Глава 3

Государство Израиль, наши дни

Как ни странно, до этого жизненного этапа писателем я не был. Филолог — это мастер, но не в булгаковском смысле, а в сугубо прикладном. Мне приходилось работать и корректором, и редактором, я непосредственно участвовал в рождении книги, но надеть на себя ярмо автора — это мне в голову как-то не приходило. Наверное, не чувствовал себя достойным. Или — достаточно квалифицированным. А на самом деле — наверное, просто не было нужды. Уже потом я понял, что писатель — это не та профессия, которую выбирают, а та, что выбирает тебя сама. Да и не профессия это, а — образ жизни. Особое устройство зрения, вроде как фасеточный глаз мухи. Или как у рыбы, что смотрит сразу в обе стороны. А еще точнее — это род психического расстройства. Замысел — как раздвоение личности, он разрывает тебя, если не перенести его на бумагу. Будит ночью, вмешивается в дневные занятия. Но началось все с мелочи — "когда б вы знали, из какого сора"… Как и все гуманитарии,

в юности я пописывал стишата, мнил себя поэтом. Потом это прошло, но навык остался. И вот, трудясь в "Рабсиле", занимаясь по большей части уборкой, я принялся повторять строчки классиков, что помнил наизусть — про себя, чтобы не так противен был окружающий мир_ а потом вдруг и сам стал, как в старые добрые времена, плести рифмы, и выходило у меня что-то желчное, саркастическое…

Я работаю в говне,

Платят здесь неплохо мне,

Мне не нравится одно —

Мне не нравится — говно!!

Мой начальник приходил,

Очень он меня хвалил,

Он сказал, что нужно мне

Больше пребывать — в говне!!

Мимо девушки идут,

Крутят попой там и тут

Я пошел бы с ними, но —

На лице моем — ГОВНО!!11

Я это даже не записывал — зачем? Кому это можно было показывать? Супруге? Увы, я понимал, что мой сарказм понимания не встретит, ибо юленькины дела шли много лучше моих. Это вообще само по себе было новое ощущение: раньше ведь у нас с ней была наша жизнь, а здесь, под небом голубым — вдруг стали по раздельности, ее и моя. У меня — понятно что, а у нее — курсы языка, потом несколько месяцев обучения программированию в каком-то колледже и сразу — работа по новой специальности, да с такой зарплатой, что дух захватывало. Хайтек на подъеме! — говорили вокруг. Самое главное сейчас — бизнес дотком! (Убейте меня, не знаю, что такое дотком, и даже чтение пухлых пятничных газет на русском не спасало — такие мелочи авторы не разъясняли, просто лихо отщелкивали термины, и все всё понимали, и ныряли в хайтек обетованный, чтобы вынырнуть где-нибудь в Штатах — релокейшн! Или в какой-то совсем невероятной Японии — командировка! И только лохи вроде меня плелись каждое воскресенье на постылую работу.). А с зарплатой юленькиной вообще смешно вышло. Счет-то у нас общий был, репатриантский, вот я и увидел в распечатке изрядную сумму, и порадовался за нее, что не обманули, и пошутил — мол, я с тобой дружу, раз такие дела! А она мне: а я, говорит, ни с кем не дружу! Я-то за ответную шутку принял, а потом оказалось — нет, серьезно все. Следующую ее зарплату я уже не увидел — оказалась, супруга моя открыла себе отдельный счет. Объяснять особо ничего не стала — не парься, Орлов, сказала, так удобнее. Ну, раз так…

А потом я начал писать рассказы. Я погружался в прошлое — не потому, что оно было такое чудесное и мне хотелось бы снова туда попасть, нет, просто. тот мир был знаком и понятен, у него было начало и мне, автору, было известно, чем он закончится. И я рисовал картинки оттуда, из холодных девяностых: например, про парнишку, который хочет продать иностранцам свою коллекцию советских юбилейных рублей, как он идет на Арбат и высматривает в толпе пару американцев, как идет вслед за ними и мечтает, что вот сейчас, они выйдут с арбатской толкучки, пойдут к метро — а он тут и подкатит к ним, вдали от арбатской шпаны и ментов, и на своем неплохом английском предложит им купить за сотню долларов свое сокровище. и как он потратит деньги, как купит подарки родителям. А на выходе с Арбата американцы садятся в припаркованную иномарку и уезжают. Или вот, лирический рассказ про студента, приехавшего откуда-то из провинции, который подрабатывает в ночном ларьке и живет в общаге, и влюбляется в одну девушку, которая часто покупает у него сигареты, начинает заговаривать с ней, она отвечает ему. И вот однажды он, набравшись смелости, приглашает ее на свидание, а она, с сожалением глядя на него, озвучивает свои тарифы: сколько в час, а сколько — на всю ночь. и, разумеется, цены в свободно конвертируемой валюте. Это были рассказы без особого сюжета, в них почти ничего не происходило, только простые и банальные вещи, из которых и состоит наша жизнь. Но я старался передать атмосферу тех лет в сломавшейся стране с ее запахом курева на морозе, обедневшими неухоженными городами, растерянными людьми, ищущими тепла. Стихи тоже писались, и не только пошловатые:

День шестой. Светает. Из своих дверей

Сонно вылезает эмигрант-еврей.

Подработать, если будет добр Бог, Он идет, невесел, мимо синагог.

В синагогах лампы и шаббат шалом.

Тень от эмигранта скрылась за углом.

Утром помолиться — лучше дела нет…

А тебе — трудиться, вот такой Завет.

Подметать дорогу, подстригать кусты…

Подожди немного, отдохнешь и ты.

Однажды я шел на работу ранним утром — послан был убирать центр отдыха, что-то вроде спортивной базы с бассейном, и явиться нужно было аж к шести утра, благо, оказалось место недалеко от дома, и шел я прохладными, не проснувшимися еще улицами. На углу пустыря (сухая коричневая земля, пыльные колючки, незаконно сваленная куча мусора) стояла ешива — религиозное учебное заведение для мальчиков. За забором, затянутым голубой пластиковой тканью, виднелось массивное здание синагоги и вагончики, в которых жили ученики. У заднего, технического выхода, рядом с зелеными мусорными баками, я увидел несколько книг, брошенных прямо на землю — в глаза бросилась кириллица на обложках, и я замедлил шаг. Толстой, томик рассказов Чехова. и в мягкой дешевой обложке — Библия… Я наклонился, чтобы прочесть мелкий шрифт — просто не верил своим глазам. Ах, ну конечно: Ветхий и Новый Завет. Теперь все стало более-менее понятно. Семья репатриантов отправила сынишку учиться — не устояли перед выгодными условиями (рекламой школы "Возвращайтесь!" были забиты все газеты и оба радиоканала на русском. Возвращайтесь к вере, в смысле). Полный казенный кошт, минимальная плата, и, как уверяют — прекрасное образование! А немного традиций помешать не может — мы же все, в конце концов, евреи. Вот и снарядили отпрыска сообразно своим интеллигентским представлениям: как же без книжки под мышкой, без томика полюбившейся с детских лет классики? Ну и по специальности, понятное дело, а

Библия — она и есть Библия, и какая разница, сколько их там, этих заветов. Разница, увы, была: рука ученого раввина не пощадила неподходящую литературу. Надеюсь, юношу несильно ругали — не виноват же он, что у него дураки-родители… Я подобрал Библию и на досуге начал читать, причем с конца — с того Завета, который в окружающей меня реальности был, что называется, le mauvais ton12. Да и не читать, конечно, а перечитывать — невозможно было вырасти в парадигме русской культуры и не ознакомиться с базовыми христианскими концепциями, тем более что еще совсем недавно интересоваться этой тематикой, как и еврейским вопросом, было как бы запрещено, а значит — привлекательно для юных душ. Ну а когда открылись шлюзы — пытливому разуму стало доступно все, от Торы (в России ее стыдливо называли Еврейская Библия) до Бхагават Гиты. На исторической же Родине, по крайней мере, в ее русскоязычном сегменте, где я, волею обстоятельств, и пребывал по большей части, никакими "тремя религиями" и не пахло. Синонимичность понятий "еврей" и "иудей" даже не обсуждалась. К традициям (религиозность пряталась именно за этим эвфемизмом) было принято относится с уважением. На людей, ведущих религиозный образ жизни и потому выделяющихся одеждой, поведением и одухотворенным выражением лиц, следовало смотреть снизу вверх и к их мнению всячески прислушиваться. Быть же неевреем было точно так же неловко, как быть евреем среди русских в России. То есть, конечно, все зависело от окружения, и ежели люди рядом с тобой культурные, то жидом, разумеется, обзывать не станут, но. поглядывать, если что, будут косо, а то и пошутят когда, анекдотец расскажут с душком и будут смотреть пытливо, как отреагируешь: засмеешься вместе со всеми или нет. Здесь было по сути то же самое, только наоборот: ну, ты ж не гой какой-нибудь, сказал мне как-то коллега по уборке. И пышным цветом, будто удушливые цветы на кустах жасмина по весне, распустилось национальное самосознание в юленькиной семье. Мы бывали званы на Шаббат (то есть ужин вечером в пятницу) почти каждую неделю, и надобно было видеть Соломона Марковича, важно совершающего кидуш13 (иврита он не знал, и молитва была напечатана русскими буквами на листочке — подсунули добрые хабадники). В московской жизни, в миру, тестя звали, конечно, Семеном Михайловичем, никакой кипы он не носил и в синагогу не хаживал — за это можно было во времена оные и партбилет на стол положить. Но на родине предков — дело другое. Тесть и теща частенько пускались в ностальгические воспоминания о своем приезде — дескать, прилетели мы как раз на Песах (они выговаривали — Пэйсах, с идишским произношением, хотя идишем не владели так же, как и ивритом), и так переживали, что магазины уже закрыты и мацу не купить! Слава Б-гу (а вот этот оборот следовало произносить на святом языке: барух а-шем, и ведь произносили!), хабадники выручили. Я вежливо выслушивал все эти знакомые уже истории, а сам думал про поколение их родителей, а для меня — дедушек и бабушек — парней и девушек, вырвавшихся из черты оседлости и покорявших столицы рухнувшей империи ("черноголовые понаехали!" — так шептались про них коренные, но именно шептались, в двадцатые за антисемитизм можно было и под высшую степень социальной защиты угодить), с головой нырнувших в светскую жизнь, оказавшейся, впрочем, советской. А потом была война, ставшая для кого-то Холокостом, а потом был липкий страх сорок девятого, когда готовились к депортации и чуть ли не к публичным казням на Красной площади — но пронесло… И вот — дома, в своей стране… По крайней мере, таков был общий, официальный настрой — и не моги назвать себя или сотоварища эмигрантом, ни-ни! Это во всякие там америки, или, не дай Б-г, германии — эмигрантами едут, в чужом углу черствую корку жевать! А мы — возвращаемся, репатриируемся! Конечно, все это грело душу и ласкало эго, но очень быстро приходило понимание своего незавидного места в иерархии этого чудом выстроенного в пустыне национального дома. Нет, были и те, кто стоял еще ниже: арабы — фи, ну это вообще. Потом — всякие неевреи: члены семей (от формулировки "смешанный брак" никто не вздрагивал — ну что вы, никаких ассоциаций с расовыми теориями и нацистами, это — не здесь, это — на уроке о Холокосте), "русские тещи" и прочие. Ну а выше — там был много кто. На год больше репатриантского стажа — уже крут, уже можешь одобрительно и ободрительно покивать новичку: не спеши, все будет в порядке, сначала съешь свою бочку говна, как мы ели, и только потом — молоко и мед. А элита — конечно же, местные, рожденные в стране, "сабры", или, как их называли в нашей среде, "израильтяне" (слово это выговаривалось как с почтением — "В нашем районе селятся только израильтяне!", так и с презрением — "Ну, какая там у этих израильтян культура."). Недостижимый идеал — израильтянин с европейскими корнями ("белый", ашкеназ14), не вот прям совсем религиозный, нет, но — в кипе, жена в длинной юбке, с покрытой головой, деток куча-мала. Вот поэтому тесть и теща мои спали и видели, как бы выдать младшую свою дочку, Юлину сестру Раю, за израильтянина. Рая была хоть и младше Юли, но уже в том возрасте, когда о замужестве девушки начинает беспокоиться вся семья. Сама же девушка на эту тему не особенно заморачивалась, трудилась в хайтеке, как и сестра, крутила романы с холостяками из своего круга, самостоятельными мужчинами лет тридцати, у которых хватало здравомыслия не связывать себя узами брака. Холостяки сменяли один другого и почему-то всегда оказывались русскоязычными, что повергало Соломона Марковича и его супругу в расстройство, а меня подвигало на сочинение ехидных коротеньких стишков типа:

любила Рая программиста администратора сетей,

любовь была большой и чистой но не женился он на ней.

Или же:

любила Рая инженера и многое брала на веру,

но не женился инженер,

такой вот девушкам пример.

Излишне говорить, что и этих стишков я не показывал никому, потому как и без того надо мной сгущались тучи. Юленька последнее время то и дело рассказывала о знакомых Раи и своих коллегах с работы, и все эти рассказы были примерно такого рода: вот Женя, открыл несколько лет назад свой start-up, а сейчас — делает exit, покупают его фирму американцы за много миллионов долларов… Или — а вот Алекс, работает фрилансером на две фирмы, и обе посылают его в командировку: одна в Германию, другая — в Штаты, и вот он, бедолага, должен срочно выбрать, от какой работы отказаться. И я понимал — это были не просто рассказы, это был как бы один большой упрек: вот, полюбуйся, как устраиваются в жизни настоящие мужчины, а ты, тряпка… А я, на свою голову, начал писать роман.

Стимулом послужила та самая, подобранная на помойке, книга. Перечитывая незамысловатые евангельские истории, на этот раз я видел себя внутри сюжета, кожей ощущал я и душный Кинерет, и прохладу галилейских холмов, и слышалось мне шарканье множества ног по каменным мостовым старого Иерусалима, и какие-то дальние, другие берега вставали на горизонте моего воображения… Великий Город грезился мне, с его садами и колоннами. Дыша новым для себя воздухом, я чувствовал, как паутина древних сюжетов, сплетенная давно почившими и всеми забытыми авторами, обрастает плотью и кровью, приобретает объем трехмерной картинки, и я жадно и торопливо записывал то, что видел. У меня совсем не стало свободного времени: я много читал, одалживая словари и энциклопедии у немногочисленных знакомых, и даже записался в городскую библиотеку, где оказался вполне приличный отдел на русском, изрядно обогащенный, очевидно, интеллигентами эмиграции конца 80х — начала 90х, что привезли с собой полные собрания и побросали их в суете. Я писал по утрам, если работал во вторую смену, писал и по ночам после работы. Моя фигура, сгорбившаяся за шатким обеденным столом, раздражала жену. Однажды, проходя мимо, она пробормотала, как бы сама себе:

— Сначала нужно материальную базу создать, а потом уже.

Я услышал ее слова, но в тот момент они не ранили меня совершенно — ведь я был далеко.

Римская империя, Египет, город Александрия

Год 57 AD (от Рождества Христова, согласно Юлианскому календарю)

Год DCCCX (810) a.u.c. (от основания Рима, согласно римскому календарю)

Год 3817 (от сотворения мира, согласно еврейскому календарю)

В мастерской было жарко, пахло нагретым деревом и столярным клеем, мелкая стружка застревала в бороде и все время лезла в рот, набивалась под тунику, и от этого вспотевшее тело немилосердно чесалось, но Йосэф привык не обращать внимание на эти мелкие неудобства своей профессии. Кроме того, сейчас он был крайне сосредоточен: очередная машина механикоса Герона была почти готова. Она выглядела как небольшой ящик, закрепленный на двухколесной тележке. Внутри ящика помещались металлические пруты — оси, передававшие друг другу движение главного вала тележки с помощью зубчатых колесиков-шестеренок, и все это для того, чтобы в тот момент, когда тележка проедет ровно один миллиатрий (для этого было достаточно прокатить ее трижды по главной галерее Мусейона), из нижней части ящика в приемный лоток выпал округлый и гладкий камешек морской гальки. Чтобы измерить действительно большое расстояние, нужно было просто катить тележку по прямой (при этом можно было остановиться и передохнуть — на точности измерения это не сказывалось), а потом подсчитать количество выпавших камешков. Этот способ был намного точнее, чем просто измерять путь в шагах — что, собственно, Йосэф и предложил сделать механикосу, когда тот поделился с ним проектом машины. Вместо ответа Герон поманил Йосэфа пальцем к дверному проему и указал во внутренний двор Мусейона, на аллею, где в тени навеса из живой зелени прогуливались и сидели на каменных скамейках несколько свободных от занятий философов:

— Видишь вон того Наставника, в белой тоге? Тот, что беседует с Главным Смотрителем?

Учитель в тоге был щуплым и невысоким, и едва доставал Главному Смотрителю до плеча.

— Его, кстати, зовут Филон, мы зовем его Филон-Иудей, хотя он и не в восторге от этого прозвища.

— Почему? — спросил Йосэф.

— Потому что он действительно иудей, — усмехнулся Герон, — но не в этом дело. Представь себе, что старина Филон измерил нам длину аллеи в шагах, как ты советуешь, а потом то же самое сделал я. Ты согласен, что длина Филона получится несколько больше?

— Конечно, ведь его шаги короче.

— Именно! Значит, измерять длину в шагах — это неточно. А в исчислении расстояний точность порой важна также, как и в твоем деле. Пахотная земля стоит дорого, из-за нее начинаются воины… Так что результат не должен зависеть от роста Филона или Герона.

И вот теперь Йосэф работал над колесами нового прибора — очень важной его частью, ведь не только от внутреннего механизма, но и от них зависела правильность и равномерность измерения расстояния. Солнце уже скрылось за фронтоном трапезного зала, во дворе легли тени, но было еще рано зажигать лампу. Йосэф проверил крепления колес на оси и равномерность вращения, затем отряхнул стружку с рук и одежды и вышел в галерею. Дверь соседнего помещения была открыта — там механикос Герон обыкновенно спал или работал над свитками: читал или писал что-то свое, но большую часть времени он проводил в какой-либо из принадлежащих ему в Мусейоне мастерских: сам или с несколькими помощниками работал с металлом, стеклом и камнем. Столярная же мастерская вот уже год как стала почти постоянным рабочим местом для Йосэфа. Дерево использовалось во всех механизмах, которые строил Герон, и его плотник без работы не сидел. Нередко они работали вдвоем — механикос должен был сам объяснить и показать Йосэфу, в чем заключался его замысел, ведь задания Герона почти никогда не бывали рутинными и понятными. То, что приходилось Йосэфу делать в Мусейоне, было намного сложнее вытесывания мачты в порту или изготовления какой-нибудь мебели, пусть даже и с замысловатыми узорами и секретными ящичками. Герон придумывал и изготавливал совершенно небывалые вещи, такие, которые работали сами по себе, почти без участия человека. Ничего подобного Йосэф никогда не встречал в своей прошлой жизни в Галилее. Механизмы, с помощью которых корабль ловил силу ветра или менял свой курс, пресс для оливкового масла, приводимый в движение лошадью или ослом, ходящими по кругу — эти предметы были ясны и понятны. Но как сделать так, чтобы двери храма сами открывались перед изумленной толпой верующих? Или чтобы металлическая птичка, сидящая на крышке полированного ящика, своим пением предсказывала будущее? Или театрон, с которого началось знакомство Йосэфа с Героном — как такое вообще возможно? Иногда в глубине души Йосэф полагал, что все-таки здесь не обходится без волшебства, особенно когда Герон показывал ему уже готовые, работающие машины, поначалу не говоря, что к чему: старый мастер не скрывал, что любит произвести впечатление на непосвященных, и в его бороде пряталась улыбка, когда на лице Йосэфа появлялось растерянное выражение при виде очередного "чуда". Но механикос тут же пускался в объяснения — а объяснять он любил и умел — и сразу становилось ясно, что никакого чуда здесь нет (порой Йосэф даже испытывал от этого легкое разочарование), а секрет, как всегда, в силе, с которой земная твердь притягивает к себе все без исключения предметы, в необоримой силе водяного пара, в силе противодействия, которая возникает, когда два предмета соприкасаются друг с другом и тем самым замедляют свое движение… Все это было не так уж и просто понять, порой Герон использовал слова, незнакомые Йосэфу, или, затрудняясь растолковать что-то, просто махал рукой — дескать, оставь, неважно. В любом случае, волшебство находило свое объяснение. Часто, колдуя над непослушным механизмом, Герон бормотал себе в бороду: "Все делается руками человеческими, мой друг, почти что все. А чего сделать нельзя — то можно постичь мыслью".

— Рабби Герон, колеса готовы, хотите взглянуть?

Герон, стоявший за пюпитром, поднял голову от раскрытого перед ним свитка, посмотрел на Йосэфа невидящими глазами, махнул рукой:

— Заходи, садись.

Затем он снова повернулся к свитку и продолжил ловко вырисовывать хвостатые греческие буквы, то и дело со стуком макая каламос в чернильницу. На новом папирусе появилось еще несколько непрерывных строчек, и Герон наконец отложил каламос и с хрустом потянулся — кажется, его урок на сегодня был завершен. Он обернулся и посмотрел на Йосэфа уже осмысленным взглядом.

— Колеса? Нет, друг мой, пожалуй, не сегодня. Утром посмотрим. Солнце уже садится, да и устал я^ — и Герон тяжело опустился в широкое деревянное кресло напротив Йосэфа.

Йосэф понял, что сегодня будет вечер бесед. Нечасто, и почти всегда ближе к вечеру, когда уже не было смысла начинать новую долгую работу, Герон звал его к себе в комнату или приходил сам в мастерскую и там, среди запаха свежей стружки и клея, обсуждал с Йосэфом планы на следующий день, но вскоре эти будничные разговоры переходили в беседу, а точнее — рассказ, потому что, по преимуществу, говорил Герон, Йосэф же больше слушал. Поначалу от Йосэфа требовалось некоторое напряжение, ведь Герон говорил не совсем на том языке, который Йосэф худо-бедно выучил еще дома от галилейских греков, и даже не на том, что звучал в портах и на рынках Александрии. Герон по-особенному произносил некоторые звуки и употреблял множество неизвестных Йосэфу слов, и не только греческих, но и из других языков, которые механикос, кажется, знал неплохо: например, из египетского, или главного языка империи — lingua latina. Переспрашивать каждый раз было неловко, и порой Йосэф понимал не все, что Герон хотел сказать, но тот не обращал внимания — было видно, что старому мастеру просто приятно выговориться перед терпеливым и внимательным слушателем. Йосэф замечал, что Герон мало с кем общался: он редко участвовал в диспутах между философами Мусейона, тратя в основном свое время на преподавание воспитанникам по утрам и на работу в мастерских в оставшиеся часы. Если Герон не был с юношами в аудиториуме или в мастерской с помощниками, его можно было найти в комнате за пюпитром, рядом с низким деревянным столом, заставленным скриниумами, принесенными из хранилищ Мусейона или Храма Сераписа. В каждый скриниум, деревянный округлый бочонок с крышкой, вмещалось несколько свитков — так в Библиотеке хранили "сложные" книги. "Простые" же, состоящие из одного свитка, трактаты, были обернуты в пергаментные или холщовые чехлы. Кроме того, в стенной нише располагалась высокая стойка со свитками, принадлежащими Герону лично: старые, хрупкие от времени трактаты по математике и механике, а также новые папирусы, некоторые больше стандартного размера в 20 листов — это были труды самого Герона: в одни он вносил записи по ходу работы, что-то зачеркивал и вписывал отдельные слова и цифры поверх бегущих строк, исправлял рисунки и схемы, писал на них также и с обратной стороны, тогда как в другие скапы (так Герон называл свои свитки) он писал начисто, никогда не приносил их в мастерские, чтобы не испачкать и не обжечь искрами от костра. Эти скапы содержали окончательные варианты сочинений механикоса, результаты его работ, их он берег особо, почти как рабби Александр в своей небольшой синагоге, куда Йосэф ходил каждый Шаббат, берег свиток Торы. Герона Йосэф с самого начала стал называть "рабби" — "учитель", и тот не возражал. Йосэф с уважением относился ко всем, у кого он мог научиться чему-то, чего не знал ранее.

Вот и сейчас Герон осторожно скатывал свиток с ровными, без помарок, строчками.

— Вот, друг мой, — сказал он, — закончил описание "машины номер 37", автоматические двери в храме Исиды и Осириса. И ведь что интересно: как и многое другое, этот трактат лучше хранить в секрете, и показать его можно только тому механикосу, который заменит меня. А восторженным посетителям храма ни в коем случае не нужно знать, что все дело в давлении пара и противовесах, иначе они перестанут верить в чудо, а значит — понесут свои деньги в другой храм. Но это ничего, — подмигнул он собеседнику, — Для другого храма у меня есть другая машина — вот, пожалуйста… — он порылся в черновых свитках, — Вот она — автомат по продаже святой воды: бросаешь монетку — и тебе выливается порция, успевай только подставлять кувшин.

Герон потер усталые веки испачканными в чернилах пальцами.

— А ведь я не для этого придумывал свои первые машины, — вдруг с горечью сказал он, — Открывающиеся двери — это же для городских ворот, которые могли бы сами впускать утомленных дорогой путников! А механизм, раздающий воду, мог бы напоить на Форуме жаждущих в горячий летний полдень. Но нет, жрецы Исиды и Осириса, а потом и смотрители храма Сераписа наложили на мои работы свои пальцы, унизанные перстнями, и заставили меня молчать… Молчать и продолжать творить для них чудеса. Я пробовал было возмутиться, но мне объяснили, что иначе Мусейон не будет нуждаться в моих услугах. На мое место Наставника всегда найдутся желающие… А это значит — выгонят из этой комнаты, и в трапезный зал пускать не будут^ Я уже не столь молод, мой друг, чтобы начинать все сначала, работать учителем за гроши, бить недорослей линейкой по рукам. А главное — я хочу успеть дописать свои книги. Любой каезар, да продлят боги его дни на этой земле, кто бы он ни был, может вновь прийти сюда и сжечь наши свитки, как это сделал в свое время Гайюс Юлиус, Великий Понтификс. Убить книгу легко. А вот вдохнуть в нее жизнь — дано не каждому.

— У тебя ведь есть и другие машины, рабби, — сказал Йосэф, — Измеритель расстояний почти готов, и метатель стрел.

— Метатель стрел. — Герон нахмурился, — Честно говоря, мне кажется, я и здесь просчитался. Когда я создавал хиробалисту, я думал об обороне Александрии, о защите Мусейона. Сейчас в стране фараонов под крыльями римских орлов мир и покой, но кто знает, что ожидает нас? Но сразу же после успешных испытаний в Мусейоне появился легат Двадцать Второго Легиона и имел долгую беседу со мной. со мной и Главным Смотрителем. Насколько я понял, нас ожидает крупный заказ: господин легат полагает, что хиробалиста сможет прекрасно проявить себя при осаде крепостей. Клянусь всеми подвигами Ираклиса, я не хотел бы оказаться в рядах осажденных, когда римские легионы получат мою машину!

Герон встал, разминая затекшие члены, прошелся по комнате, которую заполнили густые летние сумерки, и принялся зажигать масляную лампу, стоящую на полке. Такие лампы Йосэф видел и раньше, в домах богатых заказчиков, но только здесь, в Мусейоне, он узнал, что это изобретение рабби Герона: эта лампа умела сама, с помощью зубчатого колеса и рейки, выдвигать новый фитиль в зону горения и, таким образом, не гасла очень долго, лишь бы в ней не заканчивалось масло. Зажигая ее, Герон всегда приговаривал — наверное, повторял слова какого-то мужа древности: "И зажегши лампу, не ставят ее под сосуд, но ставят высоко, чтобы светила во всем доме!".

— Я часто размышляю о богах, — сказал он, садясь, — Хотя мои занятия здесь, в Мусейоне — всего лишь ремесло. Я прочел много старых свитков — хвала Серапису, он позаботился о богатстве нашей библиотеки. он и мудрец Димитриус Фалерефс, конечно. Новые труды я тоже читаю — например, нашего друга Филона, помнишь, я тебе показывал его тебе? Он много пишет о божественном начале, о сотворении мира. И признаюсь, в последнее время я стал все больше. — он замолчал, будто подбирая слово, как бывает, когда говорят на неродном языке, — Сомневаться. Да, я сомневаюсь. Потому что когда, к примеру, Архимидис пишет свой труд, — Герон осторожно тронул пальцами один из лежащих на столе свитков — старый, с обтрепанными краями, — он доказывает каждую свою мысль! Все соображения, высказанные им, подтверждаются вычислениями! Но наши знатоки божественного — не таковы. Они свободны от тяжкого бремени необходимости доказательства. Боги повелели, боги создали! Боги явили свою волю! И все это пишется с такой уверенностью, с такой смелостью, будто они лично стояли рядом с титанами, пока мир рождался из хаоса! Но вот в чем штука — в разных книгах написано разное. Мусейон — удивительное место, скажу я тебе. Здесь можно поговорить с любым мудрецом из прошлого — с помощью написанных им свитков, разумеется. Так вот, я говорил со многими — и удивление не покидает меня, друг мой. Египетские жрецы ничего не пишут о царстве Аида и ладье Харона. В Переводе Семидесяти же, в свою очередь, ни слова не сказано о том, что с такой уверенностью утверждают мудрецы Эллады^ Но вот, к примеру, Аристотелис^ это, друг мой, ученый муж древности, он познавал этот мир с помощью размышлений, а не пустых фантазий^ И он был близок к истине — знаешь, почему? Потому что порой он ошибался. Да, великий Аристотелис имел право на ошибку, в отличие от жрецов и пророков. Вот, смотри, — Герон покопался в деревянной коробке, стоявшей на низком столе, и извлек оттуда два округлых камешка, один несколько крупнее другого, — Аристотелис утверждал, что тяжелый камешек будет падать быстрее легкого. Он считал, что физические стихии притягиваются к своему естественному месту — центру земной тверди, и чем стихия тяжелее, тем быстрее она притягивается. Старина Аристотелис ошибся в одном — он не провел опыта. А я, Герон из Мусейона, провел! Смотри!

Герон высоко поднял руку над столом и разжал кулак, отпуская оба камешка одновременно. Оба со стуком упали на столешницу. Честно говоря, как ни вглядывался Йосэф в два темных силуэта, мелькнувших в колеблющемся свете масляной лампы, он не заметил никакой разницы в быстроте их падения.

— Даже сейчас ты видишь, что они падают одновременно, правда? — лукаво усмехнулся Герон, — А я сделал гораздо лучше — я бросал их с верхней галереи Фаросского маяка. И с более низких галерей тоже бросал. И знаешь, что оказалось? Оба камешка летят тем быстрее, чем дольше их путь к земле, но любом случае земли они оба достигают одновременно. Так что дело не в их весе. Едина сила, притягивающая их к земной тверди — едина и быстрота падения.

Герон поболтал камешки в ладони и снова бросил их на стол, будто кубики для игры в кости.

— Уверен, старина Аристотелис не обиделся бы на меня за мои выводы. Устройство мира познается именно так: путем предположений и на основе опыта, без страха признавать собственные ошибки…

Он помолчал.

— У меня есть мечта. Я хотел бы, чтобы Мусейон перестал быть Храмом, храмом Муз, — медленно проговорил Герон, — Богам не нужна математика, механика или оптика, исчисление движения небесных светил. А тому, кто владеет этими ремеслами, не нужны боги. Но вот что я тебе скажу, мой друг. А может быть, все же существует настоящий бог? Бог-Творец? Тот, кто создал все эти законы, которые так тяжело открыть, но которые потом так просто и понятно использовать? Тот, кому, на самом-то деле, не нужны жрецы и храмы? Кто один в этом огромном мире, который он сам же и создал? Может быть, этот бог и есть Серапис? Ведь ему поклонялись очень давно, еще в те времена, когда на месте нашего Великого Города стояла пара рыбацких лачуг. А сегодня в его храм приходит все больше и больше жителей Александрии. А может быть, этот бог — ваш, иудейский бог? Не зря же вы зовете его — Создатель Мира.

Йосэф молчал. Герон снова встал и прошелся по комнате.

— А знаешь, что еще интересно? — обернулся он к сидящему на табурете Йосэфу, — Я вот только сейчас подумал об этом. Я делаю машины для многих храмов в Александрии, и только из Большой Синагоги я никогда не получал ни одного заказа. Интересно, почему?

— Наш Бог — Царь Мира, — сказал Йосэф, — Царь не играет в кости.

* * *

Ясон уже успел соскучиться, а отец все не возвращался. Йосэф оставил сына сидеть на широкой скамье около верстака и велел из мастерской ни в коем случае не выходить, чтобы не заблудиться в галереях и залах Мусейона. Мальчик впервые попал на работу к отцу, и то по несчастливому стечению обстоятельств: Мирьям слегла с лихорадкой, а в хедере занятий не было по причине недели праздника Песах. На верстаке перед Ясоном стояло несколько деревянных фигурок, вырезанных для него отцом: колесница, две лошади, всадник, которого можно было усадить на одну из лошадей, и пеший легионер с большим красным щитом, на котором красовалась эмблема Двадцать Второго легиона. Но оба воина уже сразились друг с другом по нескольку раз и теперь лежали навзничь на куче опилок, по всей видимости, убитые, и у Ясона не было ни малейшего желания возвращать их к жизни. В мастерской не было ничего интересного: те же инструменты, что и дома, какие-то непонятные предметы, которые не издавали никаких звуков и не двигались. Зато за приоткрытой дверью светило солнце, шелестели на ветерке кусты, растущие сразу за перилами галереи, и вообще там было много нового и неизведанного. Ясон потерпел еще чуть — чуть, затем встал, подошел к двери и осторожно выглянул. Галерея была пуста. Ступая по теплым каменным плитам пола, Ясон вышел из мастерской и увидел, что соседняя дверь открыта, а в проем видна просторная светлая комната с большим окном, за которым простирается зелень садов царского квартала и дальше, в дымке — море. Ясон заглянул в комнату и убедился, что внутри никого нет. Он увидел большой низкий стол, заваленный свитками, и стойку в стенной нише, также заполненную длинными книгами, завернутыми в пергамент или по-простому, в холст. Столько свитков Ясон не видел даже в хедере, но тут он увидел такое, что тут же забыл про папирусы, зачем-то необходимые хозяину комнаты в таком странном количестве. Слева от двери стояло нечто, высотой чуть больше самого Ясона: что-то вроде бочки, задрапированной белой материей, будто на дородного мужчину одели тогу, а сверху — круглая площадка. На площадке стояла бронзовая фигура Ираклиса — Ясон узнал его по рельефной мускулатуре. В руках у Ираклиса был туго натянутый лук, а целился герой-полубог в дракона, тоже бронзового, обвившегося вокруг дерева. На равном расстоянии между двумя фигурами лежало крупное яблоко. Оно было не бронзовое, а, кажется, настоящее: красный бок, матовый блеск — Ясон буквально ощутил сладкий вкус сока на языке. Еще раз убедившись, что он в комнате один, мальчик привстал на цыпочки, дотянулся до яблока и ловко схватил его. В ту же минуту произошло невероятное: Ираклис, не меняя выражения лица, отпустил тетиву, стрела в мгновение ока поразила дракона, и тот громко зашипел от боли и злобы, будто черный кот из египетского храма. Ясон, не помня себя от страха, отпрыгнул в противоположный угол комнаты, нога его подвернулась, он упал и съежился, в ужасе глядя на Ираклиса, который, казалось, сейчас достанет из колчана новую стрелу, но выстрелит на этот раз уже в него, Ясона. Ираклис, впрочем, стрелять не торопился, зато раздался громкий смех, и комнату заполнил собой громадный мужчина в тунике, который встал над Ясоном, упер руки в бока и принялся его разглядывать. Ясон понял, что совсем пропал, но тут он заметил за спиной у мужчины нахмуренное лицо отца, а мужчина весело спросил:

— Ну как, попробовал яблочко бессмертия?

Тут мальчик заметил, что в руках он по-прежнему крепко сжимает яблоко, и только сейчас почувствовал, что оно какое-то странно тяжелое и холодное, совсем непохожее на настоящее.

— Я так понимаю, ты Ясон? — спросил мужчина, забрал у него яблоко и принялся подбрасывать и ловить его левой рукой.

Ясон утвердительно кивнул, боясь поднять глаза на отца, которого он ослушался.

— А ведь мы с тобой знакомы. Я — Герон, помнишь, ты приходил в мой автоматический театрон на День Сераписа?

Ясон снова кивнул, хотя никакого театрона он не помнил, а вот имя Герон часто слышал от отца, и догадался, что это тот самый рабби, для которого отец мастерит разные интересные штуковины из дерева. Ясон понял, что навряд ли его будут сильно ругать.

— Видишь, друг мой — работает! — обратился Герон к Йосэфу, — Мы и мечтать не могли о таком испытании, — он снова засмеялся и обратился к Ясону, — Испугался, а?

Герон наклонился к Ясону и осторожно поставил его на ноги.

— Нет, — помотал головой Ясон, которому не хотелось признаваться — я просто яблоко хотел…

— Оно несъедобное, малыш, — с сожалением сказал Герон, — я сделал его из гипса, для тяжести, а сверху покрыл воском. Как только ты его поднял, вода внутри автомата пришла в движение, поэтому Ираклис выстрелил, а дракон зашипел. Славная игрушка, верно? — Он достал финик из глиняной миски, стоявшей на столе, и протянул Ясону.

— Вот, держи, — сказал он и повернулся к Йосэфу, — Кстати, друг мой. Это хорошо, что вы оба здесь. Есть разговор. Садись.

Их, как обычно, разделял стол, в беспорядке на котором никто, кроме Герона, разобраться не мог, даже если бы и захотел. Йосэф сидел, поглаживая по голове стоящего рядом Ясона — мальчик окончательно убедился, что отец на него не сердится, и с удовольствием занимался фиником.

— Наступают трудные времена, мой друг, — медленно говорил Герон, глядя поверх головы Йосэфа в окно, — На Мусейон выделяют все меньше и меньше средств. Династия Птолемаос стала седой историей, и похоже, что та же участь постигнет и всех нас. Ныне Александрия — задворки огромной империи. Впрочем, если уж выпало родиться в империи, то жить у моря, в глухой провинции — не худшая судьба для мыслящего мужа, верно? Так вот, Главный Смотритель сообщил, что мне придется сократить свои работы. Материалы и помощники обходятся слишком дорого… Я не смогу платить тебе столько, сколько платил раньше, — Герон хлопнул по столу твердой ладонью и посмотрел прямо на Йосэфа, — И мне будет жаль, если ты уйдешь, но я пойму тебя. Ты отвечаешь за жену и сына.

— Мне тоже очень жаль, рабби, — медленно проговорил Йосэф, — но у меня действительно нет выбора. Я понимал, что все к этому идет. Работать с тобой гораздо интереснее, чем в порту, но там сейчас много заказов. Я уже поговорил кое с кем, так что.

— Подожди, — Герон поднял ладонь, — У меня есть одно предложение. Мне все же хотелось бы, чтобы иногда ты работал у меня, и вознаграждение, хоть и скромное, ты получишь. Но не только. Я могу устроить Ясона в Мусейон, воспитанником. Когда-то здесь учились только юноши из семьи Птолемаос, но сейчас каждый, у кого достаточно средств и желания дать сыновьям хорошее образование, посылает их к нам. Я уговорю Главного Смотрителя, он не откажет мне в такой малости. Я сам буду учить Ясона, и не возьму за это платы. Подумай об этом, Йосэф. Тот, кто проведет второе семилетие жизни в этих стенах, будет обладать богатством большим, чем даже сокровища фараонов. Это богатство не подвержено ржавчине, и воры не украдут его. Это знания, друг мой. Тому, кто владеет знаниями, открыто будущее и доступно прошлое. Что скажешь?

Йосэф задумался. Если бы они остались жить в Галилее, судьба Ясона была бы более-менее определена: он бы проучился несколько лет у рабби вместе с другими мальчиками-ровесниками, научился бы чтению Торы и письму, а потом помогал бы отцу в плотницком деле. Всевышний не дал Йосэфу других детей, кроме Ясона, и потому он, перворожденный сын, наследовал бы Йосэфу во всем. Но теперь. Йосэф знал, что в Александрии учились не только Торе, но и другим премудростям этого мира, а воспитанники Мусейона слушали уроки самых знаменитых мужей города и читали книги, написанные в глубокой древности. Иногда Йосэф думал, что и его смышленый сынишка, знающий здешний язык не хуже самого рабби Герона, мог бы учиться вместе с теми, кто не удостаивал и взглядом помощника их учителя — механикоса. Но плотник понимал, что это пустые мысли. И вот теперь оказывается, что такая возможность есть, и все зависит от его отцовского слова. Допустимо ли для Еошуа бен-Йосэфа из дома самого царя Давида учиться среди гоев? Не будет ли это чуждой работой, поклонением идолам? А в здешней трапезной, конечно же, бывает мясо животных, запрещенных Законом, и никто не разделяет молочное и мясное… Но зато Ясон станет ученым человеком, сможет занять важную должность, ему не нужно будет всю жизнь трудиться в душной мастерской.

Герон ждал ответа, и Йосэф чувствовал на себе его тяжелый взгляд. Он выпрямился на своем табурете и поднял глаза на механикоса.

— Благодарю тебя, рабби. Это большая честь для нашей семьи. Уверен, Ясон будет хорошим воспитанником.

Герон одобрительно покачал головой и посмотрел на Ясона.

— А ты, малыш, хочешь учиться здесь, в Мусейоне? — спросил он.

Ясон наклонил кудрявую голову и испытующе взглянул на механикоса.

— А у тебя тут еще финики есть?

— Конечно, — улыбнулся Герон, — держи.

— Тогда хочу.

По дороге домой Ясон думал о том, что он должен как можно скорее рассказать матери про удивительного Ираклиса, стреляющего в дракона, и когда она услышит про это чудо, которое он видел сегодня, ее лихорадка, несомненно, пройдет.

Загрузка...