Себастьян Фолкс Неделя в декабре

Дэвиду Джонсу-Парри

Пока играет музыка, мы все обязаны оставаться на ногах и танцевать…

И мы все еще танцуем.

Чак Принс, генеральный директор «Ситигрупп»,

интервью газете «Файнэншл таймс», 9 июля 2007

Если ты говоришь с Богом — это молитва.

Если Бог говорит с тобой — это шизофрения.

Доктор Томас Сац, психиатр,

«Вторичный грех», 1973

День первый Воскресенье, 16 декабря

I

Пять часов, холодно. В Шепердс-Буш, на пустыре пообок Вест-Кросс-Рут, стучат копры и ревут отбойные молотки. До запланированного открытия самого большого в Европе городского торгового центра осталось всего десять месяцев, а на засыпанной песком строительной площадке видны под красными кранами лишь скелеты балочных ферм и стропила, — впрочем, восточный, цвета мяты фасад уже закончен. Здесь строится не парк, где торгуют в розницу, — с деревьями и скамьями, — но внедренный в самый центр города комплекс, в котором оплачиваемые зарубежным капиталом рабочие-мигранты станут выжимать, капля по капле, денежки из каждого обладающего кредитной карточкой лондонца. Тем временем команда «Арсенал» (Северный Лондон) начинает с центра своего нового стадиона «Эмираты», названного так в честь арабской авиалинии, игру против «Челси» (Западный Лондон), и вратари — один чех, другой испанец — попрыгивают в воротах и лупят себя по бокам, чтобы согреться. В расположенном неподалеку Аптон-парке болельщики другой, только что потерпевшей поражение на собственном поле команды покидают стадион; и лишь несколько улиц отделяют от Болейн-граунд — с его типичной для Ист-Энда смесью сентиментальности и недовольства — одинокую женщину, которая в знак уважения к своему деду, перебравшемуся сюда из Литвы лет восемьдесят назад, — стоит над его могилой на переполненном кладбище синагоги Ист-Хэма. Дальше по дороге, в парке Виктории, запозднившиеся владельцы собак тащат своих дворняжек за поводки к многоквартирным домам Хакни и Бау — серым высоткам со спутниковыми антеннами на крышах, похожими на уши, обращенные к внешнему миру в надежде уловить сплетни или что-то такое, что позволит забыть об этом мире; а между тем в такси, которое неспешно катит, возвращаясь в свой парк, по Далстон-роуд, термометр на приборной панели сполз к минус двум градусам.[1]

Габриэль Нортвуд, барристер,[2] тридцати с чем-то лет, читал в своей челсийской квартирке Коран и дрожал от холода. Он практиковал гражданское право, когда вообще что-нибудь практиковал; это означало, что он не «избавлял преступников от наказания», но представлял обычных людей в судебных спорах, исход которых сулил истцам, если они побеждали, финансовую компенсацию. Долгое время — и по причинам, коих он еще и не начал понимать, — Габриэль не получал от солиситоров,[3] подвизавшихся в той сфере судопроизводства, которая кормила его, никаких поручений. Затем ему в руки попало дело, связанное с гибелью человека, бросившегося под поезд подземки, — нужно было установить, в какой мере транспортная компания, поставляющая эти поезда городу, ответственна за обеспечение должных мер безопасности. И почти сразу за ним появилось второе: родители девочки-мусульманки из Лестера судились с местными органами образования, не позволявшими их дочери носить в школе традиционную одежду. Поскольку подготовительной работы по этому, второму, делу было немного, Габриэль подумал, что нужно попытаться понять религию, с требованиями которой ему предстояло столкнуться; к тому же, сказал он себе, в наши дни любой образованный человек просто обязан прочитать Коран.

Несколькими ярдами ниже квартиры Габриэля, погруженного в чтение Корана, проносится поезд метро; его машинист — молодая женщина по имени Дженни Форчун — выключает в кабине свет, поскольку ее отражение в переднем стекле мешает ей сосредоточиться. Она опускает левую ладонь на ручку тормоза, замедляет ход поезда и, поравнявшись с сигнальными огнями, останавливает его. Затем нажимает на две красные кнопки, открывающие двери вагонов, и наблюдает в боковое зеркало за тем, как одни пассажиры выходят из поезда, а другие садятся в него.

Дженни вот уже три года водит поезда по линиям «Кольцевая» и «Метрополитэн», но все еще волнуется, приходя в депо перед восьмичасовой сменой. Ей жаль бедных пассажиров, которые сидят, покачиваясь, за ее спиной. Они несутся вперед бочком, видя перед собой под лампами дневного света только сумки, пальто, ручные ременные петли да потертый плюш и задыхаясь от включенных на полную мощность обогревателей. Пассажирам приходится сносить толкотню и скуку, а временами, когда в вагон вваливаются пьяные, сквернословящие молодые люди, — и приступы страха.

Дженни же видит со своего места успокоительную тьму, стрелки, и поблескивающие, пересекающиеся рельсы, и похожие на тлеющие угли световые сигналы. Поезд ее, громыхая, проносится по туннелю со скоростью сорок миль в час, и порою ей кажется, что из стены вот-вот высунется скелет или летучая мышь мазнет ее крылом по лицу. Перед ней открываются чудеса лондонского инженерного искусства, которые никому из пассажиров не удастся углядеть даже мельком, — подпираемые кронштейнами кирпичные потолки туннелей, колоссальный стальной брус, на котором держится пятиэтажное здание над входом на станцию «Ливерпуль-стрит».

Неделя перед Рождеством — наихудшее время для людей, склонных бросаться под поезд. А почему — никто не знает. Быть может, близящиеся праздники пробуждают в них воспоминания о покойных родных и друзьях, без которых индейки и ленты серпантина кажутся печальными отголосками мира, когда-то полного жизни. А может быть, реклама цифровых камер, лосьонов после бритья и компьютерных игр напоминает им о том, какие суммы они задолжали, сколь немногие из «непременных подарков этого года» им просто-напросто не по карману. Чувство вины, думает Дженни, ощущение, что ты проиграл в гонке за достатком — за DVD-плеерами и лосьонами, — вот что может толкать их на рельсы.

Сама Дженни рассчитывает увидеть под елкой книги. Ее любимые авторы — это Агата Кристи и Эдит Уортон, однако она с неразборчивой жадностью читает и труды по философии, и авантюрные романы. Мать Дженни, родившаяся в графстве Корк, едва ли держала в доме хотя бы одну книгу и девичью привычку дочери к чтению не одобряла. Мать понукала ее почаще выходить из дому и поискать себе ухажера, однако Дженни испытывала наибольшее счастье, когда сидела в своей комнате с шестисотстраничным романом — его название было оттиснуто на обложке золотыми буквами, а рассказывал он о том, как погром в России привел — два поколения спустя, после множества страданий и секса — к основанию в Нью-Йорке парфюмерной династии. Отец Дженни, родившийся на Тринидаде, оставил семью, когда Дженни было восемь месяцев от роду.

После смены Дженни вернется к получившему в 2005 году литературную премию «Кафе-Браво» роману в 200 страниц, который она находила несколько коротковатым. Потом, приготовив что-нибудь поесть себе и своему единокровному брату Тони, — если, конечно, он будет дома, — войдет в «Параллакс», новейшую и самую продвинутую игру в альтернативную реальность, и продолжит выстраивать жизнь своей дублерши, или «макета», как это называлось в игре, Миранды Стар.

Два года назад, когда она только начинала работать, Дженни получила своего «прыгуна». Ее поезд входил на станцию «Монумент», и внезапно что-то белое, похожее на гигантскую чайку, спорхнуло с края платформы, заставив Дженни резко затормозить. Однако предотвратить столкновение поезда с телом мужчины двадцати одного года, который ухитрился запрыгнуть в так называемый «ров самоубийц», но до дальнего рельса с его положительным потенциалом не дотянулся, она не смогла. «Не смотрите им в лицо» — таким было мудрое правило машинистов, и после трех месяцев консультаций и лечения Дженни вернулась к работе. Мужчина получил серьезные увечья, но выжил. Два месяца спустя его родители выступили с гражданским иском, обвинив работодателей Дженни в халатности: отсутствие должных мер безопасности превратило их сына в калеку. Дело родители проиграли, однако получили право на апелляцию, и мысли о близящемся втором слушании — завтра ее ждала очередная встреча с адвокатом, мистером Нортвудом, — омрачали каждый день Дженни Форчун.


Как раз в этот самый миг в богатом «внутреннем» пригороде Норд-парк, который «размещается», как выразился агент по недвижимости, «между природными достоинствами Хата и Грина», Софи Топпинг наливала чай себе и Лансу — ее мужу, работавшему у себя в кабинете. С тех пор как недавние дополнительные выборы обратили его в члена парламента, он делал это каждое воскресенье. Софи отнюдь не была уверена в том, что взревы футбольных болельщиков, которые неслись из угла кабинета, где стоял телевизор, позволяют мужу сосредоточиться на письмах избирателей, и подозревала, что некоторые его кивки связаны с возбужденной, но нагоняющей сон болтовней комментатора. Из боязни застать его обмякшим в кресле, с открытым ртом, Софи, прежде чем войти в кабинет, всегда стучалась.

— Я уже заканчиваю рассаживать субботних гостей, — сказала она, держа в руке голубую фарфоровую чашку с тем, что муж называл «чаем строителей Империи».

— Что? — переспросил он.

— Наш прием.

— Господи, ну конечно. Совсем забыл, — сказал Ланс. — Все под контролем?

— Да, думаю, этот вечер запомнится многим.

И Софи, вернувшись к своему письменному столу, еще раз просмотрела распечатанный ею на компьютере список имен. Поначалу она задумала интимный вечер с несколькими влиятельными гостями — вечер, который показал бы лидеру партии Ричарду Уилбрехему, в каком обществе вращается Ланс. Однако, взявшись за дело, обнаружила, что важным персонам, с которыми она и Ланс хотели бы познакомить лидера партии, просто-напросто конца не видать.

И вот теперь, глядя на список, Софи стала прикидывать, как лучше рассадить гостей.

♦ Ланс и Софи Топпинг. Самый молодой из членов парламента от его партии с супругой. Повторять эти слова ей все еще было приятно.

♦ Ричард и Джейни Уилбрехем. Динамичный, прочимый многими в премьер-министры Ричард будет сидеть справа от нее. Человек он довольно приятный, хоть и слишком падок до разговоров о политике. Но тут уж ничего не попишешь.

♦ Лен и Джилиан Фоксли, местный агент Ланса, и его миниатюрная жена. Лена Софи посадит между двумя женщинами, которым придется сносить дурной запах, коим веет из его рта, а Джилиан — в середине стола, между двумя гостями поплоше.

♦ Р. Трантер, платный руководитель ежемесячных дискуссий в книжном клубе Софи, профессиональный литературный критик. Имени его она не знала. Подписывался он «РТ», а женщины из ее группы называли его «мистер Трантер» — пока он не предлагал им перейти на «РТ».

♦ Магнус Дарк. Имя скорее всего ненастоящее, думала Софи. Газетный обозреватель и потому человек очевидным образом опасный, он все же умел быть занимательным. Однажды он написал о Лансе, назвав его «человеком будущего» или как-то еще. Софи решила посадить Магнуса рядом с вечно холодной Амандой Мальпассе.

♦ Фарук и Назима аль-Рашид. Софи пососала кончик карандаша. Фарук был магнатом — главным в стране производителем приправы чатни — и крупным частным жертвователем партии. Человек вроде бы довольно симпатичный. Однако оба они были «занудами во Аллахе», как называла это Клэр Дарнли. И Софи, поразмыслив, решила усадить обоих по другую сторону от Уилбрехема — в знак уважения к пожертвованиям Фарука — и карандашом пометила на плане: винных бокалов перед ними не ставить.

♦ Аманда Мальпассе. С Амандой Софи подружилась, работая в благотворительном комитете. Аманда жила в Чилтернских холмах, в большом холодном доме, она была очень красива, но суховата и замкнута. Рядом с ней, как уже запланировано, будет сидеть Магнус Дарк, теперь Софи нужно было подыскать ей другого соседа, более изысканного.

♦ Бренда Диллон. Софи видела ее только по телевизору в роли всегда готовой к спору выразительницы взглядов Министерства образования. В посвященном Бренде газетном очерке о ее муже, Дэвиде, говорилось, что он любит мастерить все своими руками и носит ключи на поясном ремне. Позер.

♦ Тадеуш «Штык» Боровски. Вот с ним хлопот не оберешься, подумала Софи. Боровски был польским футболистом, игравшим в лондонском клубе. В «Арсенале», так? Нет, в каком-то другом. Ланс познакомился с Боровски, когда его команда зажигала на одной из улиц Лондона рождественскую иллюминацию, и «Штык» ему понравился. Ланс считал, что, пригласив к себе в дом поляка, они покажут себя людьми современными. Но говорит ли он по-английски? И умеет ли вести себя? Чем футболисты предпочитают заниматься после обеда? Устраивать «собачью свадьбу», так это, кажется, называется, или «трах паровозиком»? Софи не была уверена, что хорошо понимает значение этих фраз.

♦ Саймон и Индира Портерфилд. Ну по крайней мере с ними хлопот не предвидится, к тому же они умеют вести приятные разговоры с кем угодно. Саймон был миллиардером, владельцем «Диджитайм ТВ», его реалити-шоу, в особенности «Это безумие», просто-напросто спасли Седьмой канал от разорения. А Индира, родившаяся в Бангалоре, — красивая до невероятия принцесса, чью благосклонность обеспечило Саймону, надо полагать, его состояние. Сам он говорил, что получил жену «по почтовому заказу». Первая же миссис Портерфилд была уволена за выслугой лет.

♦ Роджер Мальпассе, муж Аманды. Софи улыбнулась. Она всегда улыбалась, вспоминая о Роджере. Раньше он был корпоративным юристом, но ушел в отставку, купил ферму и теперь тренировал в Лэмбурне лошадей. Софи решила посадить его рядом со «Штыком» Боровски, поскольку футбол был единственной, кроме лошадей и собак, темой, которую когда-либо обсуждал при ней Роджер.

♦ Рэдли Грейвс. Вот с этим все не просто, думала Софи. Грейвс был школьным учителем, работавшим, что называется, «на передовой», и поговаривали, что во время предвыборной кампании он снабжал Ланса инсайдерской информацией, касавшейся выпускных экзаменов. Идея посадить его рядом с Брендой была самоочевидной, но что-то в повадках Грейвса говорило Софи, что это может не понравиться им обоим.

♦ Габриэль Нортвуд. С ним неприятностей можно не ожидать, решила Софи, впрочем, это будет зависеть от его настроения. Габриэль был барристером, человеком меланхоличным, и временами казалось, что он просто отключается во время разговора. Поразмыслив, Софи решила посадить его рядом с миссис «Пикули с лаймом», Назимой аль-Рашид.

♦ Клэр Дарнли. Ну, она проблемы не составляет. Клэр была любимой неудачницей Софи — довольно изысканной, но явно обреченной на одиночество. Может быть, по причине ее откровенности и моралистичности — в современном мире люди ощущают неловкость, когда им говорят, что такие-то вещи «недопустимы». И работа у Клэр была какая-то дикая: «обеспечение ухода». Софи решила посадить ее по другую сторону от Габриэля.

♦ Джон Вилс, неулыбчивый владелец хедж-фонда, и Ванесса, его многострадальная жена, также состоявшая в одной с Софи группе книжного клуба. Джон был человеком трудным, тут и говорить не о чем. Разговоров о пустяках он не переносил, часто опаздывал, или плохо себя чувствовал после перелета через океан, или и то и другое сразу. С другой стороны, отсутствие такта означало, что человек он прямой, пусть даже и не всегда сдержанный в выражениях. Он умел быть интересным. Софи решила усадить его рядом с Индирой, а Ванессу, бедняжку, — рядом с Леном Фоксли.

Оставались еще Дженнифер и Марк Лоудер, оба из мира финансов, две женщины-одиночки из театральной труппы Софи и три супружеские четы, с которыми она познакомилась, когда ее и их дети учились в одной школе. Одна чета, Макферсоны, сначала купила, а затем продала сеть пользующихся популярностью кофейных баров, «Кафе-Браво», после чего занялась самыми разными коммерческими спекуляциями; другая, Марджесоны, — они придумали интернетовский сайт для одиноких подростков, «МестоДляВас»; третья, Самюэлсы, — те скупали долги других людей и продавали их целыми пакетами. Понять, кто покупает такие вещи и зачем вообще покупать долги, Софи не могла, однако все три пары жили неподалеку, а она «задолжала» им по части гостеприимства.

Взглянув из окна своей спальни поверх крыш Норд-парка, Софи ощутила внезапную дрожь. Она так привыкла к тому, что Рождество — время теплое и сырое, и вот, пожалуйста, вдруг налетели арктические ветра, к которым привыкнуть трудновато. Она натянула на себя еще один свитер и устроилась на кровати. Роман, который ей требовалось прочитать перед появлением в книжном клубе, был типичным выбором Дженнифер Лоудер: действие происходило в Чили, а автору, похоже, очень хотелось слепить все предложения в одно.

Софи мало интересовали и этот самый Ксавье, и его жизнь в Центральной не то в Южной Америке — где именно находится Чили, она уверена не была, такие вещи иногда очень трудно запомнить…

Она захлопнула книгу. Софи не сомневалась в том, что выбор Дженнифер диктовался одним лишь желанием произвести впечатление на профессионального критика Р. Трантера; именно поэтому она неизменно и останавливалась на романах с ненадежными рассказчиками и не заслуживающей доверия пунктуацией. Но когда кто-то усомнился в правильности ее выбора, Дженнифер заметила, что эта книга не только попала в шорт-листы премий Ассоциированного королевского банка и «Кафе-Браво», но была также номинирована на присуждаемое компанией «Пицца-Палас» звание «Книга года». Из-за ярких рекламных стикеров, извещающих о спонсорах этих премий, на суперобложке книги невозможно было рассмотреть фотографию босого бродяги посреди разбомбленного квартала.

— Хм, — фыркнул Ланс и, быстро принюхавшись к книге, перебросил ее обратно жене, — у нее больше спонсоров, Соф, чем отметок о нарушениях в твоих водительских правах.


В эти мгновения владелец хедж-фонда Джон Вилс вглядывался в один из четырех плоских мониторов, висевших над его рабочим столом. Офис Вилса находился в высоком безликом здании на Олд-Пай-стрит, единственном строении подобного рода на тихой жилой улице района Виктория, — из его окон открывался вид на византийские купола и пегую кирпичную кладку Вестминстерского собора, чьи колокола как раз сзывали верующих на раннюю утреннюю мессу.

Выходные дни позволяли Вилсу побыть в офисе одному, без помех. Именно в эти часы он старался дать своему рыночному инстинкту полную волю, дабы тот мог отыскать верное направление действий, не отвлекаясь на электронную почту, телефонные звонки и вторжения подчиненных. Не то чтобы в этом офисе бывало когда-нибудь шумно — он и в рабочие дни казался большинству посетителей на редкость спокойным. Сам Вилс говорил мало, поскольку очень серьезно относился к вопросам безопасности. И хотя офис регулярно проверяли на наличие подслушивающих устройств, Вилс взял себе за правило не произносить вслух ничего такого, что могло бы, дойдя до чужих ушей, привести к неприятностям. Большую часть самых деликатных своих сделок он заключал в кофейне «Фолджер» на вокзале Виктория, либо в ресторане «Моти-Махал», стоявшем в Ватерлоо под закопченным мостом, либо — пользуясь одним из шести своих сотовых телефонов — в проулке, отходившем от Олд-Пай-стрит за «Пибоди Билдингс». Марк Безамьян, его человек в Нью-Йорке, говорил Вилсу, что девяносто пять процентов успешных судебных преследований, возбуждаемых органами власти, построены на компромате, полученном посредством перехвата электронной почты.

Вилс ею не пользовался. Своим клиентам и контрагентам, слишком влиятельным, чтобы их можно было игнорировать, Вилс предлагал обращаться к нему по довольно невнятному адресу execi@hlcapital.com, однако потребовал от своей технической службы заблокировать опцию «отправить» — это гарантировало, что он никогда не ответит даже на самое провоцирующее послание. Прибегал он еще к одной хитрости. Компания, которая поставляла средства защиты, предлагала свои услуги также по электронной почте, но поскольку ею никогда не пользовались, она не могла контролироваться властями.

Главным критерием при подборе секретарш в компании «Капитал высокого уровня» была беззвучность поступи. Менеджеры компании работали за толстыми дверьми звуконепроницаемых кабинетов; Вилс каждый день обходил офис, однако многолюдных совещаний избегал. Аналитики приходили к нему, и уходили, и писали свои отчеты на бесшумных клавиатурах. И все они были людьми худощавыми. Тучности Вилс не терпел, она раздражала скрытого в нем аскета. Мужчины компании носили темно-серые костюмы, никогда не темно-синие; красные и розовые рубашки были запрещены; от женщин требовались юбки по колено и черные чулки. В летнее время кондиционеры включались на полную мощность, в зимнее обогреватели накалялись так, что к ним опасно было притрагиваться. Вилс брал со своих инвесторов тридцать процентов от их ежегодных прибылей, но брал также — в виде вознаграждения за управление ими — и три годовых процента от стоимости фондов (без учета кредитного плеча), что позволяло ему, не ударяя пальцем о палец и даже не заключая новых сделок, зарабатывать далеко не один миллион в год. Так что оплата счетов за электричество для него проблемы не составляла.

За те двадцать семь лет, которые он проработал в финансовой сфере, неизменно верным осталось, на взгляд Вилса, только одно положение: единственный способ делать деньги состоит в том, чтобы иметь преимущество перед конкурентами. Никакому биржевому брокеру, сколь бы блестящим он ни был и какой бы интуицией ни обладал, не дано подолгу переигрывать рынок. Вилс перечитал все книги, посвященные «рациональным» рынкам; он вник в теории Мертона, Блэка и Шоулза относительно оценки фондовых опционов; взвесил на одной ладони две их Нобелевские премии, а на другой — черную дыру в триллион долларов, оставленную унизительным крахом хедж-фонда, в котором эти трое работали.

Все «теории», считал Джон Вилс, — чушь собачья. Если в течение года каждый день играть в очко, в выигрыше обязательно окажется игорный дом. Вилс знал это не понаслышке, поскольку его первый, приобретенный еще в четырнадцать лет рыночный опыт сводился к тому, что как раз он-то игорным домом и был. Его дядя, хендонский букмекер, показал юному Джону, как, определяя ставки для заезда, в котором участвуют десять лошадей, добиваться того, чтобы контора всегда была в выигрыше. Главное, учил он Джона, — быстрота реакции и постоянный перерасчет. В том, что касалось последнего, Джон оказался учеником попросту поразительным. В тринадцать лет ему удавалось просчитывать в уме ставки, которые надлежит предлагать по каждому из одиннадцати футболистов, прежде чем его дядя проделывал то же самое с помощью карандаша и бумаги. И скачки же научили его тому, что обыграть «контору» можно, только владея информацией. Если тебе известно, что жокей, придерживая Рози Звездную Пыль в трех заездах, добился того, что на нее начали ставить 18 к 1, и что в следующем заезде он даст ей полную волю, ты и вправду можешь обыграть букмекера, поставив на ее победу. И поспорить с такой осведомленностью никакая компьютерная модель и никакой алгоритмический прогноз не способны.

Собратья по цеху считали Вилса старомодным, поскольку он верил, что «реальная экономика» заводов, фабрик и разного рода производств все еще сохранила определенную функцию, хоть функция эта и состоит теперь в том, чтобы создавать для финансиста возможность заключения сделок. А эти сделки, указывал он, генерируют настоящий доход, который, в свою очередь, генерирует налоги (во всяком случае, некоторые — тут многое зависит от эффективности работы твоего отдела по уклонению от них), благодаря коим существуют больницы, дороги и все прочее.

В чем Вилс имел подлинное преимущество перед большинством своих конкурентов, так это в том, что он сознавал: слово «инсайд» и словосочетание «инсайдерская информация» имеют на удивление строгое юридическое определение. Он знал немало банкиров, которые не понимали толком, какие объемы инсайдерской информации разрешает использовать закон, и потому без всякой на то нужды сами ставили себе палки в колеса. Вилс не пытался открыть им глаза. Они ведь тоже могли, если бы захотели, изучить законы. Существовал инсайд двух родов — кошерный и сомнительный. «Знать правила» — таким было излюбленное правило Вилса.

Второй очевидный шаг к достижению устойчивого преимущества состоял в том, чтобы держаться подальше от нормативного регулирования. В те годы, когда он еще подвизался во фьючерсных брокерах и банкирах, Вилс предпочитал вести операции в тех областях, где нормативы были минимальными, а то и вовсе отсутствовали. И переход в мир хедж-фондов был для него всего лишь вопросом времени, ибо на этот мир закон смотрел сквозь пальцы: искушенным инвесторам требовались гибкие сделки, а не суматошные налоговые инспектора.

А еще одна очевидная мера предосторожности, которую принимали самые серьезные из известных ему людей, состояла в том, чтобы налоги просто-напросто не платить. Поэтому, когда для него настало время обзавестись собственным хедж-фондом, Вилс, естественно, создал его за пределами страны. Выбор пал на Цюрих, поскольку на этот город не распространялась юрисдикция ни лондонского Управления по финансовому регулированию и надзору, ни Европейского союза. Очень и очень немалые прибыли «Капитала высокого уровня» помещались в особый фонд и скапливались за границей, структуру же этот фонд имел такую, что никакого дохода, подлежащего обложению налогом, не приносил. Из тех же самых связанных с налогами соображений Ванесса, англо-американская жена Джона Вилса, проживала официально отнюдь не в Британии, существовали легальные пути добиться того, чтобы необходимый для их семьи ежегодный доход классифицировался как получаемый за границей. Разумеется, регулярное поступление средств из-за границы могло бы насторожить налогового инспектора, однако семье Вилсов такие уж большие средства и не требовались — у Джона не было ни моторных яхт, ни конюшен пони для игры в поло, ни коллекции раннего Пикассо или шумерских каменных табличек, ни ипотечных долгов, ни хобби, ни каких-либо увлечений, простиравшихся за пределы его работы. Он даже не стал раскапывать подвал своего дома, чтобы втиснуть туда плавательный бассейн. Ну а кроме того, из фонда всегда можно было выкачать порядочные деньги, воспользовавшись целой сетью других фондов, трастовых, владельцами коих числились его дети, Белла и Финн. Но это, знаете ли, было уже не его виной — не он же составлял законы.

Ему не нравилось прославленное изречение нью-йоркской миллиардерши о том, что налоги существуют для «мелких людишек». От этих слов веяло дурным душком. Джон Вилс разделял более элегантно сформулированную точку зрения многих его старших коллег, обретавшихся в мире лондонских хедж-фондов и банков: «Уплата подоходного налога — дело добровольное».

Колокола все звонили, а он, закрыв глаза, размышлял о том, как фантастически повезло ему в жизни. В офисе стояла чудесная тишина. Двое его старших служащих трудились за границей: Даффи в Швейцарии, Безамьян в Нью-Йорке (Безамьян приходил на работу в эспадрильях, а в минуты особенно острые начинал распевать французские народные песни). Единственным, кому в кафедральной тиши Олд-Пай-стрит дозволялась многоречивость, был партнер Вилса Стивен Годли; только ему удавалось снимать напряжение, изводившее других работников компании, только его подмышкам разрешалось потеть при заключении миллиардной сделки. В первый же день их знакомства, состоявшегося в 1990-м в стенах Нью-йоркского инвестиционного банка, Вилс увидел в открытой, азартной веселости Годли нечто такое, чего недоставало ему самому: клиенты проникались к Годли расположением, какого к Вилсу никто и никогда не испытывал. Годли разговаривал с ними, прибегая к спортивным метафорам («Думаю, нам стоит отдать другой стороне право первой подачи»), и был единственным в Нью-Йорке англичанином, рассуждавшим о бейсболе и американском футболе так же легко и уверенно, как о гольфе и крикете. Когда в 1999-м они начали собирать средства, необходимые для создания собственного хедж-фонда, Билс быстро понял, что ведение переговоров лучше предоставить Стиву. Кого волнует сидящий на чердаке сумасшедший, если дверь этого чердака заперта на крепкий замок, а ключ от него лежит в кармане улыбчивого Стивена Годли?

Их давнее сотрудничество означало, что Стивену известны подробности каждой сделки, заключенной Джоном Вилсом за более чем пятнадцать лет, и это позволяло ему отпускать несмешные шуточки насчет трупов и мест их захоронения. С другой стороны, и Вилс знал, как именно Годли заработал в банке первые свои 10 миллионов фунтов, используя (поначалу к выгоде своих работодателей, а затем и к собственной — посредством ежегодных премий) информацию, которая просачивалась сквозь бумажные «китайские стены»: свои сделки он заключал за долю секунды до того, как ему предстояло заключить точно такие же, затребованные клиентами. Считалось, что это просто-напросто следствие избытка сил и того, что Клаузевиц называл «туманом войны»: следствие, не имеющее ничего общего с безвкусными подковерными сделками департамента долговых расписок. Все так делали. Китайцы, говаривал Годли, люди, как правило, низкорослые, так что заглядывать поверх их стен дело нехитрое. «Китайскими стенами» называлось в финансовом мире внутреннее распределение функций банка, цель которого — предотвращать возможные злоупотребления.

Вилс заставил свои мысли вернуться к настоящему. Последние шесть месяцев были для «Высокого уровня» тяжелыми. Одну из вечных проблем фонда составлял сам его размер (фонд управлял капиталом объемом в 12 миллиардов фунтов, около четверти которого составляли реинвестиции самого Вилса) — нередко оказывалось затруднительным найти рынок, вопиющая неэффективность которого позволяла бы добиться серьезного роста доходности. А кроме того, Вилсу, увы, не удалось извлечь прибыль из ипотечного рынка, который давно уже сотрясал Америку чем-то вроде подземных толчков. После продолжительных консультаций с Марком Безамьяном Вилс пришел в 2005-м к заключению, что американские ипотечные компании переборщили с продажей закладных людям не богатым («субпраймерам»), и если что-то — неважно что — пойдет не так, начнутся перебои с ежемесячными выплатами.

И потому «Высокий уровень» потратил сотни миллионов долларов, скупая опционы на продажи, определяемые индексом обеспеченного активами залога, в данном случае — индексом релевантного жилья. В будущем эти опционы давали Вилсу право продавать их, если ему захочется, по заранее обговоренной цене, наживаясь на разнице между нею и куда более низкой, до которой, как он был уверен, упадет рынок. Однако индекс стоял недвижимо. Это казалось немыслимым. Люди теряли работу, просрочивали платежи; процентные ставки, а стало быть, и размеры платежей возрастали, а индекс стоял и стоял себе на месте.

Как известно каждому, хорошего менеджера отличает способность признавать, что он потерпел поражение, и летом 2006-го Вилс от идеи своей отказался и опционы распродал. Индексу же потребовалось, чтобы рухнуть, еще девять месяцев. Вилс не испытывал удовольствия от того, что, в конечном счете, он оказался прав, и по-прежнему считал, что поступил, вовремя отойдя в сторонку, мудро: просто иррациональное поведение рынка продержалось дольше, чем его терпение, вот он и сделал то, что следовало сделать профессионалу. Вилс возместил часть своих потерь, продав без покрытия парочку индивидуальных провайдеров ипотечных закладных, однако и эту позицию он ликвидировал — и вернул заимствованные акции, заплатив цену, которая была на двадцать пунктов выше ее окончательного надира. Что же, и такое тоже случается.

И все-таки как мог он питать в нынешней холодной декабрьской мгле уверенность в том, что на него не повлияла, хотя бы на миг, нанесенная его гордости рана? Вилс взглянул в окно на кафедральный собор, прищурился. Сегодняшний долгий самоанализ был его ритуалом. Не убедившись в чистоте своих мотивов — иными словами, в том, что им руководит лишенная эмоций, строгая оценка прибыльности, — Вилс никогда и ничего не предпринимал.

Где-то в коридорах его мозга — за мыслями о жене, детях, повседневной жизни, плотских потребностях, за переплетением рубцов от переживаний и утрат — крылось существо, сердце которого умело биться лишь в такт движениям рынка. Джон Вилс не мог быть по-мужски счастливым, если он не зарабатывал деньги. И потому анализ своих потенциальных возможностей был для Вилса чем-то большим, нежели деловая или математическая задача; в этом анализе заключалось нечто болезненно близкое к самопознанию. На нем и зиждилась вся жизнь Вилса.

II

В последнем вагоне поезда, который вела по «Кольцевой» Дженни Форчун, сидел, глядя прямо перед собой, Хасан аль-Рашид. Обычно, если у него не было книги, он поводил головой вверх и вниз, добиваясь, чтобы отражение его лица в выпуклом стекле окна напротив обзаводилось глазами панды, удлиняющимися, точно в кривом ярмарочном зеркале, а затем вылезающими из орбит. Однако сегодня ему было не до подобных забав: он ехал покупать составные части бомбы.

Двое белых подростков, сидевших напротив, целовались, а после высовывали языки, соприкасаясь их кончиками, и смеялись. И хотя подростки были поглощены друг дружкой, прилюдное проявление такой близости выглядело неким вызовом. Рядом с ними сидел, наклонившись вперед, темнокожий юноша в пухлых белых кроссовках размером с небольшие ялики. Из его наушников доносилось шипенье и тумканье. Хасан чувствовал, что глаза юноши, хоть и потупленные, готовы зацепиться за любой устремленный в них взгляд, и потому старался смотреть немного левее его сгорбленных плеч.

А слева от Хасана стояли у центральных дверей вагона туристы из Японии и Европы. Сегодня воскресенье, думал Хасан, большинству этих людей следует быть в церкви, однако в наши дни христиане видят в храмах лишь памятники или произведения искусства, архитектурой и росписью которых положено любоваться, но не место, где они могли бы поклоняться Богу. Окончательная утрата веры произошла у них в десять с чем-то последних лет и даже в мире кафиров[4] оказалась почти незамеченной. Какие они все-таки странные, думал Хасан, эти люди, позволяющие жизни вечной ускользать из их рук.

Там, где он вырос, в Глазго, христиане (в то время Хасан еще не взял на вооружение слово «кафир») богохульствовали, пьянствовали и прелюбодействовали, однако он знал, что в большинстве своем они еще оставались людьми более-менее верующими. Они нарушали в номерах отелей брачные обеты, но все же заключали браки в церквях. Они приходили в церковь на Рождество или когда хоронили друзей, они приносили туда детей, чтобы дать им имя, а умирая, по-прежнему посылали за священником. Теперь же в газетных обзорах можно прочитать статистические данные, которые подтверждают то, что известно всем и без них: люди отступились от Бога. И вряд ли хотя бы один кафир заметил это.

С каждым днем Хасан лишь сильнее убеждался, что весь остальной мир погрузился в спячку. За исключением тех, кто входил в его группу, да кое-кого из наиболее ревностных прихожан мечети на Паддинг-Милл-лейн, люди, которых он знал, представлялись ему заблудшими. Он не мог понять, почему они уделяют так мало внимания своему спасению; это озадачивало его так же, как озадачила бы мать, кормящая младенца из бутылочки с виски. Быть может, это и дает некие недолговечные выгоды — небольшую передышку от плача, — однако разумный человек вряд ли соблазнился бы ими. И ведь истину жизни, в том числе и жизни загробной, никак не назовешь совершенно скрытой от их глаз.

Хасан облизал губы, сглотнул. Найти и купить отдельные компоненты, из которых составляется бомба, было довольно просто, однако он знал, что теперь даже в самых жалких магазинчиках установлены видеокамеры скрытого наблюдения. А продавец может запомнить покупателя трех-четырех бутылочек прохладительного напитка и после вытащить его портрет из цифровой памяти камеры. И оттого Хасан покупал их в разных концах Лондона — по одной бутылочке. Сложнее всего оказалось добыть шприцы. В конце концов, он отправился в отделение скорой помощи ближайшей к нему больницы и заявил, что испытывает острую боль в области аппендикса. Назвал сидевшей в регистратуре девушке выдуманные имя и адрес. После часа полного бездействия Хасана отвели из приемного покоя в более оживленную часть больницы — туда, где находились медицинские сестры, койки и кабинеты с лекарствами и прочим; там его усадили на отгороженную ширмой койку и велели ждать доктора, который скоро придет. Прождав минут десять, Хасан выглянул из палаты. Устланный линолеумом коридор был пуст. Хасан, решив сказать, если его остановят, что ищет уборную, отправился на поиски. Навстречу ему попались две дородные медицинские сестры, родом откуда-то из Вест-Индии, однако ни одна из них его не остановила. В конце коридора обнаружилась комната со столом, на котором стояли овальные картонные кюветы. Над столом висел шкафчик, и в нем Хасан увидел поверх коробки с гигиеническими салфетками вскрытую упаковку шприцов. Он взял дюжину, сунул шприцы в карман куртки и быстро вернулся в свою палату. Никто к нему так и не пришел, и еще через двадцать минут, проведенных им в душной, перетопленной палате, он вернулся в приемный покой и без каких-либо помех вышел во внешний мир.

Доехав на метро до «Глостер-роуд», Хасан покинул поезд и поднялся на улицу. Найти батарейки и одноразовые фотокамеры большого труда не составляло, да и стоили они дешево, а вот перекись водорода раздобыть было сложнее. Впрочем, на этот счет у Хасана имелся особый план.


В Клапаме, в квартирке на втором этаже дома, бывшего некогда коттеджем железнодорожного рабочего, на молодую женщину по имени Шахла Хаджиани смотрело с фотографии лицо Хасана.

Для отца Шахлы, иранского бизнесмена, покупка этой квартиры с одной спальней была вложением денег, однако сдавать ее оказалось делом хлопотным, и он разрешил дочери поселиться там бесплатно. Шахла, жившая прежде в Хакни с тремя подругами-аспирантками, так до сих пор и не смогла понять, нравится ли ей это. Временами, особенно по воскресеньям, здесь было одиноко.

— Ах, глупый, глупый мальчик, — сказала она вслух, опуская руку, в которой держала фотографию.

Это был самый обычный снимок, сделанный кем-то из знакомых на университетском выпускном вечере, и смеющийся на фото Хасан тогда еще не был таким религиозным. Сама Шахла была атеисткой, не признававшей ни англо-иудаизма матери, ни отцовской упрощенной версии ислама.

После того как она с успехом защитила первую свою диссертацию, профессора уговорили Шахлу защитить вторую, но уже по французской литературе, и теперь перед ней открывался путь в академический мир. Она согласилась написать диссертационную работу о поэзии сюрреалиста Поля Элюара, но ее немного пугала мысль о преподавании и работа в институтах, что естественным образом последует за защитой. Шахле слишком нравились вечеринки, путешествия и большие города, так что счастливая литературная одаренность, думала она, может обернуться для нее и западней.

С Хасаном Шахла познакомилась в ту пору, когда он выступал на студенческих собраниях как истовый сторонник левых, и его страстность, оттеняемая мягкостью манер, сразу показалась ей притягательной. За риторическими безусловностями Хасана она различила человека, получившего когда-то глубокую рану. Сочетание это озадачило и заинтриговало ее, а то, что Хасан и близко к себе никого не подпускал, навело Шахлу на мысль о присущей ему боязни чего-то. И все же до определенной черты — до незримой, но яростно охраняемой границы — он был неотразим. Большие кисти рук с узкими, волосистыми запястьями, остроумие, глубокий голос, глаза, столь искренние и благожелательные — до того мгновения, пока в них не обозначится испуг… Шахла видела все это в его фотографии и сейчас коротко вздохнула, возвращая ее в ящик комода, прежде чем снять с телефона трубку и исполнить свою воскресную обязанность — позвонить матери.


Когда в шесть часов Ральф Трантер забрал у иракца, сидевшего в газетном киоске, обычную свою кипу воскресных газет, сердце его забилось учащеннее — как от тяжести бумаги, так и от мыслей о том, что на ней может оказаться напечатанным. Квартира, в которой он жил со своим котом Септимусом Хардингом, находилась в рассекаемом Северной окружной пригороде Феррерс-Энд. Машины пролетали по нему, направляясь в места куда более интересные — в Тоттенхэм, Эдмонтон, Харингей — или просто на север, к открытым просторам, где не приходится ползти по черному от копоти мосту, где нет ни пробок, ни камер контроля скорости. Улица, на которой жил Трантер, называлась Мафекинг-стрит, а населяли ее по преимуществу курды. Поход к газетному киоску, говорил Трантер знакомым, — это все равно что прогулка по истории конца двадцатого века, по окопам, оставшимся от войн, холодных и горячих, сквозь порожденные ими перемещенные свободные рынки и прохудившиеся государственные границы.

В это воскресенье Трантер вышел за газетами довольно поздно — пришлось сначала покончить с книгой. По пути к главной улице он миновал три почти одинаковые улочки, дома которых строились для другого, давно исчезнувшего с лица земли Лондона. Иногда Трантер пытался представить себе первых их обитателей: рабочих, которые ежедневно направлялись отсюда к извергавшим смог фабрикам Бермондси и Поплара, а к ночи возвращались в свой скромный белый анклав, однако вообразить их идущими по этим заставленным автомобилями улочкам теперь было трудно, да и единообразия здесь и в помине не осталось.

Из имени Трантера всем была известна лишь первая буква, хотя самые давние друзья и могли называть его Ральфом. Коллеги и знакомые называли просто «РТ». Это началось вскоре после окончания им Оксфорда, когда он наудачу послал несколько рецензий в маленький журнал «Аванпост». Редакция, обнаружив в последнюю минуту, что у нее не хватает материала, напечатала одну из них, подписанную «Р. Трантер», однако дозвониться до него и выяснить, как его зовут, сотрудникам редакции не удалось. Когда месяц спустя ему позвонили из другого журнала, из «Актиума», — сообщить, что его статья принята к печати, — и спросили, какую под ней поставить подпись, он, дабы соблюсти преемственность, да из суеверия тоже, решил остаться «Р. Трантером». К тому же и имя «Ральф» никогда ему не нравилось.

Он жил на втором этаже двухэтажного дома, и хотя строение это было не чем иным, как коричневым кирпичным ничтожеством, которое стояло в ряду других таких же, отличавшихся лишь раскраской и размерами телевизионных тарелок на крышах, стены квартиры Трантера были выкрашены в приятный магнолиевый цвет, а обстановку составляла простая, купленная в финском оптовом магазине мебель. К этой современной простоте Трантер время от времени добавлял, приобретая в комиссионных магазинах, то столик красного дерева с выдвижными ножками, то стандартную лампу 1950-х — он считал, что такие вещи вносят в облик квартиры нотку некоторой оригинальности.

Трантер уселся перед своим белым РС, заглянул в электронную почту. Обычный воскресный гороскоп от «Звездочета». «Привет, Бруно Бэнкс! Вас ожидает приятная неделя. Венера находится в восходящем градусе, а это означает, что Вам повезет в любви! Масса профессиональных возможностей! Ваше легендарное обаяние позволит Вам воспользоваться большинством из них. Всего хорошего, Бруно Бэнкс! Примите наилучшие пожелания от всех сотрудников „Звездочета“». Трантер завидовал благополучной жизни Бруно. Увы, Бруно был всего лишь персонажем, придуманным Трантером для романа, который он забросил еще два года назад. Когда вдохновение стало покидать его, он обратился за помощью к интернету и подписался на гороскопы для Бруно Бэнкса в надежде, что из них удастся почерпнуть какие-то идеи. Не удалось. Спустя некое время Трантер электронной почтой послал «Звездочету» извещение о том, что Бруно постиг неожиданный — и непредсказанный — конец: его убил метеорит. Тщетно, пророчества так и продолжали поступать.

Вдоль всех стен гостиной тянулись книжные полки, собственноручно изготовленные Трантером: он надел маску, купленную в магазине «Сделай сам», что на Грин-лейн, и распилил не один фарлонг древесно-волокнистой плиты, а потом укладывал загрунтованные под окраску доски на разложенные по полу спортивные и финансовые страницы газет. В школьные дни, от коих его отделяли уже тридцать с лишком лет, Трантер неизменно получал награды за мастерские работы по дереву; теперь, когда полки были выкрашены в белый цвет и развешаны по стенам, они оказались способными выдерживать, не прогибаясь, 2000 томов его библиотеки, расставленных в алфавитном порядке — от Абэ Кобо до Яшара Кемаля. Иногда он жалел о тех книгах, которые продал Белсвифту, угрюмому букинисту с Лэмбс-Кондуит-стрит, понимая, впрочем, что именно половина вырученных за них денег и позволяет ему жить в самом дорогом городе Европы, пусть даже и на Мафекинг-стрит.

Телевизора в гостиной не было — только стеклянный кофейный столик со старыми номерами еженедельников да два обтянутых темно-синей тканью глубоких кресла. Одно из них занимал, как правило, неспешный Септимус, названный в честь персонажа любимого Трантером романа Троллопа «Смотритель». Кот вносил оттенок теплоты в комнату, которая иначе могла бы показаться пугающей в ее одноликости: размеры библиотеки Трантера не оставляли на стенах места для картин или плакатов. Единственным ее украшением был купленный в магазине на Сисилиан-авеню деревянный бюст Г.-К. Честертона, стоявший между концом ряда «С» (Суинберн Алджернон Чарльз) и началом ряда «Т» (Тагор Рабиндранат).

В ноябре Трантер пригласил на обед Патрика Уоррендера, литературного редактора одной из газет, постоянно заказывавших ему рецензии. Приглашены были также супружеская чета, знакомая ему еще по Оксфорду, и женщина-романистка одних с ним лет, которая зарабатывала на жизнь, регулярно выступая по радио, где она излюбленным в этой отрасли массовой информации тоном — одновременно и материнским и угрожающим — описывала «Моби Дика» как «книгу для подростков», а «Анну Каренину» — как «плохо написанный роман». Патрик был геем, поэтому приглашать еще одну женщину нужды не было, и разговор, очень интересный, затянулся до часа ночи.

В купленных Трантером воскресных газетах были напечатаны две его рецензии. Одна пострадала от обычной подчистки — лучшие его выпады были урезаны или изменены; другая осталась нетронутой — это, как правило, означало, что Патрик Уоррендер, поздно вернувшийся после ланча в мужском клубе, ошибся при подсчете места, отведенного под другие материалы, и волей-неволей позволил Трантеру разойтись в полную силу. Так или иначе, рецензии выглядели неплохо. Трантеру представлялось, что он смог не только продемонстрировать недостатки обеих рассмотренных им книг, но и показать, что их авторы являются, и в довольно существенном смысле, мошенниками.

Он перешел в кухоньку, смотревшую на зады одинаковых домов его улицы. Женщина в мусульманском головном уборе (как он называется — чадра? бурка?) развешивала на веревке выстиранное белье. Так им это разрешено? — удивился Трантер. На каком-то уровне сознания он путал мусульманок в их традиционной одежде с монахинями. Вот, например, разрешается ли тем и другим ездить на велосипеде или играть в настольный теннис? И что при этом получается — кощунство или просто потешное зрелище?

В одном дворике разбирал свой мопед боснийский военный преступник, а из следующего за ним неслись пронзительные крики — там, на крошечной лужайке, четверо мальчуганов из быстро разросшейся семьи польских католиков ухитрялись играть в футбол.

Налив себе чашку чая, Трантер вернулся в гостиную и взял из стопки третью газету. Спортивный и экономический разделы он отправил в мусорную корзину и обратился непосредственно к литературному. Молодой романист с похвалой отзывался о книге, посвященной истории шариковой ручки, именуя ее изобретение «культовым» и цитируя между делом Роланда Барта[5] и Эрика Кантона.[6] Жизнеописание Доры Каррингтон[7] было сдержанно одобрено автором биографии Роджера Фрая.[8] «Урожай не из лучших, но пьется большими глотками» — такой приговор вынес ведущий газетного «дневника» путеводителю по винам Нового Света, между тем как член парламента от дербиширского ярмарочного городка отверг мемуары американского государственного секретаря как «поттеризм».

Все это Трантера не интересовало. Годы, проведенные им на этой работе, научили его переходить прямиком к литературным страницам газет, вот их-то он читал примерно так же, как менеджер какого-нибудь фонда просматривает сводку рыночных цен. Различие состояло в том, что у Трантера не было ни капиталовложений, ни фаворитов; он не стремился увидеть устойчивый рост, не говоря уж о буме. Его привлекали лишь отрицательные рецензии. Крах — вот что ему требовалось: крах и испепеление — провал, падение, паника. Ему нравилось, когда ядовитые молодые критики изничтожали признанных авторов, и не меньшее удовольствие он получал, когда маститые курильщики трубок прихлопывали, точно муху, какого-нибудь шустрого новичка. Его коньком была игривая, увертливая рецензия, предлагавшая читателю разделить мнение ее автора о том, что вся карьера данного писателя — попросту жульнический трюк, позволивший ему, писателю, наживаться за счет легковерных книгочеев. Трантер равно отвергал то, что предлагали погрузневшие от почестей прославленные старики и фотогеничные молодые женщины. Хвалебных рецензий он до конца не дочитывал, зато творениями рецензентов-единомышленников наслаждался. И временами посылал кому-нибудь из них почтовую открытку, на обороте которой было написано его аккуратным шариковым почерком: «Я думаю, новый… получил от вас ровно то, что заслуживает. РТ».

Литературные неудачи принимают обличил самые разные, но Трантеру нравились все они до единой: он был знатоком и ценителем разочарований, сластолюбцем позора. Еще в молодости РТ — единственный из европейских рецензентов — назвал признанный шедевр латиноамериканского романиста «разочарованием… напичканным старыми, погрустневшими тропами магического реализма… мишурой». Из всех видов авторского неуспеха наибольшее наслаждение доставляла Трантеру потеря престижа, пришедшаяся на середину литературной карьеры, поскольку она задним числом освобождала его от многолетних терзаний. Зарубежных знаменитостей он просто сшибал, как кокосы с пальмы, — благо запас необходимых для этого камней всегда имелся у него под рукой, — и это занятие стало для Трантера рутинным, его второй натурой, хоть он и сомневался, что оно может дать какие-либо результаты перед лицом всеобщих льстивых восхвалений. А вот читая похвалы сочинению британского современника, он ощущал боль в животе, острую, как колики, порождаемые гастроэнтеритом. За годы работы Трантер отыскал способы, позволявшие справляться с этой болью, — простейший состоял в том, чтобы написать анонимную рецензию, которая печаталась на последних страницах «Жабы», ежемесячного журнала, издававшегося его давним оксфордским однокашником. «Жаба» предоставляла Трантеру место для публикации мощных противоядий от рассыпаемых всеми похвал. Он объяснял смекалистым читателям «Жабы», что похвалы эти просто-напросто недобросовестны, ибо исходят они от старых итонцев, бывших любовников автора, или от «жалких олухов», павших жертвой моды. Истина же состояла в том, что рассматриваемая им книга полна «потасканных общих мест» и не заслуживает того, чтобы склонный к скепсису читатель «Жабы» тратил на нее время. А иногда Трантер, уже напечатав в газете подписанную собственным его именем рецензию на какой-нибудь роман и даже, благовидности ради, обуздавший свою критичность, а то и сдержанно похваливший оный, сочинял для «Жабы» анонимную статью, бодро его же самого и опровергавшую.

Деньги — вот с чем у Трантера было туго. Две рецензии в неделю давали ему 450 фунтов, а ежемесячная статейка в «Жабе» еще 300. Разного рода случайные приработки позволяли ему, думал Трантер, доводить годовой доход примерно до 30 000 фунтов. Впрочем, полтора года назад ему улыбнулась удача. Он получил от директора расположенной под Лондоном прославленной частной школы письмо с предложением. Притом что по результатам экзаменов ее ученики раз за разом добирались до высших показателей национальной лиги, получая в большинстве своем на руку «полный дом», говоря по-покерному, из пятерок с плюсом и просто пятерок, представления о правописании и грамматике оставались у них самыми туманными, как, впрочем, и у их учителей. Некоторое время назад к директору школы поступило письмо от пожилого, получившего образование еще в 1950-х, родителя. Пожаловавшись на то, что присланный ему в конце триместра отчет об успехах его ребенка содержал «элементарные погрешности против грамотности», родитель вызвался ежегодно передавать школе 25 000 фунтов, на которые она наняла бы учителя, умеющего объяснить разницу между «свой» и «его» или «одеть» и «надеть».

Директор собрал совещание преподавателей, и все они только плечами пожали. Преподаватели эти в большинстве и сами учились у тех, кто считал правописание в лучшем случае фетишем, а в наиболее вероятном — средством, которое позволяет не подпускать к университетам детей небогатых родителей. Даже в частных школах от притязаний на него давно уже отказались, а теперь слишком поздно «заново изобретать колесо», как выразился старший преподаватель истории. Да и вообще, до сих пор никто на безграмотность учителей почему-то не жаловался.

Впрочем, одна из преподавательниц французского языка была замужем за консультантом по менеджменту, а тот когда-то учился вместе с Трантером в Оксфорде и поддерживал с ним нерегулярные, но все-таки отношения. Она полагала, что Трантер, в его годы и при его подготовке, все еще помнит кое-какие из этих премудростей, и пообещала директору добыть его адрес.

Приглашение, полученное от школы столь прославленной, заинтриговало Трантера, и он поехал, как его просили в письме, посмотреть, что в ней к чему. Ступая по булыжнику, обрамлявшему травянистый квадрат двора, он думал о том, насколько все это отличается от бетонированных площадок его старой школы. И прошел под каменной аркой, на которой ученики школы вырезали свои имена (У. Стэндфорт 1822), в другой дворик, поменьше, заросший от старости и поддельного благородства плющом.

— Большое спасибо, что приехали, — сказал директор школы, высокий, энергичный мужчина с густыми черными волосами. — На самом деле меня наша просьба слегка смущает. Сам я еще сохранил рудиментарные представления о правописании. И даже позволяю себе иногда небольшое тиранство по этой части. Но у меня просто нет времени на то, чтобы просматривать каждый отчет наших учителей, заменяя «Джонни выглядит неинтересным» на «Джонни выглядит незаинтересованным». В наше время жизнь директора школы состоит из конференций, решения административных проблем, произнесения речей, маркетинга и так далее.

Он покашлял, словно осуждая себя.

— Не стану делать вид, будто мы предлагаем вам творческую работу, мистер Трантер.

Трантер улыбнулся:

— Наверное, многие удивились бы — не правда ли? — узнав, что именно ваша школа… я хочу сказать…

— Понимаю, понимаю, — торопливо произнес директор. — Первая десятка и так далее. Однако мне точно известно, что и другие знаменитые школы предпринимают точно такие же шаги. Разумеется, никакие имена не разглашаются, никто никого не называет. И совершенно ясно, что это должно остаться между нами. Было бы крайне неприятно, если бы что-то вышло наружу в какой-либо… да в какой угодно форме.

Трантер подумал о «Жабе» и улыбнулся снова.

— Ну что же, — произнес он голосом чуть более тонким (обычно это говорило о том, что он заинтригован), — мы, безусловно, можем попробовать и посмотреть, что у нас получится.

Деловые вопросы решились быстро. Черновики всех отчетов будут присылаться Трантеру на CD. Как-то изменять их или переписывать ему не придется, — нужно будет просто-напросто исправлять самые грубые из грамматических и синтаксических ошибок — и все орфографические. У школы 620 учеников, каждому посвящается примерно десять отчетов, большая часть которых состоит всего из нескольких строк. Если он будет править по три отчета в минуту, подсчитал Трантер, это отнимет у него 35 часов, то есть рабочую неделю. А если исходить из его годового дохода, он зарабатывает в неделю около 600 фунтов, однако тут работа предстоит более напряженная. Он собирался запросить вдвое больше, скажем, 1200 фунтов за триместр, а то и 4000 за год, однако директор школы с первых же слов предложил ему 5000 плюс оплата расходов и услуг секретарши, буде таковые потребуются, так что нужда в торговле отпала.

Авторский стиль Трантера давно уже пал жертвой журналистики с ее «культовыми фигурами» и «сыром в мышеловке», однако его возраст был достаточен для того, чтобы научиться грамотно писать еще в школе, и к тому же он прочел тысячи хороших книг. В общем, задача оказалась ему по плечу. Пять триместров нового режима — и результаты привели директора в совершенный восторг. Жалобщик-родитель прислал примирительное письмо, в котором отмечал серьезные улучшения, и директор выписал Трантеру премию в 1000 фунтов. У учителей он получил прозвище Гарри Пэтч — по имени пережившего всех прочих ветерана Первой мировой. «Опять я к Пэтчу на штык попал», — говорил, читая на экране компьютера свой неправленый отчет, старший преподаватель географии. «И я», — отвечал старший преподаватель истории.

Этот успех переписчика позволил Трантеру понять, что грамотность все еще окупается. По сути дела, тут имело место простая иллюстрация принципа связи спроса и предложения. В то время как лучшие выпускники лучших университетов не умели грамотно писать или хотя бы сочинять осмысленные электронные послания, компании, которые брали их на работу, все же должны были рассылать письма, составлять документы и общаться с юридическими фирмами, банками да и другими компаниями. Особых изысков противная сторона от них не ожидала, но нуждалась хотя бы в том, чтобы понимать, что это ей такое прислали.

Как человек, окончивший классическую школу еще до того, как она выбросила полотенце на ринг, Трантер обладал ценным активом: грамотностью. И мог сдавать его в аренду. Через год после того, как он начал работать со школой, его пригласили на роль «модератора» дискуссий, которые проводились в книжном клубе компанией богатых домохозяек Норд-парка. Он просто не мог поверить своему везению. В большинстве своем эти женщины получили университетские дипломы, так или иначе связанные с искусством, однако не знали и азов того, как устроена книга. Даже словарь, который Трантер освоил в шестнадцать лет, оставался для них загадкой: они, например, не понимали различия между «стилем» и «интонацией». Трантер получал 100 фунтов за визит плюс очень хороший обед и бутылку вина. Все эти дамы сидели на диете, что позволяло ему плотно закусывать, выбирая одно из многого множества дорогих блюд, которые покупались за бешеные деньги в местных деликатесных и traiteurs.[9] Ему даже проезд на метро оплачивали. После того как он делал несколько замечаний относительно обсуждавшейся книги, дамы, как правило, устраняли его из дискуссии. Им хотелось поговорить лишь об одном — «основано» ли рассказанное в книге на событиях, происшедших с самим автором, и в какой мере его версия этих событий отвечает их собственному опыту в делах такого рода. Трантер пытался внушить им, что существуют более плодотворные методы подхода к восприятию романа, то есть плоду воображения, вдохновленного желанием, сколь бы жалким оно ни выглядело, сотворить «произведение искусства». Дамы терпеливо выслушивали его, но, похоже, ни одному слову не верили.

Встречи группы происходили раз в месяц, работа из школы поступала три раза в год, так что Трантер все еще оставался открытым для предложений. И в один из апрельских дней он, питаемый новыми надеждами, был в очередной раз заинтригован, когда, заглянув в электронную почту, обнаружил среди обычного, предназначенного для Бруно Бэнкса спама письмо от миссис Дорис Хайн, она же reception@rashidpickle.org.uk.

О компании этой Трантер слышал — собственно говоря, в его кухонном буфете стояла баночка ее фирменного баклажанного чатни, а от письма миссис Хайн попахивало деньгами. На письмо он ответил сразу, и вскоре была согласована дата его визита к Фаруку аль-Рашиду, основателю и владельцу «Пикулей Рашида», — визит предстояло нанести в его дом, находившийся в Хейверинг-Атте-Бауэр, а связан он был с неким «литературным проектом».

III

Дженни Форчун завершала последний круг своей воскресной смены. Да, все верно, она выключила в кабине свет, чтобы ее собственное отражение не мешало ей любоваться видами подземного города — ведь это было ее привилегией, однако существовала и иная причина. Дженни никогда не разглядывала свои фотографии и проводила перед зеркалом как можно меньше времени. Ее форменная одежда не отличалась изяществом, но Дженни это устраивало, ибо означало, что выбирать не приходилось, по той же причине она любила когда-то блейзер и юбку, которые полагалось надевать в школу.

Профессия машиниста метро наделяла ее и властью и ответственностью. Почти все, чему ее обучили, сводилось к соблюдению мер безопасности и к заботе о жизни пассажиров; при этом поезд управлялся одной-единственной рукояткой, а водить его было гораздо проще, чем автомобиль. Когда Дженни только-только приступила к работе, один старый машинист сказал ей в столовой: «Нам платят не за то, что мы знаем, а за то, что умеем», — последнее включало в себя и умение стронуть с места прослуживший лет сорок состав, когда в нем что-нибудь отказывало, а в холодную пору это случалось довольно часто.

Дженни жила в квартире с двумя спальнями, находившейся в Дрейтон-Грин, западном пригороде, заклиненном между Илингом и Новой Индией, в которую обратился Саутхолл. Вторую спальню занимал Тони, ее младший единокровный брат, безработный. Знакомы Тони и Дженни были всего несколько лет, хотя их матери-одиночки знали из случайных обмолвок отца, что у него есть и другие дети. Тони, питавший интерес к своим братьям и сестрам, которых насчитывалось, как утверждали некоторые, шестеро, сам отыскал сестру. Мать Дженни, Мария, считала Тони приживалом, таким же, как его отец, и говорила, что Тони «зарится на денежки» ее дочери. Конечно, на чек, что получала Дженни каждую неделю, он посматривал не без зависти, хотя, в сущности, после того как она уплачивала налоги и отдавала 250 фунтов в неделю за квартиру, у нее на руках оставалось не многим больше того, что требовалось для еженедельной закупки продуктов. Сам Тони потихонечку проживал пособие по безработице за прошлый год. Ради сохранения права на льготы Тони приходилось браться за работу, которую ему время от времени предлагали, однако, оттрубив положенное, он тут же возвращался к прежней жизни.

Из его комнаты в глубине квартиры была видна беговая дорожка стадиона. В школьные годы Тони считали многообещающим бегуном на дистанцию 400 метров, однако, чтобы стать таковым, нужно было тренироваться по выходным, поскольку в будние дни учителя обращаться по вечерам в тренеров не желали — на сей счет имелось какое-то исторически сложившееся правило, а Тони считал, что подниматься по субботам в семь утра и тащиться на метро из Тоттенхэма в Харрингей — явный перебор. Ему нравилось думать, что он поддерживает форму, играя по воскресеньям в футбол в парке Ганнерсбери, хотя в свои двадцать семь он уже набрал несколько лишних фунтов и обзавелся брюшком. Травка, которую он покуривал, вызывала у него аппетит к еде, а не к спорту; по вечерам Тони отправлялся в один из харлсденских пабов, а оттуда в какой-нибудь клуб, где налегал на пиво и бурбон.

Дженни он не понимал. Что может заставить молодую женщину каждый день вставать с утра пораньше, влезать в тяжелые башмаки с защитными резиновыми подошвами и водить поезд по темным подземным норам? А эта ее столовка, этот хрен моржовый — начальник дистанции, этот их клуб, и запах, и темнота подземки… А вернувшись с работы домой, она сидит и книжку читает. Или играет в скучнейшую игру «Параллакс».

Тони винил во всем Листона Брауна, с которым Дженни путалась, когда ей было девятнадцать. Любой мужик сразу просек бы, что этому Листону нужно. В свои тридцать девять лет он имел троих детей от разных женщин и слишком много денег, заработанных при застройке Северного Лондона. Он играл в гольф в довольно сносном клубе, расположенном неподалеку от шоссе М40, и был членом еще одного клуба, вест-эндского, печально прославленного своими стриптизершами и непомерными ценами. Дженни, когда Листон положил на нее глаз, работала в столовой айлингтонской начальной школы. Таких мужчин, как Листон, она никогда еще не встречала. Да и Тони тоже, если не считать одного случая, когда он пошел прикупить травку и обнаружил, что привычный ему продавец заболел, а вместо него всем распоряжается мужик, малость смахивающий на Листона, — высокий, представительный, в черном кашемировым пальто и дважды обернутом вокруг шеи полосатом итальянском шарфе.

Помимо двух машин и дома, стоявшего неподалеку от Александра-паласа, Листон обладал еще и немалым обаянием. Тони поначалу неохотно заглядывал на его вечеринки, и Листон всегда обходился с ним как с братом. Он почти идеально изображал телевизионных знаменитостей и рассказывал о них истории, которым, казалось, можно было верить; у него в доме имелся собственный кинотеатр и бар, в котором гость мог наливать себе выпивку, какую желал, и угощаться уже свернутыми косячками, лежавшими в большой стеклянной чаше. Когда же гости как следует набирались, Листон включал ультрасовременную, мощную караоке-систему и предлагал спеть. И сам подавал пример — вместе с матерым Марвином Гэем.[10]

Дженни он бросил, и это стало для нее потрясением. Она, похоже, утратила интерес к мужчинам. Подходил к концу ее третий десяток, она ухаживала за матерью, всегда находила какую-нибудь работу, хотя ни за одну из них Тони, к примеру, браться и в голову не пришло бы. А потом, в двадцать девять, вдруг удивила всех, выучившись на машиниста метро, — можно подумать, говорил себе Тони, что она пытается от чего-то спрятаться, вот и зарывается под землю.

Закончив смену, Дженни вернулась в свою квартиру. Никаких признаков Тони там не обнаружилось. Она сварила макаронные ракушки, заправила их томатным соусом, открыла пакет апельсинового сока и быстро поела — ей не терпелось усесться за компьютер.

Воскресными вечерами в «Параллаксе» всегда было не протолкнуться. Перебравшие в субботу люди вылезали из постелей поздно, полдня приходили в себя, а уже к вечеру проникались желанием поразвлечься перед началом новой недели.

В прихожей у Дженни стоял компьютер с большим плоским экраном, купленный ею на свои сбережения. Ее коллега из операторского зала депо показал ей, как чистить жесткий диск от загружаемой на него Тони громоздкой дребедени, тормозившей работу операционной системы. Дженни просмотрела содержимое диска и, не открывая, удалила из компьютера самую энергоемкую программу под названием «Белые девочки, черные жеребцы», а также две игры, в которых фигурировали сверхъестественно мускулистые мужики — они разъезжали в помятых армейских джипах с ракетными установками по разрушенным ядерной бомбой городам и, истребляя бандитов и полуголых баб, набирали очки.

Миранду Стар она в последний раз оставила в месте куда более приятном: на берегу Ориноко, где та строила дом. Чтобы оплатить его, Миранда заняла под пять процентов 200 000 вахо у ипотечного заимодателя, именуемого «Пойнтс-Вест», обязавшись выплатить долг в течение десяти лет. Что было почти выполнимо, поскольку работала она теперь косметологом. Вахо обменивались на фунты-стерлинги реального мира по фиксированному курсу, и Дженни не очень охотно сообщила данные своей кредитной карточки фондовой бирже «Параллакса», находящейся на острове Онирос.

Экономика «Параллакса» представляла собой производную от экономики реального мира, но требовала меньшего чувства ответственности. Тамошние биржевые торговцы отличались такой изобретательностью, что лишь немногие понимали суть гарантий, которыми они обменивались, а между тем барыши наживали колоссальные, тогда как потери, достигая определенного уровня, либо становились слишком сложными для точного их подсчета, либо делились на всех поровну. В случаях особенно серьезных потери поглощались Центральным банком, а их последствия для экономики «Параллакса» в целом сглаживались посредством сбора денег среди игроков, — те, кто денег, по простоте своей, не вносил, получали повышение налогов и розничных цен. Короче говоря, прибыли финансистов им же и доставались, а их потери распределялись согласно принципам демократии.

Впрочем, как заметила Дженни, большинство игроков предпочитали всему прочему секс. Она заглянула в дом Миранды — посмотреть, как продвигается строительство, — и обнаружила, что оно уже завершено, на неделю раньше назначенного срока. Плитка в плавательном бассейне оказалась чуть синее, чем ей воображалось, а клеток с длиннохвостыми попугаями в мраморном вестибюле насчитывалось несколько больше, чем она, как ей помнилось, заказывала, однако в остальном все было идеально. Окна Мирандиной спальни смотрели на реку, в сияющей белизной ванной комнате висели розовые занавески с оттисненными по их нижнему краю маргаритками. Сквозь высокие, выходившие на балкон двери задувал легкий ветерок.

Новый дом был огражден узкой лентой, похожей на ту, какой в реальном мире оцепляют место преступления, на ленте через равные промежутки стояли слова «вход воспрещен». Кое-кто из местных жителей дома свои, уходя, не запирал, оставлял без присмотра, а вот Дженни не хотелось, чтобы кто-нибудь совал любопытный нос в спальню Миранды.

Осмотрев дом, она вышла из ворот обнесенного крепкой оградой поселка, в котором тот стоял, и, миновав какие-то развалины, направилась к самому краю настырных, но все еще великолепно девственных джунглей.

А сделав несколько шагов вдоль опушки, повстречала мужчину, одетого в свободные, доходившие до колен шорты с множеством карманов. Обнаженный торс его был обильно украшен пирсингом, и кожу с легким загаром почти всю покрывала татуировка; в левой руке он держал кредитную карточку «Ураниум» (самую престижную), в правой — автомат.

Дженни вздохнула. Он не был тем, кто мог бы стать ее избранником, однако она уже знала по опыту, что это стандартное для мужчин «Параллакса» обличье. В большинстве своем макеты выглядели устрашающе, и ей приходилось напоминать себе, что в реальном мире они могут быть детьми или женщинами — полагаться на внешность здесь было никак нельзя, оставалось лишь не доверять своим глазам.

Она поняла, что мужчина заметил ее, поскольку получила от него сообщение.

— Как вас зовут?

— Миранда Стар.

Над головой мужчины тут же появилась надпись (посылать анонимные сообщения правилами не дозволялось): «Джейсон Пёсс. 35 лет. Знак зодиака: Рыбы. Авантюрист/Изыскатель».

— Чем занимаетесь?

— Любуюсь моим новым домом.

— О, так это ваш? Выходит, мы соседи.

По-английски он писал без ошибок. Большинство игроков были американцами.

— Прекрасно, — ответила она, ощущая прилив легкого возбуждения.

— Могу я прийти к вам в гости?

— Нт пка я не узнаю вас лчш.

— Тогда давайте потусуемся звтр. Я знаю тут хорошее место.

— Там дорого? У меня осталось только 15 вахо, — отстучала Дженни.

— Если не пить, — не дорого. Вы давно в «Параллаксе»?

— Два года.

— Вы клевая.

— Зчм вам автомат?

— Расскажу, когда мы узнаем дргдрга получше. Так звтр тусуемся?

— Может быть. Мне пора выходить. Устала, — набрала Дженни. — В ПЖ вы живете в Англии?

— Да. Лондоне. Кгд вы обычно входите?

— Звтр я работаю допоздна. Может, во вторник вечером?

— Ладно, увидимся.

Мысль о том, что кто-то хочет потусоваться с Мирандой, взволновала Дженни. Завтра придется разжиться новой одеждой — хотя бы новым платьем, — интересно, чем торгуют магазины Каракаса? Ладно, время у нее пока есть — там, что игроки называли «ПЖ», или «Подлинная Жизнь», она работала завтра во вторую смену.


В этот самый миг жена Джона Вилса, Ванесса, наливала себе большую порцию джина с лаймовым соком. Ванесса страшилась возвращения мужа, поскольку он собирался повести ее в ресторан обедать. Наполовину американка, она питала чисто английскую почтительность к официантам и ресторанам с надменными манерами первых и полуфранцузскими меню вторых. Она всегда вежливо просила подать блюдо, значившееся в меню, а услышав, что его больше нет, сразу же соглашалась с непомерностью своих претензий.

Джон и его коллеги, с которыми ей время от времени приходилось обедать, в меню вообще не заглядывали. Они призывали к себе официанта и втолковывали ему, что им требуется.

— Так, для начала поставьте в середине стола блюдо грудинки. Дальше, я хочу получить бараний карпаччо с жидким горчичным соусом. Что? Нет, это мне ни к чему. Мне нужен очень жидкий, с дижонской горчицей и несколькими зелеными листочками, ну, скажем, ночной фиалки. А потом жареная курица. Нет, не coq au vin.[11] Обычная жареная курица с хорошо просоленной кожицей, а к ней жареные картофелины — да не маленькие, нормального размера — и цветная капуста под сырным соусом. Вот так. Договорились? Да, и подливу не забудьте. Нет, не jus,[12] мать его. Подливу. Вот, а мой друг хочет чизбургер.

— Сэр. У нас нет…

— У вас есть. Бифштекс из вырезки у вас имеется? Ну так пропустите его через мясорубку. Возьмите булочку. Сырную тарелку вы подаете. Вот, смотрите. Тут же сказано, пять фунтов за каждый сорт сыра. Ну так и нарежьте его ломтиками. Справитесь. Вы это умеете.

Еще хуже бывало, когда Джон обедал с главами американских банков. Даже если одного из них все же уговаривали попробовать что-то, названное в меню, он, получив это блюдо, передумывал и отправлял его назад на кухню.

— Принесите мне просто моллюсков каких-нибудь. Клемов.

— Простите, сэр, у нас…

— Вот вам пятьдесят фунтов. Сходите и купите.

Отпуска Джон Вилс ненавидел, но однажды, в очень жаркое лето 2003-го, Ванесса заявила, что если он не проведет с ней две недели на итальянской вилле, она от него уйдет. Это было огромное палаццо, последнее из сохранивших в накрытой волной горячего воздуха Европе прохладу зданий: мозаичный плавательный бассейн, небольшая оливковая роща, восемь спален, беззвучные, источавшие ледяной воздух кондиционеры, супружеская чета живших при вилле слуг и вид на поросшие тополями холмы, от которого и самого Джорджоне продрали бы судороги восторга. Вилс уехал на три дня раньше — на совещание в Нью-Йорке, пропустить которое он не мог, — и, едва поселившись в любимом манхэттенском отеле, обнаружил, что Ванесса уже купила эту самую виллу за 2,5 миллиона фунтов.

— Как тебе это удалось? — спросил он по телефону из своего номера.

— Я позвонила агенту, агент связал меня с владельцем виллы. И я спросила, сколько он за нее хочет.

— Что ты сделала?

— Ты же разрешил мне пользоваться бермудскими счетами. Помнишь, в прошлом году, когда…

— Да-да, я не об этом. Говоришь, спросила, сколько он хочет?

— Ну да, сколько он хотел бы…

— Так не торгуются, мать твою.

— Ты считаешь, что я переплатила, Джон?

— Понятия не имею. Я говорю о принципе. Спросила, сколько он хочет! Господи Иисусе, Ванесса!


Когда часы показали шесть, Джон Вилс подошел к книжному шкафу, стоявшему в углу его кабинета, вытащил несколько томов и отпер скрывавшийся за ними маленький сейф. Извлек из сейфа бурый конверт, в котором лежали три ксерокопированных листка формата А4, сел в кресло, откинулся на спинку, положил ноги на стол и приступил к изучению этих листков. Перечитывал он их далеко не в первый раз.

Вот уже больше двух лет Вилс приглядывался к Ассоциированному королевскому банку. Учреждение это было замечательным во многих отношениях. Корни его уходили в Империю, а ветви протянулись на главные деловые улицы Лондона. АКБ ведал большим, нежели любой другой банк, количеством пенсий, люди говорили, улыбаясь, что от него зависит счастье каждого третьего британца старше шестидесяти пяти. Ходила и такая шутка: эмблема банка, бегун о четырех ногах, задуманный консультантом по менеджменту как символ «разносторонней синергии», сильно напоминает рамку ходунка. В общественном сознании банк этот связывался с традиционными методами ведения дел, не сопряженными с высоким риском; собственно, первый свой банковский счет, на который восемнадцатилетний Джон Вилс положил заработанные в букмекерской конторе дяди 25 фунтов, он открыл в эджверском отделении именно этого банка. И с тех пор сохранял с ним отношения самого разного рода, да и «Высокий уровень» использовал филиал банка в Виктории для некоторых своих повседневных нужд.

Однако самому Ассоциированному королевскому роль старого личного друга, вязаного кардигана банковского мира, привлекательной давно уже не казалась. И потому он создал агрессивный инвестиционный отдел, который последние два с лишним десятилетия приносил банку большую часть прибыли. Именно благодаря сделкам с деривативами (и в особенности товарными, которыми банк самым натуральным образом торговал во времена империи) правлению банка и удавалось обеспечивать своим акционерам двадцать процентов годовых.

И однако же, наблюдая за тем, как меняется день ото дня биржевой курс банковских акций, Вилс чувствовал, что у Ассоциированного королевского все идет не так гладко, как кажется. Он заметил, что, когда акционерный капитал у банков идет на спад, у Ассоциированного королевского этот спад оказывается чуть более сильным, чем у его конкурентов; когда же другие банки возвращаются на прежние позиции, Ассоциированному королевскому не удается вновь заграбастать все то, что он потерял. Речь, разумеется, шла лишь о малых долях процента, различить которые мог только очень пристальный взгляд. А тут еще ежедневные обзвоны отделов, управлявших торговыми операциями больших инвестиционных банков, говорили Вилсу, что, приобретая защиту кредита в АКБ, приходится платить немного больше, чем запрашивали его крупные британские конкуренты. Страховые полисы — защита на тот случай, если банк не сможет выполнить свои долговые обязательства, — всегда стоили недорого, поскольку шансы дефолта были до крайности малы, однако страховка от неспособности Ассоциированного королевского расплатиться по долгам в течение стандартного пятилетнего срока страхования или от возможности «обмена проблемными кредитами» была все же чуть дороже, чем у любого сравнимого с ним банка. И это заинтересовало Вилса. А затем вышел в свет балансовый отчет АКБ, ясно показывавший, какие большие деньги он собрал на оптовых рынках (иными словами, назанимал у других банков) — слишком большие, на взгляд Вилса.

В марте 2006-го Ассоциированный королевский удивил весь мир, купив крупный испанский банк. Аналитики Вилса внимательнейшим образом изучили эту сделку и пришли к выводу, что она объясняется «избытком тестостерона». Цифры представлялись осмысленными, однако в целом производили впечатление некоторой натяжки. АКБ влез в серьезные долги, обеспеченные, впрочем, как прогнозируемым на будущее движением денежной наличности, так и экономией затрат в результате слияния двух банков в одну большую новую структуру. Вилс знал: расходы, которые потребуются в материковой Европе для достижения такой экономии, всегда недооцениваются, и потому удивился, что АКБ не позволил своим аналитикам открыто признать это. И с того времени банк заинтересовал его всерьез.

В апреле 2006 года Вилс уволил главу своего нормативного отдела — шотландца по имени Уильям Мюррей. Теоретически задача этого человека состояла в том, чтобы гарантировать строгое соответствие каждой осуществляемой фондом сделки нормативам, установленным регуляторными органами. Однако само название отдела давало повод для шуток: Стив Годли высказал предположение, что Мюррея как раз за несоответствие нормативам из фонда и вытурили — отношения его с Вилсом строились по принципу «тяни-толкай», и Мюррей слишком уж тянул одеяло на себя: он, похоже, забыл, что жалованье ему платит все-таки Вилс, а не Управление по финансовому регулированию. А с точки зрения Вилса, задача Мюррея состояла в том, чтобы помогать и предупреждать — именно в таком порядке. Третьей же его задачей было — смотреть сквозь пальцы.

— Советую вам подать заявление в «Шилдс ДеВитт», — сказал Вилс Мюррею, отправляя его кредитные карточки в измельчитель. Он говорил об инвестиционной компании с легендарными нравственными принципами, которую Вилс именовал Ватиканом. Ее директора, облаченные в строгие вечерние костюмы, часто появлялись в Ковент-Гардене и на обедах благотворительных организаций, усердными и щедрыми жертвователями которых они были.

Мюррей провел на своем месте всего четыре года. В первые же три года существования «Капитала высокого уровня» нормативный отдел возглавлял… Ну, существовало всего-навсего три человека, достаточно хорошо знавших фонд и прослушавших требуемые УФР однодневные курсы, — короче говоря, в первую пору удивительного роста «Высокого уровня» его нормативный отдел возглавлял основатель и президент фонда Джон Вилс.

Вилс предложил место Мюррея одному из служащих Ассоциированного королевского, — что было более чем естественно, — покладистому молодому человеку по имени Саймон Уэтерби. Вилс пообещал удвоить его жалованье и пакет вознаграждений при условии, что он будет «идти в ногу» со стратегическими амбициями «Высокого уровня» и не забывать о том, кто ему платит. Уэтерби это предложение изумило и обрадовало настолько, что он появился в «Высоком уровне» сразу же после того, как очистил свой рабочий стол в АКБ. Вилс беседовал с ним каждое утро и за полгода — не более — легкой болтовни вытянул из Уэтерби все, что тот знал об АКБ. Разумеется, им интересно было поговорить о замечательнейшем из событий последних месяцев — о покупке испанского банка; отказ от обсуждения этой темы был бы, с готовностью признал Уэтерби, просто-напросто грубостью.

Вилс во время их бесед ничего не записывал и отнюдь не выказывал какого-то особого интереса к услышанному. За ним давно закрепилась репутация человека, маниакально одержимого деталями, — один-два хорошо знавших Вилса людей предупредили Уэтерби, что эта одержимость может свести с ума и его, — однако Уэтерби понимал, что фонду предстоит в самом скором времени определить размер причитающегося ему годового вознаграждения. И он рассказал Вилсу все, что знал о долговых обязательствах, связанных с приобретением испанского банка.

Джон Вилс просто кивал; однако где-то в гуще подробностей, сообщаемых Уэтерби, он уловил проблеск некоего движения — вот так же дальнозоркая гончая замечает подергивание заячьего уха на другом краю заросшего луга. Понемногу подталкиваемый постоянными вопросами Вилса «а что же здесь необычного?», Уэтерби припомнил и связанную с долговыми обязательствами оговорку, внесенную в контракт почти уже при завершении переговоров о покупке — по настоянию адвоката, — который стремился защитить группу банков, ссудивших Ассоциированному королевскому необходимые для нее деньги. Оговорка гласила, что если в любой момент, последующий за успешным приобретением испанского рынка, рыночная капитализация Ассоциированного королевского упадет ниже определенного уровня (а это при нормальной финансовой погоде представлялось попросту немыслимым), кредиторы получат право потребовать немедленного и полного возврата их ссуд. Выполнить же такое требование АКБ мог, только выпустив новые акции — и в немалом количестве.

— Но ведь нормативный отдел наверняка изучил эту оговорку, так? — спросил Вилс. — Я к тому, что регуляторные органы относятся к таким делам очень чувствительно, верно? Вы же знаете — коэффициент достаточности основного капитала и прочая чушь в этом роде.

— Да, конечно, — ответил Уэтерби, — но было уже поздно. По-моему, оговорка попала в какое-то дополнительное соглашение. Сам я его не видел, оно не имело отношения к моей работе, но мне рассказал о нем знакомый из отдела финансового рычага. Не исключено, что его и в УФР не видели. Да и сделка набрала уже такую инерцию, что…

— Ну да, на нее у всех уже стояло.

— Вот именно.

В течение нескольких недель Вилс обдумывал и саму эту информацию, и способы извлечения выгоды из нее. Если рыночная капитализация или стоимость акций АКБ (что именно, Уэтерби точно не помнил) упадут ниже обговоренного уровня, закон отнюдь не обяжет его кредиторов — крупные инвестиционные банки и страховые компании — потребовать возврата ссуд (на самом деле им порекомендуют не делать этого), однако сама новость о таком развитии событий приведет к панике — и к массовому изъятию вкладов.

Вилс коротко обсудил эту идею со Стивеном Годли.

— Господи, Джон, — сказал Годли. — Ударить их в самое слабое место. А пенсионеры? Да на тебя же накатит целая армия инвалидных колясок. Тебя загрызет…

— Целая армия беззубых, — подсказал ему Вилс.

Прецедент банковского краха возник менее трех месяцев назад. Три месяца назад, в сентябре, правительство Великобритании национализировало ипотечного заимодателя на северо-востоке Англии, оказавшегося — из-за просрочки выплат клиентами — на грани краха. Премьер-министр, как и все политики на памяти Вилса, по-детски благоговел перед наличными — перед вкладом финансовых услуг в экономику страны. Будучи по своим инстинктам государственным социалистом, горячим приверженцем высоких налогов и вмешательства в чужие дела, он был также и политическим карьеристом, знавшим, что вся его жизнь зависит от продолжения экономического роста. Он вынужден был защищать особые интересы Сити и выполнять требования старших членов своего правительства — возможность какого-либо выбора у него просто-напросто отсутствовала.

Вилс считал, что правительству будет теперь ненавистной даже мысль о вмешательстве, тем более при таком суетливом хлопотуне, каким был не верящий ни в какой рынок премьер-министр. Его партия многие годы оставалась не у дел, силясь убедить избирателя, что она любит рынок еще и посильнее своих соперниц, и сейчас он просто не вправе был действовать как положено социалисту. С другой стороны, со временем он сообразит, что без голосов вкладчиков АКБ, кредиторов и пенсионеров удержаться у власти ему не удастся. Дать банку погибнуть премьер-министр не сможет, а значит, вынужден будет взять его под свой контроль.

Разумеется, когда станет известно, что «Высокий уровень» нажился на гибели банка, его публичная репутация пострадает; одно только положение пенсионеров на многие недели обратится в кормушку для газет. Правда, Вилсу уже случалось справляться с бурями — чего стоила хотя бы история, связанная с погашением африканского долга, — справится он и с этой, а между тем в собственном мире Вилса, считал он, мнение о нем как о человеке хватком и безжалостном только укрепится. Если ему удастся добиться того, что большая часть его операций придется на нерегулируемую сферу, не подпадет под юрисдикцию Управления по финансовому регулированию, остановить его будет очень трудно. Да и в любом случае штрафы УФР — это такая мелочь.

Однако, прежде чем затевать что-либо, следовало убедиться в том, что долговая оговорка действительно существует. Вилс готов был сделать самый серьезный в его жизни шаг, но не доверяя же сплетни такого пустозвона, как Саймон Уэтерби. Необходимо было увидеть подлинный документ, и потому в первую неделю июня Вилс позвонил Вику Смоллу из компании «Альтернативные инвестиционные услуги» в Гринвью.

Они встретились в Ватерлоо, в «Моти-Махал», и Вилс передал Вику раздувшийся от наличных конверт. Две недели спустя женщина по имени Вера Тиллман начала работать уборщицей в штаб-квартире Ассоциированного королевского, находившейся в Кэнэри-Уорф. Она была трудолюбива и рекомендации имела самые почтенные, а кроме того, получала от Вика Смолла пухлые конверты с наличными за старания отыскать и скопировать нужный документ.

Проработала она там почти полгода.

— Она что, с ксероксом управляться не умеет? — спрашивал у Смолла Вилс. — Небось уже все их ковры протерла своим пылесосом до дыр.

— Все не так просто, — отвечал Смолл. — Компания серьезная — пропуска, распознавание по радужной оболочке и повсюду сигнализация.

А затем, в пятницу, 14 декабря, Вилс получил несколько преждевременный рождественский подарок. Из приемной сообщили, что его ждет джентльмен, который не уйдет, пока не передаст Вилсу из рук в руки какой-то конверт. Затем прислали оттуда же визитную карточку джентльмена, украшенную эмблемой «Гринвью». Вилс спустился в вестибюль и опасливо принял конверт.

«Джентльмен» оказался не обычным мотоциклистом, сдающим все, что привозит, прямиком в почтовый отдел фонда, а африканцем в синем костюме и при вязаном галстуке. Обратный адрес на конверте отсутствовал, тем не менее Вилсу пришлось расписаться в получении. Вернувшись в свой кабинет, Вилс вскрыл конверт. В нем лежало всего три листка бумаги формата А4, однако они содержали составленное со знанием дела, подписанное, утвержденное и засвидетельствованное долговое обязательство, связанное с поглощением Ассоциированным королевским испанского банка. Вилс прочитал его, затем перечитал, дабы убедиться, что перед ним не черновик, а надлежащим образом оформленный документ. Все было правильно. Память Саймона Уэтерби оказалась точной во всех деталях.


Вилс посмотрел на часы. Семь: пора домой. Инвестор, почти всегда (но не в обязательном порядке) действовавший вразрез с тенденциями рынка, он и домой отправлялся на метро, от станции «Сент-Джеймс-парк». Большинство управляющих хедж-фондов уезжали из своих мейферских офисов в седанах немецкого производства. Одни полагали, что это добавляет их облику мистичности — этакие загадочные личности, презирающие показуху Сити и его сверхдорогое шампанское; двое-трое норовили походить на ученых — твидовые куртки, кроссовки, — подчеркивая интеллектуальную сторону своей неотделимой от занятий математикой работы. У этих людей, обладавших личными состояниями в сотни миллионов фунтов, имелись для обзаведения надежными автомобилями и водителями и причины практические, а именно: оно оберегало их от возможного похищения.

Джон Вилс вел себя иначе. Начать с того, что офис его находился в районе Виктории. Стадо всегда не право, думал он (за исключением тех случаев, когда оно право, однако и тогда Вилс занимал надежную позицию — впереди разбегавшихся в панике парно- и непарнокопытных). «Сент-Джеймс-парк» — станция чистая, пассажиров, ожидающих на подметенных, промытых из шлангов платформах, исправно оповещают приходе поезда. В конце концов, именно здесь находится Лондонское транспортное управление, вот почему на этой станции замена перегоревшей лампочки занимает не больше шести минут.

Войдя в вагон, Вилс сел, положил на колени кейс и предался созерцанию воскресных туристов с их сумками на колесиках и рюкзачками. Они переговаривались, вникая в путеводители и поглядывая на висевшую над их головами схему метро в попытках отыскать соответствие между первыми и вторыми. Какие ложные картины города складываются в головах этих людей? — гадал Вилс. Их Лондон был городом виртуальным, неведомым жителям столицы — Тауэр и Темница, мюзиклы-долгожители Вест-Энда и групповые фотографии на фоне «Глаза»;[13] однако Вилс полагал, что для него важно приглядываться к людям, и к здешним и к заезжим, каким бы необъективным, причудливым ни казалось ему их восприятие жизни. Поскольку собственная его реальность создавалась цифрами, бежавшими по экрану компьютера, он считал разумным не упускать из вида людей, состоящих из плоти и крови: а ну как ему все же удастся научиться у них чему-то, что может приносить прибыль.

Когда Джон Вилс, покинувший метро на станции «Холланд-парк», уже подходил к своему дому, мимо него пронесся по тротуару велосипед с выключенным фонариком, заставив Вилса отпрыгнуть в сторону.

Коротко выругавшись, он вошел в украшенный белыми пилястрами дом. Улица эта была тихой, достаточно удаленной от гвалта Холланд-парк-авеню и шумных частных парков Ноттинг-Хилла с их едва ли не еженощными фейерверками. В течение пяти лет, — дети тогда были еще маленькими, — Вилс и Ванесса сносили жизнь рядом с таким парком, где американские инвестиционные банкиры отмечали Четвертое июля, Хеллоуин, День благодарения, Рождество, Новый год, наступление весны, Пасху, бесчисленные выходные дни, самый громовый из всех — «премиальный день», приходившееся на разные дни недели, как правило, в январе, чествование святого Мамоны. Терпение Вилса лопнуло, когда череда взрывов, по мощности сделавших бы честь Багдаду, разбудила в полночь его детей.

Он вышел из своей квартиры и позвонил в дверь соседей:

— Какого дьявола у вас тут творится?

— Отмечаем День Бастилии, — не без некоторого смущения ответил сосед-американец. — Заходите, выпейте бокал шампанского.

— Вы когда-нибудь были в Париже, Джонни? — с суровой сдержанностью осведомился Вилс.

— Только раз, да и то на совещании, — с вызовом сообщил американец.

— Вы напоминаете мне одну карикатуру шестидесятых, — сообщил Вилс. — Двое астронавтов подлетают к Луне. Один говорит: «Был ли я в Париже? О господи, нет. Я вообще впервые покинул пределы США». А теперь спрячьте ваши долбаные игрушки в ящик комода.

Вскоре после этого семья переехала на темноватую, но куда более тихую улицу, поселив няню-филиппинку в бывшей некогда угольным подвалом комнатке со стеклянной крышей, которую хорошо было видно каждому, кто поднимался по ступеням крыльца к входной двери с ее натертыми до блеска никелевыми накладками и «исторической» раскраской. Здесь царили мир и покой, и сегодня Вилс, поднявшись по внутренней лестнице дома, вошел в свой кабинет, за окнами которого виднелся маленький, милосердно безлюдный парк, и первым делом заглянул в интернет, чтобы просмотреть рыночные новости. Ничего страшного не случилось. Ванесса оставила на его столе открытку от Софи Топпинг: pour-mémoire,[14] как называла это Софи, о ее субботнем обеде. Вилс поморщился.

Тут до его слуха донеслись тяжелые шаги спускавшейся по лестнице дочери. Он вышел на площадку и увидел Беллу с красным рюкзачком на спине, шедшую по прихожей к выходной двери.

— Куда собралась?

— К Зои, у нее и заночую, — ответила она.

— Разве ты не ночевала у нее вчера?

— Нет, пап. Я же тебе говорила. Вчера была у Хлои.

— А ты…

Дверь хлопнула, Белла исчезла.

Вилс отправился на поиски жены и нашел ее в ванной.

— Где Финн? — спросил он сквозь дверь.


Их шестнадцатилетний сын Финбар сидел в своей комнате на верхнем этаже дома, поглядывая на большой плоский экран телевизора и скручивая косячок. В пятницу, во время перемены в школе, где он доучивался последний год, Финбар заглянул в «Пицца-Палас» и купил у одного паренька на 20 фунтов марихуаны. Сейчас у него лежали поверх географического атласа три листка бумаги и вытряхнутый из сигарет табак. Атлас давил на колени, и Финн испытывал зависть к поколению родителей, которому конверты долгоиграющих дисков предоставляли идеальную для этого дела поверхность. Музыку Финн слушал по преимуществу цифровую, а конверты CD были маловаты для такого дела — да они и с прямыми своими обязанностями справлялись плохо, поскольку их дешевые петельки разваливались в первую же неделю, оставляя ему голые, исцарапанные диски Стивена Эверсона — Wind In The Trees[15] или Forecasts of the Past[16] группы «Новые пожарные». А вот свертывать косячок прямо на латаных джинсах Нила Янга или на психоделических мундирах Битлов… Это, наверное, было здорово, думал он.

Финн присел на кровать у самой спинки, раскурил косяк. Пламя зажигалки осветило его гладкое лицо с прыщавым подбородком, по-детски длинными ресницами и всклокоченными темно-каштановыми волосами. Спальня у Финна была маленькая, двадцать футов на двадцать, с неяркими, утопленными в потолок светильниками, серым, плотной вязки ковром на полу и пристроенной к спальне ванной комнатой с американской фурнитурой и душем, мощным, как Йосемистский водопад. Поверхность стен делилась пополам вставленными в рамку постерами «Беспроводных ребят» и Эвелины Белле. Окно выходило на тянувшийся за домом рельефный каменный парапет. Финбар откинул крышку сотового и набрал номер доставки пиццы. Голода он пока не испытывал, однако знал, что минут через сорок после травки испытает наверняка.

На Седьмом канале вот-вот должна была начаться его любимая передача «Это безумие». В ожидании этого одинокого удовольствия Финн вскрыл банку светлого пива. Вообще-то говоря, пиво он не любил, но очень старался привить себе вкус к нему, поскольку курево вызывало сначала жажду, а уж потом голод. Собственно, он, если честно, не любил и курить, просто ему нравилось действие марихуаны: удар полным песка носком по затылку, пересыхающий рот, мышцы приходят в неторопливое движение, нервные импульсы начинают сновать в мозгу быстрее, однако преобразовать эти сигналы в движение невозможно, потому что все замедляется — как будто и ход времени замедляется, оставляя его смаковать в роскошном одиночестве стихающий перезвон тарелок, или страдальческие голоса «Скрытых опасностей» либо «Данкейтской плотины», либо, как сейчас, современной комедии Седьмого канала.

Первая пациентка «Безумия» страдала «биполярным расстройством».

— Звучит как болезнь, которую можно подхватить в Арктике, — сказала одна из составлявших жюри знаменитостей, Лиз. — На обморожение, случаем, не похоже?

Аудитория беспомощно захихикала, а пациентка — краснолицая, зачуханная женщина двадцати с чем-то лет — принялась описывать свои симптомы:

— Иногда мне кажется, что у меня вся голова в огне, мне нужно столько сказать и сделать, но всего времени, какое есть в мире, не хватит, чтобы высказать то, что у меня на уме, и я не могу спать и всю ночь брожу по улицам, часов до четырех, до пяти утра, и разговариваю сама с собой, потому…

— Потому что в такое время все остальные спят, — перебил ее Барри Ливайн, еще одна знаменитость, и публика опять засмеялась.

Финбар затянулся, подержал дым в легких. Барри Ливайн был одной из тех телезвезд широкого профиля, что мелькают, на вкус Финбара, в чересчур многих программах; в «Безумии» он появился после того, как выяснилось, что сидевшая в жюри писательница слишком занудна и не улавливает самую соль программы — ее комедийный характер.

Лиза, бывшая некогда солисткой успешной, но недолго протянувшей группы «Девушки сзади», смотрелась получше. Она изображала туповатую блондинку, но уж больно быстро перевирала все, что можно и нельзя, — достаточно быстро для того, чтобы Финн заподозрил, что все ее неверные ответы она заучивала еще до начала передачи. На телевидении все зазубривают загодя, это давно известно, однако передача «Это безумие» пользовалась популярностью, потому что, как выразился один из ее создателей, цель ее «состоит в том, чтобы научить людей думать по-разному, критически относиться к своим предубеждениям».

А между тем биполярная женщина, уже получившая прозвище Капитан Скотт, рассказывала, что в другие времена она ощущает упадок сил, который может длиться месяцами.

— Тогда я словно попадаю в мир, в котором есть только черное и белое, а остальные краски еще не придуманы, и ощущаю такую усталость, что даже пальцем шевельнуть не могу, мне хочется только одного — лежать целыми днями в постели.

— Да, Скотти, такое случается с каждым из нас, — заметил Терри О’Мэлли, председатель жюри. — Это называется похмельем.

Он подождал, пока стихнет смех, а затем сказал:

— Ладно, друзья. Пришло время…

О’Мэлли встал, развел руки в стороны, и аудитория грянула, как один человек:

— …Людей в белых халатах!!!

Эта часть программы Финбару не нравилась. В ней два психиатра (в подлинности которых он сомневался) делились мнениями о том, в каком лечении нуждается пациент, во что оно ему обойдется и примет ли его хоть какая-нибудь клиника. Пока они крикливо спорили, послышался дверной звонок. Финбар на нетвердых ногах сошел вниз и впустил в дом доставщика пиццы.

Полчаса назад Финбар слышал, как родители покидают дом, но выходить из своей комнаты, чтобы попрощаться с ними, не стал. Любой разговор с родителями был для него тяжким испытанием. Отец всякий раз не знал, что сказать, и, похоже, боялся как-нибудь выдать свое неведение относительно всего, что происходило в жизни сына, — он так и не оправился до конца от совершенного им в прошлом году промаха: в тот раз Джон Вилс ненароком проговорился — он думал, будто его сын уже сдал выпускные экзамены. Финн полагал, что родители отправились в Мейфер, на обычный их воскресный обед в маниакально дорогом индийском ресторане «Отдых в Симле».

Вернувшись в свою комнату, он открыл коробку с пиццей, дополнением к которой служили припорошенный сахарной пудрой «хворост», итальянский соус и полуторалитровая бутылка коки. От запаха поджаренного теста и томатной пасты у него потекли слюнки, и он торопливо отломал от диска — пол-ярда в поперечнике — первый клинышек. Финбар заказал «Маргериту», хотя, притворяясь в компании любителем «Пылкой американки» с соусом чили, предпочитал на самом деле простой сыр и помидоры, которые впервые попробовал, едва научившись ходить. От курева Финбара обуял такой голод, что он засомневался, сможет ли даже семейного размера пицца насытить его.

Жадно жуя, Финбар снова вгляделся в экран. Он перемотал изображение вперед, нажал на кнопку воспроизведения и откинулся на спинку кровати. На экране появился новый участник игры, Алан, шизофреник лет пятидесяти, проведший в психиатрических больницах два десятилетия, а затем отданный, во исполнение государственной программы, «на попечение общества» — незадолго до того, как его основанный еще при королеве Виктории приют для душевнобольных был закрыт правительством, куплен застройщиком и переделан в жилой дом с «роскошными квартирами, современнейшим спортивным залом и сауной». В посвященном дому проспекте говорилось, что он «победил в двух архитектурных конкурсах», сказал Алан, правда, там не упоминалось о том, что первый из них проводился в 1858 году и был конкурсом на лучший сумасшедший дом.

В последние пятнадцать лет постоянного места жительства у Алана не имелось. Он сказал, что в больнице ему не нравилось, там было шумно, грязно, но, по крайней мере, в ней ему ничто не грозило.

— Итак, — сказал Терри О’Мэлли, — в том, что касается вашего последнего приюта, вы, похоже, придерживаетесь двух разных мнений.

В публике засмеялись.

— Шизофрения… два разных мнения… — повторил для тугодумов О’Мэлли.

— Шизофрения — это другое, — ответил Алан. — Вы не понимаете. Она никак не связана с раздвоением личности или…

— Простите, — перебил его Барри Ливайн. — Кто из вас сейчас говорит?

Финн отпил коки. Огромная бутылка была слишком громоздкой, коричневая жидкость выплеснулась ему на подбородок и потекла на футболку.

При всем ее фарсовом обличии, эта программа бралась за обсуждение серьезных тем. Платные телефоны передачи демократично обеспечивали зрителям интерактивную связь, и мнения их учитывались, так же как мнения «самозваных экспертов». Кульминации своей программа достигала, когда ее участников отправляли на уик-энд в удаленный, но оборудованный всем необходимым одноэтажный дом (так называемое «Собачье бунгало»), местонахождение которого сохранялось в строгой тайне. Там их повсюду сопровождали скрытые камеры, наблюдавшие за тем, как они спят, едят и переодеваются и, с особой пристальностью, за их попытками общения друг с другом.

Шизофреник Алан уже запутался, пытаясь рассказать Лизе о звучащих в его голове голосах, одновременно и насмешливых и требовательных.

— Меня как будто пилят человека четыре или пять сразу.

— А не обращать на них внимания вы не можете? — спросила Лиза.

— Нет, у них слишком громкие голоса.

— Черт возьми, голубчик, так вы бы попробовали, раз уж все время с ними проводите, сколотить из них женскую музыкальную группу. Что-нибудь вроде «Девушек сзади». Помните Ли и Памиллу — кошмар! И пилили они на скрипочках, и пилили.

Финн раскурил дюймовый остаток косячка — не пропадать же добру. Пицца все-таки сделала свое дело, живот его удовлетворенно раздулся. Он приглушил звук «Безумия», включил компактный, серый, как оружейная сталь, плеер, в который недавно загрузил кое-какую музыку. Из наушников полились, покрывая пеной кору головного мозга, звуки «Первых шагов к смерти» группы «Команда Шанхайского радио».

Сняв со стоявшего у окна стула ноутбук, Финн заглянул на веб-сайт «Команда мечты» — посмотреть, как идут дела у его виртуальных футболистов. Некоторое время назад он прочитал в интернете хорошие отзывы о новом польском нападающем по имени Тадеуш «Штык» Боровски, только что начавшем играть в одном из больших лондонских клубов, и захотел включить его в свою команду, пока поляк не слишком вырос в цене.

Один из нападающих Финна повредил колено в первом же матче сезона, и, хоть он уже вернулся на поле, прыти у него, похоже, поубавилось. А Боровски выглядел быстрым и опасным — как умеющий пасовать Карлтон Кинг, говорилось в «Справочнике покупателя», или Гэри Фаулер с большим IQ.

Финн мышкой перетащил имена нескольких игроков со скамьи запасных в пронумерованные окошечки поля. Пришло время основательно все обдумать, перетрясти команду перед январскими матчами. Лучшие игроки его теневой команды были набраны по клубам, которые он на самом-то деле терпеть не мог. Наблюдая за игрой «Арсенала» или «Ливерпуля», Финбар, естественно, надеялся, что турки или испанцы раздолбают их в Европе к чертовой матери; однако без устойчивого притока очков, который обеспечивали звездные игроки, его воображаемая команда могла сползти во второй дивизион лиги «Команда мечты».

«Группа Шанхайского радио» заиграла мечтательное механическое вступление к «Людям нового порубежья», за которым вот-вот должно было последовать разбойное нападение альтернативного рока, и Финн закрыл глаза. Марихуана обострила в нем восприятие звука. Синапсы мозга насытились электронным счастьем и одиночеством. Он заснул, привалившись к спинке кровати, и лицо его обрело ангельское выражение, которое так нравилось Ванессе, когда она вглядывалась в своего двух-трехлетнего сына, спавшего в кроватке под охраной игрушечных медвежат и обезьянок.

По спальне понеслись негромкие звуки уже не видимой им первой ночи в «Собачьем бунгало», картины которой сменяли одна другую на плазменном экране.

Там кто-то плакал.

Загрузка...