День третий Вторник, 18 декабря

I

Аманда Мальпассе прощалась с Роджером у двери их фермерского дома в Чилтернских холмах. В общем-то, она любила Роджера, была по-настоящему привязана к нему, — правда, с тех пор как муж, дожив до пятидесяти одного года, оставил работу в одной из юридических фирм Сити, он целыми днями маячил у нее перед глазами. Двое их детей учились в университете, а принадлежавшие Аманде и Роджеру многочисленные собаки не давали, как, впрочем, и соседи, особой пищи для разговоров. Лондон же напоминал ей о молодых годах, когда она жила с двумя подругами в квартирке неподалеку от Фулхэм-роуд и была, как это тогда называлось, «лихой чувихой».

— Не пей слишком много, дорогой, — сказала она, как и при всяком расставании с мужем.

— Когда это я много пил? — по обыкновению ответил он.

— Вернусь завтра к вечернему чаю. К нам Манны придут.

— Я помню. Поосторожнее на дорогах.

Около одиннадцати Аманда уже подходила к одному из кафе Норд-парка, где у нее была назначена встреча с Софи Топпинг, которая надеялась получить от Аманды обещание появиться у них в субботу на большом приеме. Знакомство Аманды с Софи было пожалуй что шапочное, но она радовалась любому предлогу, позволявшему ей выбраться в город. При кафе имелись также traiteur и гастроном, в которых женщины Норд-парка покупали до изумления дорогие, но вполне съедобные готовые блюда.

Софи сидела в дальнем зальчике кафе с женщиной, которую она представила как Ванессу Вилс. Они беседовали о детях и школах.

— Дочь Ванессы, Белла, такая лапушка, — сообщила, повернувшись к Аманде, Софи.

— Я ее теперь почти не вижу, — сказала Ванесса. — Она то и дело ночует у подруг.

— Да, нынче это модно! — сказала Софи. — Но она и вправду очень милая.

Судя по лицу Ванессы, та не была уверена в этом — более того, подумала Аманда, она, похоже, ощущает себя несчастной.

А Софи продолжала щебетать:

— И Финн тоже очень умный мальчик, правда? Готова поспорить, выпускные экзамены он сдаст блестяще.

— Мне кажется, в последнее время он стал мало работать, — сказала Ванесса.

— Но ведь Джон, наверное, сделал ему строгое внушение.

— Раньше он ужасно давил на Финна. Пару лет назад, когда Финн не выиграл состязания по бегу, закатил ему жуткую сцену. Ругал его по-всякому — знаете: ты долбаное то и долбаное это. Но сейчас, похоже, утратил к сыну всякий интерес.

Официант принес три разных кофе с молоком, поинтересовался, не желают ли они что-нибудь съесть, но все трое отказались.

Полчаса протекли в разговорах о том, кто придет в субботу и кто с кем будет сидеть рядом, а затем Аманда сказала:

— Роджер так ждет этой субботы. Он очень любит приемы. Только постарайтесь, чтобы ему наливали поменьше вина, а то он разойдется — не остановишь.

— Вам повезло, — сказала Ванесса. — Джона вообще невозможно вытянуть куда-нибудь на люди.

— Но ведь в субботу он будет? — встревоженно спросила Софи.

— О да. Ваш прием — особый случай. А так он считает светскую жизнь пустой тратой времени.

— А чем занимается ваш муж? — спросила Аманда.

— Работает, — ответила Ванесса. — Только этим и занимается. Работой. У него свой хедж-фонд. Я понимаю, большинству владельцев хедж-фондов приходится трудиться в поте лица, однако многие и развлекаться умеют. Кто-то ходит на яхте, кто-то летает на планере. Я хорошо знаю одного из них, так ему нравится взбираться по стене своего дома на крышу. А рядом с нами живет другой, прекрасный пианист — он играет в своем клубе в шахматы, дважды в неделю бывает в театре и водит жену в оперу. А Джон… не знаю.

— Но он очень верен семье и…

— Я могу сказать вам, чего мне хочется больше всего на свете.

Голос Ванессы внезапно упал и начал тонуть в окружающем шуме. Эффект получился странный — такой, точно она заговорила октавой ниже. Софи и Аманда склонились к ней над столиком.

— Я готова забыть о том, что мы нигде не бываем, — сказала Ванесса. — О его страхе перед приемами, уик-эндами, романтическими отношениями, я готова забыть обо всем, лишь бы хоть раз увидеть его смеющимся.

Наступила неловкая пауза. Конечно, Софи и ее знакомые, встречаясь, разговаривали в основном о своих семьях, однако какую-либо несдержанность позволяли себе редко, а уж откровенностей не позволяли никогда.

Наконец Софи сказала:

— Но не может же он совсем не смеяться. Я уверена, что видела…

— Никогда, — заверила ее Ванесса. — В Нью-Йорке, когда мы только начали появляться на людях, я находила в этом странное очарование. В те времена мне еще удавалось заставить его хотя бы улыбнуться — да и то, по-моему, лишь мне одной. Но смеяться? Ни в коем случае. Смеющимся его никто еще не видел.

— Ну что же, — сказала Аманда. — Будем считать, что я получила на субботу особое задание. Рассмешить вашего мужа.

— Желаю удачи, — обычным своим голосом произнесла Ванесса. — Но должна вас предупредить: этот путь усеян телами тех, кто предпринимал такие попытки и потерпел провал.


Вернувшись в Холланд-парк, Ванесса застала там дочь, ненадолго забежавшую домой, что случалось теперь довольно редко. Белла варила на кухне спагетти.

— Здравствуй, милая. Как все прошло у Кэти?

— Отлично, спасибо. Спагетти хочешь?

— А что, уже время ланча?

— Да, без малого час.

— Нет, спасибо… — Ванесса достала из холодильника бутылку белого бургундского, налила себе бокал. — Я совсем недавно яблоко съела.

Белла поставила блюдо со спагетти на стол, вскрыла пакет апельсинового сока.

— Что собираешься делать сегодня вечером? — спросила Ванесса.

— Пойду с Зои в кино. В «Уайтлис». Жду не дождусь, когда наконец откроется наш торговый центр. Ну ты знаешь. «Вестфилд».

Из окна кухни была видна верхушка красного подъемного крана — одного из тех, что работали на строительстве центра.

— Когда я росла в Уилтшире, — сказала Ванесса, — там в радиусе двадцати миль был только один кинотеатр и всего с одним залом.

— Ну, это же в Средние века было, мам.

— Наверное, из-за этого я и удрала в Лондон. Тебе никогда не хотелось вырасти в деревне?

— Нет, — ответила Белла. — Животных я люблю и не возражала бы против собственного пони. Но и не более того.

— А тебе не кажется иногда, что все люди, которых ты встречаешь в Лондоне, какие-то одинаковые?

— Да, но мне как раз это и нравится. Ладно, я побежала. До встречи.

— Конечно, милая. Иди, веселись.

Все члены ее семьи оставались для Ванессы своего рода загадками, но самой удивительной был муж. Она часто задумывалась о том, почему Джон выглядит столь точно соответствующим современному миру. Это, полагала она, как-то связано с ограниченностью его кругозора, с неверием Джона в существование случайности.

В университете Ванесса прослушала курс психологии, потом училась в Лондоне на юриста, потом провела некоторое время в нью-йоркской нефтяной компании — перед тем как получить место в благотворительном фонде; там она и работала, когда познакомилась на Лонг-Айленде с Джоном Вилсом и его тогдашним коллегой Никки Барбиери. Так что за какое-то время — в конце 1980-х и начале 1990-х — Ванесса Уайтвэй составила определенное мнение о мире финансов и видела, как он менялся.

Главная перемена, как представлялось ей, была совсем простой: деятельность банкиров отделилась от реальной жизни. Вместо того чтобы остаться «обслуживающей» индустрией — помогать компаниям, играющим определенную роль в жизни общества, банковское дело превратилось в замкнутую систему. Прибыли больше не зависели от роста или увеличения чего бы то ни было, они стали самоподдерживающимися, и в этом наполовину виртуальном мире количество денег, зарабатываемых финансистами, также не подчинялось нормальной логике.

А в результате, думала Ванесса, тем, кто оказался способным процветать в этом мире, пришлось стать — в некотором, глубоко личном смысле — людьми отрешенными. Они не испытывали тревоги по поводу тех или иных последствий своей деятельности; побочные эффекты их не волновали — хотя, следует отдать им должное, они принимали меры, позволявшие свести к минимуму возможность любого их соприкосновения с реальностью. И радость, которую порождали в этих людях разного рода новые продукты, в точности соответствовала их волшебной самодостаточности: они, похоже, исключали всякий риск конечной расплаты за содеянное. Однако каждый из этих людей считал необходимым обладать крайне ограниченной, но все же важной способностью хоть как-то воспринимать «другого» — или очень быстро развить ее в себе, — идеальным для них состоянием стало что-то вроде профессионального аутизма.

Плюс к этому требовалась еще и фанатичная вера: обязательная вера в то, что их система истинна, а все прежние были еретическими. Если возникали какие-либо сомнения, таковые следовало искоренять, как надлежало и выжигать каленым железом любые попытки изменения системы. Рождалось племя фанатиков, и Ванесса видела это собственными голубыми глазами. Она встречала их на деловых играх во Флориде, на благотворительных обедах и — до смерти уставших, обветренных — после гольфа по выходным, в Шотландии. И хотя сама Ванесса оказывалась там не ради того, чтобы прослушать курс лекций, поиграть в гольф или как следует выпить, да и видела-то этих анахоретов она всего лишь в вестибюлях гостиниц или в аэропортах, но с первого взгляда понимала, что им удалось за последние три дня укрепить друг друга в вере; что по завершении непременных утомительных ритуалов эта вера — убежденность в том, что за пределами их фанатичного круга никто и ничто вот ни настолечко им не нужен, — обретает новую силу.

Что озадачивало Ванессу в Джоне, так это легкость, с какой он усвоил необходимый психологический образ. Послушав рассказы Джона о его детстве, прошедшем в Северном Лондоне, никто не усмотрел бы в нем чего-либо замечательного: успехами в учебе он не блистал, а родители и не баловали его, и не тиранили. Ничего, формирующего в нем умение противостоять миру, не происходило, не было в жизни Джона ни ранней утраты, ни травмы — того, что требовалось бы компенсировать.

По сути дела, думая о Джоне, Ванесса сознавала бесполезность всех психологических приемов, которые она освоила, учась в университете. Не было в нем ни стремления к компенсации, ни сублимированных желаний, ни потребности в реконструкции каких-то событий. А было, на ее взгляд, простое и ничем не мотивированное столкновение двух вещей: врожденных качеств этих новых финансистов с потачками, которые они получали от мира с первых же их шагов.

Кое-кто усматривал главную причину происходившего в неких кредитных деривативах, изобретенных несколькими работавшими в банке «Дж.-П. Морган» людьми; по мнению же Ванессы, вся беда состояла в том, что общество Нью-Йорка и Лондона, напрочь утратив какие-либо ориентиры, оказалось готовым поверить — вместе с этими аналитиками — в возможность разрыва причинно-следственных связей. На ее взгляд, социальные перемены, которые стали итогом десятилетий, отданных нападкам на издавна признанные нормы, были куда интереснее, чем квази-аутичные умы людей, подвизавшихся, подобно Джону, в новой финансовой сфере.

Этим людям все же приходилось, хоть и очень редко, вступать во взаимодействие с обществом — главным образом в тех случаях, когда они пугались, что политики могут навязать им какие-то нормативы; вот тогда они поневоле отказывались, хотя бы на время, от затворничества и выходили в грешный мир, чтобы замарать о него руки. Самый большой из когда-либо выписанных Джоном Вилсом чеков предназначался для занимавшейся политическим лоббированием вашингтонской фирмы и был передан ей, когда Джон и банк, в котором он тогда работал, решили, что кредитные деривативы могут стать предметом государственного регулирования. И банк раздал ключевым лоббистам Капитолийского холма 2 миллиона долларов.

Помнила Ванесса и еще один случай, мгновение, когда ее муж столкнулся со старым миром обязательств и долгов, миром, который он давно перерос. В тот раз, это было совсем недавно, она присутствовала с ним на приеме, на котором выступил сам премьер-министр Великобритании. Что это было? Устроенный лорд-мэром званый обед? Открытие нового здания банковских офисов в Кэнэри-Уорф? Ванесса уже не помнила. Зато ясно помнила, как премьер-министр понизил голос до театрального вибрато, с помощью которого у политиков принято изображать искренность, и, поздравляя собравшихся в зале финансистов, произнес фразу, сводившуюся к следующему: «Мы собираемся сделать для всей британской экономики то, что вы сделали для Лондона».

Ванесса взглянула тогда на Джона, и ей показалось, что он того и гляди упадет в обморок. С лица его сбежали все краски, ладони стиснули край стола. Поначалу она решила, что мужа перепугала мысль о человеке, который, отнюдь не разделяя присущей его, Джона, кругу веры, вот-вот присвоит взгляды этого круга на мир и выставит их всем напоказ. Позже она поняла: кровь парадоксальным образом отливает от лица Джона в тех случаях, когда все другие краснеют, — бледность свидетельствует о том, что ему стало стыдно.

Больше она ни разу не видела и следа чего-либо подобного — стыда, сомнения, замешательства, вызванного воссоединением с обычным миром; похоже, в тот миг всему этому и пришел конец.

И когда миниатюрная Софи Топпинг спросила у нее, любит ли она все еще своего мужа, Ванесса поняла, что ответить на этот вопрос не способна. Как можно любить такого человека? «Чем он живет?» «Что доставляет ему удовольствие?» «Чем он занимается, когда оставляет тебя одну?» Ни на один из этих вопросов Ванесса ответить не могла, поскольку муж ее давным-давно удалился туда, где такие вопросы бессмысленны.

II

Выросший в Глазго, Хасан аль-Рашид с ранних лет сознавал, что между людьми существуют различия. Достаток его семьи был выше среднего, поэтому Хасан получал многое из того, что не получали другие дети, — игрушки получше, одежду поновее, больше карманных денег. Он исправно ходил в мечеть и молился, между тем лишь очень немногие из христиан были столь же религиозны, — если, конечно, не принимать во внимание целую неделю рождественской гульбы. Хасан ощущал себя — хорошо обеспеченного — счастливчиком, однако именно это отличие от других беспокоило его, а то, что их семья не пользуется уважением, какого заслуживает, сердило. Уж, наверное, отца, такого доброго и трудолюбивого, могли бы избрать самое малое мэром.

Дома отец пел ему народные песни и читал кое-что из Корана. Усвоенная Молотком версия ислама была музыкальной и поэтичной. Сам он в Коран практически не заглядывал, но превосходно знал те части Священной Книги, которые ему особенно нравились: к примеру, очень хорошее место в суре «Пчелы», где говорится, что при нужде можно есть и свинину, если ты никому не желаешь зла, Бог закроет на это глаза; да и в качестве девиза для повседневной жизни не найти, считал Молоток, ничего лучше стиха из суры «Перенес ночью»: «И не ходи по земле горделиво: ведь ты не просверлишь землю и не достигнешь гор высотой!»[36]

По правде сказать, он предпочел бы, чтобы Книга содержала поменьше гневных уверений в том, что каждого неверного ожидает вечная кара, и старался не вслушиваться, когда в мечети цитировались наиболее злобные из мест в этом роде. Под конец каждого такого чтения он радостно выпевал слова: «Во имя Аллаха, милостивого, милосердного!» Именно эти качества Аллаха и привлекали Молотка аль-Рашида сильнее всего. Он походил на христианина, приверженца Церкви Англии, который на словах восхваляет Библию в целом, но верит только в Новый Завет, потому что Старый, хоть в нем и много хороших историй, есть сочинение древнееврейское и представляет интерес главным образом антропологический.

Суть ислама каждый должен толковать для себя сам, полагал Молоток, и выбирал не Коран, грозящий неверным вечным адским пламенем, но мягкое учение многих поколений мудрых и добрых людей прежних времен. Духовная вера Молотка была безмятежной: он верил во всемогущество Аллаха и не питал сомнений в том, что ему уготовано место в раю — если, конечно, он останется твердым в служении Ему и чистым в поступках. Эта вера позволяла Молотку справляться с финансовыми неурядицами и враждебностью местных жителей, поскольку он знал: истина лежит вне потоков денежных средств и НДС, она сильнее предрассудков кое-кого из тех, с кем ему приходилось общаться. Он всегда мог обособиться от них, и большинство его деловых партнеров быстро обнаруживали, что спокойные речи Молотка рассеивают любые их подозрения.

Детство Хасана было заполнено песнями и стихами, историями и молитвами, запечатлевшимися в его памяти, — потому, быть может, что он получил их в обстановке взаимной преданности и покоя, — и сохранившимися в ней, точно отпечатки, оставленные в еще не застывшем бетоне. Голос у него был чистый, звонкий, и Хасан, следуя наставлениям имама, стал адептом тажвида — искусства правильного чтения Корана. Занятие это было эмоциональным и состязательным, каждому чтецу хотелось увидеть, кто из них добьется самого сильного отклика слушателей, однако, когда в конце службы верующие поднимались на ноги и пели хвалы Пророку, Хасан неизменно ощущал безмятежную уверенность в том, что стоит на правильном пути.

А вот мир, раскинувшийся за стенами его дома, был куда менее безмятежным. Хасану не позволяли забыть о том, что цвет его кожи не таков, как у его бледнолицых одноклассников. В одиннадцать лет он был стройным черноволосым мальчиком с большими карими глазами, носившим связанный в Данди школьный блейзер, — мальчиком, знавшим многое о планетах, о Солнечной системе, но почти ничего о земле, на которой он жил. Хасан изумился, когда товарищ по классу, рано возмужавший шотландец, дал ему на перемене под дых. Пока Хасан лежал на полу, хватая ртом воздух, боль, понемногу покидавшая его, словно выкристаллизовывалась в некую малую определенность. Этого мгновения он так никогда и не забыл. Мир не был ни честным, ни разумным, ни любящим. И потому, пребывая в нем, ты должен либо драться, подобно другим, либо попытаться найти и надежные объяснения его, и наилучший способ существования в нем.

Были, конечно, молитвенные собрания и поездки на север Шотландии либо в Озерный край, куда он отправлялся с братьями по вере, однако хоть Хасана и захватывали рассказы о Ное, Иосифе и других персонажах Корана, ему не хотелось отрываться от сверстников, разъезжая в ярко раскрашенных автобусах с их подвывающей музыкой и благочестивыми водителями. Он смотрел те же, что и его одноклассники, телевизионные передачи, ходил на те же фильмы и даже болел за футбольную команду («Килмарнок» — выбор между «Рейнджере» и «Селтик» был чреват слишком большими неприятностями). И если в говоре его отца-пенджабца ощущались йоркширские интонации, Хасан изъяснялся по-английски как уроженец Глазго. При всей его любви к родителям, он старался не обращать и их, и их культуру в фетиш, не хотел, чтобы на него показывали пальцем и глазели, как на тех еврейских детей, что покидали по пятницам школу раньше всех прочих, дабы поспеть в свой Гиффнок до наступления темноты.

Хасан примерял на себя разные личины. В четырнадцать он был настоящим шотландцем и атеистом: щеголял преувеличенным интересом к футболу и девушкам, пил купленный в розлив сидр и пиво — и потом его рвало в парке, — издевался над носившими паранджу женщинами, выкрикивая им вслед оскорбления: «Пингвины паршивые!», «Далеки!».[37]

Он наслаждался ощущением свободы и общности, однако юнцы, с которыми Хасану волей-неволей приходилось водиться, внушали ему отвращение. Я-то всего лишь притворяюсь таким, думал он, испытывая извращенное удовольствие от того, что за спиной его возвышается монолитная стена учености и культуры. А для этих мальчишек все сводится к ругани, показной браваде и разговорам о бабах — похабная пустота, только она у них и есть. К семнадцати Хасан проникся окончательным презрением к ним и стал искать для себя новый облик.

Как раз в это время отец и объявил, что семья перебирается на юг. Он открыл в Дагенхэме новую фабрику, которая на первых порах нуждалась в его личном присмотре. Той, что давно уже работала в Ренфру, присутствие Молотка больше не требовалось, а для небольших производств — маринадов и соусов — в Лестере и Лутоне он нашел надежных управляющих. И теперь Фарук нанял оксфордского знатока кулинарии, намереваясь достичь того, что было его Святым Граалем: создать лепешки «поппадом», которые можно будет готовить в микроволновке. Полуфабрикаты, продававшиеся в герметичной упаковке, были безвкусными, а лепешки традиционные приходилось жарить во фритюре, и они либо подгорали, либо в их складочках скапливался жир. В любом случае от современного человека требовались слишком большие усилия.

Между тем и Назиму, жену Фарука, успели утомить мокрые от дождя улицы Глазго. Она была еще достаточно молода, чтобы тосковать по магазинам и театрам Лондона — в воображении своем Назима завтракала на Пикадилли в обществе элегантных подруг, а затем встречалась с Молотком в фойе Национального театра. Муж не скупился, выдавая ей изрядные деньги на личные нужды, однако в Глазго тратить их было, в сущности, не на что, а вот в Лондоне… Ее представления об этом городе складывались из телевизионных передач и приложений к газетам, печатавших фотографии мужиковатых шеф-поваров и худеньких, украшенных названиями брендов моделей, которые, казалось, спрыгивали со страниц, быстро-быстро перебирая ножками, создавая трепетное, действовавшее прямо на подсознание читателя стаккато. Куда отправиться в этом году, что увидеть, что приобрести… Назима не знала, почему «смелые» мюзиклы или лаковые сумочки пользуются такой популярностью, и очень хотела выяснить это, пока не успела постареть.

Хейверинг-Атте-Бауэр оказался вовсе не тем, что было у Назимы на уме. Городок этот находился едва ли не в Эссексе. Молоток объяснил ей, что, поселившись в Найтбридже или Ноттинг-Хилле, они не смогли бы позволить себе такой прекрасный дом, с парком площадью в целый акр и видом на старинный охотничий домик Эдуарда Исповедника. Окруженный еще тремя парками дом стоял в самой возвышенной местности Большого Лондона — но метров над уровнем моря, — на север от него уходили поля, а из окон открывались, куда ни глянь, бескрайние виды. До дагенхэмской фабрики отсюда было рукой подать, а Назиме, сказал Молоток, довольно будет доехать всего-навсего до станции «Апминстер», и поезд доставит ее прямиком на Слоан-сквер.

— Так ли уж нужен мне вид на Пурфлит? — сказала Назима. — Или на шоссе Эм-двадцать пять?

— Со временем, — ответил Молоток, — они тебе, глядишь, и понравятся.

— А кто такой Эдуард Исповедник?

— По-моему, английский король, а может, монах. Во всяком случае, человеком он был хорошим.

Хасана этот переезд обрадовал. В Ренфру его уже успели арестовать во время потасовки у клуба. Он провел ночь в камере, предстал перед судом магистрата, получил внушение и условное освобождение. Родителям Хасан сказал, что ночевал у приятеля, а репортер местной газеты не догадался связать его имя с именем отца, так что в печати оно не появилось.

Вот вам и закон, думал, покидая суд, Хасан. Интересно, многим ли удается скрывать от родителей свои приводы в полицию? Он-то уж точно не ощущал никакой потребности рассказать им о случившемся.

Якшанье с бандой белых ребят, немусульман, учебе Хасана не помогало. В новой школе он вторично попал в шестой класс, а результаты экзаменов позволили ему только-только протиснуться в Университет Южного Мидлсекса — громоздкое сочетание предварительно напряженного бетона и многочисленных пожарных выходов, — разместившийся на одной из самых широких улиц Уолворта. Хасан решил специализироваться в области социальной политики.

В один из вечеров первого триместра, сразу после лекций, он случайно забрел на собрание Группы левых студентов. На собрании выступал с докладом «Мультикультурализм, несбывшаяся надежда» студент третьего курса, и кое-что из сказанного им Хасану понравилось.

Третьекурсник был сухощавым лондонцем, говорил бойко и складно.

— В объявлении сказано следующее. — Он склонился над трибуной и поправил на носу очки, вглядываясь в листок бумаги. — «Мы стараемся привлекать новичков из всех слоев общества. Однако, из-за специфики нашей работы, число мест для евреев, открыто признающих себя таковыми, может быть ограничено».

Он поднял листок перед собой, показал его аудитории.

— И это, — сказал он, — не документ какой-нибудь неонацистской диктатуры, он составлен городским советом нашей с вами столицы. Вот именно. Подумайте об этом.

Аудитория подумала и выразила недовольство.

— Правда, — продолжал оратор, — я немного изменил его, подставив «евреев, открыто признающих себя таковыми» вместо «геев», однако, подчеркиваю, это единственное сделанное мной изменение. Хорошего мало, не правда ли?

Согласные с ним что-то забормотали.

— А о чем оно, это объявление? — спросил Хасан.

— Не помню, — ответил сидевший с ним рядом студент. — По-моему, о наборе руководителей для каких-то молодежных объединений.

— Неужели эти люди успели забыть, кого отправляли в газовые камеры Бельзена и Освенцима? — спросил оратор. — Не только евреев, но и десятки тысяч цыган и тех, кого городской совет, о котором мы говорим, несомненно назвал бы «гомосексуалистами, открыто признающими себя таковыми». Мы обязаны бороться с гомофобией, кем бы она ни проявлялась. Это вирус, такой же злокозненный, как расизм. Фактически гомофобия и есть расизм.

О гомофобии Хасан никогда особенно не задумывался. Никто из ребят, знакомых ему по Глазго, не признавался в том, что он гей, а сказанное на эту тему в Коране к дебатам не располагало. Между тем оратор повысил голос:

— …И такие воззрения суть симптомы распространившихся куда шире и пустивших куда более крепкие корни враждебности и нетерпимости ко всему, что не похоже на нас. Не далее как на прошлой неделе лондонская вечерняя газета сочла возможным спонсировать дискуссию на тему «Нужен ли Лондону ислам?». Произведите в этой формулировке еще одну замену и представьте себе, какую реакцию она породила бы, если бы темой дискуссии стал иудаизм. Нужны ли Лондону евреи? Да просто невозможно представить себе, чтобы такой вопрос поднимался в цивилизованном обществе. А между тем все еще существуют люди, которые твердят, что исламофобия — не расизм, поскольку ислам — это религия, а не раса! Они обманывают сами себя. Религия зиждется не только на вере, но и на самоидентификации, происхождении, культуре. Как мы хорошо знаем, подавляющее большинство мусульман белизной кожи не отличается. Следовательно, исламофобия — это расизм, такой же, как антисемитизм.

Хасан сознавал, что в последних двух предложениях содержалась логическая неувязка — в них не то поменялись местами часть и целое, не то «следовательно» подменило собой «более того», — однако ткнуть в нее пальцем не мог. Он видел лишь, как из цилиндра фокусника вылетел, хлопая крыльями, голубь, и потому зааплодировал вместе с другими. Он не одобрял ни расизма, ни гомофобии, ни исламофобии. И считал, что иначе и быть не может.

Вскоре Хасан обратился в постоянного участника собраний ГЛС. На них обсуждались темы, которые прежде затрагивали его лишь косвенным, неявным образом, однако больше всего ему нравилось, что у ГЛС находились, похоже, ответы на любые нерешенные вопросы — единое объяснение всего на свете. В этом отношении, думал Хасан, ее учение смахивало на религию. Когда ты приходишь к имаму, он отвечает на все твои вопросы, для чего, на взгляд верующих, и существует. Предположительно, так же обстояло дело и у христиан и у евреев: никакая религия не может давать только частные ответы или помогать в решении лишь некоторых важных вопросов, признавая, что остальные ей не по зубам. То же и в ГЛС. Принимая ее мировоззрение, ты получал возможность объяснить все на свете: каждое явление рассматривалось как стремление сильного эксплуатировать слабого. В качестве шаблона для понимания жизни это учение черпало силу из того, что оно было основано на фундаментальнейшей особенности человеческой природы — на единственном, что управляет поведением всех биологических видов: на стремлении к власти. Власть может выражать себя через деньги. Но при этом она остается властью. Другая привлекательная особенность мировоззрения ГЛС состояла в том, что, усвоив его, ты мгновенно находил ему практическое применение. Все выглядело так, точно ты, пройдя недельный курс заочного обучения, приобретал способность читать с листа любые ноты — от «Собачьего вальса» до Скарлатти.

Хасану не терпелось опробовать на ком-то свое новообретенное мастерство по этой части, и он начал с родителей. Те, как и ожидал Хасан, с ним не соглашались, однако легкость, с которой он опровергал все их контрдоводы, произвела на них изрядное впечатление. Созданная ГЛС модель мира говорила, что любая международная ситуация может рассматриваться как результат стремления империализма и его приспешников манипулировать менее развитыми странами, тогда как внутренние проблемы любой страны неизменно связаны с экономической эксплуатацией. За границами этой модели существовала имущественная и расовая иерархия, одолеть которую было невозможно (это как в картах: пиковая масть всегда побивает бубновую, вот и белые всегда эксплуатируют черных); внутри нее обладание собственностью и/или рабочими местами распределяло власть строго пропорционально ценности того, чем человек обладает. Богатый, поддерживаемый Западом Израиль есть источник любой возникающей на Ближнем Востоке напряженности; Америка, крупнейшая и богатейшая страна мира, является, по естественной логике, и наихудшей его обидчицей: воплощением принципа власти.

В этой системе отсутствовали переменные величины и отвлеченные понятия — ничего непостоянного, непредсказуемого, не допускающего количественного выражения. Совершенно как в физике с ее простыми законами — до появления принципа неопределенности. Предполагать, что поступки людей могут определяться причинами, отличными от желания подняться на более высокую экономическую или культурную ступень, значит преднамеренно закрывать глаза на очевидные факты — примерно то же, что верить в божественное сотворение мира. Если же ты постоянно помнил о кастовых и поведенческих нормах, то мог легко и надежно определить мотивацию любого человеческого поступка. И всегда знал, чем обусловлено то или иное решение, поскольку мотив у всего на свете существовал только один.

— Ты стал таким циничным, — сказала как-то Назима. — Послушаешь тебя — и начинает казаться, что ты совсем разочаровался в жизни.

— Не разочаровался, — ответил Хасан, цитируя одного из ораторов ГЛС. — Я не питаю иллюзий на ее счет. Существенная разница.

В течение самое малое года неоспоримость такого понимания жизни наделяла Хасана новой для него уверенностью в себе. Она позволяла ему с большей легкостью разговаривать и с университетскими однокашниками, и с родителями, которых он видел теперь в более ясной, пусть и более узкой перспективе.

И это наполняло его радостью. Он чувствовал себя не темнокожим чужаком, отличным от других людей, но человеком, принятым в братство мудрых. Новые друзья, которыми он обзавелся в ГЛС, происходили из семей самых разных, однако обладали общностью мышления и были связаны узами единого знания: они владели ключами от царства разума, и Хасан был счастлив тем, что принадлежит к их числу.

Он говорил себе, что отыскал нечто подлинное, да еще и интернациональное, — на что ему повезло наткнуться, — нечто большее, чем он, а такому открытию можно лишь радоваться.


Через два года после его знакомства с ГЛС состоялось внеочередное собрание этой группы, посвященное вводу американских и британских войск в Ирак.

Хасан стоял в заднем ряду вместе с Джейсоном Салано, самоуверенным третьекурсником, дед и бабка которого перебрались в Лондон с Ямайки. Вторым оратором оказалась не имевшая отношения к университету, специально приглашенная очень сердитая дама из городского консультативного комитета по межрасовым отношениям.

— Сомневаться тут решительно не в чем, — поднявшись на трибуну, заявила она. — Страны Запада стремятся создать для себя ближневосточную базу на тот случай, чтобы, если — и когда — в их пособнице Саудовской Аравии произойдет революция и ее новое фундаменталистское правительство займет враждебную Западу позицию, — как Тегеран, когда-то выставивший из своей страны «Бритиш петролеум», помните? Америка и ее друзья смогли бы сохранить гарантированный доступ к дешевой нефти. Вы задумывались когда-нибудь, почему Буш и Блэр выбрали именно Ирак? Не потому, что он силен и представляет собой некую угрозу — в точности наоборот: потому что он слаб, и вторжение в него обойдется дешевле.

Она сделала риторическую паузу.

— Для Соединенных Штатов имеет прямой смысл вторгнуться в слабую страну, чтобы сначала выиграть благодаря подавляющему превосходству в силе войну с ней, а затем на десятилетия вперед заключить с собственными транснациональными корпорациями контракты, которые позволят переделать разоренную страну по американскому образцу. Этим и руководствуются Дик Чейни и «Халлибертон». Я не говорю, что Саддам Хусейн — лидер безупречный. Я говорю, что под его руководством Ирак стал одной из самых передовых стран Ближнего Востока, в частности в том, что касается прав женщин и свободы вероисповедания.

Странно, временами думал Хасан, в ГЛС состояли сплошь атеисты, однако их почему-то волновала свобода вероисповедания совершенно чужих им людей. Мормоны Северной Америки считались у них фанатиками, помешанными на божественном сотворении мира, а вот мосульские шииты — людьми, несправедливо ущемленными в правах. Протестанты Богсайда использовали численное превосходство, чтобы давить католиков, чьи маленькие, отдающие китчем храмы были единственным их достоянием и потому требовали защиты. Иногда Хасану не давала покоя мысль, что это — своего рода извращенный колониализм, немногим лучший того, какой процветал во Французской империи: и через много лет, после того как церковь была отделена от государства в метрополии, Франция продолжала настырно посылать монахинь и миссионеров в свои колонии в Африке и Индокитае.

Впрочем, объяснить это видимое противоречие было несложно. Религиозные верования, думал Хасан, всегда обслуживают власть имущих и потому…

И тут Джейсон Салано ткнул его локтем в бок:

— Подними руку, Джок.

— Что?

— Подними руку. Мы голосуем за немедленный вывод войск.

Хасан, ошеломленный и немного обиженный, поднял руку, в очередной раз присоединившись к толпе.

— Как ты меня назвал? — спросил он, когда стихли аплодисменты в честь предложившей проголосовать ораторши.

— О чем ты? — удивился Джейсон Салано.

— Ты назвал меня «Джоком»?

— Да ты не обижайся. Я же по-дружески. Выговор у тебя такой. Тут у нас валлиец есть, так мы прозвали его Томасом «Даи».

— Понятно, — сказал Хасан. Внезапно он ощутил прилив порожденного несходством двух культур отвращения, — такого же, какое испытывал к юным сквернословам Глазго, — желание подчеркнуть свое превосходство, право на жизнь в высших сферах с их более чистым воздухом. — Означает ли это, что я могу называть тебя Раста?

— Да, зови как хочешь. — И Джейсон рассмеялся. — Слушай, друг. Пойдем прогуляемся. А то я что-то проголодался. Пора бы чайку хлебнуть.

Выйдя из университета и направляясь к метро, Хасан чувствовал, как его охватывает злость. Мальчишкой он пытался отыскать для себя надежное, светлое место, в котором можно быть добрым и честным. Видит Бог, это было непросто — ему мешал и цвет кожи, и относительное богатство родителей, не говоря уж о вере и о том, что он всегда оставался принадлежавшим к меньшинству. А потом нашел в ГЛС людей одного с ним образа мыслей, людей, которых его внешние отличия не интересовали, поскольку все они были гражданами мультикультурного мира. И вот на тебе… Джок.

Хасан выплюнул это слово, шагая по Уолворт-роуд к станции «Элефант-энд-Касл». Ну и хрен с ними, думал он. Ему хотелось плакать. Сказать по правде, Хасана уже давно не удовлетворяло то, что способна была предложить ему ГСЛ, а грубость Джейсона лишь заставила его открыто взглянуть фактам в лицо, чего он до сих пор избегал: одной политики человеку мало.

Мимо него пронесся по тротуару велосипед с выключенным фонариком, заставив отпрыгнуть в сторону.


Несколько дней спустя он обзавелся собственным блогом на сайте «МестоДляВас».


Блог блог блог блог — занятие немного странное. Блог блог блог. Ну да ладно. Что я хочу сказать?

Дело в том, что я, похоже, запутался. Полагаю, очень многие люди моего возраста пытаются понять, во что они верят. Я видел таких в университете, видел в школе. В университете они мне поначалу нравились — их страстность. Конечно, я сторонился повальной моды — на народные танцы, на астрономию. Но у меня имелись принципы, страстные увлечения, и я сознавал свою правоту. Беда состояла в том, что я не мог собрать их воедино, не мог отыскать систему, которая объяснила бы все на свете. Потом я решил, что нашел ее — в политике. Мы проводили замечательные собрания, и мне казалось, что я углядел проблеск универсального решения.

Мой отец был верующим человеком, таким он и остается. Мальчишкой я прилюдно читал Коран. Владел арабским настолько, чтобы хорошо читать его в мечети. В одиннадцать лет тажвид был для меня почти всем. Это такой особый способ декламации. Блог блог блог. Кто, собственно говоря, станет читать мою писанину? Я разговариваю сам с собой, верно?

Господи, я похож на пятнадцатилетку, который сидит в своей комнате, пытаясь понять, существует ли он! Хотя, взглянув на «дверной половичок» моего сайта, легко понять, сколько мне на самом-то деле лет и как я выгляжу.

В школе я утратил интерес к вере, поскольку мне казалось, что она разделяет людей. Вера отвращала меня от друзей, обращала в иноземца. А университетский опыт занятий политикой лишь утвердил меня в этом мнении. Религия представлялась мне чем-то племенным, чем-то, тормозящим движение людей к пониманию того, как работает эксплуатация, как устроены экономические системы, как США манипулируют Ближним Востоком и так далее. Как неимущие нашей планеты выбиваются из сил, обслуживая имущих.

Это было своего рода дорогой в Дамаск — вернее сказать, в Мекку — в течение какого-то времени. Я отыскал нечто подлинное, превосходившее своим значением экономическую власть, и понял: пока мы не осознаем это нечто со всевозможной ясностью, нам ни к чему прийти не удастся. Было ли это возвращением в исходную точку?


Хасан снял руки с клавиатуры. Теоретически его «членство» в «МестоДляВас» насчитывало два года, однако он туда почти не заглядывал. Его «дверной половичок» — экран приветствия — рассказывал о нем совсем немногое, а судьбы детей, с которыми он учился в школе, Хасана почти не интересовали, даром что один или двое из них отметились на его «доске объявлений».

Блоги, думал он, скользя глазами по рассказам о походах в кино и в новые рестораны, о приездах в аэропорты, из которых авторам этих рассказов предстояло отправиться с визитами к их разбросанным по всему свету тетушкам, — это и есть последнее прибежище неудачников, все эти «тексты» смахивали на годовой отчет о жизни, присланный тебе кузеном до того занудным, что родня загнала его аж в Патагонию. А видео были еще хуже: подрагивавшие фильмы о поездках, снятые на мобильные телефоны с задних сидений такси, или рекламные ролики, в которых женщины под музыку выпячивали лобки.

Подавляющее большинство тех, кто писал в блогах, жаждало, судя по всему, чтобы кто-нибудь подтвердил само их существование, думал Хасан. Ответ был таким: вы существуете. К сожалению. Просто теперь миллионы этих людей обрели возможность демонстрировать другим всю пустоту своей жизни.

И все же он снова начал печатать, двумя пальцами и без ошибок.

Через неделю на его личной странице появилась «инъекция», как это именовалось в «МестоДляВас», — письмо от некоего «Серого_Всадника», заинтересовавшегося тем, что написал Хасан, и захотевшего ему помочь. Только для этого хорошо бы встретиться лично: «Серый_Всадник» предложил сделать это в интернет-кафе, что в самом начале Тоттенхем-Корт-роуд.

Хасан задумался — ненадолго. Как раз от таких встреч родители его неизменно и предостерегали, но ведь ему уже не двенадцать лет. Что дурного с ним может случиться? В худшем случае этот малый окажется извращенцем — тогда они просто поговорят, и все. Улицы Глазго и Лондона научили Хасана немалой изворотливости.

Сидя в кабинке интернет-кафе и прихлебывая чай, купленный им навынос в соседнем «Кафе-Браво», Хасан, чтобы скоротать время, просматривал свою электронную почту. Они договорились, что «Серый Всадник» узнает его по имевшейся в «МестоДляВас» фотографии, так что красная гвоздика в петлице кожаной куртки Хасану не понадобится.

— Вы, я так понимаю, Хасан?

На мужчину, занимавшего соседнюю кабинку, он никакого внимания не обратил. Интересно, как долго тот наблюдал за ним, пока он копался в почте?

— Да.

Хасан встал, протянул правую руку и получил неожиданно теплое рукопожатие.

— Я — Салим. Думаю, мы можем обойтись без дурацких интернетовских псевдонимов.

Мужчина лет тридцати, ростом немного выше Хасана, с африканскими — эфиопскими, быть может, — корнями, открытым, дружелюбным лицом и лондонским выговором. На краткий миг он приобнял Хасана за плечи. Серьга в мочке левого уха.

— Тут неподалеку есть соковый бар. Если хотите, можно в нем и поговорить.

— Хорошо.

Хасан сознавал, что держится слишком настороженно, и жалел, что не смог с большей сердечностью ответить на дружеский жест Салима, но, в конце концов, встреча их выглядела довольно странно: переход от гипотетической реальности электронных псевдонимов к теплоте человеческих прикосновений.

Они прошлись по Графтон-Уэй до сокового бара, он же кафе, заставленного круглыми столиками и легкими металлическими стульями. Хасан любил такие места: современные, без спиртного; их становилось все меньше — заведений, не отошедших в собственность «Кафе-Браво», «Фолджерса» и прочих американских монстров с их кисловатым, дорогим кофе, липнувшими к зубам оладьями и длинными очередями.

Он заказал манговый сок и отметил про себя, что Салим сделал то же самое.

— Я видел ваш блог в «МестоДляВас», — сказал Салим. — Я пользуюсь им… ну, как мощной поисковой машиной, которая проводит отбор по множеству ключевых слов. Прочитав то, что вы написали, я смеялся и не мог остановиться.

— Я понимаю, это немного смахивает на подростковый лепет, просто…

— Нет-нет, я вовсе не о том. Я смеялся от радости — потому что каждое ваше слово представлялось мне справедливым. Наша с вами встреча была предопределена.

— Вот как? — Хасан, несмотря на всю его настороженность, невольно улыбнулся. Дюжий Салим напоминал ему медведя Балу из мультфильма «Книга джунглей».

— Да, — улыбнулся Салим. — Я руковожу дискуссионной группой в мечети, которая стоит неподалеку от вашего дома. Рядом со станцией «Паддинг-Милллейн». Раз в неделю мы собираемся после молитвы и обсуждаем нашу веру, нашу жизнь, пытаемся найти способ соединить их в одно целое. Мне кажется, что многие из традиционных мусульман просто произносят пустые для них слова — понимаете? — а помолившись, думают, что этим все и кончается. Мы же делимся мыслями о том, каким образом Коран может стать жизненной программой каждого из нас. О том, что ислам — это на всю жизнь.

— А не просто на Рождество.

— Что?

— Да так, глупая шуточка. Про собаку. Из рекламы Общества защиты животных. «Собака — это на всю жизнь, а не просто на…»

— Вы часто подшучиваете над верой?

— Нет-нет. Вовсе нет, — быстро ответил Хасан. Черт.

— Вы родились в Шотландии?

— Да, — ответил Хасан. — А это имеет значение?

— Нет. Для нас — никакого, — снова улыбнулся Салим.

— Хорошо.

— Ну так вот, как вы думаете, не захочется вам поприсутствовать на наших собраниях? Со священными книгами вы явно знакомы и к тому же ищете то, что могло бы сделать вашу жизнь более осмысленной.

Хасан задумался. Все свелось к тому, что его просто призывали возвратиться к прежней вере, и это немного разочаровывало. Но с другой стороны, он и сам чувствовал: пора. В таком возвращении домой, к первоосновам, ощущалось нечто привлекательное, тем более что политика, сама по себе, его несколько разочаровала. «Джок». О господи.

— Хорошо, — сказал он. — Но при условии, что мне не придется произносить какие-то речи или делать публичные заявления.

— Конечно, — согласился Салим. — Возможно, мы несколько более ревностны в вопросах веры, чем люди, принадлежащие к поколению вашего отца. Ну вы понимаете. Но мы и традиционны. У нас все основывается на Священной Книге, не на ее истолкованиях.

— Никаких публичных выступлений. Вы обещаете?

— Я думаю, рано или поздно вам захочется выступить. Однако все будет зависеть только от вас.

Салим оплатил счет, вручил Хасану брошюрку, чтобы тот ее прочитал.

— Мы встречаемся в ближайшую среду. Придете?

— Возможно. Наверное.

III

Габриэль Нортвуд вглядывался сквозь окно своего барристерского кабинета в теплую морось, недавно посыпавшуюся на Эссекс-Корт. Он только что прикончил вторничную «особо сложную» головоломку «судоку» и обломал зубы о кроссворд «Тестинг». Выбросив их в мусорную корзину, он снял с полки роман, который читал в последнее время, один из самых неторопливых у Бальзака, — Габриэль взял его в библиотеке, поскольку денег на приобретение книг у него не водилось. Динамичность сюжета его не волновала. Как и обилие действия — Габриэлю нравилась свойственная Мастеру основательность деталей: каменные плиты, свинец, ярь-медянка; судебные приказы, которые пишутся от руки, и приходно-расходные книги. Положив ноги на стол, он взял книгу в левую руку, а правую протянул к мышке, щелкнул по значку электронной почты и стал смотреть, как на экране открывается ящик входящих сообщений. Два новых. Одно от его финансового консультанта. Тема: Ваша декларация по НДС. Второе от sophie@thetoppings.com. Тема: 22 дек, pour-mémoire.

Он совсем забыл о том, что приглашен на обед к Топпингам. Возможно, ему и хотелось забыть об этом. В мозгу человека, утверждал французский психолог Пьер Жане, никогда и ничто не пропадает; просто путь, по которому необходимо пройти, чтобы отыскать затерянное, может блокироваться другим трафиком или скрытой потребностью в забвении — примерно то же говорил и бывший одно время коллегой Жане Зигмунд Фрейд: ничего случайного в процессе мышления, считал старый моравский толкователь сновидений, не бывает.

Если следовать этой логике, неудачи Габриэля — его собственных рук дело. Отсутствие работы нельзя приписать одной лишь случайности или нежеланию солиситоров обращаться к нему, ни даже тому, как он проявляет себя в суде; хотя бы отчасти оно должно объясняться волей самого Габриэля.

Все может быть, думал Габриэль. Обстоятельств знакомства с Топпингами он теперь уже не помнил — скорее всего, дело не обошлось без Энди Воршоу, приятеля по Линкольнс-Инн; все, что тогда потребовалось от Габриэля, — это прийти к ним в дом и продемонстрировать приличные манеры, после чего он навеки попал в список потенциальных гостей: одинокий мужчина, которого всегда можно пригласить в гости и посадить за стол между двумя незнакомыми ему женщинами.

И все же мысль об обеде представлялась Габриэлю приятной. Пища, которую он поглощал в столовой во время ланча, была отнюдь не такой сносной, какой казалась прежде; ему уже не нравилось сидеть на длинных скамьях вместе с другими барристерами, не нравилось, что столовую они называли «Домус» и то, как норовили перепереть строки Овидия на свою кухонную латынь. Фирма, обслуживающая прием у Топпингов, наверняка предусмотрит самое малое три перемены блюд. Большая часть гостей, надо полагать, будет весь вечер стараться съесть как можно меньше, отодвигая еду на край тарелки и расточая при этом лицемерные похвалы угощению. Но ведь должен же кто-то из сидящих за столом поглощать предлагаемые хозяевами блюда, а Габриэль был достаточно худ, чтобы управиться со всеми тремя без посторонней помощи; неделю назад ему даже пришлось купить подтяжки, чтобы брюки не сваливались (купить в книжном магазине, но тут уж ничего не поделаешь).

В дверь просунул голову Сэмсон:

— Чай в кабинете мистера Хаттона, мистер Нортвуд.

— Спасибо, — ответил Габриэль.

В кабинете Юстаса Хаттона, КА, из окна виднелся кусочек Темзы. Здесь, среди коробок с документами и сложенных в башенки скоросшивателей, из которых торчали свернувшиеся в трубочки желтые листки, стояли сотрудники адвокатской конторы. Когда Хаттон вступал в здание Королевских судов правосудия, клерки катили перед ним, точно носильщики на вокзале, тележки, нагруженные документами, необходимыми для выступления в апелляционном суде. «Если ваши лордства позволят, я начну этот день с краткого описания моего хозяйства» — так неизменно начинал он свое выступление, расположившись внутри редута из составленных одна на другую картонных коробок, а затем принимался объяснять судьям систему, пользуясь коей он будет называть документы, которые намеревается представить на их рассмотрение. Их лордства, сколь ни блистали они во всем, что касалось юриспруденции, с такой же неизменностью принимались ворчливо жаловаться на необходимость возиться с бумагами. «Четвертая коробка, вторая папка, третье приложение, страница сорок четыре, абзац седьмой… Не кажется ли вам, что это некоторый перебор… даже для вас, мистер Хаттон?»

Габриэль опустил чашку на зиккурат, сложенный из разного рода дел, поступивших к главе его адвокатской конторы, и выглянул в окно, на реку. Вздувшаяся от декабрьского дождя, она текла под фонарями набережной Виктории, под мостом Блэкфрайерс, над железнодорожным туннелем, под Саутворкским мостом, еще над одним туннелем, по которому уходили с вокзала Кэннон-стрит пригородные поезда: под, над, под, точно жидкая нить утка, подумал Габриэль, переплетающаяся с нитями основы — прежними трущобами Лаймхауса и Уоппинга, откуда выплывали некогда лодочники с горящими на носах их посудин фонарями, чтобы выуживать из реки утопленников и отвозить их к морю — по крайней мере, к приливному барьеру в районе Вулвича, за которым вздымались океанские волны.

Вернувшись после чая к себе, Габриэль снял пиджак и ослабил галстук. Он снова положил ноги на стол и снова взялся за кроссворд. Похоже, слово, которое никак ему не давалось, это «кхоса» — один из языков Африки или просто язык, тот, что имеется у каждого во рту.

Габриэль не был совершенно уверен, в какой части Африки обитает племя кхоса. Нельсон Мандела — он, часом, не кхоса? Ну, во всяком случае, не зулус, в этом Габриэль был почти уверен. Теперь зулусы приводили ему на ум не Майкла Кейна и сражение при Роркс-Дрифт,[38] но Сола Беллоу, который, отстаивая в ходе каких-то мультикультурных дебатов право преподавать университетским студентам творчество давно покойных белых писателей-мужчин, заявил, что готов и читать авторов любой страны, и пропагандировать их, просто ему ничего о них не известно. «Кто он, зулусский Пруст? — спросил Беллоу. — Я буду рад прочесть его».

Габриэль ввел в поисковую машину слова «Беллоу» и «зулус». Выяснилось, что точная цитата выглядит так: «Кто он, зулусский Толстой? Кто — папуасский Пруст? Я с удовольствием почитал бы его».

Беллоу, сын перебравшихся в Чикаго канадско-русских евреев, мог позволить себе подобные заявления, поскольку сам был живым результатом гонений и социальных сдвигов, что наделяло его и преимуществами и неприкосновенностью. Если он делал своего нового героя деканом гуманитарного факультета, это уже подразумевало, что по жилам героя течет трагедия века, он был в такой же мере Рядовым Человеком, в какой и творением Беллоу, а стрессы и стремления обитателя затерянного в огромном городе университетского кампуса обладали глобальной значимостью, равно ощущаемой и в Минске и в Токио. Таков же, думал Габриэль, и Филип Рот: чем старательнее углубляется он в ньюаркское производство перчаток или чемоданов, в мелкие частности сексуальных желаний, операции на простате или приближающейся смерти, тем более, как это ни парадоксально, широкий отклик получает его книга. Сыну немецких протестантов Апдайку добиться этого было труднее, поскольку он от рождения принадлежал к большинству, однако что-то присущее его детализированной любви к Америке, такой многообразной, что к ней едва ли можно относиться как к единому целому, позволяло ему, по крайней мере периодически, создавать персонажи, которые становились представителями чего-то, выходившего далеко за пределы их родного Шиллингтона, штат Пенсильвания, между тем как для британского романиста реалистического склада преодоление границ Лестера или Стока по-прежнему остается невозможным — сами названия этих городов делают такую мысль смехотворной.

Тут Габриэль поймал себя на том, что снова думает о Дженни Форчун — еще одном результате людских миграций. Каким испуганным маленьким человечком казалась она, придя сюда на первое совещание. Он догадался тогда, что ее тревожит помпезность закона, пугают латинские фразы и длинные слова. А между тем она водит поезда. Люди доверяют ей свои жизни. Шли месяцы, и Габриэль начинал понимать, что ей не хватает вовсе не ума или характера, нет, — уверенности в себе. Надо полагать, образование, которое она получила в небольшой государственной школе, отнюдь не помогло Дженни обзавестись этим недостающим ей качеством. По тому, как ее взгляд неизменно обращался к книжным полкам, Габриэль понял, что она — читательница, однако когда он в самый первый раз спросил о ее любимых писателях, Дженни точно язык проглотила.

Почему это женщинам вечно недостает уверенности в себе? — далеко не впервые задумался Габриэль. В Каталине ее было больше, чем в Дженни, но и она в глубине души затруднялась поверить в собственную значимость. Попробуйте-ка вообразить Юстаса Хаттона усомнившимся в себе. Да даже Терри, младший клерк, и тот считает, что миру следует потесниться, чтобы освободить ему побольше места.


Утро на Олд-Пай-стрит стояло по-кладбищенски тихое. Джон Вилс ни с кем сегодня не разговаривал. Люди, хорошо его знавшие, — иными словами — Стивен Годли, — вывели бы из этого, что он затевает нечто новое. Слова, остававшиеся за сомкнутыми устами Вилса, были такими: «Ассоциированный королевский банк»; если произнести их сейчас, возникнет опасность, что он ненароком повторит эти слова вне офиса раньше, чем Киран Даффи примется за работу.

Вилс не сомневался в том, что Даффи сумеет занять, не возбудив ничьих подозрений, необходимые позиции в торговле гарантированными фондовыми бумагами и фунтами стерлингов, однако, сидя за запертой дверью своего кабинета и пытаясь придумать, как еще можно использовать крушение Ассоциированного королевского, он проделал то, что временами позволял себе в минуты спокойного самосозерцания: обратился за вдохновением к Оле.

К письменному столу Джона Вилса примыкал под прямым углом столик, где помещался ноутбук со скромным, диагональю в 15,6 дюйма, экраном — крошечным в сравнении с четырьмя плоскими терминалами, висевшими на хромированных кронштейнах напротив Вилса, которые показывали зубчатые графики и мгновенные изменения цен. Ноутбук он использовал для просмотра совсем других веб-сайтов: новостей Би-би-си, сайта ипподрома, а также — все чаще и чаще — недавно обнаруженного им сайта мягкого порно. Сайт назывался babesdelight.co.uk и демонстрировал обнаженных девушек, по большей части славянского, судя по их именам и скулам, происхождения. Узнав однажды, какая часть интернетовского трафика связана с порнографией, Вилс ненадолго задумался, нельзя ли на этом заработать. Своего интереса к сексу Вилс не стеснялся, как и всего прочего, и, когда кто-нибудь входил к нему в кабинет, эти картинки с экрана не убирал. Девушки были вполне совершеннолетними, и ничего, помимо демонстрации своих тел фотокамере, себе не позволяли; к тому же все это можно увидеть в любом из разбросанных по всей стране магазинов канцелярских товаров.

Сайт babesdelight выкладывал портреты девушек словно коллекцию марок — по двадцать на каждой странице. Щелкнув мышкой по одному из них, вы получали серию фотографий, сделанных по большей части на пляже, или у водопада, или на фоне горной гряды где-нибудь в Словении. Впрочем, иногда щелчок на первом изображении открывал не следующую страницу альбома, а нечто куда более грубое, и на таких картинках Вилс не задерживался даже на миг. Однако, как правило, на экране появлялись просто голые девушки — в спальнях, на фермах, на прогулках.

Одна из них особенно нравилась Вилсу. Звали ее, как утверждалось, Олей, сайт сообщал, что она любит играть в теннис и стряпать. Стройная, как почти все девушки сайта, но с большими грудями, которые она кокетливо приподнимала руками, улыбаясь посреди трансильванского пейзажа. У нее были черные волосы, карие глаза, и, в отличие от прочих девиц, полной депиляцией она пренебрегала. Вилсу Оля казалась похожей на настоящую, не плакатную девушку — он мог представить себе, как разговаривает с ней, как гладит ее по попке, когда она опускается на четвереньки и оглядывается на него через плечо.

Оля возбуждала в нем не похоть, но какое-то другое чувство. Назвать его Вилс не мог, да и не пытался, однако чувство это было ему незнакомо — он испытывал к ней нежность. Ему просто нравилось смотреть на нее, и он смотрел почти каждый день. Правда, если Оля не сходила с экрана дольше недели, у Вилса возникало легкое чувство вины.

Здравствуй, Оля, едва не сказал он. Здравствуй, Джон, едва не ответила она.


Вилс резко выпрямился в кресле. У него появилась идея. Оля прочистила ему мозги.

Благодаря своим имперским корням, Ассоциированный королевский до сих пор поддерживал крепкие связи с Африкой, где экспорт производимых ею товаров давно и прочно зависел от финансирования, которое обеспечивалось именно этим банком. Если АКБ внезапно столкнется с недостатком средств, ему придется пойти на быстрое сокращение расходов. Обирать пенсионеров Соединенного Королевства или же держателей ипотеки банк не решится, потому что это вызовет в стране настоящую бурю, но кого волнует участь каких-то фермеров третьего мира? Если АКБ решит заморозить кредиты оптовым торговцам африканскими товарами, экспортерам и перевозчикам, то производители какао, кофе и тому подобного столкнутся с резким падением цен на них — урожаи и собирать-то станет невыгодно; зато цены продаж на уже закупленную продукцию, как и на ту, что успеет поступить на склады, рванутся вверх, а тогда соответствующая прибыль вполне может осесть в карманах Джона Вилса. Нужно велеть Даффи попрочнее обосноваться в сфере денежного обращения на складах, где хранятся товары, производство которых финансируется АКБ.

И он вдруг вспомнил, какая это веселая штука — торговля.

В дверь постучали, Вилс встал, подошел к ней, щелкнул замком. За дверью стоял молодой Саймон Уэтерби.

— Я только что просматривал документы, Джон, и у меня возникла пара вопросов. Может быть, я не вовремя?

— Нет. Время самое подходящее. День нынче спокойный.

— Да. Я заметил.

— Входите, присаживайтесь.

Вилс заметил взгляд, брошенный Уэтерби на экран ноутбука с выведенным на него крупным планом Оли.

— Очаровательная девушка, не правда ли? — сказал Вилс.

— Да. Хорошенькая. — Уэтерби сел и уставился на Вилса, простодушное лицо молодого человека приобрело сосредоточенное выражение. — Вопросы касаются наших прошлогодних операций на американском рынке проблемных кредитов.

— Да, и что же?

— Видимо, я чего-то не понял. Все эти обмены проблемными кредитами. Операции со страховками. Как это работает?

— Ааа. — Вилс положил ноги на стол. — Да, это было забавно. И наконец-то открыло перед нами дверь, ведущую на весьма интересный рынок. Хотите услышать небольшой рассказец?

— Я, собственно, на это и рассчитывал.

— История, вообще говоря, довольно мрачная. Вам лучше сделать несколько глубоких вдохов и выдохов. Собраться с силами. Правда, долгого времени мой рассказ не займет.

— Уверен, я выдержу это испытание, Джон.

— Ладно. Вы знаете, что с проблемными кредитами мы напортачили. Я понимал — этот рынок скоро рухнет, но мы просто-напросто не успели нажиться на его крахе.

— Да. Я знаю, какие позиции мы ликвидировали.

— Хорошо. А потом мне позвонил из Нью-Йорка Безамьян. Где-то в апреле. Один банкир нанес ему странноватый визит.

— Странноватый чем? — спросил Уэтерби.

— Он предложил нам способ, позволявший сыграть на понижение его собственного рынка.

— Что? Никогда о таком не слышал.

— Мы тоже, — согласился Вилс. — Я полетел в Нью-Йорк, встретился с этим малым — с Джонни из «Моргейна» не то «Голдбега», уже не помню. Мы знали, что рынок проблемных кредитов прогнил, но играть на понижение акций, которые так и продавались ипотечным заимодавцам, строителям и прочим, было слишком затратно. Да и рынок чувствовал себя уверенно. Однако Джонни сказал: забудьте об акциях, вы можете играть против ипотечных облигаций, на которых, собственно, весь этот рынок и держится.

— Понижать сами ценные бумаги?

— Да.

— Бесполезные? — спросил Уэтерби.

«Похоже, я его слегка потряс», — подумал Вилс.

— Точно. Изначальные ипотечные облигации, образующие груду сомнительных закладных, по большей части получали рейтинги БББ. Очень хорошо. Однако банки, покупая такие закладные, резали их на ломти, точно батоны. А затем просили, чтобы разным ломтям присваивались разные рейтинги. Клиенты могли покупать те ломти, которые им больше по вкусу, тут все зависело от их склонности к риску. При этом ипотечная облигация переставала, разумеется, быть таковой, обращалась в облигацию синтетическую. А банк просил занимавшиеся оценкой кредитоспособности агентства устанавливать рейтинги для каждого из отдельных ломтей, поскольку одни ссуды по природе своей сопряжены с большим, чем другие, риском, — даже в ночном горшке некоторые какашки воняют хуже всех прочих. Ну-с, агентства выдавали им целый спектр рейтингов, который мог отражать внутренние различия между долями облигационного выпуска, в результате стоимость полной их совокупности оказалась завышенной в сравнении с другими продуктами.

— Но почему же агентства завышали общую стоимость?

— Да потому что они использовали дрянные компьютерные модели. Они никак не могли взять в толк, что многие из этих ссуд вообще ничего не стоят. Их модели просто-напросто недооценивали возможность того, что дома могут подешеветь. Когда-нибудь.

— И у вас на руках оказался ненадежный продукт с надежным рейтингом, — сказал Уэтерби.

— Верно, хотя на деле, Саймон, все сложилось еще и покрасивее. Даже доли облигаций с рейтингом АА, от которых можно было ожидать умеренной окупаемости, начали приносить высокие прибыли, обычно получаемые теми, кто рискнул вложить деньги в БББ. И на какое-то время «Голдбег» добился невозможного. Этот банк продавал приличного обличья кредитно-денежные бумаги, приносившие попросту неприличный доход. И не забывайте, объяснялось оно лишь тем, что все кредиты были по преимуществу проблемными, зависели от того, станут ли владельцы домов, небритые, перебивающиеся случайными заработками лоботрясы, выплачивать каторжно высокие проценты по ссудам. А проценты эти доставались новым инвесторам, получавшим высокие доходы на вложенные с малым риском средства.

— Получается, что банки занимались перенасыщением рынка ценных бумаг.

— Нет, они всего лишь откликались на спрос, которым пользовалось разного рода дерьмо. На неутолимый спрос своих клиентов. А многие из них были, кстати сказать, легковерными европейцами, которые доверяли оценивавшим кредитоспособность агентствам.

— Что же произошло потом?

— Потом они просто-напросто истощили свои запасы. Не было больше домов и кредитов, да и покупателей тоже найти не удавалось. — Вилс усмехнулся. — Получился долбаный Клондайк, на котором не осталось ни крохи золота.

— И как поступили банки? — Уэтерби поморщился. — Или мне об этом лучше не знать?

— Набрали новых людей. Еще более изворотливых. Теперь «Голдбег» и «Моргейн» отказались от услуг компании, выдававшей ипотечные кредиты, — «Аут Вест» или как она там называлась — и обратили своих брокеров в подобие коммивояжеров. Найди нелегального иммигранта или просто бездельника. Предложи ему гигантскую ссуду под соблазнительные проценты или с соблазнительной начальной отсрочкой платежа. Вернись на Уолл-стрит. Подели ссуду на ломти. И продай ее. В итоге у банков появилась масса зарегистрированных синтетических облигаций. Плюс одна проблема.

— Какая?

— «Голдбегу» пришлось платить немалые деньги держателям этого дерьма, люди, владевшие наихудшими долями худших облигаций, получали от него процентов десять их стоимости. И тогда маленький Джонни постучался в дверь Марка Безамьяна и спросил: «Вы не хотели бы сыграть на понижение моего рынка?»

— Но как же можно заимствовать их, и продавать, и…

— А никак нельзя. Проделанное нами не походило на обычную игру на понижение ценных бумаг. Джонни предложил нам заняться обменом проблемных кредитов, связанных только с одной долей облигации. Наихудшей.

— То есть они продавали вам страховку от неоплаты только одной части облигации. — Уэтерби, похоже, стало не по себе, подумал Вилс; видимо, он уже сообразил, к чему все это клонится, и испугался.

— Да, — сказал Вилс. — Мы ставили на неоплату. Они — на то, что положение останется прежним. Поскольку речь шла о самой деликатной доле облигаций, они требовали за ее страхование немалых денег. Если вы страхуете бумажный дом, который стоит в горящем лесу, страховые взносы непременно должны быть высокими. Однако сопряженные с этим расходы были все-таки ниже тех, которых потребовало бы от нас обычное сокращение объема ценных бумаг. И когда оставшийся без гроша издольщик лишался возможности вносить платежи, мы получали очень хороший навар. Всю стоимость страховки.

Уэтерби покачал головой.

— А как вы решали, какие кредитные облигации покупать?

— Тут нам помогали банки. Джонни из «Голдбега» снабдил нас списком всех ипотечных облигаций США. Нам только и оставалось, что отыскивать наихудших заимодавцев из наиболее ненадежных штатов, — если я правильно помню, самыми дерьмовыми оказались Аризона с Невадой. Какой-нибудь мальчишка переплывал Рио-Гранде и начинал получить пятнадцать штук в год, работая на бензоколонке, но так и не научившись говорить по-английски, — вот ему-то и ссужали три четверти миллиона баксов, чтобы он купил себе дом с бассейном. А мы проводили своего рода исследование, которое могли бы провести, но никогда не проводили сами ипотечные кредиторы. У Безамьяна три человека только этим с утра и до вечера и занимались. Находили худшие доли худших синтетических облигаций и заключали с «Голдбегом» или «Моргейном» пари, ставя на то, что они останутся неоплаченными.

— А банкам-то это было зачем? — спросил Уэтерби.

— Тут все просто. Надбавка, которую я плачу, покупая страховку, довольно сильно перекрывает текущие проценты, которые банк выплачивает держателям БББ. Остальное идет банку, это его плата за риск. А покупателей этого дерьма всегда хватает, и некоторые из них рады довольствоваться деривативами. В итоге банку остается лишь постараться, чтобы эти операции оказались для него нерасходными и имели нулевой риск.

— Фантастика, — сказал Уэтерби.

Губы Вилса шевельнулись — так, точно ему захотелось улыбнуться.

— Это еще не все. Теперь пойдет часть самая каверзная, Саймон. Сосредоточьтесь. Разобравшись и в ней, вы сможете позвонить Сузанне Расселл из Эйч-Эс-Би-Си[39] и пригласить ее на ланч. В сравнении с этим все остальное — пустяковые забавы. Так вот. Дело в том, что каждый раз, как Джонни выписывал мне или таким, как я, страховку тройного Б, он, по сути дела, создавал новый кредит. А затем соединял эти кредиты — обмены проблемными кредитами — в новую разновидность синтетических облигаций, которыми также мог торговать! И что получилось? — комиссионные возросли, прибыли тоже, рынок жил и дышал. Вот это и вправду фантастика!

Саймон Уэтерби начинал понемногу бледнеть.

— Да, но ведь эти новые кредиты не обеспечивались никакими опорными обязательствами, так? Дополнительные дома не строились, новых ссуд никто не получал, реальных облигаций не выпускал.

— Ну вот, вы поняли, — сказал Вилс. — Они дублировали изначальные ипотечные облигации, но с одной существенной разницей. Дома-то ни за одной из них и не стояло. Единственным активом, который обеспечивал синтетическую облигацию, было мое групповое пари с банком. Беда, правда, в том, что у этих обеспеченных долговых обязательств отсутствовала какая-либо ликвидность. Они просто-напросто прилипали к пальцам банков.

— Господи, Джон, — сказал Уэтерби. — Это смахивает на воображаемый футбол, в который играет мой сын. Ваш им не увлекается?

— Не знаю, — ответил Вилс. На миг он, казалось бы, задумался. — В общем, суть дела вы, по-моему, уяснили. Это Воображаемые Финансы. Мало того что бедняки берут ссуды, которые не могут потом выплатить, — берут, чтобы покупать дома, которые им не по карману. Занимаясь обменами проблемных кредитов, банки используют их для биржевой игры, размах которой настоящим рынкам и не снился. И общие потери в ней будут намного большими, чем потери на реальных ипотечных ссудах, которые послужили основой самих проблемных кредитов. А мы, хедж-фонды, естественно, получим возможность основательно нажиться на этих потерях.

Уэтерби был уже попросту белым; крошечные капельки пота вытянулись в линию на его свежевыбритой верхней губе. Вилс, заметив это, улыбнулся — внутренне: так у этого молодого человека проявлялось чувство стыда.

— Но ведь они наверняка должны бросаться в глаза аудиторам, — сказал он. — При проверке балансовых отчетов.

Вилс фыркнул:

— Ну да, Большая Пятерка… Теперь уже Большая Четверка. Нет, аудиторы только рады закрывать на них глаза.

— Но почему?

— Не знаю, Саймон. Я же не дипломированный аудитор. Возможно, они не понимают, что там к чему. Возможно, понимают слишком хорошо.

— Ну вот этого я уж точно не понимаю, — сказал Уэтерби.

— А вы подумайте. Если разваливается «Лемон Бразерс» или «Беар Стерн» с их миллиардами, размещенными в сложных финансовых инструментах, и возникает необходимость разобраться в этих вложениях, кто станет ликвидатором? «Прайс Уотерхаус» или кто-то из этой четверки. В первый день ликвидатор будет иметь дело с еще свеженьким трупом. И за изучение финансовых документов этого трупа он вполне может брать больше четырех миллионов фунтов в неделю. На все про все у него уйдет около двух лет, это самое малое. А когда он закончит, от инвестора только скелет и останется. Но аудиторам-то какое до этого дело? Свои четыреста миллионов фунтов они в карман уже положили.

Саймон Уэтерби затрудненно сглотнул:

— Но мы ведем себя в этой истории достойно и честно, ведь так, Джон?

— Разумеется, Саймон. Мы всего лишь эксплуатируем парочку противоречий рынка во благо нашим клиентам. Вот что мы делаем.

— Да, но разве, сужая банковский рынок, покупая кредитные обмены, мы не создаем ликвидность, которая поддерживает существование этого кошмара?

— Создаем, — спокойно ответил Вилс. — Но по инициативе банков.

— Зная, что для них это кончится крахом?

— Не их крахом, Саймон. Двадцативосьмилетний Джонни Долдон на всякие крахи наплевал. Он собирает комиссионные, получает от продажи ипотечных облигаций порядочный бонус. Берет комиссионные за продажу синтетических облигаций и управление ими. Да и в любом случае, когда все лопнет, он уже будет работать в каком-то другом месте.

— Так ведь это погубит весь его банк!

— Предположительно. Вот, взгляните.

Вилс ввел в ноутбук название одного из крупных инвестиционных банков и повернул экран к бледному, испуганному Саймону Уэтерби. Кривая на экране шла вниз.

— И что же будет с инвесторами?

— Ради всего святого, Саймон. — Вилсу этот разговор уже начал надоедать. — Да банк всяких там инвесторов в гробу видал.

— Но почему они так поступают? — с дрожью в голосе спросил Уэтерби. — Они же наверняка понимают, что закончиться это может только катастрофой.

Вилс решил, что с него хватит. Он встал, подошел к креслу, в котором сидел Уэтерби. Склонился к нему и медленно произнес:

— Они поступают так потому, что могут себе это позволить. Потому что государство поддерживает их в этом. Они поступают так потому, Саймон, — сказал он и, крепко взяв Уэтерби за руку, помог ему подняться, — что они так поступают.

— Понимаю, — неуверенно произнес Уэтерби, которого Вилс уже подвел к двери.

На самом ее пороге Саймон Уэтерби немного пришел в себя и попытался завершить разговор достойным образом. Кашлянул, расправил плечи и сказал:

— Они поступают так потому, что они банкиры.

— Нет, — ответил Вилс, выталкивая его в перетопленный коридор, — они поступают так потому, что они — мудаки.

IV

Для Шахлы Хаджиани вторник был еще одним днем из тех, когда она не могла ясно видеть мир, поскольку ее глаза застило то, что находилось прямо перед ней. Когда Шахла просыпалась и еще не успевала вспомнить, кто она, ей казалось посильным все — дневной свет, встречи с друзьями, работа, — и она ощущала в руках и ногах первое копошение надежды; однако секунду спустя все возвращалось: ей начинало казаться, что она летит головой вперед по узкому туннелю и не может оглянуться назад.

О господи, подумала Шахла, понимая, что опять ничего разглядеть не способна. Хасан. Она уже знала, что этот день будет сопровождаться мелкими недомоганиями: головной болью, которая настигнет ее к вечернему чаю, — и тогда ей понадобятся таблетки из углового магазина, — дрожью в руках, сыпью на внутренних сгибах локтей. Взятые по отдельности, эти неприятности не так уж страшны; ни одна из них и в сравнение не идет с непрерывной, судорожной болью, словно скручивающей живот; однако все вместе они служат напоминанием — ненужным, — поскольку забыть Шахла все равно ничего не смогла бы.

Господи, ну почему, думала Шахла, одеваясь, варя кофе, выходя из дома, — почему такое состояние души считается возвышенным или желанным? Чем столь уж привлекательна необходимость проживать день, оставаясь совершенно слепой к людям, глухой к новостям, о которых кричат выставленные в киосках газеты, зашоренной узостью тупика, в который ты зашла? Ах, Хасан, глупый мальчик. Эти ощущения именуют любовью, однако похожи они скорее на одиночное заключение. Даже Поль Элюар, тема ее докторской диссертации, каким бы радикальным и трезво мыслящим поэтом он ни был, и тот попал в это узилище, отчего и дал своей новаторской книге любовной лирики название «Град скорби»…

Усевшись на втором этаже автобуса, Шахла отбросила с лица длинные черные волосы и надела очки для чтения, предписанные ей для коррекции астигматизма. А, ладно. Хватит уже, сказала она себе; и губы ее задвигались, безмолвно произнося полные решимости слова. Утро она провела, роясь в библиотечных книгах, ланч — в университетской столовой, а предвечерние часы — на заседании «Французского общества», где рассказала о задуманной ею поездке в Верден. И никто, глядя на нее, веселую и деятельную, не догадался бы, полагала она, что голова ее занята совсем другим.


Отработав утреннюю смену на «Кольцевой», Дженни Форчун вернулась в свою квартиру на Дрейтон-Грин. Она быстро прибралась, навела порядок, потом послала Тони эсэмэску, спросив, когда он вернется домой. «В 6.30. Не слишком поздно для чая?» — «Нет, сойдет. Пирог?» — «ЦЦ». Дженни принялась за стряпню. Она старалась дважды в неделю — по воскресеньям и еще в какой-то из будних дней — готовить настоящую еду из свежих продуктов. Мясо и почки она купила, возвращаясь с работы, в мясном магазине и теперь принялась замешивать тесто, слушая по радио музыку «для тех, кто за рулем». Сунув пирог в духовку, Дженни почистила немного картошки — на гарнир. Варить для Тони овощи она давно перестала, к тому же в морозильнике лежал пакет салата, который можно было пустить в дело.

Обстановка квартиры значила для Дженни очень многое. Она просматривала глянцевые, рассказывающие о жизни знаменитостей журналы, — ее интересовали не звезды мыльных опер, не девушки, рассказывавшие по телевизору о погоде, а жилища, в которых они фотографировались, — Дженни искала что-нибудь такое, что могла скопировать или видоизменить, приспособив к своему жилищу. Она даже покупала специальные дизайнерские ежемесячники, хотя ей не нравились картинки с мебелью из нержавейки и монотонные по цветовому решению интерьеры — все это смахивало на какую-то фабрику; Дженни предпочитала обстановку более уютную, с яркими тканями, среди которых по-настоящему приятно жить. Уголок комнаты, видный из-за полуоткрытой двери, и то, как падает в комнате луч света, — все это было для Дженни не просто частью дома, но говорило о людях, которые в нем обитают, пробуждало в ней желание жить.

Вот это и была та реальность, которой довольствовалась Дженни. Она наполнила ванну, зажгла ароматическую свечу и, опустившись в воду, раскрыла роман, получивший в 2005-м премию «Кафе-Браво». Все-таки на ее вкус он был тонковат. И слова его не создавали никакого подобия музыки, а просто излагали факты, как в какой-нибудь инструкции; однако Дженни не любила бросать начатую книгу и потому снова окунулась в эту водянистую размазню. Герои ее носили имена Ник и Лили, отдававшие каким-то металлическим привкусом. Почему было не назвать его Джейком, а ее Барбарой? — думала Дженни, — все-таки звучало бы иначе. И читать было бы приятнее.

После чаепития в обществе Тони Дженни проделала то, что предвкушала весь день, — вошла в «Параллакс». Она знала, что Джейсон Пёсс появится там сильно позже нее, однако до этого ей нужно было переделать несколько дел.

Дженни любила бывать в «Параллаксе». Владельцам и распорядителям игры (двенадцати калифорнийцам китайской национальности, прочитала она где-то), похоже, удалось разрешить проблему, неотделимую от подобного рода миров и известную в роботехнике как эффект «зловещей впадины». Люди могут отождествлять себя с фотографически точно воспроизведенными человеческими существами, могут проявлять интерес к контурным изображениям или персонажам мультфильмов. Однако по мере того, как изображение персонажа развивается от грубого наброска к завершенной фигуре, возникает внезапный спад приязни к нему, спад сопереживания: отражающий таковое график обзаводится двумя пиками — одним на начальном, схематичном, этапе, другим на конечном, фотографическом, — но между ними резко проваливается. Большинству производителей игр не хватает мощностей для поддержки правдоподобия их персонажей, вид они имеют грубоватый, а на конечный подъем кривой сопереживания приходится тратить немалые средства. Именно из-за этого по прошествии многих, многих лет по экранам компьютеров все еще попрыгивают аляповатые человечки в фуражечках. А вот в распоряжение фанатов «Параллакса» было отдано нечто подобное технологии приключенческого кино, работающей в реальном времени и относительно недорого стоящей.

И потому, когда Миранда отправлялась на прогулку, или сталкивалась с соседями, или покупала что-нибудь в магазинах, она словно взаимодействовала с людьми из фильмов, с настоящими людьми, только немного уменьшенными. Она могла рассматривать их лица крупным планом и даже видеть поры на их коже. Это совсем не походило на детские компьютерные игры — нет, скорее Миранда становилась звездой собственного импровизированного фильма.

Сама же она мало чем отличалась от одного из трех женских макетов начального уровня игры. Впрочем, облик Миранды был обманчивым. Носила она стандартные джинсы и футболки, однако внешность ее Дженни создала из характерных черточек, позаимствованных у немалого числа актрис, певиц и моделей, существовавших в «Подлинной Жизни». Брови, например, принадлежали Памилле, миловидной солистке группы «Девушки сзади». В Мирандиной «походке знаменитости» голливудская звезда Джулиана Ричардс соединилась с эфиопской моделью Жери, не так давно вышедшей за футболиста Шона Миллса. Глаза имели ту же форму, что у Эвелины Белле, а цветом не отличались от знаменитых темных, орехово-шоколадных лучистых глаз Дженнифер Кокс.

Большая часть этих тонких, обошедшихся ей довольно дорого отличий попусту предъявлялась мускулистым, вооруженным до зубов воителям, которых она встречала в торговых центрах. Однако Миранда, совершенно как Дженни, одевалась не для мужчин и не для макетов мужского пола, но для собственного удовольствия. Ну так вот: какой наряд избрала бы она для вечера в клубе, соединенного к тому же с первым свиданием?

Пробродив пару часов по виртуальному универмагу, Миранда покинула его, унося черное платье, значительно выше колен, розовые туфельки на высоком каблуке и розовый же леотард от «Бутика модных девушек» Мэри Лу из Порта-Каскарина. По меркам «Параллакса» наряд был скромненький (большинство девушек танцевали там обнаженными по пояс, а то и украшенными всего лишь ремешком из тигровой шкуры), но все же куда более рискованным, чем тот, что Дженни носила в ПЖ.

Едва Миранда успела переодеться, как получила сообщение — вопрос, собственно, — не желает ли она перенестись в клуб по воздуху? Вопрос от Джейсона. «Еще бы», — ответила Миранда и несколько мгновений спустя оказалась рядом с ним в одном из самых новых клубов — в «Пургаторио». Знаменитый, специально приглашенный на этот вечер диск-жокей проигрывал музыку техно, хип-хоп, транс… много чего, позаимствованного из незаконных интернетовских сайтов ПЖ. Клуб выглядел просто фантастически — в нем имелся даже подсвеченный пурпурными лампами водопад, ниспадавший в бассейн, где могли поплавать — и плавали — все желающие! Дженни купила себе и Джейсону по бокальчику вина — за 100 вахо, которые она сняла со своей кредитной карточки, — и танцевала с ним под чистыми звездами.

Можно было бы и пощелкать кнопками, расположенными прямо у танцевальной площадки, однако они предлагали лишь то, что годилось для бабушек, поэтому Миранда накупила кучу фильмов — «Девушка с обложки», «Субботняя лихорадка», «Смуглая отрава» и «Трепетные бедра» — самый клевый набор для девушки вроде нее. Когда она раскачивалась и стремительно кружилась в танце, подол ее платья взлетал, выставляя напоказ розовый клинышек леотарда, и Миранда думала, что выглядит сексуальной, но и благопристойной — как балерина. У Джейсона вышли все деньги, и она купила ему пива, а сама пила родниковую воду, один литр за другим.

Около одиннадцати Джейсон предложил перебраться в стрип-клуб. Там под яркими потолочными светильниками вращались вокруг стальных столбов самые разные женщины. У сцены стояла «чаша для чаевых», и Джейсон сказал: «Кинь туда пару вахо». В результате одна из танцовщиц отвела его в большую красную комнату за сценой. Миранда неуверенно последовала за ними.

Танцовщица, встав перед Джейсоном Пёссом, проделывала кое-какие гимнастические упражнения, а он тем временем раздевался.

Танцовщица послала ему сообщение: «Мой последний клиент забыл купить себе хер».

«Умора», — ответил Джейсон. И расхохотался. Изначальные макеты предоставлялись игрокам лишенными половых органов, однако их можно было купить за приличные, правда, деньги. Джейсон Пёсс, как обнаружила вскоре Миранда, приобрел себе здоровенный член — черный, не в цвет остальной его кожи, — твердый торчок, доставивший танцовщице хлопоты с выбором позы, позволявшей принять его.

Дженни, нажав на компьютере клавиши D и С, вывела Миранду из комнаты на террасу клуба, а там нажала на Е, и Миранда пролетела над Каракасом — высоко, в пронизанном светом прекрасной луны небе — и вернулась в свой сверкавший новизной дом.


В реальности, или в «Подлинной Жизни», как он предпочитал ее называть, Джейсон Пёсс был тридцатипятилетним учителем по имени Рэдли Грейвс, преподававшим английский язык и литературу в средней школе округа Гэтфорд, находящегося в Люишеме, одном из южных районов Лондона.

Он смотрел на экран компьютера, откуда так неожиданно исчезла Миранда Стар. Сучка. Рэдли жил в современном многоквартирном доме, стоявшем над Темзой неподалеку от Кингстонского моста. Квартира у него была маленькая, но светлая и ухоженная. Каждую субботу он проходился по ней пылесосом, проверял, по порядку ли расставлены его книги и DVD, кроме того, раз в неделю сюда заглядывал мужчина, выполнявший то, что Рэдли называл «основательной уборкой».

Обнаружив, что Миранда Стар вышла из игры, Рэдли разозлился. Он надеялся, что понравится ей, что она захочет снова увидеться с ним; в том, что он поимел в ночном клубе другую женщину, Рэдли ничего обидного для Миранды не видел — это же шутка, не более. Похоже, Миранда была девицей строгих правил, и это пробуждало к ней еще пущий интерес. Большинство женщин «Параллакса» щеголяло грудями размером с дыню канталупу, которые удерживались на своих местах всего лишь полосками ярких тканей, и на каждом из доступных обозрению хрящиков этих бабцов висело по колечку. А эта девица, шатенка с карими глазами, носила джинсы и белую хлопковую рубашку. Первоначальными женскими макетами игры Рэдли никогда не интересовался, но полагал, что Миранда ушла от них недалеко, так и оставшись моделью входного уровня, — вернее, ее лишь отчасти усовершенствованной крестной матерью из подлинной жизни. И Миранда его возбуждала.

Но почему же она смылась? Люди, которых Рэдли встречал в «Параллаксе», были по большей части пресыщены сексом, попробовав его разок-другой, игроки — кроме закоренелых педиков и прочей подобной публики — довольно быстро проникались к нему равнодушием. И опять-таки, большинству обитателей «Параллакса» нравились его изготовленные на заказ, обошедшиеся ему в 300 вахо гениталии, а Миранда не написала о них ни слова.

Время было уже позднее, тем не менее Рэдли покатил ночным автобусом в город. Двухэтажный автобус был пуст, если не считать нескольких пьяных подростков лет пятнадцати. Рэдли их не боялся. Он регулярно посещал школьный спортзал и накачал себе крепкие мышцы на спине и плечах. В жиме лежа, к примеру, результаты у него были лучше, чем у остальных учителей, включая и преподавателя физкультуры Пола Уоттса. Он не курил, хотя и выпивал — не так уж и мало, чтобы справиться с трудностями рабочего дня; трижды в неделю устраивал себе пробежки по Буши-парку с рюкзаком весом в двадцать фунтов.

Учительство не было той профессией, о которой мечтал, с отличием закончив школу, Рэдли Грейвс, — ему хотелось поездить по свету. Единственный в семье ребенок, внебрачный сын коммивояжера — дитя одной ночи любви, — он воспитывался матерью, жившей в Малдене. Родной отец Рэдли изредка помогал им небольшими деньгами, как и постоянный любовник матери, шотландец по имени Колин, который заведовал камерой хранения, стоявшей на шоссе А3. Колин мог всю неделю не обращать на Рэдли никакого внимания. Он возвращался с работы около пяти, усаживался в гостиной перед единственным в доме телевизором, выкуривал сигарету за сигаретой и пил чай. По пятницам взрослые отправлялись в паб, предоставляя Рэдли право выбирать телевизионную программу по собственному усмотрению; время от времени, по субботам, Колин таскал Рэдли в парк «Хрустальный дворец», где покупал ему пирожок и чашку безумно горячего чая.

Ночной автобус доставил Рэдли в Саутворк, к работавшему, как он знал, и в ночные часы пабу. Когда-то это заведение служило прибежищем для матросов и докеров, поднимавшихся сюда по реке; затем, когда их миру пришел конец, стоявший на берегу паб попробовали превратить в столовую, где подавалась главным образом рыба с картошкой. Столовая прогорела, однако естественная ее клиентура осталась прежней: полуночники, завершив свои ночные делишки, стекались сюда, чтобы поблевать на холодный каменный пол бара. Одни из них были уголовниками, другие просто работали в позднее время — грузчики здешнего рынка, скажем, появлялись в пабе уже после четырех утра. Пахло в нем как в конюшне — сырой соломой и распалившимися жеребцами; клиенты его терпели злонравную хозяйку бара и ее муженька, поскольку те, нарушая новый закон, разрешали завсегдатаям курить.

Рэдли Грейвс выделялся среди них — изгвазданных забулдыг, бандитов, ночных сторожей — опрятной, спортивного стиля одеждой. Он сидел перед пинтой горького пива и размышлял о своей жизни.

Главный ее недостаток состоял в том, что усилия, которых она от него требовала — все эти поездки на ранних поездах, переклички в 8.30 утра, плотное расписание уроков, старания уберечь свою спину, приготовление к уик-эндам, — не оставляли ему времени общаться с людьми или хотя бы попробовать разобраться в себе. Ему некогда было думать о лучшей работе, о другой жизни, потому что будильник каждое утро вырывал его из объятий сна, а последний срок подачи отчетов об успеваемости учеников всегда приходился на вчерашний день. А уж контрольные работы…

Этот вторник начался хорошо. У Рэдли имелось окно, позволявшее ему подготовиться к следующим занятиям, сидя в учительской коммуникативного отделения. Аня, новичок в школе, принесла миндальные печенья (учителя выдали ей в начале триместра по 10 фунтов, чтобы она снабжала учительскую всем необходимым), и Рэдли выпил большую кружку растворимого кофе, черного. Учительская была маленькой, освещалась лампами дневного света и примыкала к компьютерному классу, так что об уединении и покое здесь нечего было и думать. Рэдли предпочитал старую учительскую, огромную, с коврами и телевизором, способную вместить весь преподавательский состав, но на зиму ее превращали в спортивный зал. Открытые спортивные площадки тянулись от здания школы до сетчатого забора высотой в двадцать футов; за ним были видны такие же, но принадлежавшие соседней частной школе, — одни с искусственным покрытием, другие травянистые. На них порою целыми днями не появлялось ни одного ребенка, однако ученикам государственной средней вход туда был закрыт, они могли лишь любоваться этой роскошью сквозь металлическую сетку забора.

Рэдли Грейвс преподавал главным образом в младших классах, хотя вел и один класс постарше, 11-й. Уроки английского давно уже объединили с уроками иностранных языков и истории средств массовой информации, налепив на них общий ярлык: «коммуникативные дисциплины», что Рэдли считал, в общем-то, правильным. Его профессиональная подготовка вертелась вокруг расовой, классовой и гендерной политики, но на занятиях, которые он посещал, обучаясь ремеслу учителя, почти ничего не говорилось о том, как держать учеников в узде и как проводить урок. Практические навыки он вынужден был приобретать на ходу, и поначалу ему приходилось туго. В первой школе его дважды временно отстраняли от преподавания и отправляли на курсы «управления гневом». В конце концов один из старших коллег сжалился над Рэдли и объяснил ему основные принципы обращения с учениками. «Ни на чем не зацикливаться. Никаких разговоров с глазу на глаз. Выиграть в битве самолюбий невозможно. Говорить негромко. Вести себя уважительно. Отвечать без сарказма, и если ученик не желает идти вам навстречу, упрекать его за это не следует. Просто махните на него рукой. И никогда, никогда не повышайте голос выше четверки по десятибалльной шкале».

Соблюдение этих принципов потребовало определенных усилий. Сложившуюся систему Рэдли не одобрял, считая, что она заставляет учителей уступать власть ученикам. Детям разрешалось опаздывать на уроки, а после того, как ему пригрозили однажды судебным преследованием за сексуальную агрессию, он перестал спрашивать у учениц, что их так задержало. Детям разрешалось также разговаривать на уроках без каких бы то ни было ограничений; впрочем, создаваемый ими шум удавалось иногда пригасить мягкими призывами к порядку — но призывами общими, выделять кого-либо из говорунов, называть его по имени было непозволительно. Детям разрешалось вообще ничего не делать, если им припадала такая охота; ученику можно было ласково напомнить, что нужно учиться, но напомнить только один раз. Сквернословие допускалось при условии, что в нем отсутствуют расовые или сексуальные обертоны: Абир мог назвать Рэдли ублюдком, но не имел права назвать сучкой сидевшую с ним за одной партой Мехрин.

На переменах школьные коридоры становились зоной повышенной опасности — туда лучше было не соваться. Крошечные, росточком от силы в четыре фута, девочки-первоклашки приникали, подобно теням, к желто-голубым стенам, а неистовые, упитанные, вымахавшие до шести футов старшеклассники обоих полов, одетые в черные блейзеры, с воплями, размахивая тяжелыми сумками, пролетали мимо. После звонка Рэдли дожидался, когда в лестничном колодце утихнут буйные звуки, и только после этого направлялся к своему классу. Стулья из белой пластмассы попарно стояли там за чисто протертыми партами из жаростойкого пластика, и лишь ковровое покрытие с загадочными бурыми пятнами несло на себе следы неугомонного перемещения учеников. За партами сидел разномастный выпускной класс: Абир, Алекс, Аруша, Бен, Дэвид, Джордан, Дэррил, Жасмин, Зайнун, Иэн, Ладан, Лэйла, Майкл, Маркус, Мехрин, Натан, Ношад, Нушин, Окадо, Пол, Пратап, Рубина, Сангита, Саймон, Шерин, Эзра.

Рэдли вывел имена трех отсутствующих учеников на проекционную доску, приписав сверху робкое слово: «Предупреждение». Затем присоединился к общему разговору, затем начал управлять им — и постепенно то, что происходило в классе, обратилось в урок. Дышал Рэдли глубоко и размеренно, стараясь, чтобы голос его не поднимался выше четверки по шкале громкости. Этот фокус он перенял у Ани, которая перед каждым уроком проделывала в учительской йоговские дыхательные упражнения; Пэт Уайлдер, тот просто глотал транквилизаторы — желтые таблеточки из позвякивавшего пузырька.

Сегодня после полудня его школе предстояло сразиться в футбол с другой, «Св. Михаила и Всех Ангелов». День Св. Михаила был одним из немногих дней спортивного сезона, переживших введение правила, которое запрещало учителям оставаться в школе после окончания уроков. Он означал также, что Окадо, самому жесткому и результативному центрфорварду школы, разрешалось не принимать его обычное лекарство. Как правило, Окадо становился от этого еще более неуправляемым, чем всегда, и его приходилось запирать до начала игры в надежном месте. Пока он вел себя более-менее, сообщила Аня, хоть и воспользовался одним из внутренних окон, отделявших классы от коридора, для того чтобы продемонстрировать свои много чего натерпевшиеся от пирсинга гениталии повторявшему материалы по французскому 13-му выпускному.

— Вы такой «ботаник», сэр, — сказала Сангита, когда Рэдли положил перед ней на парту ксерокопированную страничку.

— Вот как? — спросил он, образец спокойствия. — А что такое «ботаник»?

— Вы же знаете. Вроде как тупарь.

— Скорее тупой конец, — сказал Дэвид.

Рэдли притворился, что не услышал его, — «конец» был, разумеется, термином определенно сексуальным, но ведь это можно было и оспорить. Он спокойно и неторопливо вернулся к своему столу и ввел в ноутбук несколько строк текста, тут же появившихся на проекционной доске.

— Вы почему ничего не записываете, Аарон? Что-нибудь не так?

— Если честно, сэр, у меня творческий кризис.

— Что это у вас на шее, сэр, засос?

— Нет. А теперь внимание, все. Что вы можете сказать о фильме «Билли Элиот»? Шерин?

— Он, типа, гей, сэр?

На перемене Аня обнаружила, что у нее сперли мобильник, однако обыскать сумку подозреваемого не смогла, поскольку это было бы, как он выразился, «посягательством на его права». Из класса Пэта Уайлдера несся грохот, там Окадо бил Джордана головой о металлический шкафчик. Рэдли позвонил Полу Уоттсу, преподавателю физкультуры, и попросил его подержать Окадо у себя до начала игры, то есть до 2.30.

— Не могу, дружок, — сказал Уоттс. — Он и так уж только-только отбыл трехдневное исключение.

— А за что его исключали?

— За то, что занимался в туалете сексом с Софи Рис. Сначала хотели пять дней вкатить, но после сократили до трех, потому как секс был только оральным. Извини, Рэдли. Разбирайся с ним сам.

Разобраться с Окадо вызвалась Аня, и Рэдли налил себе еще одну чашку растворимого кофе.

— Что у тебя с шеей, Пэт? — спросил он. — Какая-то она черно-синяя.

— Да вот возил на метро французскую группу десятого класса, хотел им французское кино показать, — ответил Пэт Уайлдер. — А на станции «Тоттенхем-Корт-роуд» дети сказали мне, что Тони выскочил из вагона, я высунулся посмотреть, где он, а они нажали на кнопку «Закрыть двери», и мне пережало шею.

— Кто это сделал?

— Я не видел. Голова-то снаружи осталась. Кстати, тебе тут просили записку передать.

И он чопорно протянул Рэдли листок бумаги.

«Дорогой сэр, простите, что я так себя вела. Я проявила неуважение к вам. Перебивала вас, а говорить то, что я сказала про пососать хрен Окадо, мне не следовало. Мне правда очень жаль. Я не виню вас за то, что вы ушли из класса. И докажу вам, что я лучше, чем кажусь, сэр. Мне очень, очень жаль. Ваша Селима Вилсон».

Урок перед ланчем выдался тихий, после него Рэдли заскочил ненадолго в «Голову льва» — пересек парковку, а внутрь бара проник через туалеты, ему вовсе не нужно было, чтобы кто-нибудь увидел его входившим туда. В баре он выпил два стакана крепкого пива, съел порцию куриного пирога с подливкой и консервированным горошком. У него остался только один урок в 12-м классе, — Рэдли подменял отсутствовавшего коллегу.

Алкоголь в крови помогал ему сохранять спокойствие, а возвращаясь в школу, он сжевал несколько мятных конфеток. К тому времени в классе уже сцепились двое мальчишек, имен которых он не знал.

— Ты гомик, — твердил один.

— А ты вчера свою мамочку поимел, — отвечал другой.

Остальные ученики, по преимуществу девочки, хихикали. Рэдли такие перебранки уже слышал и знал, что происходят они не только между детьми молодых или не отличавшихся строгостью поведения матерей. Скорее наоборот.

— Гомик.

— Мамочку поимел.

Настоящий шум поднялся, когда один из спорщиков вцепился другому в глотку. Девчонки завизжали от восторга и страха, оба мальчика покатились по полу, осыпая друг друга пинками и ударами. Рэдли поднял за шиворот одного и прижал к стене. А затем отвел в дальний конец класса и велел сидеть там в одиночестве. У второго, того, который мамочку поимел, стекала с края губы тонкая струйка крови.

— А ты садись вот здесь, — велел Рэдли.

— Сэр, мне нужно пойти и…

— Делай что тебе говорят, — сказал Рэдли, и голос его прозвучал ближе к восьмерке, чем к четверке.

Но мальчик все равно вышел из класса.

По окончании урока Рэдли задержал обоих.

— Я требую, чтобы вы больше так себя не вели, — сказал он.

— Не лезьте не в свое долбаное дело.

— Да, вот именно. А то мы знаем, где вы живете.

— Сомневаюсь, — сказал Рэдли. — В любом случае я не советовал бы вам соваться туда.

Что-то в его голосе оказалось хорошо им понятным; оба сникли.

— Ну смотрите… — начал один.

Им нужно было ответить какой-то грубостью, чтобы не потерять лицо.

— Да, вот именно. Если честно… Ну смотрите, — подтвердил другой.

И они ушли, волоча ноги.

— Да. Вот именно, — громко произнес им в спины Рэдли.

Он ощущал себя сильным, полным решимости. Та потаскушка, Миранда, тоже не проявила к Джейсону Пёссу должного уважения.

V

В Феррерс-Энде Ральф Трантер деловито отстукивал рецензию для «Жабы». Посвящалась она книге, которую Трантер уже отрецензировал, подписавшись собственным именем, в новом ежемесячнике «Перспектива», теперь же он спешил донести до читателей «Жабы» правильное представление об этой поделке, отнять у ее автора те крохи утешения, которые тот мог выковырять из прежнего, подписанного Трантером отзыва.

Сочинение рецензий доставляло ему наслаждение, тем более что с годами он изрядно поднаторел в этом занятии. Один из секретов Трантера состоял в том, чтобы окрасить своим мнением все, что ты о книге пишешь, создав в итоге не школьный ее пересказ, взятый в скобки двумя оценочными абзацами, первым и последним, но яркую картину, плотно переплетая описания и суждения. Разумеется, иногда приходилось словно бы отступать в сторонку, чтобы потом с большей уверенностью настаивать на своих оценках, — так было, например, с книгой Александра Седли «На распутье зимы». Насмешки, которыми Трантер счел необходимым осыпать ее, не вмещались в рамки обычной рецензии. Он полагал, что обязан привлечь читателя на свою сторону, показать ему весь ужас совершенного А. Седли мошенничества. И потому выпалил в него из обоих стволов и послал за новым ружьем. «Провинциальное, узколобое англичанство… обвешанное похвалами всех, кого мы привычно подозреваем в причастности к столичной команде снобов… серенькие психологические наблюдения… ненамеренно смехотворные сопоставления… вгоняющие в краску стыда витиеватости».

Увы, это не сработало. Один-два рецензента выразили вслед за Трантером разочарование: Седли, похоже, не способен что-либо сочинить, однако большинству книга понравилась, и эти объявили, что станут с нетерпением ждать новых произведений «многообещающего дебютанта». Трантера их мягкотелость не удивила, она лишь подстегнула его к дальнейшим действиям. И две недели спустя, в «Жабе», он перешерстил этих рецензентов одного за другим, показав, что все они — старые университетские приятели Седли (анонимный рецензент не обязан упоминать о собственном университетском знакомстве с издателем «Жабы»), и намекнув, что те из них, кого Седли не подкупил, были членами безответственной клики гомосексуалистов. То обстоятельство, что Седли, далеко не гей, был мужем на редкость красивой консультирующей онкологини и отцом четверых детей, для Трантера значения не имело, поскольку люди типа Седли всегда тяготеют к какому-нибудь извращению — это просто часть их образования.

Однако остановить панегирическую свистопляску не могло, похоже, ничто. Несколько недель спустя жалкая книжонка попала в предварительный список из шести романов, претендовавших в том году на премию «Кафе-Браво» за литературный дебют. Трантер решил, что это событие требует от него новых диверсионных действий. И, увидев в опубликовавшем список журнале сообщение о том, что в хэмпстедском книжном магазине в среду в 5.30. Седли будет читать отрывки из своего «получившего широкое признание» романа, Трантер уже в 5.10 сидел с бокалом «Риохи» в центре зала, прямо у прохода.

Седли, появившийся с опозданием, выглядел взволнованным. Ужасные пробки, объяснил он директору магазина и, прежде чем предстать перед устрашающе многочисленной публикой, торопливо осушил бокал вина.

— Здравствуйте, Александр, — сказал Трантер, подойдя к автору, который стоял за полкой с путеводителями и готовился к выступлению. — Как дела? Вы немного запоздали.

Седли, казалось, задохнулся и с трудом сглотнул.

— Я… э-э… не ожидал увидеть вас здесь. Вы же понимаете… э-э… коллега по цеху, так сказать. Обычно на такие встречи приходят, ну вы и сами знаете, простые читатели.

— Да нет. Мне действительно хотелось заглянуть сюда. Тем более я и живу на этой улице.

Во всяком случае, на А1, подумал он.

Самая удивительная особенность литературных вечеров, как давно уже понял Трантер, состоит в том, что, когда ты заговариваешь с человеком, чью книгу тебе случилось печатно высечь, он не пытается расквасить тебе нос или облить тебя вином. Напротив, он непременно ищет твоей дружбы. Скорее всего, он считает, что лишь унизит себя, врезав тебе коленом в промежность, а для подобных «жалких олухов» самое главное — сохранить лицо или доказать, что они обладают именно теми качествами, в наличии коих ты им публично отказал.

— Как бы то ни было, желаю удачи, — сказал Трантер и вернулся на свое место у прохода.

Седли встал за кафедру и начал, нервничая, объяснять, почему он взялся за перо и, в частности, как ему пришла в голову мысль написать «На распутье зимы».

А Трантер, убедившись, что находится на линии его взгляда, начал позевывать. Затем Седли принялся читать — сочным, немного подрагивавшим голосом — описание своих отношений со строгим отцом или с кем-то еще. Трантер недоверчиво приподнял бровь и окинул взглядом публику, словно вербуя тех, кто разделяет его чувства. Этот малый, наверное, шутит, не так ли?

Дородная женщина в шапочке с помпоном задала Седли благосклонный вопрос, и он, ответив, перешел к «сцене на приеме», в которой его бледнолицый герой непостижимым образом привлекает внимание некоей тонкой и гибкой девицы.

По ходу чтения этой сцены Трантер прибавил своим зевкам звучности, отчего они обратились в неверящие стоны. Половина публики обернулась, чтобы посмотреть на него, да и глаза Седли, заметил Трантер, тоже оторвались ради этого от страницы. Последовала неприятнейшая заминка — найти нужное место Седли удалось не сразу. Когда же он возобновил чтение, Трантер снова огляделся по сторонам, на сей раз широко раскинув руки в жесте, говорившем: «Ну, знаете ли, да что же это, в самом деле, такое?» В ответ кто-то тихонько захихикал у него за спиной, и покрасневшему Седли снова пришлось оторваться от книги.

Он получил еще один благодушный вопрос — от подсадной утки, решил Трантер, из рекламного отдела издательства, — а затем, приняв торжественный вид, перешел к тому месту романа, в котором тонкая и гибкая девица завлекает и обманывает его второе «я». Трантер помнил этот эпизод, но только теперь, услышав чтение Седли, сообразил, что он был задуман как волнующий — возможно, даже «трогательный».

Трантер откинулся на спинку стула и зевнул намного громче — можно сказать, взревел. Затем всплеснул руками, еще раз огляделся вокруг, настоятельно постукивая пальцем по облекавшим его запястье часам, словно желая сказать: большое спасибо, конечно, но кое-кому и работать приходится — да просто жить, — нельзя же столько времени слушать вот это.

После чего резко сдвинул свой стул назад — так, что ножки его с визгом проехались по деревянному полу, — встал и неторопливо направился к выходу. Он что было сил толкнул двери и оставил их суматошно раскачиваться, и в зал ворвался с Росслин-Хилл шум таксомоторов и грузовиков: час пик уже настал.


Джон Вилс ехал домой на метро и не без удивления вспоминал о том, как пренебрежительно отозвался он во время утреннего разговора с Саймоном Уэтерби о «хренососах Моргейна» и «недоумках Голдбега». Было время, когда банковское дело нравилось Вилсу. После того как он провел десять лет, торгуя фьючерсами, ему предложил — в 1990-м — работу Нью-йоркский инвестиционный банк, почитавший себя самым значительным банком планеты и предъявлявший в оправдание оного притязания статистические данные. Другие крупные банки титул этот оспаривали, Вилс — нет, к тому же он чувствовал, что для него настало время двигаться дальше.

Американская брокерская контора, от имени которой он продавал в Лондоне фьючерсы, содержала неконтролируемых маклеров и консультантов по менеджменту. В нью-йоркском ее офисе молодые люди в очках без оправ безмолвно возносились вверх лифтами, двери которых открывались сразу за пропускными пунктами офиса. Бледные лица и водянистые глаза этих молодых людей несли отпечаток многих часов, потраченных на изучение бумаг, которые коробками подвозили им на тележках курьеры, одетые на манер стародавних носильщиков «Чаттануга-Экспресса». Вилс был рад покинуть эту контору.

Своего нового работодателя он, как и всякий, кто там подвизался, называл просто Банком. Основанный тремя бежавшими в 1885 году из Латвии евреями, он в первые свои годы набирал инвесторов и капитал, которые позволяли наращивать бизнес и осваивать новые его направления, однако ко времени появления в нем Джона Вилса обратился — во всем, кроме названия — в хедж-фонд, процветавший торгуя собственным капиталом. Вилс оставался в то время своего рода еретиком, поскольку все еще верил, что клиенту должна отводиться значительная роль. А задача клиента была, по мнению Вилса, простой: обеспечивать приток информации, исходя из которой Банк смог бы более эффективно распоряжаться собственными деньгами.

Теоретически, «китайские стены» для того и придумывались, чтобы отделить сделки, совершаемые ради выгоды банка, от тех, которые приносят прибыль клиентам, и, как правило, это разделение срабатывало. Пока одно из подразделений Банка выпускало новые продававшиеся по льготной цене акции нуждавшейся в средствах компании, другое, «имущественное», спешным порядком распродавало активы этой самой компании. Однако выпуск льготных акций был делом публичным, а злоупотреблять доверием публики ни в коем случае не следовало — многие непричастные к банковской сфере люди считали такое злоупотребление отвратительным и «безвкусным». Другое дело, что «вкус» никого из работников Банка не заботил.

Выпадали, впрочем, и времена, когда «китайские стены» становились слишком тонкими. Вилс, как и все, кто работал в Банке, знал: если двое мужчин встречаются после работы за выпивкой, невозможно контролировать все, что они способны наговорить друг другу. На самом-то деле, думал Вилс, такой способ сбора информации просто смешон, потому что слишком прост. А с другой стороны, и незаконен или, во всяком случае, идет в разрез с правилами Комиссии по ценным бумагам. То, что всем все было известно, отнюдь не означало, что оно и правильно, и не связано с риском, а Вилс на том этапе своей карьеры предпочитал использовать возможности, которые на жаргоне Банка именовались кошерными.

Первое свое место — в энергетическом подразделении Банка — Билс получил как раз в то время, когда многие восточноевропейские и африканские государства приступили к денационализации своих энергоресурсов. Зарождались частные компании, и каждая из них стремилась застраховаться от будущих колебаний цен. Сделать это можно было и на открытой бирже, однако Вилс предпочитал ориентировать их на «внебиржевые» сделки, совершаемые приватным порядком хорошо понимающими друг друга взрослыми людьми.

Ему эта работа нравилась. Она походила на игру в покер с противником, карты которого лежат открытыми на столе. Общаясь с этими инженю, он обнаружил новые возможности, куда более ценные, нежели те, с какими ему доводилось сталкиваться в рыночной сфере. На зарегистрированных рынках срабатывали алгоритмические торговые механизмы, которые в любое время удерживали цены в скучном соседстве с реальностью, действуя же без посредников, «вне биржи», Вилс обращался в подобие главного закройщика портняжной мастерской, облачающего мсье Мбвангве или мсье Раднинского в сшитый на заказ костюмчик, до того затейливый и так хорошо сидящий, что какое-либо представление о его реальной стоимости они напрочь утрачивали.

На пике того времени казалось, что в Нью-Йорк каждый божий день прилетает широкофюзеляжный реактивный лайнер, заполненный новыми клиентами — серьезными мужчинами, делающими первые неуверенные шаги в капиталистическом мире. Ободрав их как липку, Вилс отвозил этих господ (прихватывая с собой для непринужденных бесед Стива Годли) на бесконечно долгие обеды в непомерно дорогих ресторанах, стоявших на самой границе делового центра города, а затем обеспечивал девочками. Господа эти отчаянно нуждались в опыте Банка, одно лишь имя которого служило гарантией финансовой умудренности и мощи; по возвращении домой они должны были предоставить и то и другое в распоряжение своих боссов и правительств. В субботнюю ночь они вылетали из аэропорта имени Джона Кеннеди в свою страну, широко улыбаясь, испытывая мечтательную благодарность за то, что их обобрал носитель столь царственного имени.

С точки зрения Вилса, он, в сущности говоря, вовсе не вел операции с ОПК или иными опционами, он всего лишь манипулировал доверчивостью поляков, наивностью чехов, их коммерческим недомыслием.

Однако настоящего удовлетворения Вилс не испытывал. Происходившее смахивало на посещение женевских публичных домов для крупных банкиров, где красивейшие девушки из Праги и Вильнюса стоят рядком, обнаженные, склонившиеся в поклоне перед приезжими финансовыми менеджерами. Вилс жаждал чего-то более трудного и чуть более рискованного.

Во второй половине 1990-х Банк предложил ему заняться в Лондоне проблемными долгами, и Вилс с энтузиазмом взялся за эту работу. Долг можно было распродавать на бирже в виде облигаций, однако на банковские долги правила обращения с инсайдерской информацией не распространялись. Одна из задач отдела Вилса состояла в сборе средств, которые агентства, занимавшиеся оценкой кредитоспособности, долгами не считали, и для ее решения отдел измыслил новые инструменты, которым присваивались обманчиво веселые или простенькие названия. Кому не захочется приобрести «Фиесту» или «Высокий ВППБВ» (последнее означало «высший процент прибыли на банковский вклад»). «Высокий» же относилось, как шутили строго между собой Вилс и Годли, к доходу Банка. «Хотя долг — он долбаным долгом и остается», — признавал, беседуя с Годли, Вилс.

Впоследствии они увековечили эту шуточку в названии своего хедж-фонда: «Капитал высокого уровня». «Двадцать долбаных процентов от навара клиента плюс два процента за управление его капиталом, — говорил Вилс. — Норма индустрии! Ничего себе индустрия! Как будет на латыни „двадцать долбаных процентов“? Нам стоило бы сделать эту фразу девизом нашего герба». Viginti copulantes per centum. Годли отыскал перевод, но печатать его на бланках фонда не решился.

Тем более что Вилс и Годли все равно решили брать тридцать и три. Такие цифры доказывали, что они люди серьезные.

Банк старательно подчеркивал, что делает все возможное, чтобы его политика соблюдения нормативов соответствовала самым современным требованиям. В действительности это означало следующее: его менеджеры раз в год прослушивали часовую лекцию, в которой речь шла главным образом о связанных с отмыванием денег мерах предосторожности, схожих с теми, какие используют банковские клерки в отношении новых клиентов, коим надлежало предоставлять по две ксерокопии — паспорта и последнего оплаченного счета за коммунальные услуги. Вилсу довелось однажды сдавать «экзамен» по нормативам, и первый полученный им вопрос был таким: «В каком году открылась Сингапурская фондовая биржа?» Кроме того, от него и от прочих работников его уровня требовали, чтобы они каждый год проходили в каком-нибудь загородном отеле однодневный курс обучения. Вселившись в отель, большинство «учащихся» проводили утро как обычно — они руководили коммерческими операциями или посылали со своих мобильных телефонов текстовые сообщения. Вилс же с большим удовольствием заключал пари, рассчитывая на свои виртуозные вычислительные способности. Он спорил с каким-нибудь молодым хвастуном, что сможет подсчитать сложнейшую сумму быстрее, чем тот, кто пользуется карманным компьютером, и таким манером тихо-мирно зарабатывал тысячи.


Киран Даффи целый день оставался в своем светлом и чистом пфеффиконском офисе. Природа наделила его без малого волчьим плотским аппетитом и неспособностью к длительной концентрации внимания; свои уик-энды в годы, прожитые им в Нью-Йорке, он проводил на Лонг-Айленде, отдавая немалое время гольфу, несколько меньшее кокаину и французскому вину, а все остальное — стольким девушкам, скольких он мог себе позволить, не наводя миссис Даффи на мысль о разводе.

Впрочем, когда совершалась крупная операция, Даффи умел вгонять себя в подобие транса и мог оставаться в таком состоянии сколь угодно долго. И сегодня, после утренней любовной схватки с итальянской подружкой, Марселлой, он принял душ, оделся, сказал ей, что может не вернуться до завтра, и погнал свой синий немецкий спортивный автомобиль по заледеневшим дорогам в Пфеффикон. Вчера он велел своей помощнице и секретарше явиться на работу к восьми и, войдя в офис, унюхал аромат кофе и круассанов.

Он включил четыре больших плоских экрана над своим рабочим столом и потер ладони.

Биржи начинали работать в девять по швейцарскому времени, так что утро Даффи провел, обзванивая главных воротил опционного рынка, работающих в различных лондонских банках. Затем к нему одно за другим начали поступать предложения, и Киран одну за другой утверждал по телефону трансакции — разумеется, внебиржевые. После заключения каждой сделки он выписывал регистрационное распоряжение и передавал его своей помощнице, высокой, элегантной англичанке, носившей имя Виктория Гилпин, а та вводила документ в компьютер и отправляла его в операционный отдел и отдел рисков «Высокого уровня».

Пока Виктория трудилась (она умела печатать вслепую, в старомодной манере машинистки — запястья неподвижны, длинные пальцы мягко порхают по клавиатуре), к Даффи начали поступать: направлявшиеся по электронной почте каждым из банков, с которым он заключил сделку, запросы на ее подтверждение; извещения от лондонского прайм-брокера «Высокого уровня» (обладавшего безупречнейшей репутацией американского инвестиционного банка) о том, что каждая из сделок зарегистрирована; и выводившиеся на экраны корректировки его, Даффи, торговой позиции. Этот показатель получался посредством постоянных перерасчетов множества позиций «Высокого уровня». Вследствие размеров заключенных им за утро сделок малейшее изменение в стоимости акций АКБ порождало огромные сдвиги в операционных показателях Даффи. Зрелище получалось впечатляющее.

В полдень у него состоялся разговор об ограничении риска с Тедди Робинсоном, обманчиво вялым калифорнийцем, который приглядывал в офисе лондонского прайм-брокера за большей частью операций «Высокого уровня». Затем, съев прямо за рабочим столом сэндвич — помидоры на ломте ржаного хлеба, Даффи занялся гарантированными фондовыми бумагами — займами правительства Великобритании, получая которые оно выпускало «первоклассные», или гарантированные, облигации. Если у банков Британии начнутся те неприятности, которые предвидел Джон Вилс, правительству придется занять для их рефинансирования крупные суммы, а в результате рыночная стоимость британских долговых обязательств съедет еще и ниже итальянской.

В лондонском офисе Первого нью-йоркского банка работал эксперт по гарантированным фондовым бумагам, к которому давно уже присматривался Даффи: молодой человек, заработавший за последние трудные двенадцать месяцев такие деньги, что он почти уверовал в собственную непогрешимость. Даффи позвонил ему и попросил оценить на следующие семь дней курсовую разницу для выпущенных на десятилетний срок гарантированных бумаг. Ожидая, когда молодой человек перезвонит ему, Даффи еще раз проверил свои расчеты, а получив затребованную цифру, продал без покрытия долговые обязательства Соединенного Королевства общей стоимостью в 10 миллиардов фунтов стерлингов.

Виктория вводила детали этих продаж в систему и наблюдала, как они отправляются по многочисленным адресам. Ни одна из них не подразумевала подлинного обмена бумагами на каком-либо регулируемом форуме. Люди, с которыми Даффи беседовал по телефону, оставались при убеждении, что «конечным клиентом» является «Высокий уровень», на самом же деле контрагентом, с которым они производили сегодня рыночные сделки, был легендарно надежный американский инвестиционный банк, управлявший всеми этими операциями как прайм-брокер.

Сложности начали возникать после полудня. Рынок акций Ассоциированного королевского сократился настолько, что проводить новые операции стало трудно: активность рынка просто-напросто не позволяла Даффи занимать позиции того масштаба, которые были необходимы, и в четыре часа ему пришлось позвонить на сотовый Джона Вилса и сообщить, что их продвижение пошло на спад.

— Ладно, Киран. Предоставь это мне. Я посмотрю, что тут можно сделать.


В этот вечер Джон Вилс, сидя в своем мезонинном кабинете с выходящими в парк окнами, вглядывался в графики на экране, и ему казалось, что он уже различает едва уловимые отпечатки пальцев О’Бублика.

Пока все шло хорошо, однако Вилс беспокоился. Тревога, снедавшая его ночь за ночью, была сутью работы Вилса. Непосредственная же проблема состояла в том, что рынок был сейчас настолько неустойчивым, настолько нервным и чутким к возможности финансового краха, что даже минимальные изменения, которые видел Вилс, могли оказаться замеченными и другими. Финансовый мир пребывал в состоянии своего рода заторможенного оживления. Всего семь недель назад, 31 октября, финансовые фирмы Уолл-стрит за один-единственный день потеряли 369 миллиардов долларов. Письмена были начертаны на стене трехметровыми буквами, однако люди все равно норовили игнорировать их. Пиршество продолжалось, заматерелые, опьяневшие от риска игроки никак не могли поверить, что золотая лихорадка когда-нибудь да закончится, и потому не желали расходиться по домам.

Вилс сомневался, что в такой обстановке можно дотянуть до конца недели без того, чтобы какой-нибудь ушлый аналитик не углядел возникшую у самых простых показателей процветания Соединенного Королевства — валюты и стоимости гарантированных фондовых бумаг — тенденцию к спаду и не связал ее с АКБ.

А суть второй проблемы сформулировал позвонивший Вилсу под вечер Даффи: рынок в нынешнем его состоянии слишком мал, чтобы занять на нем позицию нужного им масштаба. Вилсу необходимо было скупить то, что он сможет потом с выгодой продать, а стало быть, прежде чем акции АКБ рухнут, они должны вырасти в цене. И единственный способ, который позволил бы Вилсу и гарантировать возможность вложить свои деньги в АКБ раньше, чем это успеют сделать другие, и создать необходимую рыночную активность, состоял в том, чтобы пойти по стопам Ротшильда.

В пору Наполеоновских войн братья Ротшильды владели самой скоростной в Европе системой связи — голубиной почтой. Каждый обретавшийся на Ломбард-стрит[40] делец понимал, что Натан Ротшильд узнает об исходе сражения при Ватерлоо первым, и это не позволяло Натану действовать, основываясь на получаемых им сведениях, — конкуренты просто-напросто повторили бы каждый его шаг, и никто из них не пожелал бы оказаться на противостоящей ему стороне. И потому он начал с преувеличенной скрытностью, которая непременно должна была привлечь к нему внимание, понемногу распродавать государственные облигации. Стадо последовало его примеру, рынок облигаций обрушился. А Ротшильд, используя посредников, втайне скупил огромные количества этих бумаг. И когда поступило известие о победе при Ватерлоо, патриотический взлет стоимости государственных облигаций принес ему самое большое состояние, какое когда-либо видело Сити.

Вилс позвонил Стивену Годли и детально обрисовал ему необходимую для фонда позицию на рынке. Годли слушал его молча и только похмыкивал. А по прошествии двадцати минут сказал: «Ладно, Джон, я все понял. Мы поведем в первом раунде, но самым важным окажется второй. Его я оставляю в твоих умелых руках. Завтра я позабочусь о том, чтобы в Лондоне все было хорошо и чисто. Горячий привет О’Шлёме».


Этажом выше сын Вилса Финбар уселся перед телевизором, собираясь посмотреть в прямой трансляции очередной эпизод программы «Это безумие».

От «сбледнения» он оправился, и вроде бы полностью. Помог глубокий сон, которым одарили его две таблетки «ибупрофена». Руки больше не дрожали, холодный пот исчез без следа, Финн чувствовал себя вернувшимся в реальный мир. Правда, когда он вспоминал о вчерашнем, в животе у него что-то пугающе подрагивало — ну так он старался и не вспоминать.

Дабы показать, что он относится к случившемуся со всей серьезностью — что-то в этом роде, — Финн решил пару дней не курить и потому сидел сейчас перед телевизором всего лишь с банкой «Пильзнера».

Все персонажи передачи находились в «Собачьем бунгало», а жюри знаменитостей наблюдало за тем, что они там поделывают. Помимо Скотти, биполярной женщины (настоящее имя которой — Валери — все уже позабыли) и шизофреника Алана, здесь присутствовала также страдавшая хронической депрессией женщина тридцати с лишним лет (Сандра), старик по имени Престон, чей диагноз так и остался неустановленным, и юноша, которого звали Даррен, — жертва острого антисоциального расстройства личности (сам Даррен уверял, впрочем, что он психически здоров).

Здоровый или не здоровый, он, как указывали газетные обозреватели, несомненно вносил в эту компанию новую краску — благодаря его откровенной агрессивности и всегдашней готовности сбросить одежду и предъявить камере свои причиндалы, которые, впрочем, прикрывались на экране размазанным белым пятном.

В эту минуту экран заполняло лицо Терри О’Мэлли, румяные щеки его поблескивали в ярком свете студии, декорированной под обстановку фешенебельного званого обеда, — возвышавшийся посреди студии стол был заставлен винными бутылками и чашами с орешками и экзотическими плодами — манго и киви.

— Итак, леди и джентльмены, — произнес Терри, — мы переходим к завершению деловой части нашего вечера. Все ли готовы к этому? Лиза?

Лиза покивала поверх бокала с вином:

— Вполне, Тед.

— Тогда начнем, — сказал Барри Ливайн.

Терри, театрально поведя правой рукой, указал на что-то не видное зрителям:

— Третья камера, они ваши. Приступайте!

Обеденный зал исчез, а вместе с ним и ощущение праздника. Его сменило черно-белое изображение пустой приемной врача, в которую игроков вызывали одного за другим на предмет ежедневной «консультации». Их просили сесть в стоявшее перед столом «доктора» кресло, между тем как еще одно, большое, кожаное, находившееся по другую сторону стола, оставалось пустым. На консультациях перед испытуемыми каждый день ставилась новая «терапевтическая задача» — ТЗ, так ее все называли. Как правило, вполне безобидная — рассказать всей группе какой-нибудь случай из своего детства или питаться весь день одними лишь фруктами.

Первым вызвали Алана, шизофреника.

— С добрым утром, Алан. Как вы сегодня?

Бестелесный голос — мужской, зловещий — доносился из скрытого динамика.

Алан — тощий, наполовину облысевший мужчина средних лет — подергал головой взад-вперед, словно одолевая сопротивление невидимых пут. Камера показала крупным планом его смятенные, ввалившиеся глаза, сидевшие в темных от усталости глазницах. Ясно было, что ему слишком худо и участвовать в сегодняшних играх он не может, поэтому обрисовывать дневную задачу Алану не стали — в приемной просто погасили свет, и кто-то выволок из нее беднягу.

На экране снова появился обеденный зал.

— Ну что вы можете сказать об Алане, Лиза? — спросил мгновенно овладевший ситуацией Терри О’Мэлли.

— Мне кажется, что Алан, после того как он попал в «Бунгало», показывает себя не с самой лучшей стороны, — ответила Лиза. — Знаете, он вроде бы человек милый, готов любому прийти на помощь и все такое. Я думаю, он немного приуныл.

— Спасибо, Лиз. Барри? Ваше мнение?

— Честно говоря, я думаю, что Алану следует в большей мере раскрываться перед нами, — сообщил Барри. — Показать несколько большую заинтересованность в происходящем. По-настоящему хотеть победы.

Финн спустился в кухню за новой банкой пива, а когда вернулся к «Бунгало», все герои передачи уже собрались в гостиной для участия в «сеансе караоке». Это была одна из наиболее популярных составляющих всего шоу, так называемый «Вечер полоумных мотивчиков», ради которого Лизу вертолетом доставляли в то засекреченное место, где находилось «Собачье бунгало». Ручная камера показала, как она, согнувшись под вращающимися лопастями, бежит в сопровождении охранника к парадной двери этого дома. Вторая камера снимала оператора первой — расплывчато, выдавая день за ночь.

— …Будет присуждаться нашим музыкальным экспертом, — говорил Барри, затягивая вступительное слово, чтобы Лиза успела добраться до дома, — солисткой «Девушек сзади», записавшей с этой группой шесть вошедших в первую десятку хитов и три платиновых альбома — да, это она, Лиииизааааа!

Лиза, расторопно перебирая обтянутыми коротенькой юбкой ножками на высоких каблуках, проскочила две ступеньки крыльца и скрылась в «Собачьем бунгало». Она громко и дружелюбно поздоровалась с собравшимися в гостиной игроками и проверила микрофон, спев в него несколько тактов из «Между нами», самого известного хита «Девушек сзади».

Техника пребывала в рабочем порядке, старик Престон подошел к Лизе, чтобы получить от нее простую инструкцию по обращению с караоке.

— Значит, вы берете вот это в руку, дорогуша, — сказала она, вручая ему микрофон, — а потом смотрите вниз, на этот экранчик, и поете слова, которые на нем видите. Нет, не держите его там, перед брюками, как… Нет-нет, Престон, какой вы нехороший… Держите его у рта… Ну что я такого сказала? Не показывайте это, Барри. Ладно, что будете петь, дорогуша?

Престон, уроженец Лондона, носивший серый кардиган и очки в тяжелой оправе, был для «Безумия» экспериментом. Как правило, возраст персонажей программы не превышал тридцати пяти лет, что позволяло ожидать от них, когда они попадали в «Бунгало», проявлений чего-то вроде «чувственного влечения». Зазвучало громкое вступление к «Ты лишилась любви», песне группы «Праведные братья», Престон уставился на стоявший у его ног экран.

— А где Мэнди? — спросил он. — Я же говорил, хочу, чтобы ее тоже показывали. Почему за ней не послали машину?

Переход в студию, к Барри Ливайну, говорящему:

— Может, поставим ему песенку «Мэнди», раз уж он так ее хочет?

А миг спустя в «Бунгало» началась потасовка — здоровяк Даррен пытался заставить Престона петь в микрофон, Престон отбивался от него, размахивая руками, а Лиза в преувеличенном испуге пряталась за диваном, время от времени высовываясь из-за него, чтобы помахать ладошкой камере.

— Как она естественна, эта девочка, — говорил в студии Барри, — какой большой талант!

Загрузка...