свою мысль! Все соображения, высказанные им, подтверждаются вычислениями! Но наши знатоки божественного — не таковы. Они свободны от тяжкого бремени необходимости доказательства. Боги повелели, боги создали! Боги явили свою волю! И все это пишется с такой уверенностью, с такой смелостью, будто они лично стояли рядом с титанами, пока мир рождался из хаоса! Но вот в чем штука — в разных книгах написано разное. Мусейон — удивительное место, скажу я тебе. Здесь можно поговорить с любым мудрецом из прошлого — с помощью написанных им свитков, разумеется. Так вот, я говорил со многими — и удивление не покидает меня, друг мой. Египетские жрецы ничего не пишут о царстве Аида и ладье Харона. В Переводе Семидесяти же, в свою очередь, ни слова не сказано о том, что с такой уверенностью утверждают мудрецы Эллады^ Но вот, к примеру, Аристотелис^ это, друг мой, ученый муж древности, он познавал этот мир с помощью размышлений, а не пустых фантазий^ И он был близок к истине — знаешь, почему? Потому что порой он ошибался. Да, великий Аристотелис имел право на ошибку, в отличие от жрецов и пророков. Вот, смотри, — Герон покопался в деревянной коробке, стоявшей на низком столе, и извлек оттуда два округлых камешка, один несколько крупнее другого, — Аристотелис утверждал, что тяжелый камешек будет падать быстрее легкого. Он считал, что физические стихии притягиваются к своему естественному месту — центру земной тверди, и чем стихия тяжелее, тем быстрее она притягивается. Старина Аристотелис ошибся в одном — он не провел опыта. А я, Герон из Мусейона, провел! Смотри!
Герон высоко поднял руку над столом и разжал кулак, отпуская оба камешка одновременно. Оба со стуком упали на столешницу. Честно говоря, как ни вглядывался Йосэф в два темных силуэта, мелькнувших в колеблющемся свете масляной лампы, он не заметил никакой разницы в быстроте их падения.
— Даже сейчас ты видишь, что они падают одновременно, правда? — лукаво усмехнулся Герон, — А я сделал гораздо лучше — я бросал их с верхней галереи Фаросского маяка. И с более низких галерей тоже бросал. И знаешь, что оказалось? Оба камешка летят тем быстрее, чем дольше их путь к земле, но любом случае земли они оба достигают одновременно. Так что дело не в их весе. Едина сила, притягивающая их к земной тверди — едина и быстрота падения.
Герон поболтал камешки в ладони и снова бросил их на стол, будто кубики для игры в кости.
— Уверен, старина Аристотелис не обиделся бы на меня за мои выводы. Устройство мира познается именно так: путем предположений и на основе опыта, без страха признавать собственные ошибки…
Он помолчал.
— У меня есть мечта. Я хотел бы, чтобы Мусейон перестал быть Храмом, храмом Муз, — медленно проговорил Герон, — Богам не нужна математика, механика или оптика, исчисление движения небесных светил. А тому, кто владеет этими ремеслами, не нужны боги. Но вот что я тебе скажу, мой друг. А может быть, все же существует настоящий бог? Бог-Творец? Тот, кто создал все эти законы, которые так тяжело открыть, но которые потом так просто и понятно использовать? Тот, кому, на самом-то деле, не нужны жрецы и храмы? Кто один в этом огромном мире, который он сам же и создал? Может быть, этот бог и есть Серапис? Ведь ему поклонялись очень давно, еще в те времена, когда на месте нашего Великого Города стояла пара рыбацких лачуг. А сегодня в его храм приходит все больше и больше жителей Александрии. А может быть, этот бог — ваш, иудейский бог? Не зря же вы зовете его — Создатель Мира.
Йосэф молчал. Герон снова встал и прошелся по комнате.
— А знаешь, что еще интересно? — обернулся он к сидящему на табурете Йосэфу, — Я вот только сейчас подумал об этом. Я делаю машины для многих храмов в Александрии, и только из Большой Синагоги я никогда не получал ни одного заказа. Интересно, почему?
— Наш Бог — Царь Мира, — сказал Йосэф, — Царь не играет в кости.
Ясон уже успел соскучиться, а отец все не возвращался. Йосэф оставил сына сидеть на широкой скамье около верстака и велел из мастерской ни в коем случае не выходить, чтобы не заблудиться в галереях и залах Мусейона. Мальчик впервые попал на работу к отцу, и то по несчастливому стечению обстоятельств: Мирьям слегла с лихорадкой, а в хедере занятий не было по причине недели праздника Песах. На верстаке перед Ясоном стояло несколько деревянных фигурок, вырезанных для него отцом: колесница, две лошади, всадник, которого можно было усадить на одну из лошадей, и пеший легионер с большим красным щитом, на котором красовалась эмблема Двадцать Второго легиона. Но оба воина уже сразились друг с другом по нескольку раз и теперь лежали навзничь на куче опилок, по всей видимости, убитые, и у Ясона не было ни малейшего желания возвращать их к жизни. В мастерской не было ничего интересного: те же инструменты, что и дома, какие-то непонятные предметы, которые не издавали никаких звуков и не двигались. Зато за приоткрытой дверью светило солнце, шелестели на ветерке кусты, растущие сразу за перилами галереи, и вообще там было много нового и неизведанного. Ясон потерпел еще чуть — чуть, затем встал, подошел к двери и осторожно выглянул. Галерея была пуста. Ступая по теплым каменным плитам пола, Ясон вышел из мастерской и увидел, что соседняя дверь открыта, а в проем видна просторная светлая комната с большим окном, за которым простирается зелень садов царского квартала и дальше, в дымке — море. Ясон заглянул в комнату и убедился, что внутри никого нет. Он увидел большой низкий стол, заваленный свитками, и стойку в стенной нише, также заполненную длинными книгами, завернутыми в пергамент или по-простому, в холст. Столько свитков Ясон не видел даже в хедере, но тут он увидел такое, что тут же забыл про папирусы, зачем-то необходимые хозяину комнаты в таком странном количестве. Слева от двери стояло нечто, высотой чуть больше самого Ясона: что-то вроде бочки, задрапированной белой материей, будто на дородного мужчину одели тогу, а сверху — круглая площадка. На площадке стояла бронзовая фигура Ираклиса — Ясон узнал его по рельефной мускулатуре. В руках у Ираклиса был туго натянутый лук, а целился герой-полубог в дракона, тоже бронзового, обвившегося вокруг дерева. На равном расстоянии между двумя фигурами лежало крупное яблоко. Оно было не бронзовое, а, кажется, настоящее: красный бок, матовый блеск — Ясон буквально ощутил сладкий вкус сока на языке. Еще раз убедившись, что он в комнате один, мальчик привстал на цыпочки, дотянулся до яблока и ловко схватил его. В ту же минуту произошло невероятное: Ираклис, не меняя выражения лица, отпустил тетиву, стрела в мгновение ока поразила дракона, и тот громко зашипел от боли и злобы, будто черный кот из египетского храма. Ясон, не помня себя от страха, отпрыгнул в противоположный угол комнаты, нога его подвернулась, он упал и съежился, в ужасе глядя на Ираклиса, который, казалось, сейчас достанет из колчана новую стрелу, но выстрелит на этот раз уже в него, Ясона. Ираклис, впрочем, стрелять не торопился, зато раздался громкий смех, и комнату заполнил собой громадный мужчина в тунике, который встал над Ясоном, упер руки в бока и принялся его разглядывать. Ясон понял, что совсем пропал, но тут он заметил за спиной у мужчины нахмуренное лицо отца, а мужчина весело спросил:
— Ну как, попробовал яблочко бессмертия?
Тут мальчик заметил, что в руках он по-прежнему крепко сжимает яблоко, и только сейчас почувствовал, что оно какое-то странно тяжелое и холодное, совсем непохожее на настоящее.
— Я так понимаю, ты Ясон? — спросил мужчина, забрал у него яблоко и принялся подбрасывать и ловить его левой рукой.
Ясон утвердительно кивнул, боясь поднять глаза на отца, которого он ослушался.
— А ведь мы с тобой знакомы. Я — Герон, помнишь, ты приходил в мой автоматический театрон на День Сераписа?
Ясон снова кивнул, хотя никакого театрона он не помнил, а вот имя Герон часто слышал от отца, и догадался, что это тот самый рабби, для которого отец мастерит разные интересные штуковины из дерева. Ясон понял, что навряд ли его будут сильно ругать.
— Видишь, друг мой — работает! — обратился Герон к Йосэфу, — Мы и мечтать не могли о таком испытании, — он снова засмеялся и обратился к Ясону, — Испугался, а?
Герон наклонился к Ясону и осторожно поставил его на ноги.
— Нет, — помотал головой Ясон, которому не хотелось признаваться — я просто яблоко хотел…
— Оно несъедобное, малыш, — с сожалением сказал Герон, — я сделал его из гипса, для тяжести, а сверху покрыл воском. Как только ты его поднял, вода внутри автомата пришла в движение, поэтому Ираклис выстрелил, а дракон зашипел. Славная игрушка, верно? — Он достал финик из глиняной миски, стоявшей на столе, и протянул Ясону.
— Вот, держи, — сказал он и повернулся к Йосэфу, — Кстати, друг мой. Это хорошо, что вы оба здесь. Есть разговор. Садись.
Их, как обычно, разделял стол, в беспорядке на котором никто, кроме Герона, разобраться не мог, даже если бы и захотел. Йосэф сидел, поглаживая по голове стоящего рядом Ясона — мальчик окончательно убедился, что отец на него не сердится, и с удовольствием занимался фиником.
— Наступают трудные времена, мой друг, — медленно говорил Герон, глядя поверх головы Йосэфа в окно, — На Мусейон выделяют все меньше и меньше средств. Династия Птолемаос стала седой историей, и похоже, что та же участь постигнет и всех нас. Ныне Александрия — задворки огромной империи. Впрочем, если уж выпало родиться в империи, то жить у моря, в глухой провинции — не худшая судьба для мыслящего мужа, верно? Так вот, Главный Смотритель сообщил, что мне придется сократить свои работы. Материалы и помощники обходятся слишком дорого… Я не смогу платить тебе столько, сколько платил раньше, — Герон хлопнул по столу твердой ладонью и посмотрел прямо на Йосэфа, — И мне будет жаль, если ты уйдешь, но я пойму тебя. Ты отвечаешь за жену и сына.
— Мне тоже очень жаль, рабби, — медленно проговорил Йосэф, — но у меня действительно нет выбора. Я понимал, что все к этому идет. Работать с тобой гораздо интереснее, чем в порту, но там сейчас много заказов. Я уже поговорил кое с кем, так что.
— Подожди, — Герон поднял ладонь, — У меня есть одно предложение. Мне все же хотелось бы, чтобы иногда ты работал у меня, и вознаграждение, хоть и скромное, ты получишь. Но не только. Я могу устроить Ясона в Мусейон, воспитанником. Когда-то здесь учились только юноши из семьи Птолемаос, но сейчас каждый, у кого достаточно средств и желания дать сыновьям хорошее образование, посылает их к нам. Я уговорю Главного Смотрителя, он не откажет мне в такой малости. Я сам буду учить Ясона, и не возьму за это платы. Подумай об этом, Йосэф. Тот, кто проведет второе семилетие жизни в этих стенах, будет обладать богатством большим, чем даже сокровища фараонов. Это богатство не подвержено ржавчине, и воры не украдут его. Это знания, друг мой. Тому, кто владеет знаниями, открыто будущее и доступно прошлое. Что скажешь?
Йосэф задумался. Если бы они остались жить в Галилее, судьба Ясона была бы более-менее определена: он бы проучился несколько лет у рабби вместе с другими мальчиками-ровесниками, научился бы чтению Торы и письму, а потом помогал бы отцу в плотницком деле. Всевышний не дал Йосэфу других детей, кроме Ясона, и потому он, перворожденный сын, наследовал бы Йосэфу во всем. Но теперь. Йосэф знал, что в Александрии учились не только Торе, но и другим премудростям этого мира, а воспитанники Мусейона слушали уроки самых знаменитых мужей города и читали книги, написанные в глубокой древности. Иногда Йосэф думал, что и его смышленый сынишка, знающий здешний язык не хуже самого рабби Герона, мог бы учиться вместе с теми, кто не удостаивал и взглядом помощника их учителя — механикоса. Но плотник понимал, что это пустые мысли. И вот теперь оказывается, что такая возможность есть, и все зависит от его отцовского слова. Допустимо ли для Еошуа бен-Йосэфа из дома самого царя Давида учиться среди гоев? Не будет ли это чуждой работой, поклонением идолам? А в здешней трапезной, конечно же, бывает мясо животных, запрещенных Законом, и никто не разделяет молочное и мясное… Но зато Ясон станет ученым человеком, сможет занять важную должность, ему не нужно будет всю жизнь трудиться в душной мастерской.
Герон ждал ответа, и Йосэф чувствовал на себе его тяжелый взгляд. Он выпрямился на своем табурете и поднял глаза на механикоса.
— Благодарю тебя, рабби. Это большая честь для нашей семьи. Уверен, Ясон будет хорошим воспитанником.
Герон одобрительно покачал головой и посмотрел на Ясона.
— А ты, малыш, хочешь учиться здесь, в Мусейоне? — спросил он.
Ясон наклонил кудрявую голову и испытующе взглянул на механикоса.
— А у тебя тут еще финики есть?
— Конечно, — улыбнулся Герон, — держи.
— Тогда хочу.
По дороге домой Ясон думал о том, что он должен как можно скорее рассказать матери про удивительного Ираклиса, стреляющего в дракона, и когда она услышит про это чудо, которое он видел сегодня, ее лихорадка, несомненно, пройдет.