Поднявшись на борт парома Дувр — Кале, Хасан аль-Рашид с удивлением обнаружил, что оказался едва ли не единственным его пассажиром. Он-то ожидал увидеть толпу мучимых жаждой кафиров, которые спешат попасть в оптовые винные магазины с их скидками, дабы успеть пополнить запасы спиртного до своего «религиозного» праздника. Пройдя по крытому трапу и ткнувшись в первую подвернувшуюся дверь, он оказался в просторной распивочной, называвшейся, по всему судя, Le Pub. Хасан обошел обе пассажирские палубы — податься было некуда, присесть он мог только в одном из питейных заведений. Он устроился как можно дальше от стойки бара и стал смотреть в окно. Там на расплывчатом горизонте низкое небо цвета пушечного металла смыкалось с оловянного отлива морем; мир окутывала серость.
Будильник поднял его в Хейверинг-Атте-Бауэре около шести утра — нужно было поспеть на ранний, уходивший с вокзала Виктории поезд. Он отыскал в вагоне тихое отделение, открыл книгу. Дома Хасан в третий раз перечитывал «Вехи» Сайида Кутуба, однако попадаться с этой книгой кому-либо на глаза не хотел и потому взял с собой одну из множества тех, что стали появляться в кабинете отца с тех пор, как в дом зачастил «литературный джентльмен». Это был триллер о скачках, довольно тягомотный. Вскоре Хасана отвлек от чтения звучавший на повышенных тонах голос молодого человека, изгнанного билетным контролером из первого класса. Юноша этот, хоть и белый, тужился изъясняться на манер черного. Его сопровождал мужчина — как раз он-то черным и был, — коренастый и старомодный, в кожаной фуражке на седеющих, заплетенных в мелкие косички волосах. Оба уселись рядом с Хасаном, но парень то и дело вскакивал и начинал кричать. Вернее, сквернословить — громко, с поддельным негритянским акцентом, — его продолжал душить гнев на контролера. И все старался встретиться глазами с кем-нибудь из пассажиров, однако каждый из них вдруг с головой ушел во что-то свое, пусть даже это была бесплатная газета. Хасану этот человеческий тип был знаком: юноша страдал от дефицита внимания и был обречен на череду отсидок в тюрьме, а сопровождавший его пожилой негр был скорее всего полицейским из службы надзора за условно осужденными или социальным работником.
В Фейвершеме от состава отцепили несколько вагонов, и Хасан воспользовался этим, чтобы перейти в другой вагон, изобразив немую сцену — будто человек только теперь понял, что ошибся местом. В Дувре, на вокзале, он подождал идущий в порт автобус, но его все не было, и Хасан остановил такси. Машина, миновав Дуврский колледж, повернула к набережной с ее обветшалыми отелями, загадочным образом приходившими, как и во всех приморских городах, в упадок. Перед одним из них стояла старая красная телефонная будка, наполненная цветущими растениями; белые скалы Дувра, возвышавшиеся слева от отеля, выглядели скорее серыми: зимний свет сообщал им облик неряшливый и усталый.
В транспортном агентстве Хасану пришлось выбирать между двумя паромами, — он остановился на том, что отходил первым.
— Фамилия? — спросила сидевшая за компьютером девушка. — И имя?
Почему, скажите на милость, человек должен, покупая простой «безлошадный» билет на паром, называть свое имя? Хасан до того удивился, что даже не соврал, отвечая. Дальше — хуже. Переданное через громкоговорители объявление направило его и еще пятерых пассажиров к автобусу. Автобус лихо проскочил через порт и вылетел на большую, расчерченную белыми линиями площадку, а там пограничник кивком указал водителю, куда ему ехать дальше. И едва Хасан начал успокаиваться, как автобус въехал в ангар. Пассажиры вышли, поставили свои сумки, прикрыв их сверху пальто и плащами, на ленту сканера, а сами направились к металлодетектору, в точности такому, как в аэропортах. Вот чего Хасан никак уж не ожидал, — и это было изъяном, возможно роковым, в его плане.
И теперь, сидя посреди тонувшего в серости парома, Хасан старался придумать, как — если предположить, что в Кале используются такие же меры безопасности, — протащить на паром изрядное количество перекиси водорода и не возбудить при этом никаких подозрений. Он собирался покупать химикаты в разных магазинах, снижая тем самым риск запасть кому-то в память, — хотя, потратив всего двадцать минут на блуждание по интернету, нашел в пригороде Кале поставщика парикмахерских, у которого можно было приобрести сразу все.
Готовясь к этой поездке, он обратился к Шахле, хорошо знающей французский. Она всегда радовалась, пусть и удивлялась немного, звонкам Хасана, а услышав, что ему требуется помощь, пригласила его к себе, в Клапам. Приготовила персидские кебабы с рисом и салатом, купила для Хасана апельсиновый сок.
— Ну так в чем же дело, мистер?
Он сказал, что летом собирается отдохнуть во Франции и хочет попрактиковаться в разговорном французском. Шахла ему, разумеется, не поверила, но до того была рада провести с ним время, что каверзных вопросов задавать не стала. Она несколько раз гостила у ливанских друзей отца и по-французски говорила едва ли не с детства.
— Возможно, у меня небольшой ливанский акцент, Хас, — сказала она, отбрасывая назад свои длинные черные волосы, и, нагнувшись к бутылке с вином, изо всех сил старалась вытянуть из нее пробку, — но в Провансе никто на это внимания не обратит.
Вскоре Хасану удалось перевести разговор на другую тему — о сходстве многих английских слов с французскими.
— Точно, — согласилась Шахла. — Разговоры о науке, о философии даются нам очень легко, потому что мы используем одни и те же слова. Осложнения начинаются, когда речь заходит о…
Она окинула взглядом комнату.
— Ну, знаешь, о конкретных вещах — о подоконнике, кочерге, каминной решетке или доске, о солонке, о дверной защелке.
Теперь Хасану ничего не стоило спросить у нее, правильно ли он произносит слова вроде «кислород» и «водород».
— Hydrogène. Ты произносишь «ид-роу-джен». Попробуй немного скартавить на «р».
Немного погодя он подсунул ей «перекись».
— «Пэй-рок-сид», — сказала Шахла. — Хотя постой, я проверю. Возможно, произносить это нужно помягче.
— Нет, не нужно.
— Стало быть, «пе-рок-сид». Извини.
Хасан смотрел, как Шахла тянется вверх, к полке, возвращая на нее словарь. Юбка немного приподнялась, показав на миг темно-синие колготки, уходившие в коричневые кожаные сапожки. Интересно, какой длины у нее ноги, от лодыжек до бедер? — погадал он. Занятно, что Шахла не стала задерживаться в этой игривой позе и быстрым и точным движением выпрямилась.
Затем они побеседовали на общие темы — покупки в магазинах, поездка в автобусе или в такси.
— Блестяще, Хас. А ты говорил, что и двух слов связать не можешь.
— Ну я же французский только в школе учил. Шотландское образование, сама понимаешь. Я от всех его последствий так пока и не избавился.
— Но ведь ты же сдавал выпускные экзамены, верно?
— Сдавал, но на них разговорный язык не требовался.
Нехорошо, конечно, было использовать Шахлу подобным образом, однако оправдаться перед собой Хасану было легко. Тут все дело в приоритетах. Мелкий обман друга простителен, если видеть дальнюю перспективу — установление справедливости на земле, а это позволит ему, кстати сказать, заручиться местом в раю. Да и Богу наверняка понравится, что Шахла помогает ему, может быть, он даже закроет глаза на ее неверие.
Убежденность Хасана в своей правоте несколько поколебалась лишь томительным ощущением везения — у многих ли найдется друг, который задает так мало вопросов и, похоже, любит его таким, какой он есть? А если бы все так ко мне относились, думал Хасан, собрался ли бы я вообще ехать в Кале?
Рассказывать кому бы то ни было о том, что задумано «Хусам Наром», он не имел права, однако если и существовал на свете человек, которому можно довериться, так это Шахла. За последние два года Хасана не раз охватывало искушение поведать ей об избранном им пути, но он неизменно одергивал себя.
И не потому, что Шахла отнеслась бы к этому без всякой симпатии, напротив, в ее карих глазах просто-напросто светилось участие к Хасану. Нет, Хасан не решался открыть ей тайну по другой причине — он чувствовал, что, выслушав его, Шахла всего лишь рассмеется.
Она не станет звонить в Особую службу, в МИ-5 или хотя бы в полицию палаты общин, не скажет ни слова его родителям или преподавателям; однако он прямо-таки видел, как она, спрятав лицо в ладони, сотрясается от хохота и черные волосы ниспадают ей на грудь. «И все это, Хас, ради бестелесного гласа в пустыне?»
Каждый месяц он просматривал в киоске журнал под названием «Жаба», преследовавший, похоже, только одну цель: показать, насколько фальшив и бесчестен наш мир. Радио и телевидение, как представлялось Хасану, осыпало его циничными высказываниями о текущих событиях, о политиках и — не выходя, впрочем, за рамки приличия — о вере.
Этот пошлый национальный скептицизм был частью того, что он хотел оставить позади, следуя по пути служения чистому и вечному. Ни одному кафиру или еврею никогда не понять, насколько духовен и требователен ислам; по сути, он говорит человеку, что каждое его дыхание, каждая мысль несет отпечаток божественного начала. Хасан находился в затруднительном положении, поскольку, родившись в Шотландии и прожив какое-то время там, а потом и в безбожном Лондоне, он насквозь пропитался британской культурой; и теперь, если быть честным с самим собой, «Жаба» представлялась ему довольно забавной.
Шахла была мусульманкой и другом; она по своему складу чем-то походила на него, но и несла в себе опасность, потому что ее картина мира выстраивалась совсем не так, как его. И чем сильнее Хасана тянуло к ней, тем больше усилий он тратил, чтобы держаться от нее подальше.
Большая часть разговоров, заметил Хасан, велась на пароме вокруг денег — вернее, вокруг цен и стоимости. Чипсы, пиво, беспошлинная выпивка… Для его спутников это было подобием мании, и Хасан затосковал по атмосфере более спокойной, более одухотворенной. В детстве отец часто говорил ему, что их религия возникла, когда Пророка ужаснула корыстность его народа. Становым хребтом ислама — в версии Молотка — была потребность в щедрости, в раздаче милостыни, в том, чтобы делиться всем с ближним.
Хасан помнил, как лет в восемь-девять ездил с родителями на машине по Франции, — в ту пору уродливый материализм соотечественников, их вечное пьянство почти не досаждали ему. Теперь же все, что открывалось его взору, подтверждало слова Пророка. Каждый грубый жест, каждое грубое слово тех, кто его окружал, все сильнее убеждали Хасана в том, что только ему, одному из пассажиров мягко покачивавшегося парома, доступна истина. Всё вокруг, каждая мелочь, каждое наблюдение подкрепляло эту волнующую, пьянящую уверенность. Это почти так же, думал он, действует на человека, как влюбленность.
В доках Кале он сел в пригородный автобус, но затем увидел впереди такси, из которого высаживались пассажиры. Хасан подошел к водителю автобуса и попросил выпустить его. Двойные двери, зашипев, разъехались, Хасан тут же вскочил в такси и сказал шоферу: «Centre ville»[41] («Нет, не „сонтру ви“. Тут должно звучать „л“: „сонтру вил“», — внушала ему Шахла.)
Сразу за доками стояли бары, именовавшиеся Le Pub и Le Liverpool, у них, по представлениям Хасана, выгружались из автобусов возвращавшиеся после футбольных матчей уже начавшие блевать английские болельщики.
Таксист попытался завести с ним разговор, и Хасану пришлось сказать pardon, вытащить из кармана сотовый и имитировать телефонный звонок. Он заранее прикинул, не изобразить ли ему глухого, не обзавестись ли бросающимся в глаза слуховым аппаратом, но решил, что глухие пакистанцы, добирающиеся до Кале на такси, встречаются здесь скорее всего не часто. Будьте обычными людьми, всегда обычными, наставлял их Салим.
Хасан вышел из машины перед огромным зданием ратуши. Таксист дал ему карточку со своим номером и сказал, насколько Хасану удалось понять, что стоит ему попросить — и из любого магазина вызовут именно эту машину. Чтобы немного собраться с мыслями, Хасан решил осмотреть роденовских «Граждан Кале». У печальных мужчин в оковах и широких одеждах были чрезмерно большие, плоские ступни, некоторые из этих «граждан» походили скорее на бронзовых обезьян, чем на членов городского совета.
Было три часа дня, а уже начинало смеркаться. Прихватить из дому перчатки Хасан забыл, и теперь у него мерзли руки. Зимой они мерзли всегда, что объяснялось, по-видимому, генетической слабостью, унаследованной им от предков из теплой долины Мирпур. Или эта мысль слишком стереотипна?
Хасан пошел по украшенному робкими рождественскими фонариками бульвару Жаккар. Заглянул в аптеку, над которой висел большой светящийся зеленый крест. На двери аптеки значилось: «Edith Dumont. Pharmacien»; за дверью царила отчужденная пустота. Хасан представил себе, как аптекарша спрашивает: «А зачем вам столько краски для волос?»
Ответ у него имелся: «Je suis coiffeur».[42] «Же сви куафер». Хасан специально попросил Шахлу произнести эту фразу, когда играл с ней в воображаемые разговоры с людьми, которых он встретит, отдыхая во Франции. А кроме того, он выпросил у хейверингского парикмахера несколько его визитных карточек.
Впрочем, взгляд у Эдит Дюмон оказался слишком уж неприветливым. Хасан зашел в магазин на другой стороне улицы, потом еще в один, уже на бульваре Гамбетты, однако набраться необходимой для нужной ему покупки смелости так и не смог. Удивительное дело, во всех этих магазинах продавалось многое множество гомеопатических средств, «produits veterinaries» — собачьего корма — и тоника для кожи, на рекламе которого красовались голые женщины с отливавшими золотом телами. В конце концов он забрел в супермаркет на дальнем конце крытого торгового центра. Здесь, по крайней мере, разговаривать с кем-либо не требовалось, нагрузить тележку всем необходимым он мог самостоятельно. Хасан пошарил глазами по потолку, отыскивая телекамеры, однако ни одной не увидел — возможно, их укрывают здесь лучше, чем на его родине.
Отдел «Cheveux»[43] оказался огромным, но продававшиеся в нем пузырьки с перекисью водорода были такими крошечными, что Хасану пришлось бы скупить их все до единого и попросить, чтобы со склада еще принесли. В отделе хозяйственных товаров продавались разные варианты чего-то, именуемого «жавель» — в достаточного больших бутылках, — однако активным элементом «жавеля» был хлор, отбеливатель, конечно, но не того типа.
Хасан торопливо покинул перегретый супермаркет с его тихой музыкой и сладкими ароматами, миновав при этом магазин женского белья с рекламным плакатом, на котором кафирская женщина в алых подвязках прижимала груди к стеклу витрины, и выскочил на морозный воздух.
Он отыскал узкий проход, в котором его никто не увидел бы, и склонился, чтобы прочесть короткую молитву.
Зайдя в открытую круглые сутки закусочную на бульваре Лафайет, он заказал блюдо, название которого мог произнести без каких-либо затруднений — «Une omelette», и протянул официантке карточку таксиста.
— Pouvez-vous…
— Oui, oui.[44] — О такой услуге ее явно просили не в первый раз.
Через десять минут Хасан сидел на заднем сиденье надушенной чем-то противным легковой машины, везшей его за черту города, к парикмахерскому поставщику, адрес которого он откопал в интернете, распечатал и теперь молча вручил листок с адресом водителю. Минут через пятнадцать он уже был в магазине, на окраине промзоны; в нем, совсем как в лондонском магазине стройматериалов, от прилавка уходили вглубь стеллажи с разного рода товарами.
Хасан положил на прилавок список того, что ему было нужно, добавив к этому листку визитку парикмахера — в доказательство того, что он, как покупатель оптовый, имеет право на скидку.
Распоряжался здесь одетый в джинсовый комбинезон мужчина лет шестидесяти, с сальными седыми волосами и в толстых очках. Он притащил из глубины магазина картонную коробку вроде тех, в каких перевозят бутылки с вином, и, кряхтя от натуги, водрузил ее на прилавок. Правдоподобия ради Хасан протянул ему вторую бумажку с заказом на двадцать литров кондиционера для волос. И расплатился наличными.
Погрузив обе коробки на заднее сиденье такси, Хасан сказал водителю:
— О’кей, maintenant vin. Supermarché.[45]
К тому времени, когда они доехали до оптового винного магазина, стоявшего на краю другой промышленной зоны и, похоже, по другую сторону Кале, уже совсем стемнело.
Ждать второй раз водителю явно не хотелось, однако Хасан показал ему толстую пачку евро, достав ее из кармана, и водитель кивнул.
На бетонной плите, заменявшей в этом магазине прилавок, стояли в открытых деревянных ящиках тысячи бутылок с самыми разными винами самых разных урожаев. Рона, Руссильон, Эльзас… Названия регионов и шато ни о чем Хасану не говорили, ему требовалось только одно: бутылки с винтовыми крышечками. Может, французы о таких и не слышали никогда? — думал он, переходя от одного закупоренного чопорной пробкой бургундского к другому. В конце концов его старания были вознаграждены розовым бордоским. Переместив картонную коробку с бутылками в тележку, Хасан покатил ее к кассе.
Молодой продавец прошелся по бутылкам попискивающим считывателем штрих-кода, и на экранчике кассы появилась цена покупки.
— Pouvez-vous, э-э… — Хасан показал, как он поднимает ящик одной рукой, продавец кивнул и обвязал коробку ворсистой веревкой, соорудив из нее примитивную ручку.
— Merci, — сказал Хасан, отлистывая от пачки евро еще несколько бумажек. — Toilettes?
Продавец произнес нечто непонятное, однако сопроводил свои слова жестом, достаточно красноречивым. Хасан понес коробку в указанном направлении, вошел в туалет и поставил ее под раковину. Затем быстро вернулся к такси, показал водителю три пальца, сказав: «Trois minutes», и перетащил в уборную картонку с перекисью. Затем заволок обе коробки в кабинку и заперся в ней.
Было что-то на редкость приятное в том, чтобы опустошать винные бутылки и заполнять их жидкостью более чистой, более близкой сердцу Бога всемогущего. Хасан прополоскал рот вином и выплюнул его в лишенный сидения толчок, потом плеснул немного спиртного себе на грудь — этот запах, подумал он, позволит ему изобразить уже ударившегося в рождественский загул кафира. И наконец аккуратно запечатал коробку коричневой клейкой лентой, дабы никто не подумал, что ее вскрывали.
Такси довезло Хасана до пассажирского парома, там он расплатился с водителем, дав ему на чай — не слишком много, чтобы не застрять в его памяти. Ближайший паром, принадлежавший не той компании, что прежний, отходил через полчаса. Хасан купил билет, снова назвав свое настоящее имя, потом отнес коробку с кондиционером в мужскую уборную и оставил ее в кабинке.
Теперь он был готов к плаванию. Прочитав еще одну короткую молитву, Хасан вышел из уборной и направился к указанному билетером пункту контроля.
У сканера и детектора металла стояли двое скучающих молодых людей. Хасан водрузил винную коробку на конвейер, положил куртку на стоявший за ней пластиковый поднос. В мгновенном приступе вдохновения сотовый он оставил в кармане брюк и, когда прошел через детектор, тот заверещал. Его обыскали, нашли телефон, Хасан снова прошел через детектор, и никто в этой суете не удостоил внимания коробки с розовым бордоским, доехавшей до конца покряхтывавшего конвейера.
Хасан пьяновато бормотал, смеялся, дышал на молодого охранника винными парами и, наконец, подхватив коробку с «вином», направился к ярко освещенному залу ожидания. Таких же «безлошадных», как он, пассажиров там было только трое, стало быть, переправа предстояла спокойная, тихая. Ожидая, когда откроются двери автобуса, Хасан прочитал про себя несколько сур Корана.
Хасан аль-Рашид очень хорошо знал Коран. Священные книги, которые человек читает в детстве, говорил ему отец, остаются с ним навсегда, образуют ландшафт его жизни. И потому, придя на первую встречу с Салимом в мечети на Паддинг-Милл-лейн, он быстро понял, что оказался среди тех, кто Коран либо не читал, либо успел забыть. Хасана это удивило. Он рассчитывал увидеть людей, которые изучают Писание.
Впрочем, обстановка там была хоть и не вполне религиозная, но товарищеская, теплая. Салим представил его участникам группы — их было человек двадцать пять, все мужчины, — и они приступили к молитве. Потом появился фруктовый сок, сигареты, и все перешли в подобие конференц-зала, чтобы послушать выступавшего в тот день докладчика. Доклад основывался на знаменитой книге Гулама Сарвара, которую Хасан хорошо помнил по урокам сравнительного религиоведения в школе Ренфру. Она была одним из основных учебных пособий британских школьников — независимо от их вероисповедания, — а центральная ее мысль сводилась к тому, что подлинный ислам вовсе не отделял веру от политической деятельности. Ислам содержал в себе все, необходимое людям для построения общества и управления им. Единственная проблема состояла в том, что ни одного истинно исламского государства в современном мире не существовало: созданию его препятствовали короли, генералы, диктаторы и устроенные на западный пошиб демократии. А из этого следовало, что, раз уж религия и политика суть области смежные, задача верующего оказывается вполне практической: построение истинного государства, чисто исламского, какого не было на земле со времен последнего халифа.
— Вот с таким простым предложением и обращаюсь я к вам сегодня, — завершил свое выступление докладчик, тихоголосый мужчина лет тридцати. — И эта жизненная задача гораздо привлекательнее всего, чем располагают христиане или евреи. Они считают, что политические структуры отделены от духовных верований. А также что им уже удалось построить совершенное гражданское общество. Образец его они видят в… Соединенных Штатах Америки.
Негромкие сатирические смешки.
На Хасана доклад впечатления не произвел. Когда он, шестнадцатилетний, впервые рассказал отцу об идее исламского государства, Молоток его просто высмеял.
— В Коране ничего подобного нет, — сказал он, — это чистой воды выдумка. Кто забил тебе голову такой чушью?
— Книга, которую мы проходим в школе.
Молоток даже в ужас пришел:
— И кто же эту чушь написал?
— Гулам Сарвар.
— Этот шут! — воскликнул Молоток. — Он же не имам, он преподаватель бизнес-менеджмента! Интересно, кому пришло в голову учить вас по этакой дряни?
— Не знаю, нам просто раздали эту книгу. Всем ученикам, независимо от их веры.
В общем, Хасан тогда устыдился и об исламском государстве больше заикаться не стал: он снова углубился в главную тему Корана, в необходимость предать себя Аллаху или рискнуть тем, что ты навеки попадешь в адское пламя. Конечно, в Книге имелись и практические советы: по-доброму относиться к сиротам, подавать милостыню нищим, посетить, если удастся, Мекку, спать лишь со служанками своего дома, но ни в коем случае не чужого. Однако самая огромная, самая неотразимая мысль Книги, которую Хасан знал от корки до корки и из которой мог цитировать по-арабски большие куски, состояла в том, что Аллах есть Бог истинный и единственный; что, хоть Авраам, Ной и Иисус были людьми достойными, евреи и христиане заблуждаются в своих верованиях; что, если ты не веришь в Аллаха и в ислам, то после смерти тебя ожидает вечная мука.
А относительно политики и построения исламского государства в Коране ничего не говорилось — Пророка такие вопросы не волновали. И поэтому, пока вокруг Хасана разгоралась дискуссия, он размышлял о своем. Эти молодые люди напоминали ему членов Группы левых студентов; весь спор шел у них о том, чья линия радикальнее. В университете соперничество происходило между Интернациональной марксистской группой, Социалистической рабочей партией и загадочным Красным интернационалом. Здесь же организация, самонадеянно именовавшая себя Мусульманским молодежным интернационалом, старалась обойти Исламскую всемирную лигу, а Ближневосточный форум козырял своей близостью к «Джамаат-и-Ислами». Кроме того, Хасану не понравилось, что эти люди называют всех немусульман кафирами. Евреи имели, конечно, право именовать неевреев идолопоклонниками, но гораздо меньшее — гоями. Вот и слово «кафир» отдавало, как представлялось Хасану, намеком на расовое превосходство.
Он вздохнул. По крайней мере, в мечети на Паддинг-Милл-лейн имелась молельня для женщин. Все-таки шаг вперед по сравнению с другими мечетями, где ему доводилось бывать, — там перед дверьми стояли ряды и ряды поношенной мужской обуви, а вот женские туфельки не встречались никогда. После политической дискуссии разговор перетек в воды более спокойные — в обмен новостями о футбольных матчах, молодежных лагерях и кампаниях по сбору средств.
Позже Салим, шагая с Хасаном к станции, положил ему руку на плечо.
— Тебе у нас понравилось? — спросил он.
— В определенной мере, — ответил Хасан. — С политической программой я не согласен. Коран не дает для нее оснований.
— Вера не стоит на месте, — сказал Салим. — Даже слово Бога развивается через его толкование человеком. Для того и существует теология. И в других религиях происходит то же самое. Все апостолы Христа были мужчинами. А теперь в англиканской церкви есть даже женщины-священники.
— Я не стал бы брать англиканскую церковь в образец для чего бы то ни было, — сказал Хасан.
Салим рассмеялся:
— Разумеется. Но ты посмотри на это вот с какой стороны: истинным мусульманам хочется жить в обществе, которое уважает их веру и дает им все возможности для того, чтобы они, умерев, могли наслаждаться райской жизнью. Содержит ли Коран точные, буквальные указания о том, как следует создавать такое новое общество, — это вопрос, о котором могут спорить исследователи его текста. Пока же настолько ли уж дурно стремление жить на земле в таком замечательном государстве или желание содействовать его созданию?
— Ну, если ставить вопрос так…
— Именно так я его и ставлю, — сказал Салим. В его глубоком голосе звучало успокоительное благоразумие — похоже, он обладал запасами красноречия, которые не стал обнаруживать при первой их встрече в фруктовом баре.
— Хочешь, я тебя подвезу? Это мой старый драндулет стоит вон там, у ограды. Ты где живешь?
— Да все в порядке, — ответил Хасан. — Доеду поездом.
— Но ведь это же станция Доклендского легкого метро, — сказал Салим. — Час поздний, она скорее всего уже закрылась. Садись в машину. Мне это совсем не трудно.
За несколько следующих месяцев Салим стал в Хейверинг-Атте-Бауэре желанным гостем. Молоток и Назима полностью доверяли ему.
Перед самым отправлением парома в Дувр произошло нечто странное: он начал быстро заполняться пассажирами. Должно быть, подоспело несколько автобусов, думал Хасан, пытаясь найти место подальше от того, где рекой лилось спиртное. Его оттолкнула по пути толстая женщина лет шестидесяти, направлявшаяся к «Фастфуду». «Нет, вы посмотрите, как она движется! Борзая, да и только!» — воскликнул ее жизнерадостный спутник. Толпой новых пассажиров овладела шумная радость возвращавшихся на родину людей — одного дня, проведенного на чужбине, хватило им за глаза. Они несли тарелки с насыпанными горкой чипсами, а усевшись, ели их руками.
Рядом с «Фастфудом» находилась «Клубная гостиная», но вход в нее был платным: 15 фунтов за то, чтобы выбраться из общей кучи-малы, прочитать три желтых газетенки и выпить «бесплатного» кофе. Хасан выделяться из толпы не хотел, он спустился вниз, нашел место среди любителей пива и почти сразу увидел сидевшую напротив него женщину, с которой ехал утром в автобусе к парому: молодую, хорошо одетую индианку, читавшую средней интеллектуальности бестселлер, — все это типично, решил он, для нового поколения сотрудников МИ-5.
Хасан окинул взглядом палубу, пытаясь отыскать место, в котором он мог бы укрыться, не привлекая к себе внимания. В носовой части парома размещалось «Кафе-Браво», однако к нему тянулась очередь человек, самое малое, в тридцать. А в кормовой — разумеется — огромный бар. Тащить туда тяжелую коробку с бутылками было неловко, однако Хасану требовалось выяснить, не увяжется ли за ним подозрительная женщина.
«Любое спиртное. Вторая порция за 1 фунт», — гласила табличка над стойкой бара, в котором Хасан уселся так, чтобы видеть все помещение сразу.
Некоторые из кафиров были до того толсты, что еле-еле дотаскивали до столиков подносы с кружками пива и хрустящим картофелем; многие опирались на палки, подсобляя ими коленям, которые подгибались под грузом их телес. Те, что помоложе, сидели, развалясь, на красных стульях, и украшенные пирсингом животы их вываливались наружу, свисая складками жира над сползавшими с бедер джинсами. Как много здесь людей бесформенных, некрасивых, подумал Хасан и немедля устыдился этой мысли, поскольку не мог точно сказать, в какой именно точке религиозная праведность обращается в разновидность расизма. Над головами посетителей бара гудел и бухал музыкальный клип — на экране женщина с обесцвеченными волосами делала минет микрофону.
Хасан задумался о жизни Пророка и о том, что в его религии Бог присутствует во всем сущем, как когда-то присутствовал в «Сунне», — в каждом повседневном поступке Пророка; различия между священным и божественным не существует, потому что для истинно верующего все свято и все чисто.
Но что, если загробная жизнь нимало не похожа на описанную в Книге, что, если она — ад с низкими потолками и лампами дневного света? Не вертоград мира и покоя, но паром кафиров?
Хасан улыбнулся и с уверенным видом собственника поставил ступню на коробку. Ему тревожиться не о чем. В такие мгновения его вера приобретала твердость адаманта.
В Дувре пришлось целый час ожидать на пустой, холодной платформе поезда до Чаринг-Кросс. Служба безопасности несколько раз объявляла по радио об оставшемся невостребованным багаже.
Крепко прижимая к себе багаж, Хасан прохаживался взад-вперед по платформе, чтобы согреться. Сквозь стеклянные двери, что вели в контору начальника станции, он видел скучающих людей, которые ждали окончания своей зябкой смены. Сколь немногие живут так, точно жизнь их что-нибудь значит, думал он, для большинства она сводится к простому времяпрепровождению.
В конце концов прибыл поезд, и Хасан отыскал пустой вагон. Было около девяти — в дороге он провел уже пятнадцать часов. Он поставил ноги на коробку, привалился затылком к подголовнику кресла и заснул в духоте.
Над головой Хасана висел плакат с изображением одинокого красного чемодана и надписью «Повышенная угроза вашей безопасности».
К расположенной в Вустер-парке тренировочной базе клуба «Штык» Боровски подъехал в своем маленьком немецком седане около девяти пятнадцати утра. Заказанный им большой немецкий седан все еще переделывали, следуя его указаниям, в Баварии, пока же дилер дал ему на время эту двухдверную таратайку с двигателем объемом в два литра. В сумке у Боровски лежали две пары бутсов, трусы, несколько футболок, перчатки, набор распятий и два словаря. Макс, человек, который ведал снаряжением команды, сказал ему по телефону, что сегодня игроки выйдут на поле в флуоресцентных бибах поверх полной командной формы. Боровски посмотрел в польско-английском словаре, что такое bib,[46] оказалось, — s’liniachek.[47] Англо-английский словарь определял это слово как «нагрудник, надеваемый на ребенка при кормлении»; был, правда, еще глагол bib — «употреблять спиртное в неумеренных количествах». О привычках английских футболистов «Штык» слышал много чего, однако сомневался, что главный тренер команды позволит начинать тренировку с пьяного разгула. После нее — это еще куда ни шло.
Поначалу «Штык» решил, что своенравная немецкая навигационная система завела его куда-то не туда. Тренировочная база представлялась ему несколько иначе — обычно это был поросший жесткой травой и огороженный железным заборчиком гектар земли, на краю которого стоял одноэтажный домишка, а на некотором расстоянии от домишки — мужская уборная. А сейчас перед ним предстало нечто совсем другое. Начать с того, что футбольных полей тут было семь — причем одно с трибуной для зрителей, а еще одно — с искусственным покрытием и огромным тентом. Главное здание — белое, трехэтажное, с украшенным колоннами крыльцом — напомнило «Штыку» загородный клуб в Коннектикуте, который он видел в одной американской кинокомедии. Впрочем, стоявший у ворот охранник, похоже, узнал его — улыбнулся и повел подбородком: проходите.
На втором этаже главного здания находилась столовая, в которой как раз поглощали поздний завтрак игроки основного состава. С некоторыми из них «Штык» уже познакомился, когда позировал на поле фотографам после подписания контракта, — эти покивали ему. Один уплетал тост, густо намазанный чем-то шоколадным, другие ковырялись ложками в овсянке.
«Штык» взял поднос, подтолкнул его по стойке к раздаточной. Попросил чашку чая. Он уже позавтракал (яичница и ржаной хлеб) в челсийском отеле, где жил, ожидая, когда для него подыщут квартиру, и теперь съеденное лежало в его желудке тяжелым комом.
— Смузи не хочешь, милок? — спросила из-за стойки женщина.
— Что?
Женщина показала ему бутылку.
Он покачал головой и отошел. «Смузи не хочешь, милок?» Ну что это должно означать? Слов, произносимых этими людьми, ни в одной книге не сыщешь; это он уже усвоил и потому предпринял шаги, которые позволили бы ему лучше их понимать. Он воспользовался компьютером, стоявшим в номере-офисе его отеля, и отыскал веб-сайт, который назывался interbabel.com и давал доступ к многочисленным тезаурусам и автоматическим переводчикам разговорных фраз. Interbabel.com определенно был своего рода наркотиком. Он предоставлял такое обилие возможностей, что «Штык» попросту разрывался между вариантами выбора и ощущал себя тонущим в море информации. Однако это не мешало ему ползать по всем ссылкам и значениям, по всем определениям и перепереводам: прежде чем стать профессиональным футболистом, «Штык» получил университетский диплом политолога и экономиста, которым он был обязан не покидавшему его на всех жизненных поворотах стремлению добираться во всем до сути. «Упрямый» («przymiotnik»), «упорный» («uparty») — так именовали «Штыка» газеты его родной страны.
Покончив с чаем, он прошел по коридору мимо многочисленных офисов, устланных коврами, с мерцающими плоскими экранами компьютеров, — в том числе и мимо личного кабинета главного тренера клуба, турка по имени Мехмет Кундак, — и оказался в гостиной команды. Здесь одетые в футболки и трусы игроки основного состава потягивали из баночек насыщенные глюкозой напитки, развалившись в стоявших рядком, обтянутых дорогой кожей креслах. Из боковой двери вышел Кундак и велел второму тренеру, Арчи Лоулеру, поставить видеозапись последнего тайма, сыгранного командой с ее сегодняшним противником. Время от времени Лоулер останавливал воспроизведение и указывал на построение полузащиты противника, на треугольники, по которым ее игроки передавали мяч.
Минут через пять «Штык» запаниковал. Счет был, судя по всему, 1:1, однако его команда завладеть мячом не сумела ни разу. Может, его заманили в нее обманом? Неужели ее игроки и вправду настолько беспомощны? Противник обрушивал на них одну атаку за другой, тем не менее запись они просматривали без какого-либо смущения, да и Лоулер выглядел куда менее обеспокоенным, чем следовало бы.
— Почему мы совсем не владеем мячом? — спросил «Штык» у сидевшего рядом с ним африканца.
— Ну так мы-то знаем, как играли, — ответил тот. — Тут показана только их игра. Это монтаж.
«Штык» засмеялся:
— Большое облегчение.
Африканец его проигнорировал. Затем Лоулер произнес несколько смачных наставлений, касавшихся вечернего матча, и «Штык» спустился следом за остальными игроками вниз, пересек огромный, застланный ковром вестибюль и оказался в коридоре со множеством дверей, ведших в разного рода медицинские кабинеты и раздевалки. В одной из них он переоделся в клубный тренировочный костюм, перекрестился, а затем трусцой побежал к выходу на поле.
В основной состав входило тридцать восемь человек, однако девятеро из них были на время арендованы другими командами клуба, еще несколько залечивали травмы, и потому в тренировке сегодня могли участвовать лишь двадцать пять. Но, поскольку семеро запасных в этот день занимались с юношескими командами клуба, для нынешнего вечернего матча осталось, считая и «Штыка», восемнадцать человек. Они выстроились у боковой линии одного из полей, согнулись, приняв позы грешников со средневекового изображения ада. Они обхватывали ладонями лодыжки; что было сил тянули то одну, то другую ногу вверх, словно пытаясь проткнуть ею ягодицу; распрямлялись, выбрасывая руки в небо, снова нагибались, касаясь ладонями земли. «Штык» тоже проделывал все это, стараясь, впрочем, не выкладываться полностью. После сорока минут такой разминки, во время которой каждое их мышечное волокно получило свою долю рывков, расширений, недолгого покоя и нового растяжения, игроки сочли, что готовы к чему-нибудь повеселее.
— Будем отрабатывать подачи во вратарскую, — сказал Арчи Лоулер. — «Штык», твое место справа от ворот.
В следующие полчаса «Штык» занимался тем, чего не делал со времени выступлений за юношескую сборную Гданьска. В него клещом впился запасной центральный защитник, огромный либериец по имени Чарльз Ватийа, норовивший пробиться в основной состав. При каждой попытке отбить мяч головой «Штык» получал толчок в поясницу — не сильный, но достаточный, чтобы лишить его равновесия. А время от времени, когда он в прыжке взлетал в воздух, прямо перед ним оказывалась голова либерийца, норовившая заехать ему по зубам. Мячи подавал маленький Дэнни Бектайв, один из немногих в команде англичан, полузащитник, обладавший тем качеством, которое Арчи Лоулер назвал в одном телевизионном интервью «невероятным мотором». Он перебрасывал их через стенку пластмассовых, выполненных в натуральную величину игроков в ярко-красных футболках, которую Лоулер выкатил на поле и установил всего в восьми ярдах перед Дэнни. Выдерживать определенное правилами расстояние в десять ярдов смысла не имело, поскольку в настоящих играх оно никогда не соблюдалось.
— Хорошо, теперь вставай на ворота ты, Владимир, — сказал Арчи. — «Штык», ты принимаешь отбитые мячи.
Болгарин Владимир Стоев провел в клубе два сезона, забив в прошлом году восемнадцать голов. Один раз его дисквалифицировали на три месяца — тест на наркотики обнаружил в крови болгарина следы чего-то, что было, по его словам, лекарством от астмы; это обстоятельство плюс происхождение обеспечили ему прозвище Влад «Ингалятор». «Штык» наблюдал, как Влад управляется с Чарльзом Ватийа, подпрыгивая, точно разволновавшийся ребенок, перескакивая с места на место и не оставаясь ни в одном на время, которое позволило бы зафолить его, взлетая в воздух, едва лишь Бектайв начинал разбегаться на три шага, чтобы ударить по мячу. Иногда мяч достигал Влада, когда он уже летел к земле, однако нередко ему удавалось задерживаться в воздухе, опираясь о плечо Ватийа. В конце концов он заехал либерийцу локтем в лицо и сумел послать мяч так, что тот пролетел мимо игрока, стоявшего на месте вратаря, и влетел в ворота.
— Прекрасная игра, — сказал «Штык» левому защитнику, египтянину Али аль-Асрафу.
— Отшибись, — ответил аль-Асраф.
Может, я что-то не так сказал? — подумал «Штык».
— Это выражение Пеле, — пояснил он. Или что-то утратилось при переводе с португальского на польский, а с него на английский? «Прекрасная игра… э-э… прелестная игра?» Он почувствовал, как в голове его бессмысленно щелкает, переключаясь с одной ссылки interbabel.com на другую, клавиша мышки.
Аль-Асраф сплюнул ему под ноги и трусцой удалился к Дэнни Бектайву и Шону Миллсу, носившимся огибая расставленные по полю пластмассовые конусы.
Следующей частью тренировки оказалась игра в «Он ловит». Игроки встали в круг, один из них, маленький африканец, с которым «Штык» знаком не был, занял место в центре. Когда все приготовились, Арчи Лоулер вбросил в круг мяч — принявший его игрок послал мяч другому, тот отправил боковым ударом ноги третьему, третий — подсечкой — «Штыку», а «Штык» отбил головой Владимиру. Однако Владимир в этот миг отвернулся, сместился в сторону, и находившемуся в центре африканцу удалось в броске перехватить мяч.
Все радостно загоготали, а сосед «Штыка» дернул его за ухо — довольно сильно — большим и указательным пальцами правой руки. То же проделали, поочередно подходя к нему, и остальные игроки. После того как он получил семнадцать шлепков от семнадцати хохочущих миллионеров, игра возобновилась — со «Штыком» в роли «Его». Он потел и пыхтел, пока слабоватый, адресованный Шону Миллсу удар не позволил ему овладеть, рванувшись вперед, мячом. Когда Миллс отматерился, «Штык» с немалым удовольствием дернул его, как и все остальные, за ухо.
После душа «Штык» отправился знакомиться с лабиринтообразным первым этажом главного здания. Прямо напротив маленького личного кабинета штатного врача клуба он увидел стеклянную дверь с черной надписью «Группа питания». Дальше по коридору находилась процедурная, «Штык» заглянул в нее, и главный физиотерапевт Кенни Хотри спросил, не нужен ли ему массаж. «Штык», увидев на зеленых с белым кушетках двух других игроков, над икроножными мышцами которых трудились массажисты, решил, что это мысль хорошая. Соседом его оказался Дэнни Бектайв.
«Штык» попытался вспомнить, что говорил о нем по телевизору второй тренер. Ну да.
— Арчи говорит, у тебя какой-то невероятный мотор, — сказал «Штык».
— Ага, как у «Шермана».
— Э-э… и ты много перемещаешься по полю.
— Ну да, они это любят.
— А что у нас еще сегодня? — спросил «Штык».
— Обычно мы обедаем наверху и расходимся по домам. Но нынче вечером игра, так что обедать будем после трех — в отеле рядом со стадионом.
Они еще раз приняли душ и вышли на парковку, где девятнадцать мужчин рассаживались по девятнадцати большим автомобилям, Дэнни сказал:
— Кстати, приятель. Хочу предупредить. Не позволяй Кенни Хотри массировать тебя.
— Почему?
— Активист.
— Что?
— Кишкоправ.
— Не понял.
— Ковырялка долбаная, усек?
Что-то в на миг принятой Данни позе объяснило «Штыку», о чем идет речь. Он уже подходил к своей машине, когда его взял за локоть один из пиарщиков команды.
— Тадеуш, ты не мог бы дать автограф? Паренек один просит — специально прогулял уроки, чтобы тебя повидать.
— Конечно, где он?
У выхода из парковки стоял юноша лет шестнадцати, с кудрявыми каштановыми волосами и несколькими розовыми пятнышками на подбородке. В футболке, джинсах и синей куртке с капюшоном.
— Привет. Я «Штык» Боровски. — И он протянул юноше руку.
— Финбар Вилс, — негромко сообщил юноша, глядя на свои новые белые кроссовки.
Ни один из этих трех слогов не показался «Штыку» похожим на имя. По-видимому, Джоны Робинсоны в Англии больше не водятся; впрочем, весь нынешний день был в лингвистическом отношении неудачным.
— Хочешь, чтобы я подписал твою книжку?
— Да, спасибо.
Финн протянул ему пообтрепавшийся школьный блокнот.
— Давно болеешь за команду? — спросил «Штык». — С детства?
— Нет, я… э-э… я за другую болею.
— Правда? — «Штык» усмехнулся. — Может быть, за «Челси»!
— Нет, я… Дело не в этом. Я хотел посмотреть на вас, потому что думаю записать вас в мою «Команду мечты». Вы знаете этот сайт?
— Нет. Расскажи.
Финн покраснел.
— В «Справочнике покупателя» сказано, что вы похожи на Карлтона Кинга с быстрым пасом или на Гэри Фаулера с IQ.
«Штык» рассмеялся:
— Вот грубияны. Как ваши газеты. Они написали, что Орландо играл бы как я, если бы не был такой красной девушкой. Разве так можно? Только потому, что он серьги носит.
— Нет, я думаю, потому, что он увлекается подводным плаванием. Как по-вашему, вы много будете забивать? Вы уверены в себе?
Разговор этот был важен для Финна, и потому он чувствовал, как его врожденная стеснительность идет на убыль.
— Если босс вставил меня в основной состав, значит, забивать я должен. Однако у нас четыре бомбардира, это будет не просто.
— Но теперь, когда вы в команде, он больше не станет выставлять на поле Владимира Стоева, так? Влад уже несколько месяцев не забивал.
— Он сильный игрок. — «Штык» вспомнил о локте, врезавшемся в физиономию Чарльза Ватийа.
— Говорят, что он забивает только в полнолуние, — сказал Финн.
«Штык» рассмеялся снова:
— Ладно… Финбар? Тебя так зовут?
— Финн.
— Ладно. Финн. Ты в тренировочные центры команды, за которую болеешь, тоже заглядываешь?
— Нет.
— Но к нам пришел.
— Мне важно было увидеть вас во плоти.
— Чтобы включить меня в твою команду, которой во плоти нет.
— Да, — признал Финн. — Я знаю, это кажется странным, но у всех ребят из моего класса есть своя «Команды мечты», и я не хочу плестись в хвосте.
«Штык» с сомнением вгляделся в его лицо:
— По-моему, ты живешь в выдуманной стране. Как Диснейленд, так?
— Да нет, мне кажется, эта команда вполне реальна.
— А кто еще в твоей команде?
Финн перечислил своих нынешних игроков. Два центральных полузащитника из сборной Англии, впереди — таранный нападающий из Конго; очень подвижный, играющий по краю бразилец и огромный датчанин — вратарь. На них ушли основные его деньги. Остальных пришлось покупать, выкраивая средства из поскудневшего бюджета: психопата-гвинейца с выкрашенной в белый цвет бородкой, вспыльчивого валлийца и пресноватого колумбийца. Французского бомбардира он продал и теперь нуждался в игроке, который будет помногу забивать.
— Понятно, — сказал «Штык». — По-моему, ты сделал некоторый хороший выбор и некоторый плохой. Теперь ты повидался со мной — что скажешь? Сумею я забивать голы в интернете?
— Нет, вы должны забивать их в настоящих играх, а потом они будут учитываться в…
— Знаю, понял, — подхватил «Штык». — Но как я тебе понравился на тренировке? Ты смотрел?
— Да, смотрел.
Финна снова одолела стеснительность. Не может же он сказать этому человеку, что посмотреть-то он пришел в основном на Шона Миллса и Дэнни Бектайва — прикинуть, не потратить ли немалые деньги, отложенные им для покупки последнего его бомбардира, на кого-то из них.
— Мне пора, — сказал Финн. Эта встреча с реальностью отняла у него почти все силы.
— Хочешь, подвезу тебя куда-нибудь на машине?
— Нет-нет, спасибо. Все в порядке. И спасибо за автограф.
Финн повернулся и затрусил, удаляясь от парковки, по тротуару пригородной улицы.
«Штык», недоуменно хмурясь, смотрел ему вслед. Почему этот ребенок не в школе?
Финн ехал на заднем сиденье черного такси. Хорошо, что тренировочная база находилась в той же стороне от его дома, что и место второго намеченного им на сегодня визита — кладбище домашних животных в Эшере.
Будильник поднял Финна в 8.32 утра, и первым делом, пока язык его еще заплетался со сна, он позвонил в школу. Являться туда ученикам полагалось к 8.40, учителя расходились по классам в 8.30, так что у Финна имелись все шансы поговорить с Пегги, покладистой секретаршей директора школы. Удача (или правильный выбор времени) была на его стороне, а убедить Пегги, что чувствует он себя «ужасно», ему большого труда не составило. Это была чистая правда: просыпаясь, он именно так себя и чувствовал — всегда. Отец покинул дом уже давно, мать, полагал Финн, пила в эти минуты кофе с молоком, которое продавалось по грабительской цене в одной из кулинарий Холланд-парк-авеню. Он спустился вниз в майке и пижамных штанах, сварил себе горячего шоколада, разрезал бублик, намазал его изнутри шоколадным маслом с арахисом и сунул в тостер. Проходя мимо комнаты для стирки, кивнул Марле, бразильской служанке семьи. По-английски Марла почти не говорила, да и немногие известные ей слова никогда до конца не произносила. Здоровалась она так: «Добр ут» — и полагала, что мать Финна зовется Ванесс.
Впереди его ждал большой день. Во-первых, нужно было посмотреть на форварда, выбранного им для виртуальной команды, а во-вторых, посетить место, рекомендованное Кеном, его лучшим школьным другом. Вообще-то Кена звали вовсе не Кеном, а Лео, но если использовать в мобильнике функцию интеллектуального ввода, то, набирая «Лео», всегда получаешь «Кен».
Кен сказал, что только сумасшедший станет покупать травку у дилера из «Пицца-Палас», работающего на короля обдирал из Масвелл-Хилл, на Листона Брауна. Обращаться следует к непосредственному производителю — к тому, кто выращивает траву. И потому Финн, доехав поездом до Эшера, взял такси и назвал водителю адрес близ Вест-Энд-Коммон. Заплатить за такси Финну было не сложно: благодаря дебетовой карточке Ассоциированного королевского, наличные у него имелись всегда. Счет Финна постоянно пополнялся деньгами, переводившимися с одного из счетов его отца: Джон Вилс с негодованием относился к комиссионным, которые коммерческие банки взимают, когда с открытыми в них счетами случаются какие-либо неприятности, и позаботился о том, чтобы Финн попросту не смог бы перебрать со своего хоть какие-то деньги.
Такси остановилось у большой приземистой виллы с гравиевым передним двором и низкой — по пояс человеку — кирпичной оградой. У кованых железных ворот висела табличка вроде тех, какие предлагают ночлег и завтрак в двухзвездных отелях Бексхилла. Синие буквы на красном фоне извещали, что здесь находится «Место упокоения домашних любимцев „Краткая дрема“». Финн приблизился к запертой калитке и нажал на кнопку звонка.
Из парадной двери вышел и по гравию направился к Финну далеко не молодой сутуловатый мужчина. Коричневые кожаные туфли, тренировочные штаны, анорак, замызганные очки на длинном, свисавшем до шеи шнурке и клочья седых волос, торчавшие в разные стороны из-под багровой бейсболки. Старики, носившие бейсболки, всегда казались Финну людьми странноватыми, а этот выглядел так, точно проспал не одну ночь, не снимая одежды.
— Я насчет кошки, — следуя указаниям Кена, сказал Финн.
— Понятно. Ваша киска еще с нами?
— Э-э… Да, но долго не протянет. Вы не могли бы показать мне — ну, типа, что с ней будет, если я ее сюда принесу?
Старик отпер калитку, протянул Финну руку и сказал:
— Саймон Тиндли. Пройдемте вон туда.
— Да, правильно, э-э… Финн, да, — пролепетал Финн.
— Итак, — сказал Тиндли, — для начала я могу показать вам наш Сад Воспоминаний. Это такое особое место, примыкающее к выпасу. Вы не могли бы рассказать мне немного о вашей любимице? Надеюсь, эта просьба не покажется вам грубой.
— Грубой? Нет. Почему?
— Мне было бы очень неприятно, если бы вы сочли меня грубым. Люди иногда неправильно воспринимают некоторые вещи, а мне не хотелось бы кого-нибудь огорчить.
Обойдя дом сбоку, они вышли через калитку на большой, площадью примерно в акр, участок земли, заросший травой и пересекаемый во всех направлениях гравиевыми дорожками.
— Большинство моих друзей, — сказал Тиндли, — предпочитает увозить усопших домой, однако некоторые хоронят их здесь. Я могу показать вам образцы всех наших каменных надгробий.
— Друзья — это…
— Я называю их друзьями, потому что мне неприятно думать о них как о клиентах. Если вы решите отдать вашу киску в наши руки, то и сами станете моим другом.
— Понятно. Значит, я, типа, привожу… типа, тело… и что потом?
— Сегодня я выдам вам специальный термопакет. Когда киска отойдет в мир иной, вы поместите ее в этот пакет и поездом привезете сюда. Или машиной. Это совершенно не важно, главное — уложиться в двадцать четыре часа. По истечении этого срока становится несколько затруднительно… Надеюсь, мои слова не покажутся вам…
— Нет-нет. Ничуть. Привожу его сюда, и…
— О. Так ваша киска — мальчик?
— Ну, не важно. Привожу ее сюда и что потом?
— У нас свой крематорий. Вон там, видите? Где труба.
Финн взглянул в указанном направлении и увидел невысокий, но довольно большой приземистый флигель.
— На Освенцим похоже, — ляпнул он, не подумав. В школе им вечно твердили о холокосте. О нем да еще об изменении климата.
— О боже.
— Извините, — сказал Финн. — Я совсем не хотел…
— Ну что вы, не стоит беспокойства, ожидание кончины любимого существа способно расстроить всякого. Если желаете, я могу показать вам крематорий изнутри. Там все очень гуманно.
— Нет, спасибо. Верю на слово. А что потом?
— Потом я отдаю вам прах.
— Прах?
— Да, или пепел, если вы предпочитаете это слово. Лично мне оно представляется грубоватым. В «прахе» как-то больше достоинства, вам не кажется?
— Ладно, прах.
— И мы вместе выбираем урну. Когда мы войдем в дом, я покажу вам образцы. Можно сделать это сейчас, если желаете. Ну и большинство моих друзей не отказываются выпить после кремации чашку чая. А затем вы увозите вашу киску домой.
Они были уже на задах дома и теперь подходили к застекленным алюминиевым дверям.
— На самом деле, — и Финн воспроизвел полученную им от Кена формулу, — я хотел бы получить участок класса люкс с травяным покрытием.
Тиндли остановился:
— О, понимаю. А вы не… надеюсь, я не покажусь вам грубым, но не слишком ли вы юны для него?
— Восемнадцать, — ответил Финн, распрямившись во весь рост.
— Ну хорошо. Тогда пойдемте. Вон туда.
Финн последовал за Тиндли по расшатанным камням мощеной дорожки, миновал бронзовый бюст злющей на вид немецкой овчарки с табличкой под ним, гласившей: «Вечная верность». Они обошли вокруг крематория, спустились в сад, посреди которого стояло еще одно приземистое строение, только это было без дымохода. Тиндли извлек из кармана анорака ключи, повозился немного с двумя тяжелыми висячими замками. И распахнул перед Финном дверь.
Прошло несколько секунд, пока глаза его привыкли к падавшему сверху яркому свету.
— О, сдается мне, галогенная лампа начинает помигивать! — сказал Тиндли. — Надо быть осторожным — голая лампочка в тысячу ватт способна испортить вам глаза. Зато света они излучают гораздо больше, чем обычные флуоресцентные.
— И тепла тоже, — сказал Финн.
— Если бы не вон тот вентилятор, здесь было бы еще жарче. Однако нам и нужна жара. И влажность.
Оказавшись с Тиндли в натопленной теплице, Финн быстро убедился в том, что его догадка насчет одежды старика была верной.
Конопля заполняла это помещение от стены до стены. Горшки с растениями стояли на деревянных козлах высотой по пояс человеку, над ними свисали на цепях длинные желобчатые плафоны из гальванизированного металла. Сильные лампы обливали растения светом, заставляя их тянуться вверх и наполнять помещение запахом, от которого у Финна пересохло во рту, а желудок его рефлекторно сжался.
— Мы используем гидропонную систему, — сказал Тиндли. — То есть почвы здесь нет. Так выходит и чище и быстрее и растений вырастает больше. Вместо того чтобы наудачу вытягивать из почвы питательные вещества, они получают точно рассчитанные количества их, которые добавляются в воду.
Финн окинул взглядом множество уходивших в пластмассовые контейнеры питавших коноплю труб и трубочек, на которых под ярким светом поблескивала покрывавшая их испарина. Растения венчались мохнатыми бутончиками, сулившими силу, надежную блокировку синапсов и перестройку реальности.
— Это «Индийская Аврора», очень мощная трава, — сказал Тиндли. — А та маленькая мадам — мой собственный вариант «Суперплана», результат попытки сделать прославленный «План номер один» повыше ростом. Чтобы он вызревал побыстрее, я скрестил его с «Лиловым туманом».
— Здорово.
— А теперь загляните сюда, — сказал Тиндли, подойдя к дальней стене помещения и отперев пробитую в ней дверь. — Здесь мы используем метод, который называется «Зеленое море».
Во второй комнате растения были ниже и росли плотнее. Идея, пояснил Тиндли, состоит в том, чтобы заполнить каждый квадратный метр небольшими растениями, которые созревают быстрее и потому позволяют собирать с них урожай круглый год.
— Мы направляем все наши усилия на основные плоды — те, что вырастают на самой верхушке, — сказал Тиндли. — Они набирают такой вес, что их приходится поддерживать проволочной сеткой. Когда же они созревают, мы пригибаем верхушки, привязываем их к стеблю — вот как там, видите? — и оставляем на неделю, а после отпускаем снова: и пожалуйста, растение становится вдвое гуще. Праздник урожая продолжается у нас весь год.
— Да, здорово, — сказал Финн. Что-то свойственное этой комнате внушало ему тревогу. Все в ней казалось ненатуральным. Впервые читая о конопле, он представлял ее себе скромной травкой, которая растет под солнышком на обочине дороги, а веселые калифорнийские девушки толкут ее и курят. Но эта теплица походила скорее на завод с царящими в нем принуждением и надсадным трудом.
— Ну что же, о растениеводстве мы поговорили, и довольно, — сказал Тиндли. — Пора бы и делом заняться. Пройдем в мой офис?
— Хорошо.
Финн занервничал. Он знал, сколько берет в «Пицца-Палас» дилер Листона Брауна за наполовину наполненный травкой бумажный пакет для завтрака, и знал, что если обходиться без такого посредника, то выйдет дешевле, однако не был уверен в том, что владеет необходимым жаргоном. Он пребывал в замешательстве, а обнаружить свое невежество стыдился.
Тиндли запер теплицу и, проведя Финна по тем же расшатанным камням к застекленным дверям на задах дома, отшвырнул ногой сидевшую перед ними пеструю кошку.
— Это ваша? — спросил Финн.
— Нет, соседская, — ответил, потянув на себя дверь, Тиндли. — Я животных не держу. Не люблю. У меня на них аллергия.
Войдя в свой рабочий кабинет, он откинул переднюю стенку орехового бюро, снял с носа, потянув за шнурок, засаленные очки и раскрыл записную книжку.
— Итак, — сказал он, — чем могу служить?
— Мне нужно что-нибудь очень кайфовое. Сильное, но без вредных последствий, понимаете?
— И о каких же количествах идет у нас речь, молодой человек?
— Я… Э-э, а сколько вы, ну, понимаете… типа, продаете — обычно?
— Минимум полкилограмма. Могу предложить вам полкило «Суперплана-два» с добавлением «Авроры». Весьма популярная смесь. Да и обходится она довольно дешево, поскольку порции нужны совсем небольшие.
— А что я, типа, почувствую?
— Сам я не курю — аллергия. Но уверен, ничего лучшего вы в Лондоне не найдете.
— Сколько это будет стоить?
— Так, погодите. У меня на сей счет особый справочничек имеется. Ага. Вот оно. На улице вы отдали бы сорок пять фунтов за унцию — если бы нашли такой товар. Однако на улице травку подобного качества не встретишь. Но для простоты картины будем считать, что вам это удалось. В килограмме тридцать пять унций. — Тиндли постучал по клавишам калькулятора. — Делаю вам особое предложение — я готов отдать все за семьсот фунтов.
— Дебитные карточки вы принимаете?
— Да, разумеется. Вот вам считыватель. Давайте карточку. Значит, так, я схожу за товаром, а вы пока введите ваш код.
Финн ввел 1991, год своего рождения. «PIN-код принят».
Тиндли вернулся с огромным, наполненным «планом» пластиковым пакетом на молнии, оторвал вылезшую из считывателя квитанцию. На тонкой полоске бумаги значилось: «Место упокоения домашних любимцев „Краткая дрема“. 700,00. Благодарим за покупку».
Не маленький я тут гроб прикупил, сказал себе Финн.
Второй тренер привез игроков основного состава к современному отелю, стоявшему примерно в миле от стадиона команды, с которой им предстояло играть. В банкетном зале ресторана их ожидала заставленная едой буфетная стойка. Здесь были макароны с помидорами, макароны со шпинатом, макароны с горохом и сладкой кукурузой, макароны с другими макаронами и мелко нарезанной курятиной, жареная картошка на одной тарелке с опять-таки макаронами, «ризотто» и плов с макаронным салатом. «Штык» предпочел бы получить несколько свиных сарделек или говяжий гуляш со сметаной, но таковые отсутствовали. Он взял тарелку, на которой были горкой навалены макароны с кусочками бекона и курятины, и постарался выковырять их из «ригатони». За этим последовал рисовый пудинг с йогуртом и бананами. Так только в больницах и кормят, подумал «Штык».
За уплетавшими макароны игроками внимательно наблюдал молодой человек по имени Гэри Фоскетт, главный диетолог клуба. У него были бледно-рыжие волосы, белая шелушащаяся кожа и слегка подрагивавшие руки.
Под конец ланча к игрокам наконец-то присоединился старший тренер. Мехмет Кундак хорошо справлялся с этой работой в родной Турции и несколько хуже в Италии; его назначение стало для многих сюрпризом, однако он превосходно умел изображать носителя высшего знания, и впечатление это еще и усиливалось присущим ему немногословием. Мелкую работу — расстановку конусов, организацию разминок — он оставлял Арчи Лоулеру, а сам просматривал, куря сигарету за сигаретой, видеозаписи игр очередного противника. Замены, производившиеся им во время матчей, отличались неожиданностью, но нередко оказывались удачными. Известно было, что он способен вдруг невзлюбить игрока без всякой на то причины. Год назад он заплатил 9 миллионов долларов за форварда из «Серии А»,[48] однако на поле выпустил его всего один раз, да и то в кубковом матче с третьеразрядной командой. Верность Кундака игрокам вроде Дэнни Бектайва и Шона Миллса, пушечному мясу английской разновидности, не претерпевшему никаких изменений со времени битвы при Азенкуре, очень нравилась традиционным болельщикам, питавшим естественное недоверие к австралийской инвестиционной компании, которой принадлежал клуб.
Кундак поздоровался с несколькими ведущими игроками, дружески похлопав каждого по плечу. Под глазами старшего тренера свисали мешочки, обведенные еще и кругами, темнота которых лишь подчеркивалась его очками-«хамелеонами» со стеклами настолько чувствительными, что они темнели даже от одной 60-ваттной лампочки.
— Ну как тебе тут? — спросил он у «Штыка».
— Да. О’кей, — ответил тот.
— Еда нравится?
— Да. О’кей. Сытная.
— Такая помогает бегать. Хоть целый день, как Бектайв. А, Дэнни?
— Точно, батя.
— По правде, — продолжал Кундак, — дерьмо английская еда. Если ты хорошо играешь в субботу, я беру тебя в мой лучший ресторан. О’кей?
— Спасибо, — сказал «Штык». — Выходит, в субботу я играю в команде?
— Вот именно, играешь в гребаной команде. У нас тут примадонн нет, дружок, — сказал Шон Миллс, и все рассмеялись, кроме маленького африканца и Али аль-Асрафа.
После ланча «Штыка» и Владимира отправили в 416-й номер, отдыхать. Владимир вытянулся на кровати во все свои шесть футов четыре дюйма, почесал густую, недельной давности щетину. Даже лежащим выглядел он устрашающе. Вскоре он извлек из сумки маленькую игровую приставку с двумя экранчиками и погрузился в игру, в которой драконята собирали золотые монеты под аккомпанемент тонких гудочков.
«Штык» терпеть не мог валяться среди дня. Это напоминало ему о детстве, когда мать заставляла его каждый день подниматься после обеда в одну из спален их смотревшей на гданьский порт квартиры и отдыхать. Тадеуш, как его тогда звали, лежал и смотрел на паутину, соединявшую шнур потолочной лампы с кусочком растрескавшейся потолочной же штукатурки. Потом выглядывал в окно, закрывал глаза и дивился тому, что все еще «видит» остаточное изображение того, что углядел за стеклом.
«Штык» подошел к телевизору, включил его, однако Владимир немедля запротестовал.
— Я пытаюсь сосредоточиться, дурень, — сказал он. — Уже девятнадцать монет набрал. Еще одна — и я перейду на новый уровень.
«Штык» лег снова, полистал Библию Гедеона. Впредь будешь умнее: постараешься получить другого напарника по номеру, прихватишь с собой книгу. Этот болгарин просто осел какой-то. Мысли «Штыка» обратились к его подружке, русской девушке по имени Оля, с которой он познакомился на званом обеде, когда только-только приехал сюда, чтобы подписать контракт с клубом. Любая мысль о ней делала его счастливым.
Он задремал и увидел перед собой Олю — голую, в отельной ванной. Природа наделила ее узкой грудной клеткой и непропорционально большими грудями: они не выглядели такими уж чрезмерными — просто могли бы принадлежать ее старшей сестре. «Штыку» казалось, что Оля их немного стесняется. У нее были темные, почти черные волосы и озорные карие глаза, и хотя ноги и бедра ее отличались стройностью, в пропорциях их присутствовало нечто несовершенное: какой-то трогательный, внушавший доверие изъян, — и когда Оля раздевалась, «Штык» думал, что перед ним не фотомодель, а студентка, которую он случайно застукал голой в университетской раздевалке. Английским Оля владела примерно так же, как он, может быть, немного лучше, а кто он такой, поняла, как только «Штык» подошел к ней в том клубе на Пикадилли и представился. Она работала в компании, занимавшейся «организацией мероприятий», однако работа ей не нравилась, и «Штык» согласился поспрошать в правлении клуба, не найдется ли там место для нее. Чем она занималась у себя дома — на Украине, а после в Москве — до того, как приехала в Лондон, он не знал, а Оле, похоже, не хотелось об этом рассказывать. Про себя он думал, что загонять такую девушку в компанию пожилых теток, работающих в закупочной и административной службах клуба, идея нелепая; тетки будут глазеть на нее и дивиться, почему она не подалась в фотомодели. Но, может быть, с этого здесь и следует начинать, говорил он себе. Так или иначе, если ей будет от этого лучше, он наведет необходимые справки.
«Штык» уже спал, и ему снилась Оля: за десять минут до окончания игры она поднималась со скамейки запасных и выходила на поле стадиона «Олд Траффорд», чтобы забить гол в ворота «Манчестер Юнайтед». Ему не нравилось, что все игроки глазеют на нее, да и выйти ей следовало бы в клубной форме, а не голой по пояс.
Его разбудил постучавший в дверь номера Кенни Хотри:
— Подъем, спящие красавицы. Пора ехать на стадион.
И у Джона Вилса это утро тоже выдалось хлопотным. За завтраком он поговорил с человеком по имени Алан Винг, работавшим у Вика Смолла в «Альтернативных инвестиционных услугах Гринвью». Для встречи с ним Вилс выбрал кафе-бар «Оазис», стоявшее в начале Кеннингтон-роуд — там, где эта улица отходит от станции метро «Ламбет-Норт» и устремляется к Имперскому военному музею. Улица была настолько безликой, насколько это возможно в Центре Лондона, — прямая полоса асфальта, практически ничего ни с чем не соединяющая. В «Оазисе» не было даже машины «эспрессо» — кофе там подавали в запотевших стеклянных кувшинах, а на вкус оно отзывалось желудями; Вилс, поевший дома, заказал для Винга горячие сэндвичи с помидорами и сыром, которые поджаривали здесь на шипевшей вафельнице.
Вилс получил от Винга пухлый конверт формата А4, содержавший плоды его двухнедельных трудов. Он вел слежку сначала за президентом, а затем, когда тот неожиданно улетел в Мадрид, за председателем правления Ассоциированного королевского банка. Конверт содержал фотографии этих двоих, сделанные у них на работе и при всевозможных перемещениях обоих, плюс записи Винга о том, чем они занимались. Председатель и президент обозначались в этих записях как Чарли и Эрик, соответственно: «Чарли приехал на работу в 7.42 в своей обычной машине, поставил ее на отведенном для нее месте. Поднялся лифтом на восемнадцатый этаж. Там его ждала секретарша. См. прилагаемое фото. Эрик завтракал в отеле „Коннот“ с Неизвестной Леди (см. фото). Он ел кеджери, она ела хлопья из отрубей и пила апельсиновый сок».
Фотографировал Алан Винг лучше, чем писал, так что Неизвестную Леди Вилс узнал без труда, ею была работница отдела долговых обязательств крупного инвестиционного банка. У этой встречи могло быть множество причин, однако ни одна из них не внушала Джону Вилсу тревоги, несмотря даже на то, что наступали самые мучительные часы задуманной им операции.
Что внушало ему тревогу, так это владевшее им странное, почти невротическое беспокойство: а вдруг слух, который он вот-вот распустит, обернется правдой? Он досконально обдумал ситуацию и решил, что взвинтить курс акций АКБ можно, заставив всех поверить, будто этот банк будет вот-вот поглощен Первым нью-йоркским. Однако, если Джон Вилс, принимая полуночную ванну, пришел к выводу, что такое поглощение выглядит весьма вероятным, то почему эта мысль не могла прийти в голову кому-то еще — людям из другого банка, которым платят за то, чтобы они только на такие темы и размышляли? Конечно, если бы все именно так и произошло, это стало бы еще одним следствием «Закона Мэрфи», почти невероятной ироничности жизни, однако наихудший результат расчетов, которые безостановочно производись в голове Вилса, всегда обдумывался им с наибольшей дотошностью.
— Хорошо. Держите это у себя, — сказал он. — Мой мобильный номер у вас есть. Позвоните мне, если в воздухе хотя бы слегка запахнет американцами. Понятно?
Винг открыл рот, и из него выпал на тарелку кусочек обжигающе горячего помидора.
— Как им удается раскалять эту дрянь добела? — захлебываясь словами, произнес он.
Вилс пролистал приложенные к отчету о слежке желтые расходные ведомости.
— Не любите разгуливать голодным, а, Винг?
— Время от времени мне приходилось использовать помощника. Не мог же я оказываться в двух местах сразу.
— Деньги я пришлю с курьером сегодня, чуть позже. А пока — вот вам на ближайшие расходы. — Вилс достал из заднего кармана рулончик банкнот и отсчитал шесть бумажек по 50 фунтов.
— Спасибо, Джон.
Вилс встал, посмотрел сверху вниз на соскребавшего с тарелки остатки расплавленного сыра Винга.
— Ладно, мне пора, — сказал он и вышел на Кеннингтон-роуд.
Следующая встреча состоялась в Челси, в теннисном клубе. Стюарт Теккерей был человеком куда более лощеным, нежели Алан Винг, хотя, по мнению Джона Вилса, не таким умным. Он состоял партнером в агентстве, которое подбирало для различных компаний руководящих работников, офис его находился в Мейфэре, однако Теккерей был заядлым теннисистом и любил сочетать спорт с бизнесом, уютно устраиваясь для этого среди пальм в горшках, расставленных по гостиной его теннисного клуба, из которой открывался вид на реку.
Теккерей заказал свежий апельсиновый сок, опустился в плетеное кресло, и Вилс увидел на его лбу и в редеющих волосах капельки пота.
— Вы уверены, что ничего не хотите, Джон? Даже минеральной воды?
— Хорошо, пусть будет вода.
— Черт. Похоже, для сражений один на один я становлюсь староватым, — сказал Теккерей. — Маленький прохвост, с которым я только что играл, моложе меня лет на десять и бегает как заведенный. Я осыпал его ударами навылет, а он топотал по корту и отбивал каждый проклятый мяч.
— Но вы все же выиграли?
— С минимальным перевесом. Под самый конец.
Вилс, решив, что светский разговор можно на этом закончить, сказал:
— Ладно, Стюарт. Что там у нашего друга за душой?
Теккерей промокнул лоб полотенцем; он хоть и принял душ и переоделся, готовясь к деловой встрече, в костюм, однако все еще продолжал потеть.
— Ну что же, у нас с ним состоялась стандартная беседа, посвященная причинам его ухода. Увольнение здорово обозлило его.
— Что он натворил?
— Поимел свою секретаршу на столе, который стоит в зале заседаний совета директоров.
— А у вас это не допускается?
— Нет, если, конечно, вы не заместитель премьер-министра.
— Понятно.
— Я, собственно, что хочу сказать? Ассоциированный королевский — заведение благопристойное и старомодное. Человек, достигший в нем определенного уровня, проходит даже особый ритуал посвящения. Он может, конечно, позволять себе и такое, трахать секретарш на столе, но если его застукают за этим — все, пиши пропало.
— Стало быть, на АКБ он зол.
— Ну да. Тем более что сейчас не лучшее время для поиска работы. Во всяком случае, при его уровне. Конечно, положение может улучшиться и…
— А может и ухудшиться.
— Так или иначе, обстановка остается пока напряженной. У всех крупных банков скопились проблемные активы, однако открыто говорить об их размерах никто не желает.
— Яйца курицу не учат, Стюарт, так что об этом вы можете мне не рассказывать. Но согласится ли он работать у нас консультантом? И стоит ли нам с ним связываться?
Теккерей отпил немного апельсинового сока, вытер тылом ладони губы.
— Знает он очень много. Участвовал во всех совещаниях, посвященных поглощению испанского банка. Помните, того, который…
— Да, да. Стало быть, об этом он знает все. А о скрытых возможностях и долгах АКБ?
— Думаю, знает и о них. Вы же понимаете, это товар, который он сможет предложить своим будущим нанимателям. У него имеется опыт работы на высоком уровне. А подает он себя как человека с трезвым умом и твердой рукой.
— И изрядным запасом инсайдерской информации.
— Ну понятно, что работать на конкурентов АКБ он еще черт знает сколько времени не сможет. Думаю, месяцев двенадцать, это самое малое.
— Однако он мог бы работать внештатно.
— Спросите его об этом.
— Нет, я его спрашивать не стану. Я не могу допустить, чтобы меня увидели рядом с ним или еще с кем-то из АКБ.
Теккерей приподнял одну бровь.
— И вы этих слов не слышали, — добавил Билс. — Иначе…
— Я никогда не слышу того, что вы говорите, Джон. Акустика здесь просто ужасная.
— Да уж постарайтесь, на хер. Иначе…
— Спокойнее, Джон. Мы знакомы уже пять лет. Пять герметично запаянных лет без единой утечки информации.
Вилс покачал в руке стакан с водой.
— Жаль, что он не поимел секретаршу весной. Тогда я мог бы использовать его. А сейчас, боюсь, уже поздно.
— Я вас таким никогда еще не видел, Джон. Уж больно вы напряжены.
Вилс глубоко вздохнул и заговорил, не разжимая зубов:
— Я всего лишь стараюсь учесть все возможные варианты, Стюарт. Вот что я делаю. А от вас я хочу следующего. Сегодня во второй половине дня вы пригласите этого человека в ваш офис. Скажете, что у вас, возможно, появилось кое-что для него. Заинтересуете его. А затем заведете разговор об АКБ. Самый обычный треп. Далее, вот в этом конверте содержится один-единственный вопрос, на который я хочу получить ответ. Задайте ему этот вопрос, а вечером пришлите сообщение на номер, который я вам дал. Да или нет, больше мне ничего не нужно. Это перестраховка, однако ответ мне действительно необходим. Я не могу полагаться на случай.
— Вы думаете, мне будет несложно вставить этот вопрос словно бы ненароком?
— Разумеется. Обычная приятельская болтовня, то да се. Сколько мы заплатили вам в прошлый раз?
— Двадцать.
— Ладно. Тридцать.
— Хорошо, что смогу — сделаю.
Выйдя на холодную, пустынную улицу, что тянется неподалеку от Челсийской гавани, Джон Вилс достал из кармана синий сотовый телефон, которым он пользовался для звонков внутри офиса, прокрутил список контактов до имени Мартина Раймана и нажал на зеленую кнопку.
— Мартин? Сегодня в двенадцать встречаемся в том заведении в Найтсбридже, у ленты, по которой подают суши. И лучше ничего там не ешьте, потому что вас ожидает ланч в «Саджиорато». Столик на двоих. Пригласите кого-нибудь. Ту же Сузанну Рассел из Эйч-Эс-Би-Си. Она ведь вам нравится, верно? Хорошенькая и умная, вполне в вашем вкусе. И позвоните Магнусу Дарку. Скажите, что у вас кое-что есть для него. Договоритесь встретиться завтра. За ланчем. Все равно где. Посорите там деньгами. Какой-нибудь из ресторанов с психопатом шеф-поваром, берущим под две сотни фунтов за блюдо. Поняли?
Конвейерные ленты с суши нравились Вилсу тем, что у них самым естественным образом могли встречаться друг с другом незнакомые люди. На самом-то деле Райман, состоявший в списке его «офисных» номеров, на Олд-Пай-стрит никогда не заглядывал, а о том, что Джон Вилс подрядил его в консультанты, только им двоим известно и было — даже Стивен Годли ничего об этой договоренности не знал. В благодарность за большие вознаграждения и небольшую долю активов фонда Райман, получив звонок от Вилса, бросал все остальные свои дела.
Ко времени появления Вилса, к 11.55, он уже стоял со стаканом воды в руке у ползшей, попыхивая, ленты. Из тех трех людей, с которыми Вилс встречался этим утром, Райман был наиболее, и это еще очень слабо сказано, элегантным — чего и следовало ожидать, поскольку и платили ему куда больше, чем двум другим.
— Интернетовские чаты, — сказал Вилс. — Вы умеете ими пользоваться?
— Думаю, что да. Я все же возьму немного лосося, Джон, для видимости.
Вилс понял — это намек на то, что и ему неплохо бы взять какую-то еду. Одним из качеств, которые нравились Вилсу в Раймане, было немногословие; а еще ему нравилось, что Райман его не боится — в отличие от Алана Винга или Стюарта Теккерея со всем его дерьмовым лоском клубного теннисиста.
— По дороге в «Саджиорато», — сказал Вилс, — заглянете в интернет-кафе. Обзаведетесь полудюжиной одноразовых электронных адресов. Войдете в финансовый чат. Зарегистрируетесь как официант девятнадцати лет. Напишете: «Вчера вечером я прислуживал на званом обеде в Челси и слышал, как глава лондонского офиса Первого нью-йоркского банка говорил об их решении купить АКБ. Исторические корни, имеющиеся у АКБ в большинстве развивающихся стран и бывших колоний, позволят Первому нью-йоркскому удовлетворить его стремление стать поистине „глобальным“ банком… и ду-ду-ду».
— Первый нью-йоркский? — переспросил Райман, снимая пластмассовую, окаймленную пурпурным колечком крышечку со своего сашими.
— Такие у меня имеются сведения, Мартин. Затем сегодня после полудня вы посетите другое интернет-кафе. Хотя, наверное, можно будет воспользоваться и тем же. Решайте сами. Зарегистрируетесь как любитель, по мелочи играющий на бирже. Физиотерапевт-австралиец, влезающий в интернетовские разговоры своих клиентов. Вы увидели сообщение официанта. И захотели прокомментировать его. Похоже, у нас появился хороший шанс. Самое время покупать акции АКБ. Несколько простых фраз. А завтра утром посмотрите, как все сработало, и, если потребуется, добавите еще пять или шесть комментариев. И завтра за ланчем подбросите этот сюжетец Магнусу Дарку. Столик вы уже заказали?
— Да. Дарк у меня такую историю с руками оторвет. Он уже успел пожаловаться, что ему не хватает материала. Сами понимаете, мертвый сезон, на носу Рождество. Мы с ним встретимся в ресторане, принадлежащем тому круглолицему телевизионному шефу. Колонка Дарка печатается по пятницам, значит, за завтрашний день он успеет ее накатать. Вы очень точно выбрали время.
— Хорошо. Однако сегодня, когда будете в «Саджиорато», переговорите с тамошним барменом, Тони. Отдайте ему вот это. — Вилс протянул через стойку, у которой они стояли, две бумажки по 50 фунтов. — Вы знаете Дугги Муна, краснолицего, занудливого денежного маклера, который всегда занимает там столик у окна?
— Да. Это его любимая забегаловка. Сколько я ни бывал там, каждый раз его видел.
— Попросите Тони под строжайшим секретом рассказать Муну, что он видел нашего человека из АКБ обедавшим в отдельном кабинете с председателем правления Первого нью-йоркского.
Райман облизал губы. Похоже, эта часть общего плана вызывала у него наименьший энтузиазм: без анонимности интернета расстояние между ним и Управлением по финансовому регулированию — а то и полицией — сокращалось до незначительного.
— А завтра? Что я скажу Дарку?
— Пару дней назад в «Файнэншл таймс» появилась статейка о возможных будущих слияниях банков. Попросите Дарка просмотреть ее. Поговорите о достоинствах таких слияний. Напомните о «Роберте Флеминге» и слиянии «Чейз Манхэттена» с «Джей Пи Морганом»: Старой Империи с Новой Америкой. Дайте ссылку на чат. Скажите, что там могут появиться какие-то подтверждения сделки. Не пытайтесь пустить слух, это вам все равно не удастся, просто укажите на информацию, которая уже существует. Нынешние журналисты вытягивают большую часть своих сведений из интернета — на сколько-нибудь серьезные исследования у них нет ни времени, ни средств. Большую часть газетных статей сочиняют юнцы, редакционные стажеры, и занимаются они всего-навсего повторной переработкой уже попавших в Сеть материалов друг друга. Однако посоветуйте Дарку быть осторожным в формулировках. Пусть выдаст все за идею, которая пришла ему в голову, когда он размышлял о подходящем к концу трудном годе. Он может написать так: «Разве это не представляется естественным?» Если кредитный кризис усугубится, для всех банков наступят трудные времена и, разумеется, многие из них пожелают получить дополнительные гарантии своей безопасности. Пусть представит все как явление временное, но положительное. Приятное добавление в чулок с рождественскими подарками. Понятно?
— Да. Думаю, ему это понравится. Противоядие от мрачных настроений, от мыслей о конце света. Хорошая новость для держателей акций.
— И для пенсионеров, — прибавил Джон Вилс.
— По временам, — сказал Мартин Райман, слизывая с кончика палочки для еды немного васаби, — мне кажется, Джон, что вас очень легко перепутать с Дедом Морозом.
— Что ж, в такое время года, — ответил Вилс, не улыбнувшись саркастической шутке Раймана, — даже в нашем мире многие стараются вернуть людям хотя бы малую часть того, что мы от них получили.
Габриэль Нортвуд провел утро среды, положив ноги на стол и читая Коран.
— Какой мерзавец, — время от времени бормотал он вполголоса. — Нет, ну какой мерзавец…
Он всегда полагал, что портрет самого черствого и безжалостного божества рисует Старый Завет. Яхве, или Иегова, бог евреев, их Исхода, их диетических законов и кровавых битв с другими семитскими племенами; Яхве — бог изгнания, казней, кровопролития, моровых язв и истребления первенцев… Он, безусловно, выглядел образцом непримиримости. Однако в сравнении с богом Корана старина Яхве начинал казаться Габриэлю едва ли не добрым дядюшкой.
Бог Корана не делился с ним ни великими преданиями Старого Завета (хоть и ссылался на них), ни современными наставлениями Нового по части праведной жизни. Он предлагал лишь собственные слова, ipsissima verba,[49] переданные через архангела Джабраила Пророку, который запомнил их и записал буква в букву. И главная его мысль, излагаемая почти на 400 страницах, выглядела просто: веруй в меня или гореть тебе в вечном пламени. И так страница за страницей.
Мучительное наказание ожидает неверных.[50] Унизительное наказание уготовано им. Мы ведь приготовили для неверных узы, цепи и огонь. А что даст тебе знать, что такое оно? Огнь пылающий! Горе всякому хулителю-поносителю, который собрал богатство и приготовил его! Думает он, что богатство его увековечит. Так нет же! Будет ввергнут он в «сокрушилище», в огонь воспламененный. А если он из числа заблудших, то — угощение из кипятка и горение в огне. А Мы непременно дадим вкусить тем, которые не веровали, тяжкое наказание! Огонь для них как вечное обиталище.
На каком месте ни открой, все то же и получишь. «Посмотри, какой был конец тиранов». Похоронный звон, заевшая пластинка муэдзина.
Зато верующих ожидают «добротные, прекрасные, черноокие, скрытые в шатрах, не коснулся их до них ни человек, ни джинны… Они — точно яхонт и жемчуг, возлежа на ложах, расставленных рядами. И Мы сочетаем их с черноглазыми, большеокими».
Жизненный выбор, установленный Пророком, был, как любила выражаться — к великой досаде Юстаса Хаттона — Дилайла из комнаты клерков, «и ежу понятным». Каждый, думал Габриэль, предпочел бы девственницу адскому пламени — во всяком случае, каждый мужчина, поскольку, что, собственно, предлагается женщинам, оставалось неясным. Чего Корану не хватало, так это доводов и свидетельств в пользу представленной в нем картины столь радикально разделенной надвое посмертной жизни.
Иегова разводил воды Чермного моря. Он разрушал города на равнине.[51] Он говорил в уши пророков. Он насылал чуму на врагов израильтян. Иисус, дабы доказать свою божественную природу, творил чудеса и изобрел совершенно революционный способ обхождения с людьми — благожелательный. Он ходил по водам. Он воскрешал мертвых. Аллах же, с другой стороны, снизойти на землю или доказать свою правоту не потрудился. Он не давал себе труда убеждать кого-либо; единственный раз лично обратившись к человеку, Аллах предложил ему лишь предостережение: веруй в меня или умри.
Одолев 200 страниц, Габриэль ощутил страшную усталость. А кроме того, самодостаточная, не допускающая возражений уверенность Корана в своей правоте содержала в себе нечто, напоминавшее Габриэлю о чем-то другом, о ком-то, кого он хорошо знал. О некоем голосе. Однако связать его с каким-либо именем прямо сейчас Габриэлю не удавалось.
Он читал где-то, что арабы чувствовали себя отлученными от монотеизма, поскольку и через несколько сотен лет после его возникновения у них так и не объявилось собственного пророка, который получал бы прямые указания свыше; походило даже на то, что их еврейские и христианские торговые партнеры насмехались над ними за эту недостачу. Когда же Пророк наконец пришел, со времени явления и ухода второго воплощения Бога, Иисуса Христа, миновало 600 лет: промежуток, который, по нынешним меркам, лет этак 1400. Для короткой истории монотеизма срок страшно долгий, думал Габриэль, особенно если все это время твои соседи смотрят на тебя как на отставшее в развитии существо. И некоторые из яростных повторов книги демонстрируют, похоже, плоды, вызревшие за столетия тайных надежд и безмолвия. Так что после всего этого пустого времени Пророку лучше было высказываться покатегоричнее.
Не исключено, впрочем, думал Габриэль, что его отношение к книге слишком формально или педантично. В конце концов, во Второзаконии и Книге Левит вздора тоже хватает: «У кого раздавлены ятра или отрезан детородный член, тот не может войти в общество Господне…»[52] Однако евреи не стояли на месте. И они и христиане признали, что их священные книги были написаны людьми, — пусть и вдохновленными Богом, — и огромное большинство и тех и других с радостью воспринимало слова этих книг в контексте своего времени и без особых хлопот примиряло их с современным знанием, лишь бы оно позволяло сохранить утешительное ощущение высшей силы, которой не безразлично то, что происходит с тобой и до и после смерти.
Ислам же, насколько понял его Габриэль, никогда ни пяди своей земли не уступал. После того как в ходе ранних теологических споров было раз и навсегда постановлено, что Коран буквальным образом передает каждым своим слогом не искаженное посредниками слово Божие, все мусульмане обратились в «фундаменталистов» по определению. Ислам по природе своей не обладал сходством с иудаизмом или христианством; эта религия была по врожденной сути ее безоговорочно фундаменталистской. Разумеется, между понятиями «фундаментальный» и «воинствующий» — не говоря уж об «агрессивный» — существует великая разница, но и она не отменяет упрямой истины: будучи столь чистым, столь надменным и бескомпромиссным, Ислам сильно сокращает число верующих, на которых он может рассчитывать.
После ланча Габриэль отправился на встречу с Дженни Форчун, которой предстояло провезти его по «Кольцевой».
Он уже совершил однажды, когда готовился к первому слушанию дела, такую поездку, однако полагал, что ее полезно повторить, это позволит ему по-настоящему прочувствовать работу Дженни. Начальник станции, ожидавший его у турникета, провел Габриэля вниз, на платформу, где он и дождался ее поезда.
Когда она нажала на кнопку, чтобы открыть для него дверь, на лице Дженни обозначилось самое близкое подобие улыбки, какое Габриэль когда-либо видел у нее.
— Заскакивайте, — сказала она.
Возможно, подумал Габриэль, Дженни чувствует себя более уверенно просто потому, что они это уже проходили, — ничего нового для нее, а значит, и бояться нечего.
Габриэль опустил откидное сиденье, сел. Внутри кабина была выкрашена в небесно-голубой цвет, из приборной доски торчал прямо перед Габриэлем предназначенный для обучающего машинистов инструктора рычаг экстренного торможения. Дженни глянула в зеркальце заднего вида, нажала, чтобы закрыть двери вагонов, две кнопки, утопила в приборную доску рукоять управления двигателями и медленно повернула ее против часовой стрелки. Поезд тронулся.
— Как дела, Дженни?
— Спасибо, неплохо. А ваши?
— Хорошо, спасибо.
Что это у нее — тушь на ресницах? В такой темноте не разберешь.
— О чем я должна вам рассказать? — спросила она.
— О… Нет, давайте просто поболтаем, ладно?
— Давайте.
— Вы не ощущаете себя здесь оторванной от мира?
— Да, пожалуй. Но мне это нравится.
— Это ваш собственный мир.
— Правильно.
— А что вы делаете вечерами?
— Прихожу домой. Ухаживаю за Тони. Он мой брат по отцу. Телик смотрю. Играю в «Параллакс».
— Это такая игра в альтернативную реальность?
— Да, замечательная. Мой макет зовут Мирандой. Она косметолог. — Слово «макет» Дженни произнесла как «макуэт», и Габриэль не сразу понял, что оно значит.
Она повернула рукоять до шестичасовой отметки, довернула, включая тормоза, до четырех, а затем возвратила на пять, чтобы въезжавший в станцию поезд сбросил скорость не слишком резко. Когда он остановился, Дженни отпустила рукоять, и пружинка вытолкнула ее из доски.
— А книги? — спросил Габриэль, как только поезд снова тронулся с места. — Вы ведь любите читать, правда?
— Люблю.
— А почему?
— Не знаю. Наверное, это мой способ бегства от реального мира.
— Ну что вы, совсем наоборот, — сказал Габриэль. — Книги объясняют реальный мир. Позволяют подойти к нему так близко, как вы никогда не смогли бы в обычной жизни.
— Это почему же?
— Люди же не говорят вам, что они в точности думают и чувствуют, как устроены их мысли и чувства, верно? У них не находится для этого времени. Или правильных слов. А книги именно это и делают. Ваша повседневная жизнь похожа на фильм, который вы смотрите в кинотеатре. Картинки могут быть интересными, но если вам хочется узнать, что скрывается за плоским экраном, читайте книгу. И она вам все объяснит.
— Даже если ее персонажи придуманы?
— Конечно. Потому что они основаны на настоящей жизни, но, правда, с выброшенными из нее скучными подробностями. Во всяком случае, таковы хорошие книги. Все, что я знаю о людях — хотя, возможно, знания мои не так уж и обширны… Я бы сказал так: половина моих знаний основана на том предположении, что люди должны чувствовать примерно то же, что чувствовал бы на их месте я. А девяносто процентов другой половины созданы книгами. И только десять, если не меньше, определяются реальностью — наблюдениями, разговорами, чужими словами — в общем, жизнью.
— А вы интересный.
— Спасибо, Дженни. Почему вы помахали рукой?
— Машинист встречного поезда помахал мне. Мы всегда так делаем. Если, конечно, навстречу нам идет не поезд линии «Дистрикт». Ее машинисты, встречаясь с нами, просто гасят в кабинах свет.
— То есть «Кольцевая» и «Дистрикт» соперничают?
— Еще как. Кровавая рубка — похуже, чем в мини-футболе.
— Ладно. Давайте поговорим о вашей работе. Расскажите мне о станциях. Они для вас все на одно лицо или у каждой свой, особый характер?
Пока они беседовали, Габриэль разглядывал Дженни. Очень изящные руки — не подходят, подумал он, для грубой работы, впрочем, рукоять и кнопки управления дверьми больших усилий не требовали. Ладонь бледнее, чем верх кисти, пальцы длинные, с коротко подстриженными ногтями — вот этого, по крайней мере, наверняка требует ее работа.
— …А «Бейкер-стрит» — станция приятная. На ней всегда людно — наверху «Мадам Тюссо» и так далее. И кирпичные стены ее все те же, какие были с самого начала, а им уж вон сколько лет. На «Набережной» тоже много людей, там и театры, и Стрэнд. А на «Темпл» обычно тихо.
— Я знаю.
Габриэль отметил, с каким вниманием она, даже разговаривая, вглядывается на станциях в зеркальце заднего вида. Черные волосы Дженни были стянуты сзади ленточкой, станционные лампы бросали свет на ее лицо, на бледно-смуглую кожу, на губы, пигментация которых плавно переходила от темно-коричневой к розовой. Дженни, похоже, почувствовала, что он разглядывает ее, и вдруг повернула голову, чтобы посмотреть на Габриэля.
Он взглянул в ее глубокие, темные глаза. Дженни удержала его взгляд, ничего не сказав. Габриэль подумал, что, пока они смотрят друг дружке в глаза, он сможет внушить ей уверенность в себе. Дженни не моргала и не поворачивала головы, однако в глазах ее постепенно разгорался неяркий свет испуга и вызова. Так и не оторвав от него взгляда, она нажала на дверные кнопки, надавила на рукоять и повернула ее влево. И только когда погромыхивавший поезд набрал скорость в двадцать миль, Дженни повернулась наконец к ветровому стеклу, и Габриэлю показалось, что он различил в ее лице самое начало, а может быть, и останки улыбки.
— Ну и «Олдгейт», раз уж вы спросили, — сказала Дженни. — Там обитает призрак какой-то женщины. Правда, он добрый. Один рельсовик как-то дотронулся до контактного рельса и…
— Рельсовик?
— Это рабочие, которые у нас пути обслуживают. Он по ошибке дотронулся до контактного рельса, и напарник увидел, как эта женщина взяла его за плечо и оттащила в сторону. И он остался невредимым. А мог бы просто изжариться.
Поезд несся сквозь мрак, сбрасывал и набирал скорость, повинуясь простым командам левой руки Дженни. В конце каждого круга, сказала она, ей приходится вставать, чтобы размять спину, потому что сиденья машиниста ну просто зверски неудобные. Габриэль молчал. Он чувствовал что-то до жути трогательное в этой грубоватой, исполнявшей свою работу женщине; вовсе не обязательно прочесть много книг или быть проницательным наблюдателем, чтобы понять: когда-то ее жестоко отвергли или оскорбили и теперь она отыскивает меру собственной значимости в работе. Габриэль разрывался между желанием внушить Дженни более обнадеживающий взгляд на жизнь и простым преклонением перед гордостью, которую она ощущает, выполняя полезное дело. Да, собственно, и что он, сломленный и одинокий, может ей предложить? Чему из почерпнутого им в любимых книгах может научить эту деловитую, умную женщину? И что, если она от чего-то прячется здесь, под землей? Разве он, если сказать правду, не цепляется с той же целью за свои кроссворды и французские романы?
— Скоро конец круга, — сказала Дженни.
— Как быстро. Сколько прошло времени?
Дженни взглянула на часы:
— Пятьдесят шесть минут.
— Понятно. Наверное, мне следует…
— Я-то пойду по новому кругу.
— Значит, я мог бы остаться с вами и…
— Ну да, сделать еще один круг. Если хотите. То есть…
— Да. Хочу. Думаю, так я смог бы побольше узнать о вашей работе. А то в этот раз мы говорили все больше о книгах — ну и так далее.
Дженни улыбнулась:
— Ладно, начинайте. Садитесь и спрашивайте.
На самом темном участке «Кольцевой», как раз перед станцией «Виктория», Габриэль вдруг спросил:
— Скажите, не мог бы я как-нибудь вечером прийти к вам и поиграть в «Параллакс»?
— А разве правила это не запрещают? Мы же… ну, вы понимаете, я ваша клиентка.
— Мы могли бы поговорить о работе. Или давайте пообедаем где-нибудь. В ресторане, который вам по душе. А потом я вернусь домой. Мы можем ни о чем больше не разговаривать — до января, когда завершится слушание дела.
— Только о работе?
— Именно. — Габриэль уже начал гадать, какими, вообще-то говоря, деньгами он оплатит этот обед.
— Ну хорошо. Может быть, завтра? Завтра я работаю до шести.
— Завтра это было бы… Идеально. Договорились. — Черт, где же он деньги-то возьмет? — А скажите, Дженни. Этот женский голос. Запись, которая произносит: «Поезд подходит к станции „Кингз-Кросс“. Пересадка на линию „Пикадилли“». Это кто-то из ваших коллег? Или актриса, или еще кто-нибудь?
— Не знаю. Мы называем ее Соней.
— Почему?
— Потому что она нас в сон вгоняет.
— А как она узнает, когда включаться? Что запускает запись?
— Число оборотов, которые делают колеса. От станции к станции оно всегда разное. Правда, после сильного дождя все сбивается. Колеса немного проскальзывают. И она думает, что поезд подъезжает к «Блэкфрайарс», когда он только-только от «Мэншн-Хаус» отходит.
— И что вы тогда делаете?
— Отключаем дурынду.
В 5.30 Молотку аль-Рашиду предстояло в предпоследний раз встретиться с Р. Трантером. Это свидание было дополнением к их регулярным утренним беседам, которые происходили по четвергам, — завтрашняя их встреча станет заключительной, поскольку в пятницу ему предстояло явиться во дворец, и они договорились сделать ее «обзорной», — а сегодня они могли в последний раз заняться чем-нибудь новеньким. Молоток взглянул на часы. Возвращаться с работы домой сразу после ланча было для него делом непривычным, и он надеялся, что Трантер не заставит долго себя ждать. В последнее время его наставник вызывал у Молотка легкое раздражение. А ведь поначалу все было иначе.
Перед первым весенним визитом Трантера Молоток сильно нервничал.
— Назима, — сказал он, — с минуты на минуту к нам может прийти выдающийся деятель литературы. Мы с ним уединимся в моем кабинете, чтобы поговорить о книгах и чтении. Ты сможешь устроить так, чтобы минут через двадцать нам подали чай и фрукты?
— Конечно, милый, — ответила Назима. Манера выражаться, усвоенная мужем в последнее время, вызвала у нее улыбку: чем большими становились дома, в которых они поселялись, тем меньше оставалось в разговорах Молотка от «брэдфордского пакисташки», как его однажды назвали в ее присутствии, и тем больше появлялось от Дэвида Найвена.[53]
За время долгой и счастливой супружеской жизни Назима и сама утратила свой прежний йоркширский акцент и ныне говорила, по ее представлениям, точь-в-точь как дикторы Би-би-си — старой Би-би-си, поскольку теперь многие из выступавших по радио как раз и производили впечатление уроженцев Брэдфорда.
— Что он за человек, как по-твоему? — спросила она у Молотка.
— Думаю, джентльмен в старинном английском стиле.
— Вроде принца Чарльза?
— Полагаю, да. Он же учился в Оксфорде. Скажи, а мой костюм выглядит достаточно элегантно?
— Не задавай глупых вопросов, Молоток. И не стесняйся его. Он всего лишь продавец, у которого имеется нужный тебе товар. Вроде выращивающего лаймы мексиканского фермера.
— Родригеса?! Ты же обещала никогда о нем больше не упоминать.
Раздался звонок, и Молоток пересек огромный, выложенный плиткой вестибюль, приготовляясь к встрече с устрашающим джентльменом гвардейских статей, облаченным в костюм с Сэвил-Роу.
— Здравствуйте. Мистер аль-Рашид, я полагаю.
За дверью стоял худощавый рыжеватый мужчина в синем анораке, зеленом галстуке, коричневых туфлях и с двухсуточной щетиной на щеках. Глаза его слегка отливали краснотой.
Он протянул руку:
— Ральф Трантер. Впрочем, большая часть моих знакомых зовет меня Эр Тэ.
Вряд ли Молоток мог объехать все континенты планеты (кроме Австралии) и не прийти к заключению, что внешний облик человека мало что значит. И все же…
Впрочем, он не ударил лицом в грязь.
— Очень рад знакомству с вами, мистер Трантер. Сюда, прошу вас.
Они пересекли вестибюль, затем колоссальную гостиную, из окон которой открывались виды на поля и перелески, вышли через двойные двери в коридор с обшитыми деревом стенами и, миновав его, оказались в кабинете Молотка аль-Рашида — большой комнате, длинные полки которой были заставлены не книгами, но японскими фигурками из слоновой кости, фарфоровыми шкатулками, обрамленными фотографиями Назимы и Хасана, а также разного рода памятными подарками — лаймом на золотой пластинке, поднесенным Молотку рабочими одной из принадлежащих ему фабрик, ведущим колесом его первой конвейерной линии, закрепленным на дубовой панели, которую украшала табличка с дарственной надписью. На письменном столе стоял компьютер с монитором диагональю в тридцать шесть дюймов; такие в обычных магазинах не продавались.
— Очень мило, — произнес Трантер.
В интонации его присутствовал легкий оттенок сарказма, который Молоток предпочел игнорировать, — некоторым людям просто недостает благовоспитанности. Он усадил Трантера в кресло, а сам присел за стол.
И, широко улыбнувшись, сказал:
— Перейдем, если позволите, к делу, мистер Трантер. У меня имеется к вам простое предложение. Мне необходимо то, что вы могли бы назвать ускоренным курсом. В недалеком будущем меня ожидает встреча с ее величеством королевой, а я ощущаю себя недостаточно подготовленным к разговору с ней.
— Вот как?
Едва ли не в каждом слове Трантера ощущалась скептическая нотка, хотя Молоток затруднился бы сказать, считает ли Трантер встречу с королевой выдумкой или просто подтверждает, что он, Молоток, к разговору с ней не готов.
— Видите ли, я родился в простой семье. Все мои родные были крестьянами и книг не читали. Образование я получил в государственной школе, выпускники которой становились электриками и водопроводчиками. Подозреваю также, что я страдаю дислексией, хотя в те времена мы почти ничего об этом расстройстве не знали. Я хотел бы, чтобы вы познакомили меня с великими произведениями английской литературы прошлого и наделили сведениями о современных писателях, — тогда, если ее величество заведет разговор о книгах, я смогу сказать ей что-нибудь интересное.
Трантер пару раз открыл и закрыл рот.
— Да, это я сделать могу, — наконец согласился он. — А вы и вправду думаете, что королева заговорит с вами о книгах? Она ведь не славится особой начитанностью, верно?
Молоток помрачнел. Эта мысль ему в голову не приходила.
— Но, разумеется, — поспешил продолжить Трантер, окинув взглядом роскошный кабинет, — лучше быть готовым ко всему. А кроме того, познания подобного рода всегда могут сослужить вам хорошую службу. При каких-то других оказиях.
— Да, конечно. Это правильный взгляд на вещи. Ну так вот, я проделал кое-какую подготовительную работу, выяснил имена самых уважаемых современных писателей и попросил мою секретаршу миссис Хайн посетить книжный магазин. Прошу вас, взгляните на это небольшое собрание книг и сообщите ваше мнение о них. Посоветуйте, с какой мне лучше начать.
Молоток указал на две возвышавшихся на его столе стопки книг — по пятнадцать примерно в каждой. Трантер подошел и встал рядом с ним.
— Вот этот автор, насколько я знаю, очень известен, — сказал Молоток, сняв с верхушки одной из стопок мрачноватого вида том в твердой обложке — поперек его супера тянулась яркая полоска, извещавшая, что эта книга вошла в список претенденток на премию «Кафе-Браво».
— Известен, — согласился Трантер, — и безнадежно перехвален. То, что у нас называется ПМ.
— А что это?
— Псевдоирландская мутотень.
— Не понимаю.
— Не важно. Забудьте о нем.
— А вот этот? — спросил Молоток. — Здесь сказано, что он дважды получал премию Ассоциированного королевского.
— Нет-нет. Кошмарная креативная писанина. Жуткий, вычурный фигляр. Сомерсет Моэм для бедных, все его ключевые моменты выглядят прискорбно неправдоподобными.
Вид у Молотка стал озадаченным.
— Понимаю. Возможно, меня ввели в заблуждение. Я руководствовался тем, что нашел в интернете.
Трантер фыркнул:
— Господи, это уж мне родео недоумков. Привал помешанных. Если бы кто-то изобрел детектор, позволяющий выявлять писанину чокнутых графоманов, и использовал его в качестве интернет-фильтра, Всемирная паутина лишилась бы девяноста процентов трафика.
Молоток вглядывался в острое, лисье лицо стоявшего рядом с ним человека. Большую часть произносимого им понять было попросту невозможно. И Молотку показалось странным, что этот мастерски владеющий словом джентльмен даже не попытался изменить свою манеру речи так, чтобы за нею можно было уследить.
— Этот? — спросил он, беря еще один расхваленный на все лады роман.
— О боже, — сказал Трантер. — Человек, который обратил слово «анальный» в составную часть слова «банальный». Сочинитель страдающих запором рассказиков, которые умоляют, чтобы их сочли многозначительными. Его трагедия в том, что он не прирожденный «европеец». Ему следовало бы подвизаться в рекламе.
Так оно и шло, книжка за книжкой. «Претенциозный и сентиментальный… хотелось бы, чтобы он вылез из клозета и перестал, ради всего святого, притворяться, будто его мелкотравчатые лесбиянки — это и вправду женщины».
В конце концов из приобретенных миссис Хайн книг осталось на столе лишь три-четыре, а Молоток начал понемногу терять терпение. Он протянул Трантеру книгу, автор которой был известен даже ему.
Трантер взял ее, покачал головой и бросил книгу обратно на стол.
— Телевизионный сценарий, в который вдохнули малую толику жизни, — сказал он.
К двум последним он не удосужился даже прикоснуться.
— Барбара Пим, в которую долили воды… Ну а такие и вовсе пишутся километрами…
— Что же, мистер Трантер, — сказал Молоток, — похоже, я подошел к осуществлению моего замысла не с того конца.
— Тут нет вашей вины, — ответил Трантер. — Все это — завсегдатаи книжного рынка, которым мирволят правящие круги литературы.
— Ну хорошо, — сказал Молоток, — а кого из ныне живущих британских писателей вы могли бы мне порекомендовать?
Трантер поскреб подбородок, отчего щетина тихо зашуршала под его ногтями.
— Из ныне живущих — никого, — ответил он. — Разве что из недавно скончавшихся. Они ведь тоже наши современники — в своем роде.
Вошла Назима с подносом. При обычном визите она попросила бы отнести поднос Люси, их бразильскую служанку, однако Назиме очень хотелось взглянуть на выдающегося деятеля литературы.
— Дорогая, это мистер Трантер. Моя жена, Назима.
На миг Трантера и Назиму охватила неловкость, оба не понимали, следует ли им пожать друг дружке руки, однако это прошло, как только Молоток обнял жену за плечи и подвел ее к столу.
— Мистер Трантер говорит, что я зря трачу время на этих авторов, — сообщил он. — Что ни в одном из них нет ничего хорошего.
— Но что, если они нравятся ее величеству? — спросила Назима. — Тебе стоит прочитать их, чтобы ты мог поговорить с ней о ее любимцах.
Молоток улыбнулся:
— Моя жена — очень умная женщина, не правда ли? Возможно, эти писатели и впрямь так дурны, как вы говорите, и все-таки, мистер Трантер, мне необходимо иметь о них какое-то представление. Даже если все они — мошенники.
— Ну, общее представление я вам дать могу, — ответил Трантер. — Составить своего рода путеводитель по жульническим трюкам, если угодно.
— Хорошо бы также выяснить, каких писателей она любит, — сказала Назима.
Молоток взглянул на Трантера. Тот снова поскреб подбородок:
— Помнится, ей нравится Дик Фрэнсис.
— А кто это?
— Автор беговых триллеров. Знаете, конские бега.
— Завтра попрошу миссис Хайн купить несколько его книг. Он много их написал?
— Несколько тысяч.
— Хорошо. А еще я хотел бы почитать и кого-то из великих авторов. Узнать их для себя, не только ради ее величества. Мне очень хочется, чтобы чтение стало для меня жизненной привычкой.
— В таком случае, думаю, нам стоит заняться викторианцами, — сказал Трантер. — Диккенсом, Теккереем, Троллопом. Джорджем Элиотом.
— И вы не назовете их пустозвонами, не скажете, что они писали километрами?
— Нет-нет. Во всяком случае, не Теккерей.
— Я об этих писателях слышала, — сказала Назима.
— Моя жена очень начитанна, — пояснил Молоток. — Скажи ему, кого ты прочитала.
— Для нашего экзамена, — сказала Назима, — нам предложили выбрать между книгой Айрис Мердок…
— Ну еще бы, — перебил ее Трантер, — великолепный образчик возвышенной подделки.
— «Говардс Эндом»…
— Ммм… — промычал Трантер. — Это какой же из Говардсов? Чей именно «энд», мы, я думаю, знаем.
— Произведением Вирджинии Вульф…
— О боже. Гибрид литературной девицы с психопаткой. И на чем же вы в итоге остановились?
— На «Портрете художника в юности».
Трантер рассмеялся.
— Если затрудняетесь с выбором, берите ирландца, — сказал он. — Образчики ПМ всегда пользуются спросом.
Назима сникла. Даже покраснела немножко.
— Есть еще один викторианский романист, которого я ценю очень высоко, — поспешил сообщить Трантер, понявший, видимо, что зашел слишком далеко. — Собственно, я даже написал его биографию.
— Как интересно, — сказала, воспрянув духом, Назима. — Ее напечатали?
— В общем и целом, — ответил Трантер. — Вообще-то она — одна из финалисток премии «Пицца-Палас», именуемой «Книга года на Рождество».
— Поздравляю. А что это за писатель?
— Альфред Хантли Эджертон.
— Никогда о нем не слышала, — сказала Назима.
— Он не так известен, как остальные. Но очень хорош.
— Я бы, пожалуй, почитал его, — сказал Молоток.
— Это даст тебе преимущество перед королевой, — согласилась Назима. — Я хочу сказать, благодаря мистеру Трантеру ты получишь подробные сведения о… Как, вы сказали, его зовут?
— Эджертон.
Через полчаса Трантер ушел, оставив Молотку аль-Рашиду домашнее задание: прочитать «Шропширские башни» Альфреда Хантли Эджертона и «Твердую руку» Дика Фрэнсиса. Решено было, что чрезмерно захваленные «современные» авторы могут и подождать до времени, когда Трантер приступит к составлению путеводителя по жульническим трюкам.
В Пфеффиконе Киран Даффи потихоньку продвигался вперед. Каким именно способом намеревался Джон Вилс вдохнуть хоть какую-то жизнь в рынок акций АКБ, Даффи не интересовало, ему полагалось, ожидая, когда это случится, заняться той стороной операции, что была связана с курсами валют.
Поскольку британский банковский кризис, даже если он ударит только по одному банку, дурно скажется на фунте стерлингов, ибо правительству придется занимать деньги за границей, Даффи намеревался продать 10 миллиардов фунтов, обратив их в евро, швейцарские франки и доллары США. Всего лишь двадцать лет назад столь крупная продажа стала бы предметом разговоров во всех барах Лондона, Нью-Йорка и Парижа, еще остававшегося тогда одним из финансовых центров мира. Ныне Даффи мог произвести ее без всякого шума, связавшись через стоявший на его столе компьютер с прайм-брокером «Высокого уровня».
Операции с иностранной валютой требовали от ее покупателя внесения залога, составляющего два процента от приобретаемой суммы, однако «Высокий уровень» имел возможность в любой момент занять первые 400 миллионов фунтов, необходимых для внесения гарантийного депозита, — таким было одно из многих удобств, предложенных прайм-брокером, когда тот добивался права вести дела «Высокого уровня». На практике это означало, что Даффи мог, не раскошелившись, продать и 20 миллиардов фунтов, однако он предпочел ограничиться пока что половиной этой суммы.
Он завершил ввод послания прайм-брокеру с меньшим, чем это сделала бы Виктория, изяществом, — вызывающе ткнув пальцем в последнюю клавишу. Используемый им настольный компьютер упорядочивал, работая круглые сутки и по шесть дней в неделю, все предложения, поступавшие от всех торговых систем мира. И, откидываясь на спинку своего кресла, Даффи знал, что разбросанные по земному шару системы регистрации и оценки рисков приступают в этот миг к обработке произведенной им операции.
Ну что же, шутки закончились. Когда-то типичный, работавший с иностранной валютой лондонский маклер осваивал свое ремесло на рыбном или мясном оптовом рынке, производя быстрые подсчеты, пока люди вокруг него наперебой выкрикивали поступавшие к ним сведения. Даффи был достаточно стар, чтобы успеть, приехав в Лондон из Нью-Йорка, увидеть этих маклеров, выросших на рынках Леденхолл и Смитфилд, в деле. Его сводили тогда на ланч в заведение, называвшееся «Парижский гриль» — официантки, которые подавали там стейки и жареную картошку, были в черном неглиже. В тот раз Даффи поразили количества спиртного, которые британцы оказались способными выдувать за ланчем, перед тем как вернуться на свои рабочие места, где они, если в валютной торговле наступало затишье, заключали друг с другом пари на огромные суммы — относительно того, долго ли еще протянет папа римский или император Хирохито.
Получив подтверждение покупки валюты, Даффи обратился к тому, что происходило с Ассоциированным королевским. Цена его акций начала расти — не стремительно и даже с одним или двумя недолгими спадами, однако рост этот выглядел как подтверждение устойчивого доверия к банку. Ближе к вечеру эта активность приобрела очертания, которые дали Даффи возможность сделать несколько звонков, позволивших выяснить точные курсы двойных опционов по акциям банка. Какую роль мог сыграть в этом оживлении Вилс, он не знал и спрашивать ни за что не стал бы, однако, когда дневные торги закончились, Даффи смог послать на черный мобильник Вилса сообщение: «Ревматизм определенно проходит. Полагаю, звтр подвижность полностью восстановится».
Такси, в котором ехала Софи Топпинг, свернуло на Дувр-стрит в семь. С Лансом она договорилась о встрече на 6.30, с женщинами из книжного клуба — на 6.45, стало быть, время было ею рассчитано верно, решила Софи.
В главной штаб-квартире аукционистов бывать ей прежде не доводилось, хотя однажды Софи видела ее в выпуске телевизионных новостей: обходительный джентльмен в двубортном костюме получал там чек на 10 миллионов фунтов от скучающего покупателя, приобретшего размазанное на импрессионистский манер изображение горшка с цветами.
Однако сегодня должно было состояться торжество особого рода, и голова Софи слегка кружилась от приятных предвкушений. Речь шла не о Ван Гогах или Моне, не о Старых Мастерах или кубистах; сегодня предстояло совершиться «уникальному художественному событию» — так, во всяком случае, говорилось в каталоге. Сорокадвухлетний Лайэм Хогг получил в свое распоряжение весь второй этаж аукционного здания. С благословения расположенной в Сток-Ньюингтоне галереи «Пустая доска», которой он во все годы обрушившейся на него славы хранил опрометчивую верность, Хогг решил «поставить условности мира искусств с ног на голову».
Софи пересекла длинный вестибюль, миновала гардероб и начала подниматься по мраморной лестнице. На середине ее Ланс разговаривал с Ванессой Вилс и Амандой Мальпассе.
— Рад, что ты все же добралась сюда, Соф, — сказал он, взглянув на часы. Софи его не услышала, она с головой погрузилась в разглядывание нарядов двух женщин. Обе потратили на них значительные усилия. Наряд Ванессы стоил, надо полагать, не одну тысячу — впрочем, деньги для Вилсов значения не имели; Софи узнала платье от дорогого модельера, которое видела в журнале мод, и туфельки от другого модельера, чьи творения она считала слишком хрупкими для своих крепких лодыжек. Медного цвета сумочка, с которой Ванесса появится на людях хорошо если два раза за всю жизнь, стоила еще тысячи три-четыре.
Официант предложил им коктейли буйно синего цвета, однако Софи предпочла ограничиться безопасным шампанским. Аманда тоже пришла сюда в новом платье, купленном в одном из лучших магазинов Найтсбриджа, а вот прическа ее наводила на мысль о самой рядовой парикмахерской. От расставленных по плексигласовому подносу крошечных закусок — сырого акульего мяса, карпаччо из молочного поросенка или из чего-то еще, столь же, на взгляд Софи, жутковатого, — обе дамы отказались.
Поднявшись по лестнице, все четверо вошли в переполненный выставочный зал. Софи окинула взглядом органди и деворе, синтетический и лисий мех, тафту и кашемир, скромные черные короткие платьица, украшенные горделиво простенькими жемчужными ожерельями; незамысловатые красные и золотистые платья с расшитыми лифами, на которые спадали подвитые локоны; доходящие до колен платья атласные с разрезами и две или три пары аккуратно продранных джинсов. Мужчины были одеты в костюмы ручной выделки — кто при галстуках, кто без, однако лоска, которым отличается одежда, купленная в магазинах готового платья, вокруг не замечалось. Произведенный Софи быстрый tour d’horizon[54] позволил ей обнаружить лишь несколько мужских нарядов, стоивших дороже костюма-тройки с Сэвил-Роу, — бунтарски байкерских, к коим прилагались истертые и измятые еще до их продажи башмаки. Посетители выставки стояли так плотно, что разглядеть произведения искусства было трудновато. Софи счастливо вздохнула. Она почувствовала, что траты, которых потребовали ее платье и туфли, оказались не только оправданными, но и чрезвычайно важными. Над нарядной, живой толпой она различала подобие нимба — это испускаемые рядами потолочных ламп лучи приглушенного света отражались от золота и бриллиантов, создавая жиденькое бесцветное марево.
Если верить пресс-релизу, Лайэм Хогг и персонал его студии целых полгода «трудились круглыми сутками», заполняя царственное пространство, видевшее творения Рембрандта и Тернера, Караваджо и Вермеера. Обои со стен содрали, а сами стены покрасили белой темперой. Темно-бордовый ковер, по которому еще со времен окончания Второй мировой плавно ступали столь многие туфли с Бонд-стрит, был снят, скатан и отправлен на склад. По открывшимся половицам прошлись пескодувкой мужчины в масках.
Курение, по настоянию Лайэма Хогга, здесь приветствовалось: по залу расставили несколько высоких напольных пепельниц в виде выкованных из железа напряженных фаллосов, приводивших на ум последствия прогремевшего в порнофильме взрыва. Газетные отделы светской хроники уверяли, что для создания первой отливки художник использовал в качестве модели собственный детородный орган, а затем передал этот образец профессиональному литейщику, который и изготовил, mutatis mutandis,[55] все остальные.
«Любые следы обычной галерейной атмосферы были тщательно стерты», — сообщалось во вступлении к каталогу. И верно, ничто на стенах галереи не напоминало о двух принесших ей изрядные деньги продажах — отчищенного до блеска фламандского полотна семнадцатого столетия, изображающего букет цветов, и плоских абстракций Питера Ланьона и Бена Николсона.
Теперь их место заняли произведения, которые сделали Лайэма Хогга богатейшим английским художником его времени. Здесь присутствовал «Анагноризис V» — вызов, брошенный живописцем обществу потребления: это полотно было заполнено штрих-кодами, срезанными с оберток продуктов, купленных в супермаркете. А также его прославленный, перенесенный на шелк розово-бирюзовый отпечаток фотографии, снятой во время боя Мохаммеда Али с Сони Листоном. А в дальнем углу зала можно было увидеть инсталляцию «Все, что мне известно о жизни, я узнал, никого не слушая»: столик из паба, а на нем пустая пивная бутылка, стаканы и полная пепельница.
— Пока я что-то не заметил здесь никого, кто не принадлежал бы к миру финансов, — пожаловался Ланс Топпинг. — Похоже, половина чертовой индустрии хедж-фондов стеклась сюда, чтобы побездельничать после работы.
— А вон, посмотри, — ответила Софи, — Назима аль-Рашид. Она к хедж-фондам отношения уж точно не имеет. Скорее к индустрии маринадов.
— Надо бы с ней поздороваться, — сказал Ланс. — Ее муж нам пятьдесят штук отвалил.
— Так пойдем. И не забывай, они обедают у нас в субботу.
Назима тоже заметила Топпингов и уже направлялась к ним, чтобы поговорить, — больше она никого здесь не знала. Молоток составить ей компанию отказался, пришлось ехать на вернисаж одной. Она была одета в сари яркого синего цвета, напоминавшее скорее о Белгравии, чем об Уэмбли и украшенное ожерельем из плоских золотых концентрических колец вроде тех, что были некогда найдены в гробнице одного из фараонов. Прелестно, сказала себе Софи, хотя Назима явно не сознавала производимого ею впечатления: и скорее всего, это неведенье было как-то связано с ее религией.
— Что это значит? — спросила Назима, указав на табличку под висевшим за ее спиной произведением искусства: «Arbeit Macht Frei».[56]
— Это ведь по-немецки, верно? — сказала Софи.
Произведение состояло из фотографий узников концентрационного лагеря, возможно — Бельзена или Освенцима, к которым Лайэм кое-что пририсовал. Один, лежавший на голых нарах, похожий на скелет мужчина получил иголку с ниткой, что обратило его в портного; другого художник снабдил киркой на плече, а к черепу его приладил шахтерскую лампочку. Третьего украсил кудрявым судейским париком, а голой, лежавшей на земле и, похоже, мертвой женщине достался чепчик медицинской сестры и стетоскоп, прилаженный к ее костлявой грудной клетке.
В дальнем конце зала люди с коктейлями в руках ожидали своей очереди, чтобы войти в отгороженную, тускло освещенную комнатку, похожую на ту, что отведена в Лувре для «Моны Лизы».
Справившись в каталоге, Софи узнала, что там находится нечто, именуемое «Денежная корова, 2007». «Самое смелое, быть может, творение современного искусства, „Денежная корова“ выполнена в смешанной технике: здесь использованы стерлинговые банкноты и лютеций, самый редкий из металлов (символ Lu, атомный номер 71). Стоимость одних только материалов превысила 4 миллиона фунтов стерлингов. „Я хотел бросить вызов сложившимся у людей предвзятым представлениям об искусстве“, — говорит Лайэм Хогг.
Обращаем ваше внимание. Каждый из посетителей выставки может провести перед этим произведением не больше тридцати секунд».
Софи Топпинг решила, что на «Денежную корову» посмотреть ей следует непременно. А отстояв двадцать минут в очереди, услышала от подошедшего к ней Ланса, что тот собирается домой, и сказала, что немного задержится, а после возьмет такси.
В конце концов и для нее настал черед войти в освещенную красноватым полусветом комнатку и постоять в одиночестве перед гвоздем выставки. Гвоздь представлял собой выполненную в натуральную величину и заключенную в стеклянный короб модель самой обычной коровы. Но, правда, розоватой, с чешуйчатыми, серебристого цвета рогами и розоватыми же глазами, придававшими ей странный, незрячий вид. Надо полагать, это и был лютеций. Вглядевшись сквозь стекло, Софи различила множество раз повторявшееся на бочкообразных боках животного лицо королевы. Сама корова, если верить воспоминаниям, сохранившимся у Софи от ее наполовину сельского детства, принадлежала к молочной шортгорнской породе и имела болезненно раздувшееся вымя.
Казалось, это животное так и простояло всю жизнь, слепо глядя перед собой. Софи погадала, нет ли тут где-нибудь кнопки, при нажатии на которую корова замычит, или покакает, или начнет пережевывать жвачку, или сделает еще что-нибудь. И обратилась за помощью к каталогу:
«Статуя изготовлена из папье-маше, бумажная составляющая которого образована шестьюдесятью тысячами банкнот по 50 фунтов стерлингов каждая, и обклеена новыми банкнотами того же достоинства.
Рога и глаза коровы покрыты лютецием, самым драгоценным из металлов мира и наиболее тяжелым и твердым из редкоземельных элементов. Получение его в сколько-нибудь значительных количествах обходится очень дорого, поэтому он почти не имеет, если имеет вообще, коммерческого применения. Лютеций не токсичен, однако его порошок является пожаро- и взрывоопасным».
— Время истекло, мадам, — сказал служитель выставки. — Выходите, пожалуйста.
Вернувшись в зал, Софи дочитала посвященный корове текст:
«Создание „Денежной коровы“ спонсировалось Ассоциированным королевским банком и компаниями „Салзар-Штейнберг Секьюрити“ и „Парк Виста Кэпитл“. Сейчас ее можно приобрести за 8 миллионов фунтов стерлингов».
Софи пошла поискать Назиму. Может быть, та сумеет объяснить ей суть и смысл «Денежной коровы». Почему она стоит так дорого, понятно — Лайэму Хоггу необходимо покрыть свои расходы, — но, может быть, Софи что-то в ней упустила? Увы, лимузин Назимы уже увез ее в Хейверинг-Атте-Бауэр, и спускаться на холодную Дувр-стрит Софи пришлось в одиночестве.
Когда Софи, собираясь остановить такси, соступила на мостовую этой улицы с односторонним движением, мимо нее пронесся, нарушая все правила движения, не потрудившийся включить фонарик велосипедист, обругавший ее, когда она с гулко забившимся сердцем отпрыгнула на тротуар.
В 7.45 Джон Вилс случайно столкнулся на лестнице своего дома в Холланд-парке с сыном. Пока они стояли, переминаясь с ноги на ногу и пытаясь придумать, что бы такое сказать, пискнул, уведомляя о новом сообщении, один из шести мобильников Вилса, и он ушел в кабинет прочитать его. Отправителем значилось придуманное самим Вилсом имя «Кяад», кодовое обозначение, то есть «Даяк» задом наперед — так называлось обитающее в Ост-Индии племя охотников за головами. Стало быть, послание поступило от Стюарта Теккерея, а выглядело оно так: «Наш общий друг говорит да, опред.». Вопрос, который Вилс попросил задать, касался долговых обязательств АКБ. К тому времени, когда он закончил короткое, но бурное празднование своей удачи, Финн лестничную площадку покинул, и созданная им неловкость миновала.
Джон Вилс включил в кабинете плоские экраны и проверил разброс установившихся по всему миру цен. Все пребывало в порядке, все шло так, как должно было идти, и он ощутил удовлетворение инженера, тщательно протестировавшего каждую из деталей подвижной системы. И все-таки, думал Вилс, на свете есть только одна вещь, такая же грустная, как проигранная битва, и это — битва выигранная… Точность планирования, бесспорный артистизм осуществленной им и Даффи операции вот-вот должны были принести Вилсу ошеломительную победу, коей он так жаждал, однако, думая о роли, сыгранной в ней Райманом, о слухах, которые пришлось распустить, чтобы взвинтить цену акций Ассоциированного королевского, он ощущал… Не то чтобы вину, нет, но… В сущности говоря, впервые с его молодых лет, с тех пор как он начал заключать, опираясь на «инсайдерскую информацию», фьючерсные контракты, Вилс проделал нечто такое, что шло вразрез со всеми правилами, какие были установлены регуляторными органами. Все-таки тогда он был лучшего мнения о себе и настолько верил в превосходство своих способностей, что не снисходил до поступков, которые совершались другими сотрудниками банка едва ли не каждый день. Жаль, что для этой операции потребовалось предварительное унижение, хоть таковое и свелось к небольшой интриге, необходимость которой определялась сложностью намеченного им совершенно законного маневра; ничего такого уж страшного она собой не представляла, и тем не менее, когда Джон Вилс вспоминал о ней, его охватывало чувство… Какое тут требуется слово? Тоскливое, что ли. Чувство отчасти тоскливое.
Наверху Финн, сидя на любимом своем месте — у спинки кровати, вглядывался в плоский экран телевизора, где началась трансляция футбольного матча. Любимая его команда, та, за которую он болел с семи лет, играла с клубом, только что приобретшим, подобно «Команде мечты» Финна, «Штыка» Боровски.
На обтянутых джинсами костлявых коленях Финна покоился открытый ноутбук — там были последние статистические данные и прочие новости, касавшиеся его «Команды мечты». Сегодня в реальных матчах участвовали еще трое из одиннадцати игроков Финна, так что для него это был большой вечер.
— Я вижу, Фрэнк, начал разминаться новый игрок, «Штык» Боровски, — час спустя произнес комментатор. — Как по-твоему, может быть, в последние двадцать минут матча нам предстоит понаблюдать за его игрой?
— Да, Джон, похоже на то. Думаю, он заменит большого болгарина. Влад убегался до упада, но пробить оборону противника так и не смог. Не исключено, что Боровски удастся найти выход из этого тупика.
— Дааааа, — к собственному удивлению, выдохнул Финн и пронзил кулаком воздух над своей головой.
«Штык», уже оставшийся в одной лишь форме команды, наклонился, коснулся пальцами носков своих бутсов и принялся выслушивать указания, которые давал ему на ухо Мехмет Кундак. Главный тренер был одет в дубленку до колен, сообщавшую ему сходство с анатолийским пастухом, традиционные очки его совсем почернели от прожекторов. «Штык», слушая тренера, кивал, хоть Финн и сомневался, что тот понимает каждое слово. Кундак выразительно рубил воздух рукой, потом быстро повращал запястьем и, наконец, пристукнул себя пальцем по виску. Уж больно сложный, подумал Финн, выбрал он способ втолковать «Штыку», что ему непременно следует забить чертов гол. Наконец, один из судей — человек, неизменно выполнявший эту работу на каждом футбольном матче и способный появляться с промежутком в пару минут в местах, отстоящих одно от другого на 200 миль, — поднял над головой истыканную лампочками доску, на которой горела цифра 9, и Влад «Ингалятор», опустив голову, трусцой покинул поле, — минуя «Штыка», он даже не взглянул на сменщика и не пожал ему руку. Кундак шлепком по мягкому месту пожелал «Штыку» удачи, и английская карьера поляка началась.
Дабы выяснить, как протекают другие матчи, от которых зависел успех его воображаемой команды, Финн быстро пробежался по веб-сайтам и телевизионным каналам. Что мне действительно нужно, думал он, так это третий экран — два всю необходимую информацию давать не успевают.
В игре наступило временное затишье — Али аль-Асрафу оказывали помощь, — и Финн воспользовался этим, чтобы свернуть косячок из смеси «Авроры» и «Суперплана-два». Полученный от Саймона Тиндли запас дури он укрыл в чемодане, который стоял в самой глубине одного из встроенных шкафов его комнаты, предварительно пересыпав удобное в обращении количество травки в застегивающийся на молнию пакет для завтрака. Покурить он мог сейчас без всякого риска. Мать, Финн это проверил, сидела в гостиной, сжимая в одной руке бутылку «Леовилль Бартона» урожая 1990 года, и смотрела по телевизору костюмную драму — экранизацию «Шропширских башен» Альфреда Хантли Эджертона, «адаптированных» посредством добавления сцен орального секса. Отец никогда наверх не поднимался.
Финн глубоко затянулся и вернулся на кровать. От дыма, пролагавшего себе путь в легкие, горло его на миг сжалось, однако эффект, как и предсказал Тиндли, был почти мгновенным — глаза увлажнились, из одного уголка по щеке сбежала слеза.
Судья объявил свободный удар, Дэнни Бектайв готовился пробить его от линии штрафной. Финн видел, что «Штыка», занявшего позицию у правой штанги, блокирует центральный полузащитник, тот даже придерживал его за подол футболки, чтобы он не подпрыгнул слишком высоко.
Если «Штык» забьет гол и тем обеспечит победу своей команды, клуб, за который болел Финн, окажется в зоне вылета. С другой стороны, поскольку остальные три игравших сегодня футболиста Финна уже принесли своим клубам несколько очков (гол и голевые пасы форвардам, удачная игра защитника у ворот), его воображаемая команда получила бы тогда возможность стать первой в лиге лиг, которой управляли он и его однокашники.
Что было для него важнее — реальная команда или воображаемая? «Аврора» и «План-два» сделали ответ на этот простой вопрос затруднительным. А затем Дэнни Бектайв влепил мяч прямо в стенку, и дилемма разрешилась сама собой.
Финн дососал косячок и откинулся на подушки. Глаза его уперлись в плакат Эвелины Белле, взиравшей на него со стены почти озабоченно, почти по-матерински.
Судейство добавило три минуты, потраченные, по его мнению, на оказание помощи игрокам, и это несмотря на протесты обоих тренеров, сошедшихся в «технической зоне» — находящемся перед скамейкой запасных белом сарайчике с тремя стенами, именуемым так потому, просветил его Кен, «что, технически говоря, в нем один тренер может другого хоть хренером называть».
Во рту у Финна пересохло от «плана», цепляться за реальность ему становилось все труднее.
Тут по левому флангу прорвался Али аль-Асраф. Да уж, в стремительности ему не откажешь. Он быстро огляделся и — мать честная, Боровски выбрался из офсайдной ловушки: взломал, точно дешевенький замок, оборону, организованную центральными полузащитниками, которые в течение трех сезонов помогали клубу Финна удерживаться в премьер-лиге; и флажок бокового судьи остался опущенным…
Финн вскочил на ноги. Никаких сомнений у него не осталось, никакого выбора между пожизненной верностью своему клубу и сиюминутным выигрышем в воображаемом мире — никакого трудного выбора между реальностью и фантазией…
— Бееей! — завопил он, когда аль-Асраф ударом левой ноги послал мяч «Штыку». Боровски принял его на бегу, на миг замер и влепил в нижний правый угол ворот. — Дааааа! — Финн упал на кровать, и теперь по его гладким щекам катилась уже не одна слеза.
В полночь Назима аль-Рашид постучалась в дверь спальни сына.
— Входи.
— Можно, я на кровати посижу?
— Как хочешь.
Хасан читал книгу: «Вехи» Сайида Кутуба.
— Ты ведь уже читал ее, разве нет?
— Да. И что?
— Хас, милый, нам тревожно за тебя. Отцу и мне.
— Почему? — В голосе Хасана проступила нотка, которой он обзавелся, когда ему было лет четырнадцать, — она говорила, что к нему пристают с глупостями.
— Ты выглядишь таким… Таким сердитым. И еще нам хотелось бы, чтобы ты подыскал для себя какое-нибудь занятие. Нехорошо проводить столько времени в мечети.
— Я думал, вам хочется, чтобы я был хорошим мусульманином.
— Конечно хочется. Ты же знаешь, никто не предан вере так, как твой отец. Но иногда молодые люди уж слишком увлекаются религией. Не только мусульмане. Другие тоже. Да и сидеть целыми часами у себя комнате вредно для здоровья.
Хасан молчал.
Назима опустила взгляд на одеяло, пальцами ущипнула его за краешек.
— Где ты сегодня был?
— Ездил к друзьям, чтобы обсудить один университетский проект.
— Ты так рано ушел из дома. И отсутствовал весь день.
— Ну да. А ты чем занималась?
— Я-то? — переспросила Назима. — Да, знаешь, обычными делами. По дому. Потом съездила в Вест-Энд, на художественную выставку. Одного такого Лайэма Хогга. Ты слышал о нем?
— Кто же о нем не слышал?
Когда Хасан был маленьким, Назима верила: он сможет добиться многого из того, в чем было отказано ей и Молотку, детям иммигрантов. Образование оба они получили лишь зачаточное, работа, на которую люди такого, как у них, происхождения могли рассчитывать в Брадфорде постиндустриальной поры, выглядела попросту зловещей. А Хасан… С детства говоривший по-английски, да еще и красивый, с длинными черными ресницами и изогнутой наподобие лука верхней губой, единственный сын в семье, окружившей его огромной заботой и сумевшей каким-то образом обзавестись деньгами, которые позволяли ему вести обеспеченную жизнь, — конечно же он, с его прирожденным умом, был просто обречен на огромные свершения или, по меньшей мере, на огромное счастье. Хасан был мальчиком любознательным, мягким, не крикливым и агрессивным, как многие из его сверстников, но и не слабым, не трусливым, с интересом относившимся к миру, к тому, как тот устроен, к рассказам окружавших его людей — он внимал им, слегка склонив голову набок, готовый слушать, жаждущий узнать ответы. Обладал он и еще одним качеством, которого не было у других мальчиков: способностью сочувствовать людям, даже людям взрослым. Порой он, заметив, что мать расстроена, гладил ее, чтобы утешить, по руке, и тогда Назима думала, что Хасан унаследовал незатейливую доброту отца.
Любовь Назимы к сыну была глубокой и сильной, а если в ней и проступали временами черты сентиментальности, так последняя, полагала Назима, была необходимой, своего рода способом защиты от крывшейся за ней до опасного примитивной страсти, способом приспособления к правилам жизни среди людей.
С изменениями, происходившими в Хасане, пока он рос, примириться Назиме было трудно. Когда он связался в школе с дурной компанией, Назима поняла, насколько искусственна маска пренебрежения, с которым ее сын якобы относился к себе, насколько скудны его средства самозащиты. А потом это нелепое студенческое увлечение политикой. Назима разбиралась в ней плохо, а кое-какие из высказываний сына о поведении Америки на Ближнем Востоке казались ей довольно верными, — ее тревожили не подробности того, что он предлагал, не его старомодная коммунистическая лексика, но степень нелюбви к себе, которую они подразумевали.
Назима верила: все преимущества, каких были лишены она и Молоток и какие получил в свое распоряжение Хасан, избавят сына от внутреннего разлада, выведут на широкую дорогу, позволяющую использовать всю его энергию, чтобы жизнь мальчика расцвела в полной мере, не оказалась частично потраченной, как это случилось с его родителями, на изнурительные попытки выживания.
И когда она видела, что все складывается иначе, это ранило ее в самое сердце. Мальчик нисколько не радовался тому месту в жизни, которое уготовили для него труды и любовь родителей. Он стал недоверчивым, отчужденным от них и от того, во что они верили, отчужденным, в некотором совершенно непонятном Назиме смысле, даже от себя самого. Она советовалась со знакомыми, читала руководства для родителей. Все эти книги напирали на то, что дети — существа особые, отдельные; что хоть они и содержат, генетически говоря, по половинке каждого из своих родителей, этот начальный капитал имеет значение относительно малое, ибо, по преимуществу, дети являются чем-то совсем иным: самими собой. И ты почти не способна хоть как-то повлиять на их твердое, непознаваемое ядро. Одна из таких наставительных книг сравнивала мать с садовником, потерявшим вложенную в пакетик семян бирку с названием. Когда молодое растение пойдет в рост, ты не сможешь сказать, обратится ли оно в настурцию или во что-то бобовое да еще и кормовое; тебе останется только одно — стараться помочь ему стать хорошим цветком или хорошим бобовым, а там уж будь что будет.
Что бы ни представлял собою Хасан, думала Назима, какие бы возможности ни крылись в его истинной природе, счастливым человеком он не был. Для разговоров вроде сегодняшнего ей приходилось набираться храбрости — и потому, что замкнутость сына так расстраивала ее, и потому, что, вмешиваясь в его жизнь, она могла все лишь ухудшить. Поэтому к двери сына Назима подходила, лишь когда была совершенно уверена, что, не поговорив с ним, рискует навредить ему еще пуще.
— Любимый, если бы с тобой произошло что-то плохое, ты же сказал бы мне, правда?
— Что, например?
— Если бы ты почувствовало себя несчастным? В депрессию ведь многие впадают. Это никакая не слабость. Особенно в твоем возрасте. Всем известно, что созревание — дело тяжелое, но вот у тебя оно прошло хорошо, так?
— Угу.
— Я просто хочу сказать, что это очень интересно — взрослеть, знакомиться с новыми людьми и так далее. Хотя я думаю, что мужчинам твоих лет это дается труднее. Тем, кому едва за двадцать. Не знаю почему. В общем, я хотела сказать только одно: ты всегда можешь обратиться к маме, верно? И я, если у меня получится, помогу тебе.
— Ладно. Спасибо.
Она встала. Ее неспособность проникнуть в самую суть невзгод Хасана приводила Назиму в уныние, а холодность сына ранила. Это предложение помощи, если она ему потребуется, это «я всегда рядом»… Жалкое, в сущности, положение, думала она, особенно после той упоительной близости, какую мы с ним знали, когда он был мальчиком…
Но что еще она могла сделать?