В 8 утра в Феррерс-Энде занимался новый морозный день. Р. Трантер стоял у окна, глядя, как вдали, над Лаутоном и Чигуэллом, восходит мутное солнце. Из постели он вылез в шесть утра — ему не давали покоя мысли о торжественном обеде по случаю вручения премии «Пицца-Палас», который пройдет сегодня в отеле «Парк-лейн Метрополитен».
Речь свою он репетировал раз сто и все равно остался ею недоволен. Начать, считал Трантер, нужно будет со слов поддельного удивления, словно забыв о том, что книготорговый журнал «Форзац» пришел к единому с букмекерами заключению: книга Кейзнова о путешествиях и та, детская, имеют очень мало шансов одержать победу над авторитетным трудом Трантера, посвященным А.-Х. Эджертону. Затем надлежит поблагодарить его агента, ленивую корову, и издателя, заявившего, что книга слишком длинна, а ее бюджет способен выдержать только восемь страниц иллюстраций. Такие благодарности были данью традиции — Трантер давно уже понял это, присутствуя на подобного рода обедах и читая газетные отчеты о них. Однако следом победителю полагалось сказать нечто значительное о литературе, о своей работе. А в этом-то и состояла проблема: Трантеру сказать было нечего — положительного то есть. За годы рецензирования он успел обнародовать все свои мнения на сей счет, а единственным сохранившимся у него сильным чувством, связанным с книгами и писательством, была обида на несправедливость, на то, что Александр Седли и иже с ним добились большего, нежели он, успеха.
Лежа в постели рядом со свернувшимся в клубок Септимусом Хардингом, Трантер прокручивал в голове разнообразные фразы. «Эджертон, писатель непреходящего значения… Поразительный контраст… Любимчики нынешних средств массовой информации… Выньте руки из задних карманов, мы говорим о вас…» Все эти проверенные на деле оборотики пришлись бы в самый раз, если бы речь шла о статье для «Жабы», однако при вручении премии, да еще во время обеда с шампанским, они будут выглядеть… Заносчивыми. Оборонительными. Над ним же смеяться станут. Ему следует воздать должное своей книге, ее предмету, себе самому, наконец. А как сделать это, не показавшись самодовольным идиотом?
Стоя посреди кухни и заваривая чай, Трантер услышал, как внизу хлопнул клапан почтового ящика. Одна из лучших, а может, и самая лучшая особенность Мафекинг-роуд состояла в том, что именно с нее начинал объезд своего участка почтальон, и если в других районах Лондона почту приходилось ждать до полудня, а то и дольше, Трантер мог читать свою уже в восемь утра. Он поставил на пол блюдце с молоком для Септимуса и спустился, как был, в халате к двери прихожей. И обнаружил среди обычных банковских счетов и рекламных проспектов белый конверт, на котором его имя и адрес были явно не выуженными из многогигабайтного списка рассылки, но жирно отпечатанными специально для него.
Трантер поднялся в кухню, вскрыл конверт. Он содержал письмо от главы гуманитарного отделения Университета Южного Мидлсекса профессора Нэнси Ритолло. «Дорогой мистер Трантер! Я обращаюсь к Вам от имени Ученого совета нашего отделения, чтобы пригласить Вас на собеседование, где Вам будет предложен пост приглашенного профессора литературной критики и литературного творчества — сроком на один год с возможностью ежегодного продления договора максимум на пять лет. Оклад составляет 22 500 фунтов стерлингов в год. Что касается преподавательской работы, она подразумевает еженедельные двухчасовые лекции в нашем уолвортском кампусе, оценку студенческих работ и чтение раз в семестр лекции на избранную Вами тему с последующим открытым ее обсуждением. Должна сообщить — на случай, если наше предложение покажется Вам интересным, — что собеседование является чистой формальностью. Других кандидатур мы в настоящее время не рассматриваем. Пожалуйста, ответьте на это письмо моей секретарше мисс Мелинде Асиф (masif@smiddlesex.ac.uk) и укажите время, в которое Вам будет удобно приехать для переговоров.
Университет Южного Мидлсекса относительно молод, однако это процветающее учебное заведение, которое принимает студентов из всех слоев общества и разрабатывает в настоящее время сильную программу аспирантской подготовки, в которой Вы сможете, приняв наше предложения, участвовать. Искренне Ваша».
Трантер опустил письмо на меланиновый кухонный стол. Это что же, шутка? Кто-то пытается разыграть его? Он снова взял письмо, перечитал. Да нет, все выглядит подлинным. Ответить надо будет осторожно, сдержанно, не связывая себя никакими обязательствами, и тем не менее, насколько он может судить, предложение, содержащееся в письме, обещает ему финансовую независимость. И в конце-то концов, должно же в жизни случаться иногда и что-то хорошее, верно?
Хотя еще не вполне рассвело, Джон Вилс — ко времени, когда из охраны позвонили, чтобы сообщить: «К вам мисс Уилби», — просидел за своим рабочим столом уже целый час.
— Скажите, что я жду ее у лифта.
Вилс смотрел, как по табло лифта ползет, приближаясь к нему, пятнышко света: 1, 2, 3, 4… Он ждал. Теперь он был совершенно спокойным, готовым опереться на весь свой опыт: фьючерсный, банковский, торговый, управленческий: на все и вся, лишь бы защитить то, что было для него самым дорогим на свете.
Двери разъехались, из лифта вышла молодая женщина, с кейсом в руке, в сером костюме и черных колготках. Слегка раскрасневшаяся, с зачесанными назад, на манер деловой женщины, светлыми волосами, в очках с металлической оправой.
— Кэролайн Уилби.
Ладонь у нее была влажная и, почувствовал Вилс, слегка подрагивала.
— Вот сюда, пожалуйста.
Он провел ее в свой кабинет, указал на кресло напротив — на то самое, в котором сидел молодой Саймон Уэтерби, пока Вилс лишал его невинности по части проблемных кредитов.
— Кофе?
— Спасибо. Наверное, мне стоит отдать вам вот это. — Она придвинула к нему свою визитную карточку.
— Кофе, — сказал в телефон Вилс. Четыре его экрана оставались пустыми. — Так о чем же вы хотели меня попросить?
Секретарша, постучав в дверь, внесла кофе и блюдо прямоугольных печений с мягкой шоколадной начинкой.
— Спасибо. Любимое угощение УФР! — сообщила Кэролайн Уилби, надкусив одно из них.
Вилс приглядывался к ней. Она уже немного освоилась здесь, устроилась в кресле поудобнее и спросила:
— Вы не будете против, если я запишу наш разговор?
И достала из кейса цифровой диктофончик.
— Нисколько.
В следующую пару минут она проверяла батарейки, нажимала и отпускала кнопки:
— Всегда трудно понять, работает ли он как положено… Сейчас посмотрю… Проверю. Проверка: раз, два, три. «Капитал высокого уровня». Двадцать первое декабря. А ну-ка. О господи, извините. Еще раз. По-моему, надо нажать вот тут…
Вилс, дожидаясь, когда она приготовится, смотрел в окно.
— Прежде всего должна поблагодарить вас за то, что вы так быстро согласились принять меня. Я действительно благодарна вам за помощь. Я обхожу руководителей крупных компаний в надежде получить от них информацию, которая позволит мне выбрать правильное направление моей работы. Как вам известно, мы стараемся усовершенствовать все наши системы и в особенности для того, чтобы они хорошо работали в нынешнее трудное время.
Вилс покивал.
— Сейчас нас интересуют слухи и то, как они возникают. Я понимаю, мой вопрос покажется вам наивным, и надеюсь, что вы простите мне его, но случалось ли вам когда-нибудь действовать, исходя из слухов?
Вилс погладил себя по подбородку, взглянул на нее поверх стола. Кэролайн скрестила ноги, Вилс отметил ее полноватые икры и потертые ободки черных туфель-лодочек. В кабинете стояла совершенная тишина.
— Разумеется, — ответил он.
Похоже, Кэролайн Уилби ответ его несколько удивил.
— Получая широкое распространение, слухи могут воздействовать на движение рынка. Если люди начинают верить, к примеру, что некая компания будет поглощена другой — даже при том, что ее правление это отрицает, — такой слух очевидным образом приводит к тому, что цена акций первой компании растет. И если у нас имеются интересы, связанные с ней, нам приходится предпринимать действия, которые защитят нашу деловую позицию.
— Да, естественно, я… я понимаю.
— Мы же обязаны заботиться об интересах наших инвесторов.
— Да, понимаю, вы…
— А еще мы никогда не пытаемся сами распространить какие-либо слухи подобного рода. Если я слышу некие разговоры и понимаю, что стал одним из первых услышавших их людей, я ими пренебрегаю. Поскольку считаю, что любая операция должна иметь своей основой анализ и информацию, а не чьи-то домыслы. Однако если эти разговоры продолжаются в течение определенного времени и начинают сказываться на ценах, изменение их становится фактом, а факты порой вынуждают нас к действиям.
— То есть вы хотите сказать, что все определяется тем, как широко распространился слух.
— Зачастую у нас нет возможности понять, слышим мы что-либо вторыми, третьими или двадцать пятыми. Однако это такая сфера деятельности, что в ней самое лучшее — следовать за событиями. Другое дело — анализ, с помощью которого мы стараемся их опережать.
— То есть вы предпочитаете реагировать на слухи, а не упреждать их.
— Совершенно верно, — ответил Вилс с интонацией, говорившей о необычайной проницательности Кэролайн Уилби.
Она улыбнулась:
— Ну, похоже, на мой следующий вопрос вы уже ответили, а он таков: случалось ли вам когда-либо намеренно распускать какие-то слухи?
Теперь попробовал улыбнуться Вилс:
— И вправду похоже. Смотрите мой предыдущий ответ.
Кэролайн Уилби посерьезнела:
— Могу я быть совершенно откровенной с вами, мистер Вилс? Мне действительно необходима ваша помощь.
— Конечно.
— Создается впечатление, что пару дней назад кто-то распустил слух относительно Ассоциированного королевского банка. О том, что его ожидает поглощение Первым нью-йоркским. Вам об этом что-нибудь известно?
— Да, я слышал что-то такое по одному из кабельных каналов.
— Так вот, вчера вечером в Нью-Йорке генеральный исполнительный директор Первого нью-йоркского опроверг этот слух.
— Ну да, именно это я и слышал. Возможно, эти банки и пришлись бы друг другу впору, но, насколько я понимаю, в настоящий момент многие побаиваются чрезмерного расширения их деятельности.
— А есть у вас какие-нибудь соображения относительно того, откуда мог бы исходить такой слух?
— Думаю, он стал результатом рутинных умозрительных выкладок. Банкиры все время поговаривают о слияниях. Помешать людям рассуждать вслух невозможно. А что, возникли какие-нибудь осложнения? Вряд ли кто-то мог воспользоваться этим слухом за столь короткое время, не правда ли?
— Нет, причины думать так у нас отсутствуют. Мы просто стараемся усилить регулирование во всех сферах финансовой деятельности.
— Хорошая мысль.
— А вы в последнее время проводили какие-либо операции с акциями АКБ?
— У нас имелась связанная с ними небольшая краткосрочная позиция, которую мы заняли несколько месяцев назад. Некоторое время я вел игру на понижение цены акций АКБ. Так что рост ее меня удивил. О слиянии я впервые узнал из опровержения тех слухов. Думаю, цена скоро опять пойдет вниз.
Кэролайн Уилби кивнула:
— Да, я хорошо вас понимаю. Если позволите, я задам еще два вопроса. Имеется ли у вас программа непрерывного обучения, гарантирующая осведомленность вашего персонала о новейших правилах использования инсайдерской информации? И в достаточной ли мере он осведомлен о тех правилах, которые касаются слухов?
— Да, у нас работает новый, очень хороший руководитель нормативного отдела. Он уведомляет персонал обо всех новейших изменениях, а я перепроверяю эффективность этих уведомлений. Мы посылаем сотрудников на учебные курсы. Это не очень обременительно, а результаты дает хорошие.
— Чудесно. Спасибо. И последнее. — Кэролайн Уилби пригладила рукой волосы. — Я… я не знаю, как бы это лучше сказать… Мм… От нас строжайшим образом требуют, чтобы мы докопались до причин происходящего с АКБ, а я, честно говоря, просто не понимаю, к чему мне следует приглядываться и о чем расспрашивать. Да и как потом проверить, правду ли я услышала. Ну вот, а вы — человек очень опытный, немолодой, если вы не против такого определения. Будь вы на моем месте, о чем бы вы спрашивали? И у кого?
Вилс довольно долго молча смотрел на нее.
— Прежде чем я отвечу, Кэролайн, можно и мне задать вам пару вопросов?
— Да, конечно.
— Сколько вам лет?
— Двадцать шесть.
— Чем вы занимались до того, как получили эту работу?
— Была стажером в инвестиционном банке. Мне не хотелось бы говорить, в каком именно. Не в американском. В большом европейском банке.
— И?
— Потом меня взяли туда на испытательный срок.
— И?
Кэролайн Уилби потупилась:
— Я… постоянной работы я там не получила.
Вилс резко встал:
— У меня есть идея. Я давно знаком с одним из ваших начальников. И мог бы позвонить ему сегодня, сообщить о вашем визите ко мне, сказать, что вы очень умная девушка, что мне хочется помочь вам. О последнем вашем вопросе я упоминать не стану.
Щеки Кэролайн Уилби порозовели.
— Правда? Вы действительно можете сделать это?
— Да, могу. Иначе и говорить бы ничего не стал. А затем я спрошу у него, нельзя ли мне приехать к нему в понедельник или, может быть, пригласить его на ланч и попробовать помочь докопаться до самого дна этой истории.
— Господи, вы так добры, даже не знаю, как мне вас благодарить.
— Ну, я так понимаю, работа у вас не из легких.
— Совсем не из легких. Сказать по правде, я не уверена, что действительно гожусь для нее. — Кэролайн Уилби уже укладывала диктофон в кейс. — Знаете, приходится задавать столько вопросов. Думаю, мне придется заниматься этим еще какое-то время. Но на самом деле мне очень хотелось бы работать в каком-нибудь хедж-фонде. И понятно, что мне самое место в нормативном отделе. Вы, наверное, не…
— Сейчас — нет, — ответил, провожая ее до двери, Вилс. — Но я буду иметь вас в виду.
В 8.30 утра лимузин цвета чатни выехал из ворот дома аль-Рашидов и покатил на запад, к Букингемскому дворцу. По настоянию Молотка на дорогу было отведено полтора часа. Сидя впереди, рядом с Джо, его шофером, он в третий раз убедился в том, что разрешение на парковку в переднем дворцовом дворе лежит у него в кармане. Из-под сиденья Джо торчала бульварная газетка с огромным заголовком: «Ужасное самоубийство в „Бунгало“». За спиной Молотка сидела Назима — в последнюю минуту она остановилась все-таки на ярко-синем сари с шафрановым и цвета слоновой кости шитьем, отвергнув выбранное ею раньше бежевое платье длиной до колен.
— Я чувствую себя какой-то мошенницей, — сказала она Молотку. — Я же простая йоркширская девушка, а разоделась точно махарани.
Молоток улыбнулся:
— Ты прекрасно выглядишь. А почитать родину наших предков — это мысль правильная. В конце концов, этим днем мы обязаны пикулям с лаймом.
— Придуманным, как ты однажды сказал мне, британцами.
— Чшш. Ты только ее величеству об этом не говори. Вдруг она передумает.
Волнение, владевшее Молотком, сопровождалось необычным для него легкомыслием. Хасан ради предстоящего события побрился и надел темный костюм с узкими брюками и синим галстуком. Он смотрел в окно на улицы Ист-Хэма, на магазинчики торговцев тканями и зеленщиков, на лотки, на вывески мелких предприятий и думал, какой долгий путь проделали многие из этих людей, чтобы попасть сюда. И о том, какую борьбу им все еще приходится вести. Кафиры, которых он видел здесь, носили кроссовки и плотные куртки, однако многие из прохожих так и оставались в одежде уроженцев северо-западного пограничного района Пакистана или Аравийского полуострова, под которую они надевали все, что способно было защитить их от холода. Как неприятны были ему пораженческие рассуждения Шахлы о том, что она называла «мусульманской политикой», о том, что никакого исламского государства никогда не будет, ведь эти слова обрекали его соплеменников на вечную жизнь визитеров, людей второго сорта — незаконных, в сущности, переселенцев, поналезших в чужие страны и политические системы.
У ворот дворца Молоток вытащил из кармана несколько присланных ему печатных страниц с инструкциями и вручил Джо разрешение на парковку: карточку с белым «М» на красном фоне. Как только все вышли из машины, их направили к широким каменным ступеням, устланным малиновым ковром. Здесь Молоток расстался с Назимой и Хасаном — ливрейный лакей повел обоих в бальную залу, к местам, откуда им предстояло наблюдать за церемонией.
Глядя им вслед, Молоток ощутил острую боль, а затем шагнул вперед, к парадным дверям дворца. Поднявшись по ступеням, он оказался в огромном прямоугольном помещении со множеством старинных картин, голландских, французских — этого он сказать не мог. Женщина в черной юбке и кардигане — похожая на тех, что ведают в ресторанах выдачей готовых блюд, подумал Молоток, — спросила у него, какой награды он удостоен. Тех, кому предстояло стать командорами и рыцарями-командорами Ордена Британской империи, направляли в одну сторону, а будущих офицеров и кавалеров того же Ордена — в другую; и первым и вторым было отведено по загончику, отгороженному алым шнуром вроде тех, какими в почтовых конторах отделяются от прочей публики очереди.
Молоток поболтал о том о сем с такими же, как он, будущими ОБИ, стараясь между тем припомнить затверженный урок. «Бетджемен… Да, действительно. Возможно, его недооценивают. Это Филип Ларкин, но без его меланхолии». Или все-таки Тед Хьюз? Подошел служитель и прицепил к лацкану Молотка крючочек, на который в скором времени будет подвешен орден.
Еще через несколько минут в помещение быстрым шагом вступил и с большим воодушевлением представился собравшимся величавой наружности господин в мундире с золотыми галунами и брюках с багровым кантом:
— С добрым утром, леди и джентльмены… Несколько необходимых пояснений… Порядок, если позволите так выразиться, подач…
Но Молоток разнервничался уже настолько, что почти ничего не слышал. Он перебирал затверженное. «Если она хочет, чтобы ее воспринимали всерьез, ей следует заучить разницу между „мой“ и „свой“». Да, но кто «она-то»? Ах, чтоб ее, забыл. Наверное, Вирджиния Вульф. Или Вирджиния это та, которая вставила «анальный» в «банальный»? И он попытался точно припомнить ноющий голос Трантера, — а ну как тот ему что-нибудь да подскажет.
— Среди стоящих по эту сторону от меня нет — повторяю, нет — будущих кавалеров Ордена? Прекрасно, прекрасно, вы просто на лету все ухватываете. Итак, процесс логического исключения позволяет мне сделать вывод, что каждый из вас станет сегодня либо командором, либо рыцарем-командором. Великолепно! Вы делаете за меня мою работу!
Молоток облизал губы, с трудом сглотнул. И сунул в рот мятную конфетку — ему не хотелось невольно напомнить ее величеству об индустрии, которой он столь преданно «служил».
Лучезарно улыбавшийся придворный сочным голосом продолжил:
— Следующее, о чем вам необходимо знать, состоит в том, что сегодня церемонию награждения будет проводить не ее величество, а принц Уэльский. В последнее время ему приходится брать на себя все большее число обязанностей, и вам будет приятно убедиться, что справляется он с ними на редкость хорошо.
Целых полгода воображение Молотка рисовало ему разговор с монархиней, с главой государства. Все затверженное им предназначалось для нее. «Думаю, Т.-С. Элиот, мадам. Крайне интересный американский поэт. Вы читали его произведения?» Как же тут не разочароваться? Однако он ощутил не только разочарование — утрату ориентации.
— …Подходите и останавливаетесь сбоку от придворного церемониймейстера, вот так, а затем, услышав свою фамилию, делаете шаг вперед — вот так. Далее. Принц Уэльский будет стоять на подиуме. Не пытайтесь присоединиться к нему.
Молоток растерянно заозирался. Что такое «подиум»? И почему на нем нельзя присоединяться к принцу?
— …И наконец, может ли кто-нибудь из вас сказать мне, как следует обращаться к принцу Уэльскому? Да, сэр, прошу вас.
— Ваше королевское высочество.
— Абсолютно верно. Однако, если вставные зубы затрудняют для вас произнесение этого титула, «сэр» также является более чем приемлемым. Итак. Какие-либо вопросы?
К тому времени, когда их опять повели куда-то, Молоток обнаружил, что едва ли помнит имя хотя бы одного английского писателя. Фамилия его — обозначенная как Рашид, то есть «Р», а не как аль, то есть «А», — стояла в конце списка будущих офицеров Ордена. Они пересекли расположенную в тыльной части дворца бальную залу, и Молоток попытался отыскать глазами Назиму с Хасаном, но не отыскал. Ожидая своей очереди в длинном коридоре, Молоток почувствовал, что во рту у него опять пересохло, и прикинул, успеет ли он управиться еще с одной мятной конфеткой, — нет, последнее, что ему требуется, это продолжать сосать ее при разговоре с принцем, ведь тогда придется украдкой выплюнуть конфетку в ладонь, а потом пожать ею ладонь принца… О боже.
Он оглядел стоявших в очереди людей. Из дам многие были одеты так, как не одевалась ни одна известная Молотку женщина, если не считать королевы: в платья с легкими накидками из той же ткани и в похожие на приплюснутые меренги шляпки. Мужчины казались в их строгих костюмах куда менее непринужденными, а лучше всех выглядели многочисленные моряки, летчики и прочие военные с их латунными знаками отличия и поблескивавшими коричневой кожей ремнями. Это мои соотечественники, подумал Молоток, люди, которые патрулируют, охраняя наши берега, море и небо. А я никогда о них даже и не вспоминаю.
Когда между ним и дверью в залу осталось только два человека, мозг Молотка опустел почти полностью. И он это сознавал. Мог представить это в виде картинки: огромный котел, в котором тушат лаймы, — опустошенный, отдраенный, промытый струей воды из шланга. Ему казалось даже, что он различает легкое треньканье проволочной мочалки, исходившее из его пустой головы.
Некая сила — из тех, что управляют движениями роботов, — заставила его ноги пройти по малиновой дорожке и остановиться пообок «придворного церемониймейстера». Принц благожелательно беседовал с мужчиной, который совсем недавно стоял перед Молотком в очереди, — наконец, этот мужчина сделал два шага назад, поклонился принцу и покинул бальную залу.
— Мистер Фарук аль-Рашид. За заслуги перед системой общественного питания.
Та же неведомая сила снова принялась переставлять его ноги одну за другой, ведя Молотка к подиуму, на котором стоял принц.
— Общественное питание, — произнес он. — Это ведь вы производите пикули?
— Да, ваше высочество. Поначалу только пикули с лаймом, а теперь еще самые разные чатни и соусы.
— Понимаю. А где находится ваше производство? В Лондоне?
— Нет, мы начинали в Ренфру, под Глазго, а теперь у нас есть и другие заводы, в Лутоне. И… — Молоток умолк, испугавшись, что лепечет никому не интересную чушь.
— Ах да, я же пробовал ваши пикули с лаймом, — сказал принц. — Очень вкусно. Я много ездил по Индии и Пакистану, где…
— Да, конечно. А вы читали А.-Х. Эджертона, сэр?
— Как-как? Эджертона?
— Да, сэр, Эджертона. Очень хороший викторианский писатель. Некоторые называют его Троллопом для бедных, но мне он представляется скорее Диккенсом для богатых.
— Я постараюсь познакомиться с ним. А теперь я должен прикрепить вот это к вашей груди… И надеюсь, что всякий раз, как в вашем бизнесе будут возникать трудности, вы станете вспоминать это мгновение и черпать в нем новые силы.
— Вы много хороших книг прочитали, сэр? — спросил Молоток.
— Столько, сколько позволило время, — ответил принц.
— Я также большой поклонник Дика Фрэнсиса и Т.-С. Элиота, — сообщил ему Молоток.
— Прекрасно. Моя бабушка тоже их любила. Во всяком случае, старину Дика Фрэнсиса. Был очень рад познакомиться с вами, мистер аль-Рашид. Примите мои поздравления.
И принц протянул ему руку, показывая, что разговор окончен.
Молоток неистово потряс ее, глядя в глаза принца. Он ощущал себя маленьким мальчиком. И чувствовал, как покойные мать и отец заглядывают поверх его плеча. «Что это тут делает Фарук?» «Что ты задумал, пугало маленькое?»
Голоса их звучали в голове Молотка так громко, что ему стало трудно сосредоточиться на чем-то другом. Горло сжалось, глаза наполнились слезами, он неуклюже отшагнул назад, стараясь не наступить на штанины длинноватых, взятых напрокат брюк. Кое-как поклонившись и развернувшись кругом, он поплелся по красной ковровой дорожке, сознавая, что глаза всех, кто находится в бальной зале, направлены на него, и это мешало ему согласовывать движения рук и ног.
Как только он добрался до далекого коридора, от него потребовали снять орден, поскольку таковой полагалось уложить в подарочный футляр. Проделавший это мужчина чарующе улыбнулся Молотку:
— Ну как, хорошо поболтали с принцессой?
— Прошу прощения?
— Она, как залезет на подиум, такой балаболкой становится. А, вот и он, сэр. Гонг — слышите? Удачи вам.
Спал Финн плохо, а проснувшись, обнаружил, что бодрствование еще и похуже сна. Вчера, чтобы оправиться от потрясения, вызванного видом удавившегося шизофреника Алана, Финн высосал большой косяк «Авроры / Суперплана-два», и высосал слишком быстро, не успев даже осознать его действие. А потом крепко спал до рассвета.
И, проснувшись, снова заснул, — так, во всяком случае, ему показалось. Хотя, похоже, он все-таки вставал, ходил по комнате. Или и это — сон, из которого ему необходимо выкарабкаться? Финн понял, что все еще лежит в постели. Если он снова заснул, значит, и не просыпался, но теперь-то он находится в ванной комнате, и кран открыт, и душ бьет в него мощными, как у Йосемитского водопада, струями, — так почему же он продолжает лежать в постели? Простыни же намокнут.
— Вставай, ты опаздываешь, — сказал женский голос — женский, но не мамин.
Финн услышал свой голос, или подумал, что услышал:
— Мне в школу нужно.
— Сегодня последний день занятий.
— Хотя я все равно уроки не сделал.
— Вставай, никчемный, гребаный чурбан. Вставай.
Финн на четвереньках пополз к двери. Комнату наполняли люди, их голоса. Впрочем, никаких людей он не видел. Может быть, думал Финн, я все-таки сплю.
Он прижался лицом к серому ковру и почувствовал, как туго переплетенные нити трутся о новые набухающие на подбородке прыщи.
А когда дополз до порога, лег на него и закричал, зовя мать:
— Мам! Мам! Мама!
Потом сжался в комок, крепко стиснув обтянутые футболкой ребра.
— Она никогда не придет. Она его не слышит.
— Ма-ма!
— Вот же мешок с дерьмом.
Слишком много мыслей вертелось в голове Финна, их вдруг полилось туда столько — и ведь все сразу, — что он не мог ни принять, ни как-то упорядочить их. Волнорез смыло.
Финну хотелось спустить свое тело вниз по лестнице, попросить кого-то о помощи, однако привести в действие ту часть мозга, которая управляет руками и ногами, ему не удавалось. Он просто не мог отыскать ее в этом хаосе. И остался способным лишь на одно рефлекторное движение, на то, чтобы все крепче стискивать свои ребра.
Голос звал маму, но Финн не мог понять, принадлежит ли этот голос ему.
А другие голоса спорили с ним.
В конце концов он почувствовал, что на его плечо легла рука. Рука Ванессы, хоть Финн и не знал, что она уже рядом.
— Господи, милый, да что же это?
Хасан оставил родителей — все еще пребывавшего в ошеломлении отца и суетившуюся вокруг него, разрумянившуюся от гордости мать — во дворце и пошел по траве к станции «Грин-парк» линии «Пикадилли».
Наконец-то, думал он, я вернулся в настоящую жизнь, к тому, что и вправду имеет значение. Войдя в вагон, он снял галстук и запихал его в карман. В «пабе» Хасан должен был появиться в 12.40, — он попросил у Салима разрешения прийти последним. Времени оставалось мало, однако охваченного душевным подъемом Хасана это не тревожило. Ему предстояло потрудиться во имя Божье, исполнить Его волю.
Он читал в газетах кафиров статьи о группировках исламистов, читал всякого рода претенциозные изыски, посвященные психологии «террористов», смотрел в кино «художественно-документальный фильм» о врезавшихся в Башни самолетах. О чем не говорилось нигде — и чего, похоже, никто не понимал, — так это о радости, о чистом восторге веры!
Людей, подобных ему, изображали безумцами, не способными связать и двух слов, но Хасан, пока он ехал в погромыхивавшем поезде метро к «Мэнор-хаус», ощущал ясность сознания, какой до этой поры не ведал. Все было, как и сказал им в Брэдфорде Али, очень просто. Жизнь не нуждалась в теории струн, одиннадцати измерениях, она вовсе не требовала, чтобы ты ломал голову над врожденной противоречивостью человеческого сознания. Она требовала лишь одного: следуй простой истине, явленной тебе в откровении. А откровение это стояло на полках любого книжного магазина и стоило 6,99 фунта. Стояло всегда. И чему же должно было дивиться в большей мере — восхитительной чистоте истины или тупому нежеланию людей принять предложенный им дар?
Хасан в последний, как он полагал, раз прошел по улице, где на тротуарах так и текла неторопливая жизнь, нажал на кнопку звонка, под которой значилось «Ашаф». Дверь открыл Салим. Наверху Хасана ждали Гэри Золотозубый Индус, Сет Стеснительный и Элтон Лысый.
В центре комнаты лежали на голом деревянном полу четыре рюкзака.
А в углу, спиной ко всем, стоял глядевший в садик за домом мужчина, которого Хасан никогда прежде не видел. Мужчина отвернулся от окна.
— Это Стив из «Хусам Нара», — сказал Салим. — Стив, это Джок.
Стив был невысоким коренастым африканцем лет тридцати.
— В этих мешках, — сказал он, — находятся компоненты нескольких бомб. Прежде всего, перекись водорода, разлитая по бутылочкам из-под питьевой воды. Мы предполагаем использовать эту модель в самолетах, однако для того, чтобы разрушить самолет, достаточно небольшого количества взрывчатки. Нам же нужен взрыв более сильный, поэтому каждый из вас понесет на себе двадцать пять бутылочек. Детонаторы укрыты в одноразовых фотоаппаратах. Начинка их батареек заменена ГМТД, или, если вас интересует точное название, гексаметилентрипроксиддиамином. Он играет роль инициирующего взрывчатого вещества, или «капсюля». ГМТД нестабилен и легко взрывается, но достаточно стабилен для транспортировки. В батарейку вставлена маленькая электрическая лампочка. При включении камеры лампочка дает вспышку, которой хватает для детонации ГМТД, а он, взрываясь, приводит в действие основную взрывчатку. Вам все ясно?
Все кивнули. Говорил Стив с сильным восточно-африканским акцентом, однако понять его было несложно.
— Теперь слушайте внимательно. До объекта вы добираетесь по отдельности. Пробных испытаний не будет. На объекте встречаетесь. Через минуту вы сами выберете место встречи. Один из вас приносит все детонаторы, поскольку рисковать, перевозя детонаторы поездом в одном мешке с взрывчаткой, мы не можем. Они вон в том, четвертом рюкзаке. Как только вы встретитесь на объекте, тот из вас, кто принесет детонаторы, раздаст их трем остальным, а они отдадут ему его долю взрывчатки. Вы уже выбрали того, кто понесет детонаторы?
— Да, — ответил Салим. — Детонаторы доставит Хасан.
— Хорошо, — сказал Стив. — Время встречи — завтра в одиннадцать утра. Добираться до объекта будете по одному. Маршрут разработаете сами. Если один из вас обнаружит другого в своем поезде, сделайте вид, что вы незнакомы. Объект находится в пятнадцати минутах ходьбы от оживленной железнодорожной станции, так что попадете вы на него без труда. Время на дорогу отведите с запасом, но небольшим. Слоняться вокруг объекта опасно. Запас не должен превышать получаса.
Обстановка в комнате становилась все более напряженной. Никакого душевного подъема Хасан уже не испытывал. Что-то, присутствовавшее в необаятельной практичности Стива, внушило Хасану — впервые — острый страх.
Стив достал из внутреннего кармана своей куртки сложенный лист бумаги, развернул его — лист оказался размером с лекционный плакат — и расстелил на столе.
— Это, — сказал он, — больница «Глендейл». Местная железнодорожная станция в пятнадцати минутах ходьбы вот в этом направлении. Масштаб в карте не соблюден, поскольку некоторые из отделений больницы вы должны изучить в деталях. Первые три заряда будут взорваны здесь, здесь и здесь. Вот в этом здании самая большая плотность пациентов. Возможно, первый взрыв окажется настолько сильным, что от него сдетонирует второй заряд, и пользоваться камерой вам не придется. Взрывная волна пойдет вот из этой надворной постройки по длинному коридору, соединяющему ее с главным зданием больницы, в котором будет заложен четвертый, самый сильный заряд. В надворных постройках находится специализированное психиатрическое отделение, а главное здание — больница общего типа, и вот в этом его крыле, где и будет заложен четвертый заряд, первый этаж отведен под отделение «хроников» — неизлечимых по большей части больных, второй — под родильное. Наши эксперты выбрали это место по причине наибольшей его доступности. Психиатрическая клиника охраняется слабо — всего два привратника у главных ворот, вот здесь, и один, регистрирующий посетителей, внутри. Однако мой проживающий в Пакистане эксперт по баллистике сказал мне, что вот этот соединительный коридор, которым пользуются преимущественно для доставки тележек с едой и иных вещей, способен усилить идущую в главное здание взрывную волну. Вникать во все подробности вам ни к чему. Нужно лишь, чтобы в голове каждого из вас имелся ясный план объекта и чтобы каждый точно знал место, в котором он оставит рюкзак. Поэтому подойдите к столу и внимательно изучите карту. Когда вы уясните себе общую планировку больницы, я покажу вам фотографии ее интерьеров.
Четверо мужчин подошли под взглядами Стива и Салима к столу.
Хасан увидел обведенные красным фломастером очертания «Коллингвуда», «Бердсли», «Эркелла»… Он старался оставаться спокойным и деловитым, однако на кончике его языка уже вертелся вопрос. И потому Хасан обрадовался, когда первым открыл рот не он, но йоркширец Сет.
— Значит… Вы говорите, что мы взрываем больницу?
— Да.
— Я… я…
Похоже, Сету никак не удавалось найти нужные ему слова.
Остальные молчали. Возможно, думал Хасан, Салим и Стив, делая вид, что тут и обсуждать-то нечего, рассчитывают придушить любые колебания прямо при их рождении. Оба молча смотрели на Сета.
В конце концов заговорил Стив:
— Этот объект идеален. Он отвечает сразу трем нашим критериям. Мы попадаем во все выпуски новостей. Получаем большое количество жертв. И наконец, хоть это менее важно, число жертв-мусульман оказывается относительно малым. Не знаю, известно ли вам это, но мусульман в здешних больницах лежит совсем немного. Их не постигают болезни, вызываемые пьянством, среди них редки страдающие ожирением диабетики, ну и так далее. А в психиатрическом отделении процент мусульман еще ниже. Конечно, при взрыве в метро жертв было бы гораздо больше, однако сейчас там введены такие жесткие меры безопасности, что организовать взрыв просто невозможно. А что касается шума в прессе, больница даже лучше, чем транспортная система. Лично я не считаю, что нам следует принимать во внимание, будут ли мусульмане среди наших жертв, поскольку каждому погибшему правоверному обеспечено место в раю. Однако кое-кого пугает мысль о взрыве на станции «Эджвэр-роуд», поскольку она расположена в арабском районе и среди пассажиров скорее всего было много мусульман. Вам все ясно?
— Да, — ответил Сет. — Но… Понимаете…
— Нет, не понимаю.
— Да какого хрена? — сказал Гэри, бывший индуист. — Если мы пытаемся построить справедливый мир, разрушая несправедливый, чего нам волноваться о том, что кто-то лишится при этом аппендикса?
— Я знаю, но…
— Если человек потянул связки, это не значит, что он больше не принадлежит к джахилии.
— Просто я… Хотя нет, вы правы.
— И нечего забивать себе голову кафирской чушью вроде «честной игры» и прочего, потому что…
— Нет-нет, хватит. Я все понял. Хватит. Простите, что заговорил об этом.
Наступила тишина. Промолчав секунд двадцать, Стив сказал:
— Хорошо. Четыре бомбы. Вы получаете номера от единицы до четырех. Один, два, три, четыре. — Произнося это, он поочередно тыкал пальцем в грудь одного из них. — Теперь посмотрим фотографии интерьеров. Запомните их.
Финна, сидевшего на столе подвальной кухни, колотила крупная дрожь. Пол был усеян осколками посуды — это он бил недавно чашки и блюдца, надрывая только-только сломавшийся голос криками, обращенными к матери и к его невидимым мучителям. Ванесса, у которой дрожал подбородок — после того как сын заехал по нему кулаком, — обнимала Финна рукой за плечи, уговаривая съесть, пока они ждут доктора Бернелла, немного йогурта и овсяных хлопьев.
Другой рукой она гладила сына по голове, лепетала что-то, пытаясь успокоить его. Казалось, буйство на время покинуло мальчика.
— Все будет хорошо, милый, все будет хорошо.
Что означает это «все», она ни малейшего представления не имела, но виноватой «во всем» считала только себя. Это она позволила Финну жить как он хочет, потому что ему это вроде бы нравилось, а ей не хотелось докучать сыну — ни придирками, ни даже стуком в его дверь. То есть так она думала. Теперь же, когда сын дрожал под ее рукой, Ванесса поняла: она оставляла мальчика в покое лишь потому, что попытки понять его стали бы для нее лишней обузой — задушевные разговоры с подростком потребовали бы слишком большой траты сил, натуги, стараний найти общий язык с мальчиком, который все еще существовал под внешней оболочкой Финна, грубоватой и колючей; да и слишком надолго пришлось бы ей отрываться ради них от холодных вин Бургундии и пульта управления телевизором.
Она услышала звонок, затем шаги направлявшейся к входной двери Марлы. И сама побежала наверх, в вестибюль.
Бернелл был моложавым мужчиной, лишь недавно начавшим работать в частной практике на Арандел-гарденс. Он мог иногда вести себя более бесцеремонно и менее участливо, чем его старшие коллеги, однако Ванессе этот доктор нравился, потому что выписывал ей сильное снотворное, не задавая никаких вопросов.
Спустившись на кухню, он осмотрел Финна, посчитал его пульс, посветил фонариком в глаза.
— Итак, расскажите мне, что случилось.
— Я услышала, как сын зовет меня сверху. Голос у него был отчаянный. Я подумала, может, он упал, сломал ногу или еще что-то. А когда поднялась туда, мальчик лежал на полу и словно скулил, обхватив себя руками. Но самое ужасное, что я не могу добиться от него хоть каких-нибудь объяснений. Он иногда начинает говорить, но, похоже, не со мной, а с кем-то еще. А потом вдруг набрасывается на меня, расшвыривает вещи — вон там, на полу, видите?
Бернелл кивнул. Бреясь этим утром, он немного порезался, и к ранке прилипла да так и осталась на лице пропитавшаяся кровью ватка. Он заставил Финна вытянуть перед собой руки. Руки дрожали. Потом снова посветил мальчику в глаза.
— Финн, вы должны рассказать мне обо всем, что делали вчера. Мне нужно знать, пили ли вы спиртное, принимали ли какие-нибудь наркотики.
Он легко пришлепнул Финна по щеке:
— Вы меня слышите, Финн?
Финн не ответил.
— Наркотик?
И опять Финн его как будто не услышал.
— Какой? «Экстази»? «Кислота»? «План»?
Походило на то, что Финн этих слов попросту не знает. Он спрятал лицо в ладонях.
— Думаю, нам следует осмотреть его комнату, — сказал Бернелл. — Вы не против?
Покрасневшая от стыда Ванесса кивнула. Ей было страшно подумать, какие шприцы и жгуты они могут там обнаружить.
Бернелл вгляделся в мальчика.
— Лучше не оставлять его здесь. Поднимемся все вместе.
В стоявшей на полу пепельнице обнаружились среди сигаретных окурков остатки трех косяков — Бернелл поднес их к носу, понюхал.
Ванесса улыбнулась:
— Слава богу. Я боялась найти что-нибудь серьезное. Знаете, героин или…
— А это вам серьезным не кажется? — спросил Бернелл. — Посмотрите на сына.
— Но я думала, — сказала Ванесса, — что слабые наркотики — ну, знаете, марихуана и прочее…
— В шестидесятых, может быть. Теперь уже нет. Они смертоносны. Генетически модифицированы для достижения наибольшего эффекта. Весьма вероятно, что любой из этих косяков раз в тридцать сильнее тех, что курили во времена вашей юности. — Он обратился к Финну: — Давно вы курите? Есть у вас запас травы? Где вы его держите?
Финн отвернулся, вцепился в руку матери.
— Они не придут. Говорят, что не смогут. Я не виноват, — пробормотал он.
— Ну хорошо, — сказал Бернелл. — Я введу ему успокоительное. А после придется отвезти его в больницу.
— В больницу? — переспросила Ванесса. — Но в этом же нет никакой необходимости.
— Надеюсь, надолго он там не задержится. Однако его непременно следует показать кому-то из наркологов или психиатров. Мне не хотелось бы оставлять его без присмотра специалистов. Сейчас я сделаю ему укол, он немного успокоится. Вы останетесь с ним, а я схожу позвонить в одну больницу, которую хорошо знаю. Она государственная, однако, на мой взгляд, уход за больными в ней лучше, чем в любой частной клинике. Вы сможете в любое время перевести его в частную. Согласны?
— Господи, да. Конечно, — сказала Ванесса. — Делайте, что считаете нужным.
Я люблю его, думала Дженни Форчун. Вот и весь разговор.
Поезд шел от «Вестминстера» к «Набережной», и Дженни пришлось напомнить себе: будь внимательнее — именно сейчас расходятся по домам работники офисов, отметившие во время ланча близящееся Рождество. Мужчины нередко спускаются по скату в конце платформы, чтобы помочиться на рельсы. Иногда между ними и приходящим на станцию поездом остается какой-то зазор — а иногда и не остается.
Неужели я впервые полюбила мужчину? Маму я, может, и любила, думала Дженни, но больше никого. Ни отца, ни Тони, ни Листона Брауна. Какое чувство внушал ей Листон? Страх. Оглядываясь назад, она понимала: на деле ничего другого и не было. Она нуждалась в его защите, в его силе. Связь с ним обещала безопасность, но обещания этого не сдержала. Дженни достались лишь разочарование и тревога, мысли о том, что она недостаточно хороша для него — слишком белая, слишком черная, слишком бедная, слишком молодая, слишком невежественная, не понимавшая, был ли секс более-менее всем, чего он от нее хотел, какое место занимал секс в том, что думал о ней Листон. А обратиться за советом ей было не к кому — женщины осторожно отмалчивались, не питая к ней никакого доверия, мужчины бросали на нее взгляды понимающие и, это она всегда чувствовала, немного презрительные, как будто думали: «Мы знаем, что у нее на уме», — но то, что она подружка Листона, явно производило на них впечатление. А она ни на кого впечатления производить не хотела.
Но вот с этим мужчиной… Было какое-то мгновение, все изменившее, — может быть, это произошло, когда Габриэль не позволил ей расплатиться в ресторане; может быть, когда он смотрел на нее в среду, в кабине шедшего по «Кольцевой» поезда; может быть, гораздо раньше, когда он попытался вызволить ее из железной хватки мистера Хаттона и она почувствовала его доброту, — хотя, бог его знает, может, и в самый первый раз, когда она заметила торчавшую из корзины для бумаг газету с каракулями на полях. Он такой тощий, что ее просто подмывает обнять его, прижать к себе. В нем столько печали, от которой ей хочется избавить его. И по какой-то смешной причине Дженни чувствовала, что только она это сделать и может. Больше никто.
Она невольно улыбнулась. Насколько это похоже на правду? Что только она одна… Да ведь она же знает — так и есть. Никто, кроме нее, не сможет вернуть этого мужчину к настоящей жизни, помочь ему набрать немного веса, добиться успеха и стать счастливым.
Дженни закрыла двери вагонов, нажала на рукоять и мягко повернула ее влево. Конечно, он не просто пациент, за которым тянется история болезни. Он может так много дать ей, он столько знает, столько всего передумал… О вещах, которые ей и в голову никогда не приходили, хотя, когда он говорит о них, Дженни начинает казаться, что она всегда знала об их существовании. И потом, они просто-напросто могут смеяться вдвоем, это она тоже знала. Он уже сумел рассмешить ее, и она, когда наберется уверенности в себе, сможет сделать для него то же самое.
Что и говорить, в этой самой истории присутствует нечто смешное. Испытывать такое чувство, поселившееся у нее прямо под ребрами, в интимном центре ее существа — и не к матери, а к барристеру… К мужчине, который, вполне может быть, и на латыни говорить умеет.
И пока она ничего еще не успела сказать ему, чувство это становилось все более волнующим. Она призналась в нем только себе. Одна часть ее сознания удивилась этому чувству, дала ему имя, а другая подтвердила его воспоминаниями, подробностями всех их встреч. Одна сказала: «Я только сейчас все и поняла», а другая: «Да я всегда это знала».
Ей пришлось дважды останавливаться на красном свете, ждать, пока идущий впереди поезд покинет следующую станцию, и на «Мэншн-Хаус» Дженни сообразила, что у нее есть время, чтобы выскочить из кабины и забежать в женскую уборную. Ноги ее, обутые в соответствии с новейшими правилами техники безопасности, словно летели над грязноватой платформой. А кроме того, она прихватила с собой фаянсовую кружку, наполнила ее чаем из стоявшего прямо за бурой дверью уборной автомата и, вернувшись в кабину, поставила в держатель на панели управления. Потом взглянула в зеркальце заднего обзора, закрыла двери и стронула поезд с места.
Память ее мобильника хранила сообщение, полученное этим утром, в 8.30. «Нужны более подробные сведения о безопасности. Не сможете ли прийти на вечерний чай не в контору, а ко мне домой? Исключительно по делу. Г.».
Так что после смены она отправится на юго-запад города, по адресу, который Габриэль прислал ей в следующем сообщении. Пока же Дженни пыталась представить себе его квартиру. С деньгами у него туго, это она знала, однако квартира в самом Челси — она наверняка окажется изысканной. В гостиной, наверное, стоят антикварные вещи или хотя бы дедовские часы. Столовая с длинным поблескивающим столом и дюжиной старинных стульев. И две, а то и три спальни, одна из которых смотрит на реку — это его спальня, со шкафом красного дерева, в котором хранится вся его одежда. Предложит ли он ей перебраться к нему? Так, наверное, было бы лучше всего, думала Дженни. Не жить же ему на Каупер-роуд. Тогда ей пришлось бы первым делом выставить из своей квартиры Тони. Возможно, Габриэль отведет ей одну из его свободных комнат, чтобы было где одежду держать, однако каждую ночь, все ночи она хотела бы проводить с ним. Ей будет несложно приспособить свое расписание к его рабочим часам, тогда ко времени возвращения Габриэля домой она сможет ждать его там. И настоящую еду сможет готовить не два раза в неделю, как для Тони, а каждый вечер. При ее зарплате и при той работе, которая появится у Габриэля после Нового года, денег у них будет куча — хватит и на то, чтобы ездить в отпуск за границу, где он покажет ей столько интересного. Это даже не будущее, скорее — вторая попытка жизни.
В двенадцать часов дня шасси маленького реактивного самолета, вылетавшего в Цюрих с шестнадцатью пассажирами на борту — одним из них был Джон Вилс, оторвались от края взлетно-посадочной полосы городского аэропорта. Прежде чем выключить свой телефон с выходом в интернет, Вилс еще раз взглянул на показатели АКБ и с удовольствием отметил, что они остаются высокими. При открытии рынка цена акций немного упала — это было следствием заявления главного исполнительного директора Первого нью-йоркского, опровергавшего слух о поглощении, однако когда вышли утренние газеты, статья Магнуса Дарка, с приятностью отрыгнувшего, и чуть ли не дословно, то, что Райман скормил ему по просьбе Вилса, слух этот набрал новую силу.
Пока самолет летел над Каналом, а стюард разносил шампанское, Вилс обдумывал подробности сложившейся ситуации. Каждый кусочек получившего название «Ревматизм» пазла встал на отведенное ему место. Особенно красиво выглядела та часть операции, которая была связана с ввозимыми из Африки продуктами. Что именно предпринял Даффи, Вилс не знал, однако не сомневался, проделано все было шито-крыто: им вовсе не требовалось, чтобы кто-то заметил, как они получают колоссальную прибыль, обрекая на голод множество африканцев. Рано или поздно место АКБ займут другие банки — просто потому, что оно позволяет делать деньги; а не займут — так это их проблема, не Вилса.
Вилс, попивая апельсиновый сок, смотрел вниз, на леса Вердена. Сказав Кэролайн Уилби, что у его фонда имеется связанная с АКБ «небольшая краткосрочная позиция», занятая несколько месяцев назад, он немного покривил душой. Позиция была краткосрочной, но огромной и происхождение имела совсем недавнее, однако, в принципе, он давно уже считал, что перспективы у этого банка незавидные. Факт состоял, однако же, в том, что на завершающей стадии его манипуляций сам он играть на понижение акций АКБ не собирался и уже придумал затейливый ход, которым увенчается операция «Ревматизм».
Было почти три часа дня, когда массивная немецкая машина Кирана Даффи, встречавшая Вилса в аэропорту, высадила его в Пфеффиконе у принадлежавшего «Высокому уровню» здания. В этом офисе Вилса царило уверенное спокойствие. Даффи заправлялся поздним сэндвичем с помидорами, запивая его красным апельсиновым соком и болтая с Викторией, которая сидела с куском орехового торта в руке на краешке его стола. При появлении Джона Вилса она поспешила скрыться в своем кабинете. Вилс знал, что нередко именно так он на людей и действует: его нежелание вести пустяковые разговоры заставляет их нервничать.
— Все в порядке, Джон?
— Да, Киран, более-менее. Этим утром в газете появилась статья. Борзописца по имени Магнус Дарк. В ней сказано, что АКБ ведет переговоры с Первым нью-йоркским.
— Я ее видел, — сказал Даффи.
— Дарк, наверное, рвет и мечет — статью-то его напечатали уже после того, как Нью-Йорк заявил, что ничего такого не происходит, — сказал Вилс.
— Ну и пусть, цена все равно еще держится.
Даффи набрал на клавиатуре компьютера буквы АКБ, и на экране появился график, показавший лишь очень незначительный спад цены акций.
— Ладно, Дарк хорошо на нас поработал, может, стоит слегка вознаградить его за помощь.
Вилс понизил голос, чтобы приглушить вибрации, которые всегда появлялись в нем перед нанесением решающего удара.
Даффи, знавший, как неохотно расстается Вилс с любой информацией и как боится, что его подслушают, всего лишь безмолвно и вопросительно уставился на шефа.
— Может быть, на следующей неделе, — шепотом произнес Вилс, подвинув свое кресло поближе к Даффи, — он сможет обнародовать кое-что любопытное.
Двое мужчин смотрели на экран с показателями АКБ, точно сидящие в кокпите пилоты.
— Ты знаешь кого-нибудь из того отдела АКБ, который занимается ссудами акций? — спросил Вилс.
— Лично не знаю. Но у меня есть к ним подходы.
— Хорошо. Позвони туда. И займи акции АКБ на пятьсот миллионов долларов.
— Их собственные акции?
— Почему бы и нет?
— Не уверен, что смогу получить от них так много. Даже если они захотят пойти мне навстречу. Часть акций мне придется занять у кого-то другого.
— Ладно. Но постарайся вытянуть их из АКБ как можно больше.
— Хорошо. А что потом?
— У нас уже все готово для того, чтобы выбросить эти акции на рынок в четыре по лондонскому времени. Здесь будет пять, так?
— Угу.
— И знаешь, через кого мы их выбросим? — спросил Вилс. — Через торгующий обыкновенными акциями отдел все того же АКБ — позвони туда и договорись об этом.
— А они пойдут на такое? Тебе не кажется, что для наших акций они могут изменить котировку?
— Скажи, а медведи действительно гадят в гребаном лесу? Они же банкиры, Киран. И ничего с этим поделать не смогут.
— Я должен выбросить через них все акции сразу?
— Да. Все. Думаю, продажи акций на пятьсот миллионов в пятницу, во время вечернего чая, будет достаточно, чтобы обеспечить держателям акций АКБ очень интересный уик-энд.
— А если к тому времени цена упадет?
— Все равно продавай. Даже если цена начнет падать, нам все равно придется продать их. Другого пути у нас уже нет.
— Ладно. А что ты собираешься пропустить через журналиста?
— Колонку его печатают по пятницам. Однако в газете произошло сокращение штатов, и теперь ему приходится вести по средам отдел «Записная книжка».
— Так чего мы ожидаем в эту среду?
— Ничего определенного я сказать не могу. Но цена к тому времени резко пойдет вниз.
Киран Даффи встал, прошелся по кабинету. Снаружи на серые улицы Пфеффикона уже падал снег.
Даффи вздохнул:
— Ну ты и зверь, Джон. Их собственный ссудный отдел. Их собственный отдел продажи.
— Капитал нашего фонда может удвоиться, Даффи. Думаю, будет хорошо и правильно, если мы сможем провести последний этап операции на фоне небольшой шумихи.
— Да, но их собственные…
— Это называется иронией, Киран. Я и не ожидал, что ты все сразу поймешь.
В пять пополудни Дженни придавила пальцем кнопку звонка на двери одного из многоквартирных домов Флуд-стрит. Дверь с жужжанием отворилась, Дженни вошла в гулкий вестибюль с лифтом за металлической сеткой.
— Поднимайтесь, Дженни. Можно пешком. Всего лишь второй этаж.
Он стоял у открытой двери — в рубашке с короткими рукавами и без галстука.
Увидев его во плоти, Дженни смутилась — уж больно далеко от фактов увело ее воображение. Она едва смогла взглянуть Габриэлю в глаза и довольно больно стукнулась своей щекой о его щеку.
— Входите. Простите за беспорядок. Не успел прибраться. Если хотите, оставьте плащ на этом стуле. Чаю выпьете?
— Спасибо. С удовольствием.
— Ну тогда пойдемте. Поможете мне заварить его.
Так, наверное, выглядят кухни в самолетах, подумала Дженни, оказавшись в узкой щели, где места, чтобы присесть отдохнуть, попросту не было.
— Извините, — сказал Габриэль, протискиваясь мимо нее. — Тут тесновато. Да я себе особо и не готовлю.
— Это я вижу.
«Квартира» Габриэля состояла всего из двух комнат — плюс «бортовая» кухня и ванная комната. На темно-зеленых стенах гостиной висели книжные полки. В ней стоял письменный стол с ноутбуком, с пола поднимались стопки журналов и книг, не поместившихся на полки. В углу прислонился к стене набор клюшек для гольфа.
— Вы играете в гольф?
— Очень редко. Терпеть его не могу.
— Тогда откуда же…
— Один знакомый отдал мне свои старые клюшки, когда обзавелся новыми. Чему вы улыбаетесь, Дженни?
— Все как-то… Совсем не так, как я воображала.
— А чего вы ожидали?
— Да, в общем-то, и не знаю. Понимаете, я думала, что квартира в Челси наверняка окажется изысканной.
— Все полагают, что барристеры деньги лопатой гребут. Ничего подобного. Пара-тройка королевских адвокатов, специалистов по торговому праву, действительно сколачивают состояния, но большинство из нас зарабатывает примерно столько же, сколько школьный учитель, а начинающие барристеры — и того меньше.
— Простите, я не имела в виду…
— Нет-нет. Я понимаю, что вы имели в виду. Конечно, у меня тут сущая свалка. Каталина вечно меня за это корила. Однажды даже уборщицу сюда прислала. Но, по крайности, ванная комната у меня чистая. И спальня неплохая. А здесь… Ну, сами понимаете. Жизнь коротка. Да и срок аренды истекает через два года, а значит, и делать что-то с этой квартирой большого смысла не имеет.
— А что будет потом?
— Не знаю. Я снял ее на семь с половиной лет. Довольно дешево, но, наверное, это было плохое вложение средств. Просто мне улица понравилась. А заглянуть вперед дальше, чем на семь лет, я не мог. Да и кто на это способен?
К Дженни понемножку возвращалась уверенность в себе. Она уже и забыла, как с ним легко.
— Вы ведь все еще посмеиваетесь надо мной — мысленно, правда? — сказал Габриэль. — Это довольно трудно объяснить. Я просто не замечаю того, как выглядит моя квартира. Не вижу ее. Если в ней становится слишком тепло или слишком холодно, то вот это я замечаю и делаю что положено для изменения температуры. Но в остальном меня интересует только одно — как тут что работает. Нет ли на экране телевизора бликов. Могу ли я положить на что-нибудь ноги, когда смотрю его.
— Ну да, как что работает.
— Вот именно. Не как что выглядит.
Дженни опустила свою чашку с чаем на столик.
— Почему вам захотелось встретиться со мной здесь?
— Знаете, я подумал, раз уж я побывал в вашей квартире, то и вам стоит заглянуть в мою.
— Понятно. — Вообще говоря, логики в его ответе Дженни не усмотрела, но, по крайней мере, прозвучал он по-дружески. И она спросила: — А почему во время вечернего чая?
— Работы в конторе сейчас не много, поэтому я могу уходить оттуда пораньше. А вечер у меня сегодня занят — нужно навестить брата в больнице.
— Ему сделали операцию?
— Нет, больница психиатрическая. У него шизофрения.
— Это раздвоение…
— Да нет, не то. Это общее заблуждение, порожденное дурацким названием болезни. Насколько я знаю, врачи собираются ее переименовать. ГРП. Галлюцинаторное расстройство психики, что-то в этом роде. Брат подвержен болезненным галлюцинациям. Он слышит голоса, которые дают ему указания. Настоящие голоса, говорящие куда громче, чем я сейчас. Поэтому, встречаясь с кем-то, он этого человека просто-напросто не слышит. То, что говорю ему я, брат читает по губам. И даже если читает правильно, мои слова нередко кажутся ему несущественными в сравнении с тем, что твердят те голоса. Я-то говорю что-нибудь вроде «как дела?» или «чаю не хочешь?», а голоса громко наставляют его по важнейшим вопросам жизни и смерти.
— Жуть, — сказала Дженни.
— Да уж, Дженни.
— И давно это с ним? Как его зовут?
— Адам. Кое-какие странности появились у него, когда мы были еще подростками. Он часами просиживал в своей комнате, читая Библию. Потом принялся вдруг рассказывать, что за ним следят агенты МИ-пять, решившие, будто он торгует наркотиками или еще чем-то. И все мы только посмеивались. Полагали, что он выдумывает эти штуки просто развлечения ради. К тому же он вроде бы не сильно и волновался, рассказывая о них. А затем, когда ему было около двадцати, Адама словно отнесло от нас каким-то течением. Его система верований стала очень жесткой, очень хорошо организованной. Он рисовал для меня схемы, которые показывали истечение энергии из некой далекой космической системы. Все это походило на гибрид религии с новейшей физикой.
— А вы не могли объяснить ему, что он заблуждается? — спросила Дженни.
— Нет, в том-то и горе. Вера Адама в его мир более крепка, чем моя вера в мой. То есть я совершенно уверен, что вы сейчас сидите рядом со мной, что вас зовут Дженни, а меня — Габриэлем, что вокруг нас Лондон, что вот это — окно, ну и так далее. И все же у меня имеются основания для сомнений в этом. Может же оказаться, что все это сон, от которого мы вот-вот пробудимся. Или что неверна сама идея материальной реальности. В конце концов, мы же не понимаем толком природу физического существования, верно? Стивен Хокинг, может, и понимает, а я — нет, определенно. Как искривляется время? Что такое на самом-то деле антиматерия? Что происходит на краю расширяющейся вселенной? И если окажется, что мое понимание подобных вещей не только ущербно, а именно так оно и есть, но еще и иллюзорно — в том смысле, что и собака или мышь способны постигать мир, но лишь на минуту… В общем, я этому особо не удивлюсь. Я знаю больше мыши, но не намного больше. Я могу минута за минутой размышлять, не выходя при этом за те же колоссальные пределы ограниченности понимания, что существуют и для мокрицы. Я способен набрать пять очков там, где она наберет одно, а кошка — три. Однако полное понимание может потребовать миллиона. Так что основания для сомнений у меня есть.
— А Адам?
— В том-то и разница. У Адама сомнения отсутствуют. Его космос понятен целиком и полностью. Адам получает указания от голосов куда более реальных, чем мой или ваш. Я опять забыл имя его высшего существа. Аксиа — что-то похожее. Однако он — или это она — самодостаточен, никаких разумных обоснований не требует и сомнению не подлежит.
— И это делает Адама несчастным?
— Трудно сказать. Определить по виду Адама, что творится в его голове, удается далеко не всегда. Однако я думаю, что на деле он ужасно несчастен. Не совсем так, как могли бы быть несчастными вы или я. Тут что-то более темное, жуткое. Имеющее отношение к самым истокам сознательного существования.
Габриэль встал, отвернулся от Дженни. И та увидела, как он, глядя в окно, быстро отер ладонью лицо.
Потом он снова повернулся к ней:
— В общем, к нему я вечером и отправлюсь. Не то чтобы мои визиты как-то помогали ему, скорее это я начинаю чувствовать себя немного лучше.
— А вылечить его можно?
— Не думаю. Во всяком случае, не сейчас. Впрочем, самые худшие проявления его болезни лекарства устраняют. Беда только в том, что они, похоже, лишают его и еще чего-то. Все выглядит так, точно отмирает какая-то часть его личности.
Дженни кивнула:
— Я думаю, каждый из нас живет в своем, не похожем на другие, мире, ведь так?
— Наверное. — Габриэль улыбнулся. — Вы не хотите выпить? По бокалу вина?
— Не стоит. Мне же завтра поезд вести.
— Но разве вы… Когда мы с вами обедали?
Дженни улыбнулась:
— Половину бокала. С остальным управились вы. Да и то я в тот раз рискнуть решила. Все-таки первое свидание за долгое время. Я о том…
— Я знаю, о чем вы. Хотя, даже если мы встретились в тот раз у вас на работе, это все равно походило на свидание…
— Угу.
Габриэль вышел на кухню, и Дженни смогла перевести дыхание. Владевшее ею чувство неловкости понемногу отступало. Конечно, ее воображение зашло так далеко, что она начала планировать их совместную жизнь и прочее, но ведь это не важно. Она же не сболтнула об этом ни слова. Чего ей хотелось теперь, так это понять, как далеко зашел в своих чувствах Габриэль.
Он возвратился с бокалом вина для себя и апельсиновым соком для Дженни. Тяжело опустился на софу.
— Итак, Дженни. Слушание нашего дела. Восемнадцатое января. У вас есть ко мне какие-нибудь вопросы?
— Да. Как вышло, что вы столько всего знаете?
— О деле?
— Нет, обо всем. Просто потому, что вы много читаете?
— Да я почти ничего и не знаю.
— Не скромничайте. Я хочу понять. Расскажите. Я же всего лишь машинист поезда.
— Ну… Наверное, мне просто повезло — я получал образование в то время, когда учителя еще считали, что дети способны найти применение знаниям. Они нам доверяли. Потом наступило время, когда учителя решили: поскольку не каждый школьник способен понять или запомнить какие-то вещи, их лучше не преподавать — это будет нечестным по отношению к тем, кому они не по уму. И учителя стали придерживать знания. А большинству тех, что пришли им на смену, уже и придерживать было нечего. В вашей школе происходило примерно то же?
— Моя школа была довольно дрянной. Там не об учебе думать приходилось, а о том, как бы из нее целой выбраться.
— Нет, моя еще продолжала держаться за принцип: каждому поколению следует знать все, что знали его предшественники, и даже больше. Поэтому она выводила нас на тот уровень знаний, на котором стояли наши родители, а потом, в университете, мы могли продвинуться немного вперед. Хотя, если подумать, если вспомнить, сколько всего уже знают люди, идея была чересчур амбициозной. И чересчур современной.
Дженни хотелось, чтобы Габриэль побольше рассказал ей о себе, однако если ему охота поговорить про образование — ладно, она согласна и на это, надо будет просто дождаться возможности вернуться к разговору о нем самом.
— Что значит «современной»? — спросила она.
— Понимаете, я думаю, что до наступления современной эры люди стремились просто сохранить уже накопленные ими знания, ничего при этом не утратив. Скажем, в Иране тысяча трехсотого года нашей эры для того, чтобы подтянуть всех детей страны до уровня тогдашних знаний, а затем еще и помочь им двигаться дальше, потребовалось бы слишком много времени и средств, не говоря уж о создании необходимой для этого инфраструктуры. Если люди того времени чувствовали, что чистой убыли знания от поколения к поколению не происходит и что они не отступают в прошлое, им хватало и этого.
— Но разве совсем молодые люди не находили что-то новое?
— В аграрном-то Иране? Сомневаюсь. К тому же старики запрещали им это самым строгим образом. В мусульманских странах юноши заучивали наизусть Коран, тем все и ограничивалось. Печатных машин не было, читать умели очень немногие. Так что просто удерживать знания на уже достигнутом уровне и то было успехом.
— А что происходило здесь?
— У нас и денег было побольше, и религия давила на нас не так сильно. Какие-то пути оставались открытыми. Однако всеобщее образование и вера в прогресс — как и в то, что знание приносит чистую прибыль, — все это появилось в Европе только в двадцатом веке. Да и они теперь целью быть перестали.
— Почему?
— Так ведь дело-то это трудное. Люди не хотят тратить часы и часы на мартышкин труд — на запоминание дат, фактов и прочего. Задним числом мне кажется, что поворотный пункт пришелся на мое поколение. С той поры и поныне в Европе началась чистая убыль знания. Хотя различие между крестьянской общиной Ирана четырнадцатого столетия и современным Лондоном состоит в том, что ее жители время от времени сползали назад просто по причине скудости их ресурсов, а не отсутствия усилий. А у нас, в нынешней Англии, это следствие осознанного выбора. Мы предпочитаем знать по возможности меньше.
Дженни рассмеялась:
— Вы рассуждаете как динозавр. Засевший в пещере старик.
— Да, похоже. — И Габриэль рассмеялся тоже. — Вот представьте себе такого. В университете он хорошо знал свой основной предмет, в аспирантуре тоже, потом набрался профессиональных знаний. Однако от него ожидали, как чего-то само собой разумеющегося, еще и знания искусства, музыки, французских королей, досконального знания Библии. Музыку он мог и не любить, но Брамса от Мендельсона отличал по первым двенадцати тактам. И знал разницу между Тинторетто и Тицианом. Он мог оставаться равнодушным к обоим, однако объяснить эту разницу мог — просто потому, что от него этого ждали. Не исключено, что он жив и по сей день.
— Его можно было бы за деньги показывать, — сказала Дженни. — Прямо в пещере.
— Да, наверное. По-моему, все это было мечтанием, продлившимся, в сущности, лет пятьдесят. Со времени, когда всерьез заработало всеобщее образование, года с тысяча девятьсот двадцать пятого, и до времени, когда появились первые придерживавшие информацию учителя, — до семьдесят пятого. Да, пятидесятилетнее мечтание.
— Но так ли уж это важно? — спросила Дженни. — Во всяком случае, пока существуют люди, знающие подобные вещи. Всегда же где-нибудь да отыщется умник, который в них разбирается.
— Да. Может быть, и не важно. Однако, по-моему, все происходящее сейчас объясняется тем, что теперь и умники знают меньше, чем их предшественники, что нынешние новаторы и лидеры уже успели переделать мир по собственному подобию. Программы проверки правописания. Поисковые машины. Они перестроили нашу жизнь таким образом, что невежество больших неудобств уже не доставляет. И думаю, будут перестраивать и дальше, приспосабливая ее к чистой убыли знания.
— Хотя сами по себе все эти новинки устроены довольно умно. Так?
— Да. По-своему. Это извращенная форма естественного отбора. Эволюция могла бы отвергать тех, кто не способствует мутациям знания. Однако такие-то люди и изменяют нашу среду обитания, и потому она отбирает их, а тех, кто способствует мутациям — мутациям знания, — отвергает.
— По-моему, я за вами не поспеваю, — сказала Дженни. — Вы говорите об интернете?
— Отчасти. — Габриэль вздохнул. Наступила пауза — похоже, ему захотелось сменить тему. — Помните вашу интернетовскую игру?
— «Параллакс»?
— Ну да. Я хочу сказать… Нет, я понимаю, сделана она здорово. Но вам не кажется, что вы могли бы уделять больше внимания реальному миру?
— Именно потому вы и сказали тогда «ах, Дженни»?
— Я сожалею об этом. И все-таки — да, думаю, поэтому.
— И что же такое «реальный мир»?
— Другие люди.
— Ну хорошо, а вы? — спросила Дженни. — Вы, с вашими кроссвордами и книгами?
— Что же, готов признать, кроссворды — это попытка уйти от жизни. Но не книги. Мы уже говорили с вами об этом: чтение книг — не способ бегства от жизни, книги дают ключ к ее пониманию. Ключ к реальности.
И Дженни, наконец дождавшись той самой возможности, набрала побольше воздуха в грудь и бросилась в атаку:
— Вы ведь знаете, в чем состоит ваше бегство от жизни, правда?
— Нет. В чем?
— Ваша большая игра в альтернативную реальность. Знаете, что такое ваш «Параллакс»?
— Нет, и что же?
— Она.
— Кто?
— Каталина.
Наступило молчание, и Дженни решила, что позволила себе слишком многое. Габриэль молча, сжав лицо ладонями, смотрел вниз, на кофейный столик.
В конце концов он поднял к ней взгляд, вздохнул:
— Хотите увидеть ее фотографию?
— Давайте. — Изобразить энтузиазм Дженни не удалось. Габриэль подошел к письменному столу, достал из его ящика старый мобильный телефон, сказал: — Она здесь. Я сделал ее в Стокгольме.
— Так покажите же.
— Не могу. Батарейка сдохла, а эту модель больше не выпускают.
— Надо было выгрузить ее в компьютер.
— Знаю. Но теперь уже поздно.
— Тогда просто выбросьте телефон. Проку от него все равно никакого.
— Тоже верно.
И Габриэль уронил мобильник в корзину для бумаг.
— Вы же все равно достанете его оттуда, как только я уйду.
Габриэль снова взглянул в окно, на серую реку.
— Полагаю, искушение такое появится. Положить подобным вещам конец — дело трудное. Мечтам. Да еще и навсегда. Знаете, я вот как поступлю. Если вы откажетесь от «Параллакса», я зашвырну телефон в Темзу.
— Но я люблю «Параллакс», — сказала Дженни.
— И я любил Каталину. И не исключено, что оба мы утратили связь с чем-то важным. Не исключено даже, что все мы ее утратили. Вы, я, Адам. — Он опустил взгляд на стол, на вечернюю газету со статьей на первой странице, рассказывающей о том, что Уолл-стрит терпит все большие убытки. — Вон и банкиры заключают нынче пари об исходах других пари, посвященных исходам третьих.
Дженни встала:
— Вы когда-нибудь приходили к Адаму с кем-то еще?
— Нет, какой смысл? Он бы этому не обрадовался. Или просто не заметил бы нового гостя.
— А что насчет вас? Вы никогда не хотели, чтобы кто-то составил вам компанию?
— Вы…
— Вечер у меня свободен. Я буду рада пойти с вами. Может, вам от этого легче станет. А после посидим в ресторане. Сегодня моя очередь платить.
Они поехали поездом, позволявшим сэкономить пару минут, — правда, он оказался переполненным, отчего им пришлось стоять в проходе между вагонами. Поезд шел через Пимлико, двумя днями раньше этим же путем проследовал Хасан аль-Рашид. И когда состав выбрался на мост Гросвенор, Габриэль вдруг потянул вниз скользящую раму дверного окна, достал из кармана старый мобильник и выбросил его наружу, постаравшись, чтобы он улетел как можно дальше.
Дженни смотрела, как телефон перелетает через низкие перила моста, как он миг-другой рассекает воздух, прежде чем кануть в воды Темзы.
В 6.30 вечера Джон Вилс ехал из аэропорта домой в замусоренном бесплатными газетами вагоне метро. Он в последний раз, просто для пущей уверенности, заглянул в память входящих сообщений своего зеленого мобильного телефона. Вот оно — во всем неприкрытом великолепии шрифта сансериф. Крупными буквами: «О’Бублик», имя отправителя; под ним, буквами помельче, первые слова сообщения: «Подтверждаю, продажа ревматизма…» Вилс нажал на кнопку «Показать», чтобы прочесть остальное: «…завершена в указанное время. Все сброшено».
Вилса буквальным образом пьянила мысль о том, что он удачно завершил крупнейшую в его жизни финансовую авантюру. Размеры фонда могут удвоиться. Его, Вилса, имя станет внушать еще большее благоговение. Он разбогатеет, как никому и не снилось. И все-таки его ликование подтачивалось страхом, что он проглядел какую-то насущную мелочь, способную даже на этом, последнем, этапе операции испортить все. Да нет, не проглядел. Он тысячу раз обдумал каждую деталь. Потратил часы, проверяя эти детали на Годли и Даффи. И даже позвонил в Нью-Йорк, Безамьяну, чтобы обсудить с ним операцию в целом. Она была неуязвимой.
Тем не менее его не покидала легкая веллингтоновская грусть победителя, почти такая же неотвязная, как грусть побежденного. Где они, те новые миры, которыми ему еще предстоит овладеть? Впрочем, пока поезд летел, погромыхивая, мимо подступавших к нему почти вплотную стен туннелей, Вилс испытывал прежде всего удовлетворение — он добился цели своей жизни. Миллиарды фунтов и долларов, не достигнув мест, в которые они текли, сменили свои маршруты и отправились на банковский счет, помеченный одним словом: «Вилс». Он откинулся на плюшевую спинку сиденья и вздохнул.
В 7 вечера Р. Трантер вышел из станции «Гайд-парк-корнер», на которую еще ни разу не заглядывал. Он был в смокинге, взятом напрокат на Холборн — с широкими лацканами и еле уловимым запашком давних банкетов и нафталина. Он уже подходил к вращающимся дверям отеля, когда мимо него пронесся по тротуару велосипед с выключенным фонариком, заставив Трантера отпрыгнуть в сторону.
Трантер коротко выругался, но тут же велел себе успокоиться. На голове велосипедиста, промелькнувшего в свете, который лился из окон первого этажа, сидели, погуживая, наушники, и, стало быть, услышать летевшие ему вслед ругательства он все равно не мог.
«Парк-лейн Метрополитен» был отелем совсем новым и размеры имел внушительные. Впрочем, он уже успел привлечь немало хорошо одетых, но явно доступных женщин, которые расположились в его атриуме на расставленных полукругом плюшевых диванчиках. Трантеру удалось не встретиться ни с одной из них глазами, пока он, склонив голову, шел к лифтам, к дальней от дверей стене вестибюля, на которой висела обтянутая черным фетром доска с белыми буквами: «Вручение премии „Книга года“, присуждаемой „Пицца-Палас“. Люкс сэра Френсиса Дрейка, шестой этаж».
Он поднялся в лифте — во рту сухо, ладони влажны. Двойные двери разъехались, явив взорам Трантера около четырехсот человек, они стояли небольшими группками, держа в руках бокалы с напитками. На Трантера накатила рефлекторная паника, знакомая ему со времен университетского «Герба короля», однако его литературный агент, Пенни Макгуайер, была, в кои-то веки, уже на месте и ожидала его. Он стойко претерпел ее слегка отдававшее чесноком объятие, мысленно поздравив себя с тем, что не пожалел денег на покупку нового бритвенного лезвия.
— Как ты, РТ? Нервничаешь?
— Нет, все в порядке.
Трантер окинул взглядом зал. Зал наполняли люди, которых он не любил, улыбавшиеся самодовольно и уверенно, наливавшиеся дешевым шампанским.
— Что представляет собой Энтони Кейзнов? — спросил он.
— А вон, видишь, тот тип у окна, — ответила Пенни, крупная женщина в синем платье с приколотым к лифу букетиком цветов.
Трантер посмотрел, куда указывал ее палец, — на мужчину лет сорока, беседовавшего с двумя хорошенькими женщинами, брюнеткой с восточными чертами лица и искусно растрепанной блондинкой. На нем была домашняя, зеленого бархата куртка.
— Не хочешь с ним познакомиться? — спросила Пенни.
— Ну его на хер, — ответил Трантер.
Он отступил на несколько шагов, чтобы прислониться спиной к стене, — позиция, заняв которую удобно было оглядывать зал. Потом поднял к губам бокал, подержал его так, поводя поверх его ободка глазами вправо и влево. Приглашенным на сегодняшнее торжество предстояло рассесться по своим местам в восемь, а имя лауреата должны были огласить не позднее 9.15, чтобы газеты успели назвать его в утренних выпусках. Трантер знал: когда он усядется, все придет в норму, — сложность состояла в том, чтобы продержаться ближайшие сорок пять минут.
— А кто тут Салли Хиггс? — спросил он у Пенни.
— Детская писательница? Она, по-моему, еще не пришла.
— Привет, Ральф.
Трантер, даже не поворачиваясь на голос, понял, что принадлежит он Патрику Уоррендеру, — больше никто его по имени не называл.
— Привет, Патрик. Ты ведь знаком с Пенни…
— Конечно. Ну как ты? Все в порядке? Я думаю, дело в шляпе. Это я о твоем Эджертоне. Знаешь, я заглянул в околесицу, состряпанную Энтони Кейзновом. «Страна контрастов». Куча переданных слово в слово разговоров со случайными поездными попутчиками. Скука такая, что она даже на пародию не тянет. Так что тебе волноваться не о чем. Твоя возьмет.
— Надеюсь.
— Ну а если на этот раз сорвется, ты всегда можешь вернуться к беллетристике. За романы больше премий дают.
— Не мой жанр.
— Ты же один роман уже написал, разве нет?
— Только один.
— А почему второй не пишешь?
— Творческий кризис, я так полагаю.
— Творческих кризисов не бывает, — заявил Патрик. — Ведь так, Пенни? Творческий кризис — это когда бог говорит тебе: закрой хлебало.
Однако Трантер слушал его вполуха. К стоявшим у одного из огромных, выходящих на Парк-лейн венецианских окон Энтони Кейзнову и двум лебезившим перед ним женщинам в платьях с низким вырезом на спине присоединился человек, которого Р. Трантер ненавидел сильнее, чем кого-либо на свете: Александр Седли, от приговора коего зависела сейчас вся его жизнь. «Ты меж людей единственный, с кем встречи я избегал»,[62] — подумал Трантер (цитата застряла в его памяти со времени какого-то школьного экзамена). Интересно было бы узнать, как обошелся Седли с его покаянным письмом, — ответить самодовольный ублюдок, разумеется, не потрудился.
Теперь — увидел сузивший глаза Трантер — голоспинные Цирцеи принялись обхаживать облаченного в дорогой смокинг Седли: блондинка, притворившись, будто она что-то обронила, практически уже делала ему минет. Однако еще хуже этого был бессознательный язык жестов, на котором общались двое мужчин. Ладонь Седли лежала на плече улыбавшегося Кейзнова: картина настолько знакомая, что Трантер похолодел. Подобную позу принимают обычно школьный староста и его постоянный любовник. Черт, подумал он. Ну разумеется. Некое жуткое претенциозное взаимопонимание, результат совместной учебы, дружеского обмена сладостями и содомии. Нет, вы на них только взгляните. Бляди.
— Я ее книгу так и не осилил, — говорил между тем Патрик. — Ты ее читал, Ральф?
— Кого?
Кого именно, Трантер так и не узнал, потому что к нему подошла и представилась молодая женщина, автор ежедневной колонки в газете.
— Можно задать вам несколько вопросов?
— Конечно. — Он взглянул на Пенни. Та пожала плечами: дело твое.
— Вы впервые получаете премию? — спросила журналистка.
— Я ее еще не получил.
— О, извините. Так это что, роман?
— Нет, это биография.
— А, понятно. Что дало вам ее идею?
Трантер изумился:
— Что значит «дало идею»?
— Ну, вы же понимаете. Он кто — ваш родственник, тот, про которого вы написали?
— Эджертон? Нет, он великий викторианский писатель.
— Ясно. А личные вопросы можно?
Журналистке было лет двадцать пять. Трантер и ответил бы отказом, но не хотел, чтобы она накатала о нем нечто неблагожелательное — он-де высокомерен или несговорчив, — и потому согласился:
— Давайте.
— Вы ведь Кембридж закончили, верно?
— Нет, Оксфорд.
— А этот, как его… Эджуорт?
— Эджертон.
— Да, правильно, Эджертон. Он еще жив?
— Нет. Умер в тысяча восемьсот девяносто восьмом.
— Какая жалость, — сказал журналистка. — А я его процитировать хотела. Скажите, ваша жена рада, что вы получили премию?
— Я не женат, — ответил Трантер. — Послушайте, где вы черпаете сведения? Как отыскиваете факты?
— Из интернета беру. В основном из «Энцикломелочи точка ком».
— А записывать вы ничего не собираетесь? Для памяти?
— Нет-нет, все в порядке. И так запомню. Вы не знаете, который тут мистер Казенови?
К 7.30 Габриэль и Дженни завершили пятнадцатиминутный переход от станции к больнице «Глендейл». Сидевший в сторожке привратника Дэйв просто помахал им рукой, когда они прошли мимо него и повернули к «Уэйкли». Габриэль понимал, что Дженни молча вглядывается в установленные Государственной службой здравоохранения таблички — «Отделение лежачих больных», «Электрошоковая терапия» — и что ей понемногу становится не по себе. Первое посещение психиатрической лечебницы способно всякого напугать.
— Все в порядке, Дженни? — спросил он.
— Да вроде бы.
— Вы не волнуйтесь. Там просто сидят и смотрят телевизор несчастные люди. Смотрят телевизор и курят.
Он уже начал жалеть о том, что взял ее с собой. Для второго свидания все происходившее было в высшей степени неромантическим.
Когда они вошли в вестибюль, Роб, дежурный санитар, попросил их немного обождать.
— Простите, — сказал он, — у нас тут сегодня дым коромыслом. Привезли нового паренька. Очень неспокойного. Пришлось послать за доктором Лефтрук, она к тому времени уже домой ушла. Через пару минут все успокоится. Беда в том, что он и остальных пациентов перебаламутил. Это как бегущий по полю огонь. А они ведь, хоть и кажутся спокойными, половину времени по самому краешку ходят.
Коридор, что вел в основное здание, был темен. Только из комнаты, в которой днем проводились занятия по групповой терапии, и пробивался в него тусклый свет; впрочем, он все равно выглядел как туннель сужавшейся в перспективе тьмы. Дженни облизала губы. Откуда-то из глубины здания доносились негромкие стоны.
Они молча разглядывали «картины», которыми были украшены стены маленького вестибюля. Габриэль натянуто улыбнулся:
— Простите, Дженни. Обычно здесь все иначе.
Послышался дробный топоток бежавшего куда-то человека — в больнице знак всегда недобрый, Габриэль усвоил это за те годы, что приходил к брату. И снова настала пугающая тишина.
На окнах квадратного вестибюля висели шторы с рисунком из оранжевых и коричневых квадратов. Вдоль стен стояло с десяток жестких стульев, на дешевом деревянном кофейном столике лежали старые журналы.
Габриэль был доволен тем, что за все время долгого разговора с Дженни в своей квартире не допустил ни одного серьезного промаха: он смог сохранить показной профессионализм, а Дженни, умница, еще и помогала ему, тактично подтверждая, что это игра, и ничего не говоря о предстоящем процессе. А между тем факт оставался фактом: он чувствовал, что созвездия его мира, так долго сохранявшие неподвижность, в последние несколько дней начали понемногу крениться и покидать прежние места.
И еще по временам он чувствовал, что его жизнь — не правильное повествование, не последовательность событий, а череда бессвязных картинок, фрагментов какого-то гораздо более пространного сна. И Каталина тоже была таким вырванным из водоворота фрагментом. Все, делавшее жизнь терпимой, основывалось на допущении, что ты вправе ждать вознаграждения или хотя бы постоянства, что способен нечто построить. И Габриэлю было слишком трудно смириться с тем, что и Каталина и чувства, которые он к ней питал, ни к чему подобному отношения не имели; что она была лишь пузырьком, выскочившим на гладь потока и задержавшимся там благодаря совершенному поверхностному натяжению, — пузырьком ничуть ни менее реальным оттого, что он оказался прозрачным, недолговечным и вскоре вновь поглощенным стихией, которая его породила, унесенным течением времени. Все те годы, в какие он знал Каталину и верил, что любит ее, были на деле пронизаны ощущением совсем иного рода: понимание быстротечности времени делало его чувство схожим не столько с любовью, сколько с умиранием. По-настоящему соединиться с нею он мог лишь после смерти, в иных местах, при ином порядке бытия.
Не давало ему покоя и то, что он прочитал в Коране: странная — но при этом мучительно знакомая — ожесточенность утверждений и отсутствие чего бы то ни было, кроме самих этих утверждений. Распространенное историческое объяснение, состоявшее в том, что это качество Корана всего лишь отражает отчаянную социальную и коммерческую потребность арабов Полуострова в современном единобожии — и облегчение, которое они ощутили, когда обрели его, — было привлекательным, но неполным. Габриэль вздохнул. Возможно, иллюзорная реальность этой книги с ее последовательностью «услышанных» назиданий была ничуть не более странной, чем альтернативные реальности, заселявшиеся людьми двадцать первого века.
Выходящие в коридор двойные двери растворились, из отделения вышли трое. Одетая по моде женщина лет сорока с чем-то и подросток, предположительно ее сын. Их сопровождала доктор Лефтрук, главный психиатр «Уэйкли», — Габриэль часто беседовал с ней о состоянии Адама. Доктор Лефтрук ушла за стеклянную перегородку, в свой кабинет, оставив мать и сына в вестибюле. У мальчика были вьющиеся волосы и легкая россыпь прыщей на подбородке. Глаза его казались остановившимися, и Габриэль решил, что беднягу накачали успокоительными. Мальчик смотрел на вестибюль, но явно ничего не видел. Однако Габриэля поразили другие глаза — матери. Лицо ее выглядело растянутым страданием; что-то прорезало между бровями этой женщины глубокую вертикальную линию, оттянуло ее рот вниз, создав мучительную гримасу. Она обнимала мальчика, прижимая его к груди.
— Не бойся, Финн, — услышал ее шепот Габриэль. — Мы о тебе позаботимся.
— Все в порядке, Габриэль, — сказал выступивший из темноты Роб. — Можете пойти повидаться с ним.
— Спасибо, Роб. Кстати, это Дженни.
— Привет. Если Адам покажется вам немного странным, не пугайтесь. Это новый мальчуган всех там растревожил. Чтобы успокоиться, Адаму потребуется какое-то время.
Они прошли по темному коридору, мимо неосвещенной столовой, в которой Габриэль едва-едва различил Вайолет, так и стоявшую у окна подняв в вечном приветствии — а быть может, в прощании — правую руку.
Адама вызвали из задымленной комнаты отдыха с ревевшим в ней телевизором. Роб отвел всех троих в гостиную для посетителей, Габриэль и Дженни присели.
— Здравствуй, Адам. Это мой друг, Дженни, я привел ее, чтобы познакомить с тобой. Вот, это мы тебе принесли. — Он протянул брату сигареты и жевательную резинку, Адам молча принял их.
Расстроенным он отнюдь не казался, скорее полным уверенности в себе, снисходительным.
— Кто вас прислал? — спросил он, глядя на Дженни.
— Нет-нет. Она… она мой друг, — сказал Габриэль.
— Ты должен жениться, — сказал Адам. — Жениться разрешено на двух или трех.
— Правда? — спросила Дженни.
Габриэль попытался перехватить ее взгляд, предупредить Дженни, что не стоит воспринимать слова Адама слишком буквально.
— О да, — ответил Адам. — А прелюбодеев ждет суровое наказание.
— Об этом сказано в Библии? — спросила Дженни.
— Нет. Так сказал мне Аксия.
— А кто это — Аксия?
— Повелитель, — ответил Адам тоном учителя, разговаривающего с непонятливым ребенком.
— И вы с ним знакомы, так? — спросила Дженни.
— Конечно. А еще есть Творец Бедствий. Понять Творца Бедствий нельзя. Когда он приходит к нам, вы разлетаетесь, как мухи.
— Ты чаю выпить не хочешь, Адам? — поинтересовался Габриэль.
— Если вы живете в пороке, он вас покарает.
— Кто? — спросила Дженни. — Аксия?
— Творец Бедствий. Вы не можете знать, что это будет. Сказать вам?
— Да, — ответила Дженни.
— Огнь пылающий.
И в этот миг Габриэль понял, о чьем неумолимом голосе напомнил ему Коран: о голосе брата.
Пока Адам подробно излагал Дженни свою эсхатологию — кто может спастись, а кому предстоит гореть в огне, как сила и возможность спасения изливаются на мир и как только он один являет собой проводника истины, — Габриэль размышлял о Коране и все яснее понимал, что в нем и в словах Адама присутствует общая красная нить. Он вспомнил об ужасе, пережитом Пророком, когда тому явлены были кары, описанные в суре «Звезда». И когда он, Габриэль, говорил Дженни о том, как различны две реальности, его и Адама, о том, что Адам гораздо сильнее, чем он, верит в свою, в ее надежность, он мог бы сказать в точности то же об испытанном Пророком, о том, что сила и неистовство такого переживания изгоняют любые сомнения.
Подобной же определенностью веры отличались и герои Библии — скажем, Авраам, которому один голос приказал принести сына в жертву, а затем другой повелел сохранить ему жизнь; Авраам ни разу не усомнился в реальности этих голосов, как и Адам ни разу не усомнился в существовании Аксии, — обоих волновали лишь подробности получаемых ими велений. И все великие еврейские пророки слышали голоса и следовали им. Отрок Самуил трижды за одну ночь приходил к пророку Илии, услышав, как голос старика призывает его, и трижды заставал Илию спящим. Иоанн Креститель, исступленный, почти голый, нечесаный, питающийся насекомыми… Он походил на несчастного, которого Габриэль видел одной зимней ночью спящим завернувшись всего лишь в черный пластиковый мешок для мусора, под мостом Ватерлоо — вскоре после того, как психиатрические больницы закрыли, а их пациентов выставили на улицу, «на попечение общества». Скотство. А затем, по крайней мере в Библии, голоса стали раздаваться все реже и реже, и когда явился Христос, ему обрадовались, как первому истинному пророку его поколения, первому человеку, ясно слышащему голос Бога. Как же отчаянно нуждались арабы Полуострова в собственном различающем Голос пророке, каким долгим, наверное, казалось им шестисотлетнее его ожидание. А уж когда Бог пришел к ним… Он пришел с угрозами, твердя: Это так, потому что Я так говорю.
Сразу после восьми Хасан в последний раз осмотрел содержимое своего рюкзака и закрыл его. В рюкзаке лежало восемь одноразовых фотокамер с выпотрошенными и заполненными ГМТД батарейками, — четыре из них были «рабочими», четыре запасными. Хасан уже несколько раз проверил и перепроверил их наличие, и теперь занять себя ему было нечем. Место встречи в «Глендейле» они выбрали — складской сарайчик, стоявший ярдах в двухстах от здания, именуемого «Уэйкли». Двоим из них предстояло войти в больницу через парадную дверь ее главного здания, бывшего, как и все крупные учреждения Государственной службы здравоохранения, чем-то вроде проходного двора: врачи, посетители, технический и обслуживающий персонал, амбулаторные больные перемещались тут беспрепятственно — во всяком случае, по общедоступным нижним этажам. На случай, если возникнут какие-либо осложнения, было решено, что третий участник операции, Сет, подойдет к месту встречи со стороны психиатрического отделения, а четвертый, Хасан, перелезет через забор больницы, имевший в высоту восемь футов. Хасана выбрали потому, что его рюкзак будет самым легким.
Он присел на кровать. Вот и наступила последняя ночь его жизни.
Столь важное событие следовало как-то отметить, но как? Он улыбнулся. Перечитать любимую книгу? Позвонить близкому другу? Или даже прежней подружке. Дон! Хасан рассмеялся. Или Ранье — хотя она, строго говоря, «подружкой» его никогда не была. А может быть, Шахле? Почему он вдруг подумал о ней? Она же вероотступница, она хуже любого кафира.
Он открыл ноутбук, вошел в babesdelight.co.uk. Проверил Олю на предмет новейших инструкций, однако ничего, кроме розоватых теней между ее раздвинутых ног, не обнаружил. И, полюбовавшись еще парочкой девиц, выключил ноутбук.
Хасан спрятал лицо в ладонях. Да, оставить все позади — это будет немного труднее, чем ему представлялось.
Он снял со столика Коран в мягкой обложке, и тот сам собой раскрылся на помеченном месте.
«И никак не считай тех, которые убиты на пути Аллаха, мертвыми. Нет, живые! Они у своего Господа получают удел, радуясь тому, что даровал им Аллах из Своей милости, и ликуют они о тех, которые еще не присоединились к ним, следуя за ними, что над ними нет страха и не будут они опечалены! Они ликуют о милости от Аллаха, и щедрости, и о том, что Аллах не губит награды верующих».[63]
Хасан опустился у края кровати на колени и крепко сжал ладонями виски.
Ровно в 9.15, в зале с висевшими по стенам полотнами старых мастеров председатель правления «Старперов» поднялся на ноги, дабы открыть аукцион, на котором предстояло помериться силами видным персонам финансового мира. Аренда знаменитой галереи обошлась «Старперам» в 250 000 фунтов, кроме того, им пришлось раскошелиться на сверхъестественных размеров страховой взнос — вдруг какой-нибудь фьючерсный торговец подожжет, раскуривая изысканную сигарету либо сигару, картину Тициана.
— Прошу внимания, леди и джентльмены. В этом году мы выставляем на продажу тридцать лотов, поэтому начать аукцион необходимо, как, впрочем, и всегда, по возможности скорее. Наслаждайтесь прекрасным обедом, но постарайтесь, прошу вас, соблюдать тишину, чтобы аукцион прошел без сучка без задоринки. Я знаю, вы будете рады услышать, что проводить его стану не я, но человек весьма известный — имя его мы до сей поры держали в тайне, однако через пару минут я его назову. А он чуть позже представит вам сегодняшнего нашего звездного гостя.
Председатель был еще и президентом банка, телевизионная реклама которого состояла из черно-белых видов стоящего в Пенинских горах городка, а инвестиционный отдел потратил миллиарды фунтов на закупку лихорадочно менявшихся в цене деривативов Новой Азии. Глава того отдела банка, который помогал ему уклоняться от уплаты налогов, получил в этом году, в виде жалованья и наградных, 42 миллиона фунтов. А поскольку официально он проживал за границей, подоходный налог ему с этих денег платить не пришлось.
Прямо под полотном пятнадцатого столетия, изображавшим возвращение блудного сына, сидел президент лондонского отдела финансовых услуг, входившего в состав могучей американской страховой компании. Из 30 миллионов долларов своего ежегодного вознаграждения он выделил 500 000, чтобы потратить их, con brio,[64] на аукционе «Старперов», и думал сейчас о том, что, если бы результаты этого года были хорошими (пока что-то не похоже), он смог бы списать эти деньги на операционные издержки. В прошлом году один из его коллег исхитрился таким манером вывести свои аукционные расходы из-под обложения налогом, что, вообще говоря, лишено всякого смысла, раздраженно сказал ему президент, если налогов ты просто не платишь.
— …Выдающуюся поддержку со стороны финансового сообщества, — продолжал председатель. — Я хотел бы выразить особую благодарность Джону Вилсу из «Капитала высокого уровня», уже долгое время помогающему нам в нашей работе. Присутствовать здесь сегодня Джон не смог, однако он с чрезвычайной щедростью заказал три столика, уплатив за них двойную цену, а затем вернул их нам, чтобы мы могли вторично продать эти места. Джон всегда проявлял огромную заботу о наших пенсионерах.
Кое-кто из сидевших в зале начинал терять терпение. Оно, конечно, забавно — влезть в строгие вечерние костюмы или нацепить бриллианты и пить то самое шампанское, подачу которого в их гримерные особо оговаривают в контрактах некоторые из самых скандальных рок-звезд, — однако период устойчивости внимания большой продолжительностью у пришедших на аукцион людей не отличался, им требовался сильный раздражитель, какое-то действие: они хотели увидеть, и поскорее, как переходят из рук в руки огромные суммы. Принадлежавший одному из самых поворотливых банков отдел продажи фондовых акций уже принялся раскачивать свой столик, сопровождая речь председателя какофонией фарфора, стекла и столового серебра. Аналитик другого отдела продаж, молодой человек, на чьем лацкане красовалась табличка «Можете звать меня Гасом», поднял голову от своих колен — от меню, с оборотной стороны которого он только что втянул в себя, посапывая, «дорожку» кокаина, вытер тылом ладони нос и в порыве химического веселья вскричал: «Покажите мне ваши денежки».
— …Без дальнейших проволочек, — поспешил закруглиться председатель, — представить вам распорядителя нашего вечера, явившегося сюда после тяжких трудов в телестудии, мистера Терри О’Мэлли!
Из-за широкой черной ширмы, на которой был закреплен защищенный стеклом фрагмент фрески, выступил Терри — седые локоны, румяные щеки и совершенно несуразный галстук-бабочка из зеленого бархата.
— Ну что, жирные капиталистические свиньи? — начал он. — Пора вам порыться по карманам. И сидите тихо. Если честно, ваша орава еще и похуже помешанных из «Собачьего бунгало». Смотрите у меня, я ведь могу приказать, чтобы всех вас накачали успокоительным. И давайте сразу развяжемся с вопросами о случившемся прошлым вечером: да, это было несчастьем и не было нашей виной, и — да, мы застрахованы… О реакции Лизы я вам потом расскажу. Бедная девочка, можно подумать, что она никогда прежде не сталкивалась нос к носу со жмуриком… Итак. Первый лот. Для тех, кто неравнодушен к культуре. Приобретя его, вы получите два билета на вечер в Байройте. Нет, сэр, это не столица Ливана, это столица Вагнера. Вы сможете погулять за кулисами Королевского балета и посмотреть любые его два спектакля, которые выберете сами. Вам также выдадут гравюру, подписанную самым прославленным художником Британии Лайэмом Хоггом. И наконец, вы сможете позавтракать в увенчанном всяческими наградами ресторане «Зеленая свинья», его еще по телевизору все время показывают, с выдающимся писателем и критиком — так тут написано — Александром Седли. Начнем с двадцати пяти тысяч фунтов. Ну давайте, прижимистые сукины дети, давайте. Предупреждаю, первые лоты — самые ценные. Будете потом локти кусать и думать: ну почему я их упустил, заплатив в два раза больше за то, что и вполовину не так здорово? Да, вижу. Пятый столик. Тридцать тысяч? Хорошо. Ваше слово, мадам.
Лот ушел за 95 000 фунтов и достался «Можете звать меня Гасом». Тот встал и направился к сцене, чтобы получить свой конверт.
— Прежде чем вы подниметесь ко мне, дружок, — сказал Терри О’Мэлли, — я хотел бы представить нашу звездную гостью. Вы и отдаленного представления не имеете, во что обошлась ее доставка сюда из Голливуда. Однако «Старперы» денег не жалеют, — да я уверен, что и молодые люди, сидящие за четырнадцатым столиком, были бы не прочь спустить на нашу гостью все свои денежки… Все верно, это она, единственная и неповторимая… Эвелина Белле!
В зале поднялся рев, многие повскакивали на ноги, когда два обритых наголо бугая с витыми проволочками за ушами вывели на сцену стеснительного обличил актрису, такую маленькую и бледную в обыденной жизни.
Она остановилась под величавым полотном «Юдифь и Олоферн», написанном в 1862 году обитателем только-только открывшегося тогда сумасшедшего дома.
— Спасибо всем, — сказала Эвелина, и огромные алые губы ее приоткрылись, показав ослепительно-белые зубы. — Надеюсь, все вы станете повышать ставки, зная, что каждому победителю я буду пожимать руку.
— Ой, да брось, Эвелина, — сказал Терри. — Пообещай им по поцелую.
— Поздравляю, — сказала Эвелина, подставляя Гасу щеку. — Вы, типа того, любитель оперы?
— Нет, отродясь ни одной не слышал, — ответил Гас. — Я просто хотел пустить пыль в глаза девушке, с которой у меня сегодня свидание.
— Что же, желаю вам удачи, — сказала Эвелина.
— Но только если она вам и за девяносто пять кусков не даст, — прибавил Терри, — не приходите плакаться в мою манишку!
9.45 вечера — в люксе сэра Фрэнсиса Дрейка, отель «Парк-лейн Метрополитен» — мужчина в бордовом нейлоновом пиджаке и черном галстуке бабочкой поставил перед президентом компании «Пицца-Палас» Найджелом Солсбери микрофон и несколько раз постучал по нему пальцем, заставив расшумевшихся гостей повернуть в его сторону головы и притихнуть.
Р. Трантер почувствовал, как что-то стягивает ему желудок и ослабляет мочевой пузырь. Пенни Мак-Гуайр положила на его руку успокоительную ладонь, а из ладоней самого Трантера едва ли не фонтанами ударил пот.
В самом начале Найджел Солсбери голосовал против учреждения книжной премии, поскольку считал, что продавать больше пиццы она не поможет. Однако в последние несколько лет он обнаружил, что внимание общества не лишено коммерческой ценности. Каждый год его главный кулинар изобретал новую пиццу, так или иначе связанную с очередным лауреатом премии. Книга, в которой описывалось путешествие по австралийской глуши, естественным образом породила «Пылкую австралийку» — ломтики обожженного на открытом огне мяса (предположительно кенгуриного) поверх темно-бурой лепешки с высушенными овощами; биография Гитлера привела к созданию пиццы вегетарианской. Ни та ни другая большим спросом не пользовались, зато издатели остались довольны.
Трантер, поднеся ко рту бокал, окинул взглядом комнату. Обед казался ему нескончаемым, к тому же он устал объяснять миссис Джонс, супруге мистера К.-Р. Джонса (региональное развитие), кто такой Альфред Хантли Эджертон. Ворот его сорочки оказался слишком тесным, а когда подали каре ягненка в собственном, весьма скудном, соку и со стручковой фасолью, Трантер обнаружил, что его распаренное тело надумало вызывать из прокатного саржевого костюма поселившихся в оном призраков банкетного прошлого.
Произнеся речь о росте объема продаж компании «Пицца-Палас» и открытии новых торговых точек на северо-западе страны, Найджел Солсбери передал слово председателю жюри, бывшему министру транспорта, который, предположительно, любил читать книги.
Грамотный Политик объяснил своим слушателям, какая это для него честь, и перешел к описанию невероятной сложности стоявшей перед жюри задачи.
Трантер вонзил ногти в кожу ладоней. Милостивый Боже, думал он, прошу Тебя, пусть это поскорее закончится; впрочем, спустя недолгое время он с удивлением обнаружил, что к его затяжной агонии примешивается своего рода приятное возбуждение. Ему вдруг представилось, что все прожитые им годы вели именно к этому мгновению, и теперь Трантер был не прочь его растянуть. Он знал, что победа будет за ним. А истоком всего было усердие, с которым он учился еще в начальной школе; официально детей там по рангам не разделяли, однако для всех было очевидным, что Трантер — первый ученик класса. Потом школа средняя, Оксфорд, первые годы самостоятельной жизни… Он твердо держался того, во что верил. Его разносные рецензии, печатавшиеся в газетах, в журналах, в «Жабе», служили высокой критической цели: очищать мир от «возвышенных подделок», раскрывать читателям глаза, нападать на «литературный истеблишмент» с его ленивым притворством. Он стремился не к беспристрастности, но к самовыражению. И ему потребовалась подлинная отвага, чтобы писать именно так, пусть даже анонимно, — объяснять, почему очередной баловень прессы — это пустой надувала, гроб повапленный; почему тот или иной обвешанный наградами старый дурак есть всего-навсего давний член шайки, сплоченной обоюдным… обоюдной… Да какая разница чем! Трантер отпил глоток подаваемой в «Метрополитен» домашней риохи.
Злопыхатели уверяли, будто он ничего, кроме издевок, предложить не может. Что ж, он доказал: это не так. Нашел настоящего писателя, изучил его жизнь и поведал о ней людям, дав исчерпывающий комментарий к его романам, детально объяснив, почему «Шропширские башни», к примеру, на много голов выше всего, что публиковалось в последние двадцать лет.
В голосе Грамотного Политика начали проступать нотки все более низкие — это означало, что он вот-вот завершит свою речь и назовет победителя. Вот он достал из кармана конверт. Трантер взглянул на свою тарелку со съеденным лишь наполовину десертом. В ушах его звенело, в них билась кровь. Каждая клеточка тела напряглась в страстном ожидании звуков, из которых сложится имя: Альфред Хантли Эджертон. Оба внутренних уха горели от вожделения. «Премия присуждается…» А следом, словно бы вдруг, полились долгожданные звуки, осеняя ласковым благословением его жадные надежды. Он отодвинул кресло, встал — неловко, но скромно — и успел сделать два шага, прежде чем почувствовал, что рука Пенни Макгуайер с силой тянет его назад за полу пиджака, и услышал ее шипение: «Сядь, идиот». Приоткрывший рот Трантер опустился в банкетное кресло как раз вовремя для того, чтобы увидеть, как Грамотный Политик протягивает руку разрумянившейся даме вполне определенных лет и, мысленно воспроизведя в этот миг страшной ясности объявление о вердикте жюри, услышать, как те же самые звуки складываются не в имя предмета его исследования, но в «Альфи — халатный инженер», и вывести из громовой стоячей овации, что лауреатом премии «Книга года» стала Салли Хиггс, что каждый из четырехсот собравшихся в люксе сэра Фрэнсиса Дрейка людей страшно рад успеху старушки Салли, любимой всеми труженицы на ниве ее скромного жанра — детской книжки с картинками.
Было уже 10.30, когда Габриэль и Дженни вошли в вагон поезда, идущего к станции «Виктория»; по дороге из больницы они поужинали в подвернувшемся им ресторанчике «Пицца-Палас». Выбор у них был невелик — либо это заведение, либо «Непальский Эверест», в котором они побывали прошлым вечером. Дженни настояла на том, что платить будет сама, — впрочем, поскольку она завтра работала в утреннюю смену и потому пила только воду, а Габриэль тактично ограничился всего одним бокалом вина, ужин обошелся Дженни недорого.
Увиденное в «Глендейле» сильно подействовало на нее, однако она не решалась приставать к Габриэлю с вопросами, боясь его расстроить. Он выглядел человеком, примирившимся с судьбой, думала Дженни. Если бы такая трагедия произошла с ее братом, она, наверное, пришла бы в ужас, сходила бы с ума, не находила бы себе места от гнева. И потому недоумевала, как удается Габриэлю сохранять такое спокойствие, отстраненность.
— Она не нагоняет на вас тоску? — спросила Дженни, когда им принесли пиццу.
— Больница? Да, конечно. Но ведь в жизни много такого, что невозможно понять. Такого, что наше сочувствие, даже самое страстное, изменить не способно. А мне страшно горько еще и потому, что я чувствую: Адам — тот, которого я знал, — по-прежнему кроется где-то внутри его тела. Иногда он на миг словно бы показывается наружу, но докричаться до него мне не удается. И он снова уходит.
— Я таких, как он, до сих по ни разу не видела. Каким он был, когда… До того, как это случилось?
— Самым обычным мальчишкой. Немного вспыльчивым. Временами слишком упрямым. Однако он хорошо учился, был неплохим спортсменом. Нам было весело вместе.
— Вас только двое в семье?
— Да. Мы выросли в гэмпширской деревне. Отец был фермером. Вернее, арендатором. Потом у него возникла безумная идея купить ферму и разводить скаковых лошадей. Ничего из этого не вышло. Но мы особо не тужили. А в соседнем городе имелась хорошая школа, и мой учитель твердил мне, что я должен поступить в университет.
— Вы уже тогда были большим умником?
— Нет, Дженни, умником я не был. Просто блестяще одаренным юношей.
— Ну да, рассказывайте!
— А вы?
— А меня вырастила мама, мы с ней жили в Лейтоне, в высоченном многоквартирном доме.
— Жуть. Как вы любите выражаться.
— Да. Но я же ничего другого не видела и потому не огорчалась. Мама у меня хорошая. Да и все было хорошо, если только лифт не ломался.
— А жили вы на что?
— Мама работала на почте, сортировщицей. А я была предоставлена самой себе.
— Потому и выросли такой независимой.
— Наверное. Никогда об этом не думала. Но вот Адам… он меня поразил. Я знала, конечно, что люди иногда сходят с ума. Однако не… ну вы понимаете, не самые же обычные люди.
Габриэль допил остатки грубоватого итальянского вина.
— Тем-то психоз и страшен. Он выбирает самых обычных людей. По одному из ста. С другими животными, насколько мы знаем, такого не случается. Конь, когда он стоит один посреди поля, не слышит ржания трех других, которых рядом с ним нет. Не верит, что другие лошади следят за ним. А с человеком происходит и кое-что похуже. И это не вопрос веры. Адам не «верит», что Аксия и прочие транслируют его мысли по Седьмому каналу, да еще и в прайм-тайм. Он это знает.
— Один из ста, — повторила Дженни. — Невероятно.
— Невероятно, но правда. Другое дело, что никто о ней и слышать не хочет. Она постыдна, с ней трудно смириться. Представьте себе, что один из ста орлов непременно рождается слепым. Или один из ста кенгуру — не способным прыгать. Жуткое дело.
— Нет, ну почему же никто не хочет? — сказала Дженни. — Я хочу. Мне жалко Адама. И… ну вы понимаете, таких, как он.
Габриэль вгляделся в лицо Дженни. Глаза ее поблескивали, в них стояли слезы волнения или негодования — он недостаточно знал ее, чтобы точно сказать, чего именно. Но что-то такое было в этой женщине… Ей удавалось затрагивать некую струнку, спрятанную в самой глубине его души.
— Я думаю, человечеству просто стыдно признать, что его, в сущности говоря, наебли, — сказал он. — Простите, Дженни. Простите, как-то само с языка сорвалось.
— Я ведь поезда вожу, Габриэль. Работаю среди мужчин. Если вас что-то выводит из себя, ругайтесь на здоровье. Наебли в чем?
— Наебли генетически.
— Я слушаю.
— Вы знаете, что такое естественный отбор?
— Наверное, когда его проходили в нашей школе, я прогуливала.
— Он выглядит примерно так. Животные виды изменяются потому, что при дублировании клетки, которого требует размножение, происходят мелкие ошибки, а они порождают незначительные отличия в потомстве. Обычно эти изменения умирают вместе с их индивидуальными носителями. Но в одном случае из миллиона такое крошечное изменение наделяет его носителя каким-нибудь преимуществом перед сородичами, он становится предпочтительным при размножении партнером. Изменение передается его потомству, закрепляется в нем. Вид эволюционирует. Для того чтобы иметь лучшие, чем у твоих конкурентов, виды на выживание, тебе требуется лишь крошечное преимущество. Однако предки человека пережили какое-то аномальное изменение. Не микроскопическое, но гигантское. Все, что нам требовалось, — это идти на полшага впереди приматов и плотоядных сухопутных млекопитающих с крепкими зубами. А мы вместо этого произвели на свет Шекспира, Моцарта, Ньютона, Эйнштейна. Нам требовалось всего-навсего чуть больше проворства, чем у гиббона, а мы докатились до Софокла. И оборотной стороной этого колоссального и совершенно ненужного нам преимущества стало то, что геном человека оказался, если воспользоваться нашим любимым техническим термином, ебанутым. Он неустойчив, ущербен — и все потому, что сам себя обогнал. И за то, что все мы так оторвались в развитии от прочих видов, каждый сотый из нас расплачивается по очень высокой цене. Обращается в козла отпущения. В несчастного ублюдка.
— То есть оно передается дальше, это несчастье? Я о шизофрении. Типа, по наследству?
— Да. В большинстве случаев. Если кто-то из твоих родителей страдал этой болезнью, у тебя тоже имеются серьезные шансы обзавестись ею. Она поселяется в семье и живет в ней. Однако целиком и полностью наследственной не является. Бывает, что шизофрения поражает одного из однояйцевых близнецов, обладающих тождественными геномами, и не поражает другого. Поэтому врачи решили, что тут срабатывает что-то еще — то, что они именуют «фактором внешней среды».
— То есть получается, что шизофрения наполовину запрограммирована, наполовину случайна? Действительно странно.
— Я тоже так думаю. Но все это я услышал от врачей, которые лечат Адама. Иногда монтажные соединения мозга складываются так, что человек просто-напросто получает эту болезнь. То есть в то время, когда заканчивается развитие схем его мозга и устанавливается их окончательное соединение. Он обращается в психопата. Другие же люди сохраняют состояние неустойчивого равновесия. Все необходимые схемы у них имеются, однако для развития болезни им требуется какой-то внешний толчок.
— И какой же?
— Самая распространенная причина — наркотики. «План», «кислота», амфетамины. ЛСД синтезировали в своей лаборатории химики, которых исследователи-психиатры попросили дать им наркотик, способный порождать временный психоз. Так что «кислота» очень хорошо работает по этой части. И спиртное. А кроме того, сильнейший стресс, который приводит к тому, что мозг начинает сам вырабатывать примерно такие же химические вещества.
— И эти вещества замыкают одни электрические схемы на другие, так? — спросила Дженни.
— Примерно так.
— Что-то вроде переключения питания на «Кольцевой».
В поезде они почти не разговаривали. Дженни размышляла об услышанном и надеялась, при всей ее жалости к Адаму, что этот вечер не заставит Габриэля забыть о ней. Однако он смотрел в окно, явно уйдя в свои мысли.
— Расскажите мне что-нибудь о вашем детстве, — попросила Дженни, решив не отпускать его далеко от себя. — О самом лучшем, что с вами тогда случилось. Может быть, еще до того, как заболел Адам.
Габриэль повернул к ней лицо — усталое, подумала Дженни.
— О самом лучшем? Ну, по-моему, мы почти всегда были счастливы. Но один случай я запомнил. Краткое мгновение, в сущности. Правда, ребенком я тогда, наверное, уже не был, потому что умел водить машину. Мне было лет восемнадцать, что ли. Я проработал все лето, чтобы оплатить это старенькое орудие смертоубийства. Отдал за него двести фунтов. Работал на ферме, находившейся на другом краю нашего графства. Как-то в воскресенье я поднялся в семь утра, чтобы поехать куда-то, довольно далеко, поиграть в крикет, и уговорил одну девушку отправиться со мной. Мы познакомились на вечеринке. Она была такая красивая — не мне, вообще-то говоря, чета. По счастью, в игре я оказался первым подающим и потом смог посидеть с ней, поговорить, так что она не заскучала. А после мне опять пришлось выйти на поле, и я испугался, что она просто возьмет да и уйдет. Но нет. Она осталась. После игры все мы отправились в паб, пили пиво, и я вдруг сообразил, что давно уже не был дома, около месяца, потому что работал, ну и позвонил из паба, и мама сказала, что, если я сумею за час добраться до дома, она сохранит для меня ужин. И я представил себе свежие овощи из нашего огорода. А девушка сказала, что не прочь поехать со мной, и хотя время уже шло к девяти, было еще светло. Помню, как я вел машину по узким улочкам, стекла в ней были опущены, воздух пах боярышником и бутенем, я смотрел, как садится солнце, и ехал немного быстрее обычного, и, наконец, начал узнавать окрестности и сказал девушке, что в карту можно больше не заглядывать. Мы въехали в нашу деревню, и в свете моих фар заплясали ночные бабочки и комары. Больше ничего не случилось. Я даже не поцеловал ее. Как раз поэтому все и было так чудесно. Все только начиналось. Пребывало в совершенном равновесии, казалось безупречным. Отец был жив. Ничего плохого еще не случилось.
Дженни улыбнулась:
— Понимаю.
— А что было лучшим у вас?
— Отец однажды вернулся и сказал, что останется навсегда.
— Но не остался.
— Нет.
— Сколько вам тогда было?
— Пять лет.
Габриэль вздохнул:
— Простите.
На станции «Виктория» Дженни сказала, что доедет по «Кольцевой» до Паддингтонского вокзала, а оттуда отправится поездом в Дрейтон-Грин.
— Я провожу вас до дома, — сказал Габриэль. — Время позднее.
— Что за глупости? Мне не шестнадцать лет.
— Да, но мне хочется.
И она ответила, почти не замявшись:
— Тогда поехали.
До Купер-роуд они добрались перед самой полночью, у двери дома Дженни Габриэль пожелал ей спокойной ночи.
— Увы, поговорить о вашем деле нам так и не удалось, — сказал он.
Дженни, уже вставив в замок ключ, обернулась к нему и сказала:
— Так давайте встретимся еще раз.
— Может быть, завтра вечером? — сказал, напрочь забыв о Топпингах, Габриэль.
— Когда хотите, — ответила Дженни. Во всяком случае, Габриэль решил, что ответила она именно так, — наверняка сказать было трудно, потому что говорила Дженни, уже прижав губы к его губам. Он провел ладонями по ее спине и, спустившись до бедер, прижал Дженни к себе.
И тут заметил краешком глаза мужчину, смотревшего на них с другой стороны улицы. Габриэль прошептал ей на ухо:
— Вы не попросите Тони выйти на секунду?
— Зачем? Опять тот мужчина?
— Чшш. Просто попросите его выйти.
Ожидая Тони, Габриэль старался вести себя так, чтобы соглядатай не понял, что его засекли. Смотрел на закрытую дверь, поглядывал на часы, притопывал ногами, словно пытаясь согреть их, В общем, делал вид, будто ждет кого-то. Наконец Тони высунул голову наружу.
— Тут один тип следит за домом, — сказал Габриэль. — За Дженни. Давайте изловим его. Это все тот же, вчерашний.
— Понял. Давайте.
Когда они стали перебегать улицу, тип выскочил из теней и дал стрекача. Однако в Тони еще сохранилось много чего от бегуна на 400 метров, и на углу Драйден-авеню он беглеца сграбастал. Через несколько секунд подбежал и Габриэль, и они прижали незнакомца спиной к фонарному столбу.
— Ты что тут делал? — спросил Тони.
— Ничего. Я просто…
— Ваше имя? — спросил Габриэль.
— Джейсон.
— Так я и думал. Это не игра. Как бы вас ни звали на самом деле, это не игра. Миранды, девушки, которая вам нужна, не существует.
— Я знаю.
— На самом деле Миранда — старый мужчина. Даже не женщина.
— Как скажете.
— Сунешься сюда еще раз — я тебе голову, на хер, отшибу, — пообещал Тони.
— Вернитесь в реальный мир, — посоветовал Габриэль. — И держитесь за него покрепче, мать вашу.
— Простите. Я больше не приду, обещаю.
— Да уж лучше не приходи, на хер, — сказал Тони.
— И плюньте вы на игру, — сказал Габриэль. — Выбросьте ее, к чертям, на помойку. Нет никакой Миранды.
Они отпустили пленника, и тот побежал к станции. Тони с Габриэлем пошли по Купер-роуд назад, к дому.
— А вы-то чего возвращаетесь? — спросил Тони.
— Да просто… Я… Вообще говоря, не знаю.
— Небось, хотите еще разок мою сестру поцеловать, а?
— Наверное, — признал Габриэль.
— Ладно, но только в дом я вас не впущу, приятель.
— Да я и не хочу входить в дом, — ответил Габриэль. — Просто хочу еще раз поцеловать вашу сестру.
— Ну тогда валяйте, — сказал, входя в дом, Тони. — Сейчас я ее пришлю.