День седьмой Суббота, 22 декабря

I

В первые утренние часы холод ушел из столицы. В 2.30 на дневном спектакле театра «Ройал», что на Хеймаркет, зрители в партере уже вовсю обмахивались программками; под ними, в туннелях линии «Бейкерлу», направлявшиеся от вокзала Чаринг-Кросс по магазинам пассажиры оттягивали от шей воротники ставших ненужными пальто. Повара китайских ресторанов на Куинсуэй отирали рукавами лбы, чтобы пот не капал на морковь, которую они нарезали кубиками, готовя блюда на вечер; мозаики возвышавшейся близ Риджентс-парка мечети покрылись испариной, окна мастерской последнего в Талс-Хилле портного, все еще шившего костюмы на заказ, запотели. В спертом воздухе первых этажей универсальных магазинов Оксфорд-стрит неподвижно висели крошечные капли распыленных духов; покупатели, прижимая к животам перекинутые через руку пальто, проталкивались сквозь толпу таких же, как они, несчастных, оставляя без внимания груды шарфов и теплых перчаток — эмблем прошлых рождественских праздников.

В десять утра Роджер и Аманда Мальпассе покинули свой чилтернский дом и покатили в Лондон, где их ожидал вечер у Топпингов. Аманда решила, что успеет пройтись по магазинам, купить все, что еще не купила к Рождеству, и у нее все равно останется время на парикмахерскую. Она заранее заказала на время ланча столик в одном из итальянских ресторанов Фулем-роуд, до которого было рукой подать от их квартиры на Роланд-Гарденз и которым вот уже двадцать лет заправляла одна и та же семья.

Роджеру не хотелось покидать сельские просторы в субботу, так как проводил он этот день по давно заведенному, вошедшему в привычку распорядку. Утренняя прогулка с собаками, два часа усердного труда в огороде, парная игра в теннис на привычном к любой погоде соседском корте — все это оправдывало заработанную честным трудом жажду, которую образцово удовлетворяли пиво, джин с тоником и полбутылки бургундского — именно в этом порядке. После полудня он любил сидеть у себя в «гнездышке» и слушать по радио футбольного комментатора — ноги лежат на софе, один из псов похрапывает у камина, вокруг разбросаны по полу разноцветные, вполне бессмысленные газеты. Часа в четыре веки его смыкались, а в пять Аманда обычно приносила чай.

Аманда же, напротив, пользовалась любой возможностью съездить в Лондон. В их построенном из красного кирпича многоквартирном доме, между Бромптон-роуд и Честер-роуд, в магазинчиках, музеях и кафе Аманде все еще удавалось воскрешать беспечность ее молодости; она шла по Бречин-плейс или Дрейтон-гарденс и представляла себе, что ей снова двадцать три. Труда это не составляло — изменилось здесь совсем не многое — да и настроения не портило, поскольку возврата прежних страстных романов, прежней усталости она отнюдь не желала. Что нет, то нет.

— Только не пей слишком много, Роджер, — сказала она за ланчем, разламывая хлебную палочку и отпивая глоток аперитива. — Я не хочу, чтобы сегодня у Топпингов ты набрался и учинил скандал.

— Когда это я его учинял? — отозвался Роджер.


В полдень к дому Софи Топпинг в Норд-парке подъехал мебельный фургон. Сначала рабочие вынесли из гостиной второго этажа всю мебель, а затем притащили и расставили на первом несколько столов, достаточно длинных, чтобы за ними разместилось тридцать четыре гостя. Обычная обстановка отправлялась на склад, откуда завтра возвратится домой. Софи была совершенно уверена, что мебель проведет ближайшую ночь не в складском помещении, а все в том же фургоне, однако опасений ей это не внушало: вернется все в целости и сохранности — и ладно.

Чтобы окончательно решить, кто где будет сидеть, она потратила часа два. Софи всегда разрывалась между необходимостью усадить двух людей, о которых известно, что они не ладят, как можно дальше друг от друга и злорадным желанием поместить их бок о бок; то же самое относилось к мужчинам и женщинам, которые «торчали», как выражался Ланс, друг от дружки. Один из способов разрешения этой дилеммы был таким: взять да и перетасовать гостей в середине вечера — так, чтобы те, кто занимал места тихие и спокойные, оказались на неспокойных, и наоборот; однако с какого из способов рассаживания лучше начать? Рассудительность подсказывала, что вначале следует разместить тех, от кого можно ждать неприятностей, поближе друг к другу, тогда в середине вечера они, распалившись гневом или похотью, переберутся на места поспокойнее, унеся с собой накопленный пыл… Но Софи рассудительной не была, ею владели и гордость за Ланса, и лукавство, и честолюбие — сразу всё, поэтому она решила поначалу рассадить бок о бок гостей уравновешенных — в надежде, что это позволит завершить ее прием на ноте высокого накала страстей. А тут еще — ровно двадцать четыре часа назад — позвонил футболист Боровски, сообщивший, что он приведет с собой подружку, русскую по имени Оля, и Софи пришлось в панике искать мужчину, который согласится прийти к ней в дом, получив приглашение чуть ли не в последнюю минуту. Выбор ее пал на человека, с которым она познакомилась на литературном вечере, посвященном сбору средств на выпуск «говорящих» книг для слепых: им был Патрик Уоррендер, журналист, джентльмен, судя по всему, культурный. Однако едва она заручилась согласием Патрика, как позвонил школьный учитель, Рэдли Грейвс, и сказал, что у него грипп и потому прийти он не сможет. И Софи решила оставить число гостей нечетным.

Во всех своих светских начинаниях Софи руководствовалась желанием победить в соперничестве с другими женами и матерями Норд-парка. Соперничество было чисто женским и требовало полной самоотдачи; мужья и любовники в расчет принимались, однако сами в число его участников не входили. Суть соревнования оставалась неясной: правила в нем отсутствовали, критерии успеха и призы для победительниц тоже. Впрочем, в сознании Софи сложилось что-то вроде таблицы разрядов, в которой участницы соревнования перемещались то вверх, то вниз, а то и вовсе из него выбывали. Деньги, естественно, играли роль далеко не последнюю. Если женщина вступала в соревнование с запасом в 10 миллионов фунтов, выданных ей «на булавки», как выражались огребавшие огромные бонусы банкиры, — она получала изрядное преимущество прямо на старте. Следующей по значению была миловидность и в особенности моложавость. Наличие блестящих или — поскольку из-за инфляции, постигшей экзаменационные оценки, выявить различие между ними было затруднительно — очаровательных детей также имело большое значение. А также их число: четверо и более указывали на уверенность в себе, активную половую жизнь и внушительные организационные способности. Но самым, быть может, значимым показателем был в мифологии Софи общий облик дома, в котором проживала участница соревнования. И в этом случае существенными оказывались не столько размеры или стоимость самого дома, сколько впечатление, производимое на гостей его убранством, атмосферой, ну и вообще внешним лоском. Софи честно признавалась себе: хотя им с Лансом изгнание из премьер-лиги не грозит, рассчитывать на высшие места в ней они не могут; если воспользоваться аналогией с таблицей футбольных рейтингов, которая печаталась на одной из последних страниц газеты Ланса, Топпинги занимали примерно такое же место, как клуб «Эвертон».

Успех Ланса, ставшего новым членом парламента от его партии, в счет, строго говоря, тут не шел. Политики ценились в Норд-парке не так высоко, как банкиры, брокеры, бизнесмены и даже люди «творческих профессий», такие, как рекламные агенты. Чрезмерно выставляться напоказ, становиться слишком очевидным центром внимания считалось здесь дурным тоном — такое поведение наводило на мысль, что ты лезешь ради этого из кожи вон. Первое правило соревнования сводилось к тому, что оно не должно бросаться в глаза; второе, насколько смогла понять Софи, гласило: не будь слишком толстой. Однажды в нем попробовала принять участие женщина довольно грузная, так ей пришлось быстренько уйти с поля — ее пришлось уйти, думала временами Софи. Для Софи, привыкшей питаться три раза в день, отказ от еды оказался самой тяжелой из наложенных на нее Норд-парком епитимий. Большинство знакомых ей здешних женщин страдало пониженным кровяным давлением, гипогликемией, желудочными коликами и желудочно-кишечными расстройствами — все они были следствием отказов от ланчей, недостатка углеводов и допускавшихся — от случая к случаю — вакхических излишеств по части пудингов и ватрушек. Однако все женщины Норд-парка считали такие лишения оправданными, поскольку в итоге их худощавость успешно спорила с возрастом, а это позволяло им мысленно продвигаться в воображаемой лиге на шаг-другой вперед, обходя тех, кто становился жертвой толсторукости, складочек на животе, а то и целлюлита.

Сегодня у нас толстяков и толстушек не будет, думала Софи, хотя Микки Райт всегда — еще со времени их первой встречи в эппингской школе — был широковат в поперечнике. Аманда Мальпассе походила на хлебную палочку, счастливица. Джиллиан Фоксли, жена Лансова агента, отличалась, конечно, материнской полноватостью, однако Джиллиан можно было не учитывать, поскольку жила она не в Норд-парке, как и Бренда Диллон, явно сорившая деньгами в чайной палаты общин. Ванесса, жена Джона Вилса, была до обидного стройной и красивой. Но и холодной, думала Софи, сильно сомневавшаяся, что Ванесса хоть раз в жизни входила, стыдливо потупясь, в «Пицца-Палас», дабы свести знакомство с семейного размера «Американкой», к которой добавлялись еще и чесночные булочки, и двухлитровое ведерко крем-брюле.

Мысли о сегодняшнем приеме навевали Софи головокружительные ожидания и смутные опасения. И она решила провести час в спортивном зале, а уж потом, около двух, отправиться в парикмахерскую: это позволит ей хоть немного успокоиться к четырем, когда в дом привезут еду и напитки. Вечер получится запоминающимся, уж в этом-то Софи, при всех ее тревогах, не сомневалась.


Ванесса Вилс думала в это время не о еде и не о соревновании, но о том, увидит ли она еще когда-нибудь своего единственного сына. Она сидела, листая старенькие журналы, у оранжевых с коричневым штор приемной «Уэйкли», и чувство вины рассекало все ее нутро, точно меч. Не так уж и много храбрости ей потребуется, чтобы время от времени приходить в палату Финна и разговаривать с ним, ведь верно? Ну допустим, он станет встречать ее неприветливо и разговоры их окажутся неприятными для нее. Допустим, он будет даже груб, будет ругаться, обижать ее. Неприятности, обиды… С ними можно смириться, если они помогут спасти сына от засасывающей его психиатрической черной дыры.

Она опустила на столик пластмассовую чайную чашку, посмотрела в окно на бессмысленно прогуливавшихся по голым лужайкам пациентов больницы. В психиатрических лечебницах Ванесса никогда прежде не бывала и почему-то думала, что тамошние больные все время ходят в пижамах. Хотя какой в этом смысл, если они не лежат целыми днями по койкам, как люди с физическими расстройствами? Впрочем, наверное, когда они удирают из больницы, пижамы помогают их поймать.

Ванесса одернула себя. Удирают? Вряд ли подобное слово уместно здесь, в заведении, куда неожиданно попал ее сын. До нее мало-помалу начинало доходить, что она ничего об этом новом мире не знает; она даже удивлялась немного тому, что такие больницы все еще существуют, — по ее, довольно смутным, впрочем, представлениям, правительство позакрывало их все до единой. Когда станет известно, что Финн попал в психиатрическую лечебницу «Глендейла», винить во всем будут ее. Все сочтут причиной случившегося либо дурную наследственность, либо то, что она была плохой матерью, и к ее личной трагедии прибавится еще и публичный позор.

— Миссис Вилс? Я — доктор Лефтрук. Простите, что заставила вас ждать. Будьте добры, пройдите со мной.

Доктор Лефтрук была женщиной лет шестидесяти с жесткими седыми волосами — Ванессе она напомнила строгую учительницу, возможно, лесбиянку, с претензией на артистичность, каковую подчеркивали очки, как у Джона Леннона, и сандалии на пробке.

— Я смогу увидеть Финна? — спросила Ванесса, опускаясь в предложенное ей кресло.

Доктор Лефтрук уселась по другую сторону стола.

— Да, это ничему не повредит. Однако я полагала — вы сначала захотите узнать, что с ним.

— Спасибо.

Ванесса поняла, что ей сделали выговор.

— То, что произошло с вашим сыном, получает среди молодежи все большее распространение. Это нарушение психического равновесия, вызываемое наркотиками — как правило, марихуаной, мы называем такие случаи психотическими эпизодами.

— И что это значит?

У Ванессы пересохло во рту. Какие страшные слова.

— Слово «психоз» — это общее обозначение таких серьезных заболеваний, как шизофрения или биполярное расстройство, заболеваний, которые влекут за собой более-менее полный разрыв с реальностью.

— О господи.

— Пока мы не можем сказать, окажется ли случившееся с вашим сыном единичным эпизодом, от которого он сможет полностью оправиться, или чем-то более серьезным и продолжительным.

— А когда вы это поймете?

— За ближайшие десять дней, может быть, за две недели мы получим достаточно ясные представления на этот счет. Мне очень жаль, но сейчас я ничего более определенного сказать не могу. Дело в том, что в нашей среде существуют два совершенно различных подхода к этой болезни. Мы знаем, что в шизофрении присутствует сильный генетический компонент, но знаем также, что ее могут вызывать и другие факторы. Очень большое число шизофреников составляют люди, злоупотреблявшие в отрочестве марихуаной, однако в вопросе о том, существует ли здесь причинно-следственная связь, психиатры разделились на два лагеря. Вполне может быть, что люди с шизофреническим складом личности просто испытывают большую, чем у других, тягу к наркотикам и спиртному. Связи с реальностью у них уже ослаблены, а о своем здоровье они просто не думают. По сути дела, в настоящее время большинство специалистов склоняется именно к этой точке зрения.

— А каково ваше мнение?

— Прежде всего мне необходимо знать, имелись ли среди ваших родных или родных вашего мужа люди с серьезными психическими расстройствами.

— Насколько мне известно, нет. Хотя я знаю лишь о трех поколениях родственников моего мужа, о более ранних мне ничего не известно.

— Ну что ж, уже хорошо, — сказала доктор Лефтрук. — Это добрый знак. Вам, вероятно, еще придется услышать разговоры о некоем каннабиоидном психозе — прошу вас, не обращайте на них внимания. В науке такое понятие пока что отсутствует. Однако для подростков злоупотребление наркотиками, разумеется, очень опасно, поскольку в их возрасте нервная система претерпевает завершающие, бесконечно тонкие изменения. Это то же самое, что лезть с гаечным ключом в часовой механизм.

Ванесса обхватила голову руками и заплакала.

Доктор Лефтрук молчала, и Ванесса была ей за это благодарна. В конце концов она достала из сумочки бумажный носовой платок, вытерла слезы, немного успокоилась и попросила:

— Вы все же скажите мне, каким может оказаться наихудший исход?

— Самое худшее состоит в том, что у вашего сына может иметься шизофреническая наследственность и что наркотик, который он употреблял, сыграл роль ее катализатора. Современные лекарства позволяют управлять симптомами шизофрении, но излечить ее они не способны.

— Совсем?

— Совсем. Тем не менее некоторым пациентам удается вести вполне нормальную жизнь.

— Звучит не очень обнадеживающе.

— Не очень.

— А если этого не произойдет?

— Тогда ваш сын может остаться больным, сохранить психотические симптомы, которые не являются, строго говоря, шизофреническими, но схожи с ними настолько, что разница остается практически незаметной. Однако если у него нет генетической наследственности, он может поправиться полностью.

— Сколько времени это займет?

— Возможно, год. Или два.

— Хорошо, а в чем состоит самый лучший исход?

— Мы можем надеяться на то, что ваш сын пережил единовременный психотический эпизод и что при правильном лечении и должной помощи — с нашей стороны и со стороны семьи — он уже через несколько недель полностью выздоровеет и вернется к полноценной жизни.

— Как по-вашему, какой из них наиболее вероятен?

Доктор Лефтрук помолчала, глядя в окно; Ванессе казалось, что жизнь Финна висит на волоске этого молчания.

— Я думаю, — наконец сказала доктор, — что все обойдется. Думаю, что недель через шесть мы выпишем его и он вернется домой. Но это не обещание, даже не прогноз. Всего лишь обоснованное предположение.

— Но почему же никто не предупредил всех нас о том, что такое возможно? Почему ваши коллеги никогда…

— Некоторые пытались, — ответила доктор Лефтрук. — Однако, насколько я это понимаю, наша профессия слишком близка к науке, а наука требует точности. И пока причинно-следственная связь не установлена окончательно, правильнее исходить из того, что ее не существует, что совпадение психоза со злоупотреблением наркотиками всего лишь совпадением и является, и потому…

— Да господи боже! — прервала ее Ванесса. — Ведь какое-то понятное всем предостережение, обращение к самому обычному здравому смыслу — и оно уже помогло бы людям, разве не так? После того, как вам пришлось столько всего увидеть, после всего, что вы мне рассказали…

Доктор Лефтрук встала:

— Я не могу не признать, что наша профессия переживает сейчас не лучшие времена.

Ванесса промолчала.

— Ну что же, отвести вас к нему?

Ванесса, отодвигая от стола кресло, спросила:

— Можно, я сначала коротко переговорю с мужем?

— Конечно. Я подожду в вестибюле.

Выйдя из здания «Уэйкли», Ванесса подошла к росшему посреди бетонной площадки кедру и позвонила в Холланд-парк.

— Джон? Я поговорила с доктором и сейчас пойду к мальчику.

— Отлично. Что говорят врачи?

— Это довольно длинная история. Если коротко, они надеются, что Финн поправится. Однако…

— Отличная новость.

— Однако точно они пока ничего не знают, потому что все немного…

— Милая, ты не могла бы перезвонить попозже? Я жду важного звонка из Цюриха, от Даффи.

— Хорошо, Джон. До свидания.


«Штык» Боровски тоже прощался — с Олей, в их гостиничном номере люкс. Он сказал ей, что вернется не раньше 7.30, потому что после игры ему нужно будет провести самое малое два часа у физиотерапевтов — восполнить растраченные телом запасы жидкости, «утихомирить» его, размять. На обед к политику, с которым «Штык» познакомился, когда их команда включала на одной из улиц Лондона рождественскую иллюминацию, они отправятся в восемь.

— Выглядишь прекрасно, — сказал «Штык».

— Стараюсь, — ответила Оля, тряхнув черными волосами и тут же убрав их с лица. — Я покупаю новое платье, да?

«Штык» доехал в своей огорчительно маленькой немецкой машине до отеля, где собралась на ранний, богатый углеводами ланч вся команда. Мехмет Кундак подвел его к столу, на котором стояли тарелки, наполненные макаронами с ветчиной и сыром.

— Ты сегодня начинаешь, «Штык», — сказал он. — Играй хорошо.

Сегодня «Штыку» предстояло впервые открыть матч и впервые сыграть на своем поле. В два часа дня автобус команды въехал на стадион и остановился почти вплотную к главному зданию. Охранники выстроились в две шеренги, игроки пробежали сквозь этот строй к двери — всего два-три шага — и оказались внутри, где им уже не грозила ни ругань фанатов их нынешнего противника, ни метательные снаряды, которые те с собой прихватили.

«Штык» пересекал вестибюль, шагая бок о бок со вторым тренером команды Арчи Лоулером.

— Не туда, паренек, — сказал он, когда «Штык» повернул к раздевалке. — Там наши гости.

— Хороша, — сказал «Штык».

— Ага. А была дыра дырой. Тесная, и душей всего-навсего два. Но потом новый психолог клуба заявил, что такая раздевалка создает у наших гостей боевой настрой. Так что теперь в ней и отопление хорошее, и кондиционеры, и много чего. И в этом году мы проиграли на своем поле всего один раз.

Когда «Штык» вошел в раздевалку своей команды, у него просто-напросто отвисла челюсть. Начать с того, что в ней вполне можно было играть в крикет. В скрытых динамиках бухала запись русских «дэт-металлистов» из коллекции Дэнни Бектайва. В большом холодильнике оказалось множество самых разных напитков для спортсменов, а просторная душевая была буквально забита шампунями, лосьонами для тела и кондиционерами для волос того же бренда, что стояли в ванной его пятизвездного отеля. В его личном шкафчике — из ореха и ясеня, ручной работы — имелось, кроме полок, отделение для вешалок, гнездо для музыкального плеера и снабженная замком «шкатулка» для драгоценностей, и, если «Штыка» не обманывало обоняние, из решетки в задней стенке шкафчика тихо веял прошедший через кондиционер, пахнувший розами воздух. Снаружи на шкафчике висела новая, зеленая с белым, футболка, ее номер, 39, окружало вышитое имя «Штыка». В самом же шкафчике лежали три пары новых трусов и носков — каждая слегка отличалась от других по размеру. Макс, ведавший снаряжением команды, уже поставил в шкафчик любимые, снабженные алыми блесковиками бутсы «Штыка» и сумку, в которой лежали еще две пары таких же.

Старательно сохраняя скучающий вид, говоривший, что все это он уже видел в Кракове, «Штык» немного размялся, потом осмотрел шипы своих бутсов. И, дождавшись, когда другие игроки начнут переодеваться, облачился в эластичные трусы и хлопковую майку, а поверх них натянул клубную форму из синтетической ткани. Он играл уже за четвертый в его жизни профессиональный клуб, однако, натягивая через голову зеленую с белым футболку, ощутил трепет, вновь обративший его в мальчишку, и постарался не позволить своему лицу расплыться в ликующей улыбке. Когда игроки, надев теплые тренировочные костюмы, выбежали на поле для последней разминки, «Штык» понесся к своей штрафной и там несколько раз пробил по воротам — рослый белокурый вратарь Томас Гуннарссон надменно брал его мячи лапищами, которые казались из-за перчаток попросту великанскими.

В 2.40 все возвратились в раздевалку, куда пришел и Мехмет Кундак. Он вытащил из аудиосистемы плеер Дэнни Бектайва, отдал его хозяину.

— Запись мы смотрели вчера, — сказал Кундак. — Сейчас вы играете. Влад и «Штык», вы занимаете зоны, про которые я говорить. Не даете вратарю откатывать мяч тем двоим. Да? Я хочу, чтобы вы, Шон, Дэнни, били с ходу. Покажите им долбаную мать. О’кей? Есть вопросы? Вы побеждаете. Побеждаете, на хер. О’кей?

«Штыку» эта речь особенно техничной не показалась. Значение, которое Кундак придавал его и Влада игре в защите — им предстояло, действуя в тылу соперника, срывать попытки его игроков спокойно обмениваться мячом, — «Штыка» не удивляло. Об организации атак почти ничего сказано не было, однако это, по словам Арчи, объяснялось тем, что все команды клуба, начиная с юношеской, используют одни и те же основные приемы игры и потому, если какой-то игрок выбывает из строя, его всегда может заменить любой другой. Передачи были по большей части диагональными и производились из центра поля двумя низкорослыми английскими полузащитниками, Бектайвом и Миллсом.

В 2.50 все встали в кружок, положив руки друг другу на плечи, и капитан команды Гэвин Россал, кровожадный центральный защитник, произнес несколько воодушевляющих слов. Выстраиваясь в линию перед тем, как покинуть раздевалку, игроки один за другим отпихивали «Штыка» локтями, пока он не занял в их шеренге единственное, восьмое по порядку, место, которого остальные — по каким-то суеверным соображениям — избегали. Когда появилась команда противника, они уже стояли на багряном ковре вестибюля. Последовал обмен вялыми рукопожатиями, затем обе команды спустились по ступенькам в застекленный туннель, миновали его и, поднявшись по трем резиноасфальтовым ступеням, оказались в «технической зоне», оставаясь пока еще под землей. Поле, находившееся теперь точно на уровне глаз «Штыка», показалось ему ощутимо выпуклым и узким, однако, взбежав по последним трем ступеням и выскочив на траву, он понял, что стал жертвой оптической иллюзии. Чтобы успокоить нервы, «Штык», словно несомый колоссальной звуковой волной, стремительно полетел к штрафной площадке. Нужно будет напоминать себе, подумал он, что все нормально, что это не более чем игра с кожаным мячиком. И, трусцой подбежав к Владу, обнял его за плечи:

— Ты о’кей?

К большому облегчению «Штыка», Влад не послал его куда подальше, но хлопнул по спине — видать, и на него тоже подействовал громовый рев болельщиков.

Судья, маленький человечек с туго обтянутым рубашкой брюшком, дунул в свисток и взмахнул рукой; «Штык» погадал, как же это ему удастся поспевать за игроками на таких коротеньких ножках. Затем, после восьми минут быстрых пробежек вперед и назад, «Штык» получил пас — короткий, от защитника, — и обрадовался, сумев точно передать мяч другому игроку своей команды. Спустя еще минут двадцать «Штык», футболка и волосы которого уже взмокли, снова получил пас, совершенно, впрочем, бесполезный. Все это время он перемещался вперед-назад вдоль ворот, стараясь не оказаться вне игры и оставаться за спиной Влада; два или три раза он даже бил по воротам, но безрезультатно. Бектайв и Миллс автоматически, казалось, отдавали мяч одному из вырывавшихся вперед защитников или полевых игроков. Утешало «Штыка» лишь то, что и Влад получал подачи так же редко, как он. Но, наконец, когда одному из защитников его команды удалось оторваться от противника и сделать длинную поперечную передачу, «Штык» взлетел над опекавшим его хорватом и головой пробил по воротам. Вратарь, возможно перестаравшись, рукой отбил мяч на угловой, однако стадион взревел, и «Штык» понял, что он окончательно принят в английскую премьер-лигу. Хлопок по спине, полученный им от Гэвина Россала, укрепил его уверенность в этом.

Незадолго до конца первого тайма противнику, тактика которого состояла в том, чтобы держать оборону и время от времени делать, в надежде на удачу, длинные передачи игрокам своей линии нападения, повезло: высоко пущенный от его ворот мяч опустился аккурат на макушку Али аль-Асрафа и слегка оглушил его, центральный нападающий противника завладел мячом, примерился и пустил его низом мимо выбежавшего из ворот Томаса Гуннарссона. Гневное молчание стадиона ударило по нервам «Штыка» сильнее, чем рев, встретивший выход его команды на поле.

Под самый конец перерыва он спросил у тренера, нельзя ли ему будет выходить на перехват меча подальше от ворот.

— Да, о’кей, если Влад остается на месте, — сказал Кундак и споткнулся об одну из ведших к полю ступеней — стекла его очков совсем потемнели.

Второй тайм оказался повторением первого, команда Кундака понемногу впадала в отчаяние, изо всех сил стараясь — на одном конце поля — не оказаться в положении вне игры, а на другом — не давать бомбардиру противника принимать мячи, с надеждой посылаемые ему крепышами защитниками. «Штык» обливался потом, задыхался. Он уже знал по опыту: единственное, чего никогда не удастся понять тренерам, комментаторам и болельщикам, так это то, насколько выматывает игроков девяностоминутный футбольный матч. Сам он мог пробежать за игру 10 000 метров — три четверти просто быстро, а одну, может быть, десятую — со скоростью спринтера и при этом еще резко сворачивать, прыгать, напрягать все мышцы и время от времени бить по мячу. Во втором тайме «Штык» выбегал подальше от ворот, предлагая центровым, когда их прессинговал противник, свои услуги, и в начале второго часа игры сумел-таки перехватить мяч и отдать его Владу, оказавшемуся в этот миг между двумя центральными защитниками. Влад вернул мяч ему, и «Штык», услышав, как Дэнни Бектайв истошно выкрикнул его имя, послал мяч англичанину. Ничто из увиденного «Штыком» на тренировках не подготовило его к мощному удару тыльной стороной ступни, которым Бектайв послал мяч в ворота противника. 1:1.

Темп игры возрос до лихорадочного — теперь команда Кундака рвалась к победе. Однако с полдюжины ударов по воротам гостей не произвели, похоже, на их вратаря-техасца сколько-нибудь серьезного впечатления. На восемьдесят второй минуте «Штык» увидел поднятую за боковой линией поля доску с его номером, 39, и трусцой побежал к ней, уступив место Шавьеру, стареющему испанцу, когда-то игравшему в нападении и забившему немало голов. Кундак похлопал пробегавшего мимо него «Штыка» по плечу, Кенни Хотри набросил ему на плечи толстую стеганую парку. До финального свистка, завершившего матч со счетом 1:1, «Штык» сидел за спиной тренера, подбадривая криками свою команду. Ладно, думал он, его дебют в премьер-лиге мог сложиться и хуже.


В пять часов по радио сообщили результаты сыгранных за день футбольных матчей, однако на этот раз Финн их не услышал. Команда, за которую он болел, победила, а игра футболистов из его фантастической команды, в том числе и «Штыка», сделавшего голевую передачу, оказалась успешной настолько, что позволила ей продвинуться — в воображаемой лиге, к которой она принадлежала, — на пару шагов вперед. Но Финн спал, один в четырехместной палате, где он и останется, пока в «Коллингвуде», отделении для малолетних пациентов, не освободится место.

Роб, дежурный санитар, приоткрыл дверь палаты, заглянул в нее. Внутри было темно: когда пару часов назад Финна привели сюда, Гленис, младшая санитарка, задернула шторы и выключила свет, и теперь один лишь закрепленный на плинтусе синий ночник горел здесь, освещая линолеум, по которому Роб прошел, чтобы присесть на краешек койки. Он слышал дыхание Финна, размеренно втягивавшего в себя воздух. Роб знал: чем дольше мальчик проспит, тем лучше. Иногда просто больно было смотреть, как просыпаются здешние больные, как выходят из беспамятства, единственного состояния, в котором им еще улыбается счастье.

Роб нащупал на запястье мальчика пульс, посчитал его, глядя на часы. Потом приподнял веко спящего. Все было хорошо. Ночью он будет прислушиваться к доносящимся из этой палаты звукам и, если потребуется, даст мальчику успокоительное, которого ему хватит до утра. А уж тогда они смогут начать исследования и решить, что с ним делать.

Бедный малыш, подумал Роб. И о чем только, прости господи, думали его родители?


В шесть Оля возвратилась в номер люкс из похода по магазинам Слоун-стрит и открыла краны ванной. А когда в ванне набралось немного воды, опорожнила в нее три пузырька геля, бесплатно полученного ею в магазинах, посмотрела, как поднимается под струей воды пена, затем вставила в аудиосистему свой плеер, и тот заиграл песни из альбома «Лучшее „Девушек сзади“», ее любимой группы. Оля знала, что эта музыка предназначена для подростков, но ничего страшного в этом не видела — в конце концов, ей самой только-только стукнуло двадцать.

Она швырнула на огромную кровать джинсы и нижнее белье и голышом направилась к ванной комнате. По временам она, раздеваясь в отсутствие фотографа, чувствовала себя как-то неловко. И порой ловила себя на том, что совершенно машинально изгибается и легко улыбается — совсем как перед камерой. Со времени приезда в Лондон она прибавила в весе — три-четыре фунта — и думала, что ей это к лицу. Она была не прочь посмотреть, что сделал бы из ее чуть округлившихся ляжек и бедер хороший фотохудожник. Почему мужчинам так хотелось фотографировать ее, Оля не понимала никогда. Тело у нее было такое же, как у остальных девушек ее деревни, да и у других тоже — у тех, с которыми она познакомилась, начав работать в агентстве. Конечно, все в этом теле было на месте и лишний жирок отсутствовал, но и не более того… Дело просто-напросто в ее молодости, решила в конце концов Оля; в том факте (не так чтобы и ценимом восемнадцатилетней девушкой, какой она в ту пору была), что у нее нет морщин и нигде ничего не висит, что ее ноги и груди, казавшиеся ей самыми обычными, переполняет, на взгляд фотографа, бесценная живая энергия. Поняв это, Оля испытала разочарование — такое, точно ее обманули; ну а кроме того, она, что уж греха таить, стала чуть более тщеславной, поскольку теперь ей приходилось доказывать самой себе, что она не просто молода, но и по-настоящему красива.

Пока самое главное для нее — удержать рядом с собой Тада, как она его называла. Любовники у нее были и раньше, а вот друга — никогда. С первым своим мальчиком Оля переспала, когда ей было всего-навсего четырнадцать лет, а несколько позже ее убедили в том, что она просто обязана давать и главе агентства фотомоделей, и большинству снимавших ее фотографов. Однако Тадеуш Боровски оказался первым мужчиной, который считал, похоже, необходимым завоевывать ее, как будто она обладала неограниченным правом принять его или отвергнуть. Они познакомились на приеме — в Лондоне, куда Тадеуша вызвали из его французского клуба на уик-энд, чтобы он прошел медицинское обследование; Оля была на этом приеме одной из «хозяек», представлявшей автомобильную компанию, на деньги которой прием и проводился. На следующий день Тадеуш позвонил ей, прислал цветы, а когда его новый клуб, английский, пожелал взглянуть на жену-сожительницу-подружку будущего игрока, спросил у Оли, не согласится ли она пойти с ним. Клубу, полагал Тадеуш, нужны доказательства того, что он не гей; на самом же деле Мехмет Кундак просто желал удостовериться, что «Штык» не навяжет ему, женившись, какую-нибудь примадонну вроде бесконечно капризной Жери Шона Миллса.

Оля, ни о том, ни о другом не ведавшая, решила, что «Штык» уже успел влюбиться в нее. И, облачившись в новый костюм, элегантный и скромный, очень постаралась, чтобы мистер Кундак понял, как сильно предана она своему другу. Эта ее любезность и восторженная благодарность, обуявшая «Штыка» после того, как он подписал с клубом контракт, положили начало их роману, и начало страстное. Оля и не знала, что секс может быть таким приятным и частым. Поначалу она видела в Таде лишь еще одну мужского пола ступень длинной лестницы, по которой ей предстоит шаг за шагом подниматься из украинской бедности к комфортабельной жизни в европейской столице. Рыцарская галантность Тада привела ее в замешательство. Она никак не могла понять, что ей делать с его любовью — да и с сумбурными чувствами, которые пробуждала в ней эта любовь.

Сидя в ванне, она подпевала Ли, Памилле и Лизе. Что с ней творится, Оля не понимала, однако происходившее захватывало ее, волновало. Вот, например, кто они — эти люди, к которым она пойдет сегодня с Тадом? Один из них — член парламента? А что это значит? И насколько важно? Ладно, пусть все увидят, как красив ее Тад, тем более что и одет он будет замечательно, — Оля кое-что прикупила сегодня и для него. Ну а если сама она вдруг застесняется своего английского, так на этот случай у нее уже лежит на туалетном столике сумочка, а в сумочке — наилучшего качества кокаин.


Когда Оля выходила из ванны, Софи Топпинг как раз опускалась в свою, стараясь, чтобы на ее недавно вымытые и высушенные волосы не попала вода.

Софи закрыла глаза и представила себе раскинувшийся под зимним небом Лондон. Она вглядывалась мысленным взором в те дома, обитатели которых начинали в эту минуту готовиться к предстоящему вечеру. Джон и Ванесса Вилс находятся сейчас в их особняке с колоннами и лепным фронтоном — Джон скорее всего звонит на какой-то уже заканчивающий работу рынок ценных бумаг, Ванесса, худощавая и одинокая, подкрашивается в огромной спальне… Бедняжка Клэр Дарнли пересчитывает деньги, выясняя, хватит ли их на автобус… Габриэль Нортвуд сидит в своей адвокатской конторе посреди пыли и париков (где он живет, Софи не знала и потому всегда воображала его в окружении перевязанных красными ленточками папок)… Саймон Портерфилд величаво отметает вопросы о вчерашнем самоубийстве в программе «Это безумие», которые задает ему, позвонив прямо на дом, наглец журналист, а одетая в прекрасное сари Индира царственно взирает на него… Р. Трантер покидает свою мрачную, находящуюся где-то за Северной окружной нору… Аль-Рашиды, обратившись лицами к Мекке, опускаются на колени, чтобы ненадолго потревожить Аллаха, прежде чем вызвать своего шофера… Лидер оппозиции Ричард Уилбрехем скорее всего только-только вернулся с футбольного стадиона, где он неубедительно изображал перед фоторепортерами человека из народа…

И все остающиеся с их детьми няни, все ванны и души; все бессмысленные подарки — коробки шоколада, свечи, масла для ванны, которые ей вскоре принесут; все фены, и прически, и вечерние наряды… Повсюду — от Хейверинга до Холланд-парка, от Форест-Хилла до Феррере-Энда, от Апминстера до Парсон-Грина — люди вот-вот начнут покидать свои дома и квартиры и, подобно незримым клеткам, вливаться в кровоток города, сердце которого, вне всяких сомнений, бьется сегодня в одном, и только одном, месте: в Норд-парке, в доме самого молодого в стране члена парламента.


Роджер и Аманда Мальпассе были почти готовы отправиться в гости. Роджер проверял, заперты ли стеклянные двери террасы, Аманда устраивала на кухне их квартиры на Роланд-Гардене двух гончих и шпица. Эта троица находилась на ее попечении; легавые и лабрадор — Скоулз, Баттхед и Бекхэм, псы Роджера, — были слишком велики для Лондона и потому остались в Чилтернских холмах, под ненадежным присмотром домашней работницы.

— Самое время для детонатора, а, милая? — сказал Роджер, уже наливший себе немного джина, добавивший в него чуточку горького тоника и, после недолгих размышлений, несколько капель сухого мартини. На кухню он пришел за льдом.

— Я не буду, спасибо, — сказала Аманда.

— Ты уверена? Маленькую, а, совсем как в пабе?

— Нет. Как тебе мое платье?

— Отличное. Ты лимон не видела?

В словаре Роджера названий для выпивки имелось немало. «Детонатор» использовался им при подготовке к светскому или иному тягостному мероприятию. По преимуществу филантропическому — «детонатор» наделял Роджера благодушием, способностью изображать приятного гостя. Первая за день, несерьезная, как правило, выпивка называлась «разгони печаль» — ею мог, например, стать стаканчик оставшегося от вчерашнего белого вина, который Роджер осушал, закончив подстригать огромную лужайку их сельского дома. Примерно ту же функцию выполнял «пусковик сердца», но этот был покрепче и нередко включал в себя джин. А «точилкой» у него предварялся прием пищи.

Любимая же выпивка Роджера именовалась «алконавтом», и, проводя вечер дома, он употреблял парочку «алконавтов» перед ужином, за которым пил уже одно только вино. «Алконавт» мог быть коктейлем с шампанским — на палец трехзвездочного коньяка, кусочек сахара, одна капля горького тоника и винный стакан ледяного сухого шампанского, — а мог и сухим мартини или просто виски со льдом и содовой. «Алконавта» Роджер считал королем всех возлияний, а противоположностью его было достойное презрения «совсем как в пабе», едва-едва покрывавшее дно стакана.

— Ты знаешь, кто там еще будет? — спросил Роджер, направляясь со стаканчиком в гостиную и похлопывая себя по карманам, дабы убедиться, при нем ли ключи.

— Все представление устраивается ради Уилбрехемов и той дамочки из Министерства образования. Как ее фамилия?

— Диллон. Эх, пропустил я футбол.

— Ты же наверняка записал его, милый.

— Сказать-то легко. Ты пульт от телевизора давно видела? Только не говори, что его опять Бамбли сгрыз.

— Ну и обычные дамы из книжного клуба, насколько я понимаю, — сказала Аманда. — По-моему, Софи решила пуститься во все тяжкие. Попытаться поразить Уилбрехема и внушить ему мысль, что Ланс — естественный кандидат в члены теневого кабинета. Прекрасно разбирается в иммиграционной политике и так далее.

— Ага, — сказал Роджер. — Ты можешь себе представить, чтобы нашего министра внутренних дел звали Лансом?

Он снова похлопал себя по карману с ключами.

Аманда Мальпассе, выглядевшая в облегающем платье из зеленого атласа особенно стройной, стояла у окна, глядя на улицу. Она любила это время дня, когда движение ослабевало, а рестораны и пабы еще не переполнены. В такие часы почти чувствуешь, как столица вздыхает, собираясь с силами. Эта часть Лондона практически не изменилась с того дня, когда Аманда впервые увидела ее, вырвавшись сюда из гэмпширской школы на безумный уик-энд. Она и ее друзья ели тогда гамбургеры в заведении на Фулем-роуд и пили вино из оплетенных соломой бутылок. Сейчас Аманда, стоя у высокого окна, видела два ресторана со смуглыми официантами в красных рубашках — выходцами, быть может, из того же, что и она, десятилетия. А они тем временем готовились к вечерней работе: к демонстрации обходительности, к легкому флирту, к обслуживанию особого пошиба парочек, чей расцвет молодости уже миновал: мужчин, сохранивших после развода как раз столько денег, сколько им требуется, чтобы поднимать бокалы в честь своих спутниц, уже обзаведшихся морщинами блондинок, имеющих за плечами немало того, что Элен, французская знакомая Аманды, называла des heures de vol — часы налета, — как говорят об условно годных авиалайнерах, которые их европейские владельцы списывают и передают «Эйр-Конго».

Аманда, вздохнув, отвернулась от окна. Отсюда они, эти парочки, отправятся по квартирам, а потом, потом… Проснутся лондонским утром, поздравят себя с тем, что справились с сексом, да и с жизнью тоже, выведут свои машины со стоянок для жильцов… Никто из них, погрязших в рутине, не мог знать того, что знала она. Ее молодости. Которая когда-нибудь да вернется.

— Ну что, пора в путь, моя старая тощая кобылка. Ты готова?

— Да, готова, — ответила Аманда. Все-таки она достаточно счастлива с Роджером, нет, правда.

— Адрес этих непрошеных хозяев у нас имеется?

— Да, он в моей сумочке.

— Тогда вперед, — сказал Роджер. — Хотя погоди, а ключи-то где?

Ключи, как вскоре выяснилось, по-прежнему лежали у него в кармане, и несколько минут спустя семья Мальпассе уже ехала по Глостер-роуд.

— Господи, — сказал Роджер, — поверить не могу, что еще немного — и опять Рождество.

— Да, — отозвалась Аманда, — помню, мне было пять лет, мы переезжали на другую квартиру. И я думала, что Рождество уже никогда не наступит. Мне тогда казалось, что северный олень с подарками появляется раз в десять лет. Впрочем, меня и это устраивало.

— Меня тоже.

— А теперь только успеешь отправить елочные украшения на чердак, а их уже опять пора вытаскивать. Хотя кажется, что и прошло-то всего месяца три-четыре.

— Знаю-знаю, — грустно произнес Роджер, тормозя у пешеходного перехода. — Сдается, мне больше всего нравилось время, когда Рождество наступало только раз в году.

Всякий раз, как они отправлялись в гости на машине, Роджер вел ее туда, а Аманда обратно — это правило и выглядело современным, равным разделением труда, и позволяло Роджеру пить, сколько душа попросит.

Свернув на Кэмпден-Хилл-роуд, Роджер сказал:

— Ну ладно. Перейдем к инструктажу. Ланс и Софи, так? Откуда мы их знаем?

— С Софи, — начала Аманда, слегка подправляя свой макияж с помощью закрепленного на солнечном козырьке зеркальца, — я познакомилась в прошлом году, на вечере, устроенном «Рождеством Юдит» для сбора средств. Она пригласила меня поработать в комитете по детским приютам. Мы с тобой встречались с ней и ее мужем у Симпсонов.

— А, это та, что похожа на мистера Горбачева?

— Нет, это Эльза Тинги. Софи немного полновата, энергична, любит одеваться в розовое и бирюзовое. Руки в браслетиках.

— Правильно, знаю, — сказал Роджер, — у нее еще выговор как у Эдварда Хита. Нужно будет заняться ею после обеда.

— Ну еще бы. А он…

— Я же его по телевизору видел, верно? Серьезный, но какой-то тусклый.

— Верно. Он довольно долго работал в Ассоциированном королевском. Высоко, я думаю, не поднялся, но все же скопил миллионов десять и основал вместе с другом какой-то специализированный фонд.

— Понятно, — сказал Роджер. — А что у них на детском фронте?

В этот миг они добрались до начала Лэдброк-Гроув — перекрестка с Холланд-парк-авеню, двойной светофор которого пропускал машины либо прямо, либо направо. Сворачивая на Гроув, Роджер увидел двигавшийся прямо на него велосипед с выключенным фонариком, — велосипедист, проехавший не на один, а сразу на два красных света, удерживал свою еле ползшую машину в равновесии, умело орудуя педалями, и понемногу пересекал двойной поток шедших на зеленый легковушек и грузовиков, а затем, дважды избежав почти верной смерти, выудил из кармана мобильник и принялся набирать номер. Вокруг с визгом тормозили и виляли, чтобы не врезаться в него, автомобили, он же остановился, упершись обеими ступнями в мостовую, и гневно погрозил водителям свободным кулаком.

— Не проще ли ему было сигануть под поезд метро? — сказал Роджер. — Да, так что там насчет детей Топпингов?

— У них мальчик, говорили, что он ужасно умный и непременно поступит в Кембридж, чтобы заниматься математикой и философией, — Томас, по-моему. А он вдруг взял да и сдал один из школьных экзаменов на «хорошо».

— Вот черт! — сказал Роджер. — Не думал, что тебя по-прежнему интересуют такие штуки.

— Да, я знаю, — ответила Аманда. — В общем, по-моему, он поступил куда-то еще. Ну а кроме него, есть дочь. Имени я не помню. Кажется, Белла.

— Распространенное имя. Не знаешь, как назвать девчонку, называй Беллой.

— И еще один сын, очень милый. Джейкоб или Джейк.

— Какие-нибудь темы, которых мне не следует касаться? — осведомился Роджер.

— У Ланса был когда-то роман с секретаршей, поэтому о таких делах лучше не упоминать.

— Я думал, политикам это не запрещено.

— Не уверена, — сказала Аманда, поднимая солнечный козырек.

— Да вот хоть тот же заместитель премьер-министра, забыл, как его. Поимел секретаршу прямо на столе зала заседаний, застегнул штаны, созвал совещание да еще и председательствовал на нем. И все сочли это совершенно нормальным.

— Правда? — отозвалась Аманда.

— Ну, насколько я знаю, правда. Никто там и глазом не моргнул. В отставку он не подал, его даже недельного оклада не лишили, ничего. Премьер-министр сказал, что все путем. Может, говорит, это помогло бедняге собраться с мыслями. С теми, какие у него были.

Они свернули на Хэрроу-роуд, и в окне машины замелькал Лондон: тротуары и витрины, посеревшие под приглушавшим краски светом натриевых уличных фонарей; затем тускловатая красная вспышка магазина автопокрышек и вечная желтизна китайского, торгующего блюдами на вынос ресторана. Продавец армейских излишков покинул свой угол, который занимал в течение двух десятков лет, и теперь на его месте открылся магазин-салон постельного и столового белья, чопорно выставлявший в витрине уцененные вещи. Два комиссионных мебельных стояли неосвещенными, в краснокирпичном здании церкви тоже было темно, правда, на стене его светилось известие о возможности спасения: «Я вернусь, сказал Господь».

Годы статистического «расцвета» не оставили зримых следов ни на скромных фасадах магазинов, ни на длинных, уходящих к Кенсал-Райз рядах выстроившихся вплотную домов. Сегодня мог стоять тот самый день, когда фондовый индекс достиг наивысшего значения, а мог и тот, начала 1990-х, когда спад добрался до низшей точки, — понять, какой именно, по опрятным, почти не изменившимся с 1945 года улицам было невозможно.

И может быть, как раз в ту секунду, когда машина Мальпассе проехала по холодной черной улице мимо прачечной «Золотая монета», последняя соломинка, двадцать четыре часа назад добавленная в Нью-Йорке перенервничавшим брокером, сломала хребет мировой финансовой системы.


В Хейверинг-Атте-Бауэре Хасан аль-Рашид включил, заперев предварительно дверь своей спальни, компьютер. Настало время в последний раз заглянуть на babesdelight.co.uk. Он щелкнул мышкой на «Оля», выбрал последний снимок, десятый. Затем открыл «Stegwriter» и дважды щелкнул на «Scan». На пленочке, появившейся между раздвигавшими плоть Оли кончиками ее пальцев, никакого сообщения не значилось. Только сокровенную часть молодого женского тела, обрамленную ногтями в белом лаке, Хасан и увидел. Ни слова, ни шанса повернуть назад, подумал он.

И эта мысль поразила его. Он что же, и вправду надеялся, что все отменится в последнюю минуту? Ему стало стыдно. Да нет, его преданность правому делу по-прежнему крепка. И Хасан — как и всякий раз, когда он ловил себя на колебаниях, — принялся размышлять не о вечной истине, не о недоказуемом слове незримого Бога, но об Ираке. О тех британских политиках, которые изобретали поводы для вторжения в мусульманскую страну, отправляя назад профессионально точные отчеты своих шпионов с приказами переписать их так, чтобы в них говорилось то, что этим политикам требовалось; а после, выуживая из интернета студенческие сочинения и переиначивая их в попытках получить подложные основания для уже предрешенного ими курса действий… разве не было это презреннейшим из обманов — таким, до какого и Запад не докатывался еще никогда?

Думая о нем, Хасан испытывал жалость даже к американцам. Случившееся с башнями-близнецами потрясло их до неспособности понимать, что они, собственно, делают. Страна перенесла нервный срыв, а тут еще у кормила ее стоял человек ни на что не годный — злополучный президент, бывший когда-то пьяницей и почти, судя по всему, неграмотный. В этом-то и состояла трагедия Америки. Однако британцы… от них можно было ожидать чего-то получше. Руководители их производили поначалу впечатление людей более образованных, хоть каждого из них впоследствии и поймали с поличным. Хасану все происшедшее с ними представлялось назидательной историей, почти грубой в ее простоте: роковое невежество внушило этим людям уверенность в собственной непогрешимости, а уроков истории ни один из них не усвоил — ни политического, связанного с прежней Месопотамией, ни, как теперь выяснялось, финансового, ибо они уверяли, что только им, единственным во всей истории человечества, удалось подчинить своей воле рынок. И, пытаясь оправдать вторжение в Ирак, они стали попросту врать, прекрасно сознавая, что делают, — врать, врать и врать.

Вспоминая об этом, Хасан вновь ощутил прилив сил, достаточных, чтобы позволить себе помедлить напоследок, разглядывая остальные снимки висевшей на экране страницы. В конце концов, «глядеть» ему разрешено: так сказано в Книге. А до прибытия в рай женских тел он больше уже не увидит.

Он всматривался с прощальной нежностью в зеленые глаза девушки, замершей в двери сарая оглянувшись через плечо и оттопырив попку назад, к объективу. Волосы ее, недавно промытые шампунем, поблескивали, в глазах не было ни испуга, ни тревоги, лишь дружелюбие; на округлом возвышении правой ягодицы, не тощей, как у фотомодели, но полной, пышущей здоровьем, различались крошечные красные пятнышки, оставленные, быть может, дружеским шлепком или мокрым купальником, который она не позаботилась вовремя снять. На другой фотографии она же, повернувшись лицом к камере, приподнимала ладонями свои груди — точно девушка-крестьянка, предлагающая на базаре яблоки из отцовского сада. Какого бы рода потустороннюю жизнь ни уготовил для него Пророк, думал Хасан, девушек ему будет в ней не хватать.

Хотя, конечно, в обещаниях Аллаха, нашептанных Пророку архангелом Джабраилом, в обетованиях рая учтено и все то, что ему предначертано. Ведь сказано же: «Аллах не губит награды верующих».

Хасан вышел из сайта, выбрал в раскрывшемся меню строку «Стереть личную историю» (хотя какое она теперь имела значение?) и выключил компьютер.

Родителей дома не было, они сегодня обедали у Топпингов.

Он заказал по телефону такси до станции «Апминстер». «Да, через двадцать минут, это меня вполне устроит».

Ожидая машину, Хасан перелистывал старенький номер «Жабы».

II

Габриэль Нортвуд поднялся из метро и взглянул на установленный рядом с выходом из-под земли план района. Проходя последние три квартала, отделявшие его от дома Топпингов, он видел, как подъезжают в машинах другие гости. Окрашенный в цвет чатни лимузин аль-Рашидов поравнялся с парадной дверью дома и стоял, помигивая задними огнями, во втором ряду, пока его водитель выпускал из машины хозяев, придерживая перед ними дверцу. Четырехприводный внедорожник Вилсов занял — под самым носом «Штыка» Боровски — лучшее из еще свободных парковочных мест на другой стороне улицы. Обедневшая Клэр Дарнли появилась на полчаса раньше времени, приехав одним из шести найденных ею пустыми спаренных автобусов, стоявших подрагивая и наполняя бензиновыми парами воздух Шепердс-Вуша.

В вестибюле Габриэль увидел на столе груду ненужных подношений, которым предстояло дожидаться в тесноте «шкафа для подарков», когда Софи передарит их кому-то еще. Один только «Штык» Боровски и принес вещь небесполезную — футбольный мяч, подписанный игроками его команды девятилетнему сыну Топпингов Джейку.

Габриэль поднялся вслед за официантом наверх, в гостиную. К своему облегчению, он узнал Софи Топпинг, как только та приветственно чмокнула его в щеку. Отстраняясь, она слегка проехалась своей щекой по его, и Габриэль пожалел, что сэкономил на бритвенных лезвиях.

Прямо перед ним появился поднос с высокими и тонкими шипящими бокалами, Габриэль снял один, взяв его за основание.

— Ну вот, — сказала Софи. — С Назимой можете пока не разговаривать, за обедом она будет сидеть рядом с вами. Клэр Дарнли расположится по другую сторону от вас, так что и с ней вам здесь беседовать не обязательно.

Пока Софи куда-то вела его по гостиной, придерживая за руку, голодный Габриэль успел ухватить за локоть официанта и снять с его подноса роскошного вида канапе — лишь проглотив это угощение, он понял, что отведал сырой рыбы. Что-то присутствовавшее во внешности Габриэля неизменно развязывало людям языки. Что именно, понять он так и не смог, однако женщины, придвигаясь почти вплотную, поверяли ему свои секреты, а мужчины тыкали пальцами в грудь, рассказывая об одержанных ими победах. Представители обоих полов жаждали, казалось, поделиться с ним тем, что они знают, удержать его в своем замкнутом кругу. Возможно, мизантропически думал Габриэль, все они видят в его глазах что-то, ошибочно принимаемое ими за симпатию.

Тут он услышал, как мужчина с лисьим лицом и пронзительным голосом произносит:

— Трудно сказать, что поражает сильнее — объем ее продаж или восхваления критики.

Еще один, стоявший в двух шагах от Габриэля мужчина лет сорока с небольшим — жизнерадостный, отпустивший брюшко — говорил:

— Через полгода «Диджитайм» предложит вам полный набор услуг: телевидение, широкополосную связь — всю честную компанию. Наша фирма не просто производитель программ, она провайдер полноценных услуг. Мы заключили договора с интернет-провайдерами и с одним из владельцев привилегированных прав. Вы сможете подписываться на любые услуги, составлять из них собственный пакет и каждый месяц изменять его, связываясь с нами через интернет и ничего больше не доплачивая…

Если не вникать в содержание его речи, подумал Габриэль, говорит он совершенно как командир авиаполка из старого фильма о войне.

Строгого обличья дама в сером шерстяном платье не без суровости осведомилась:

— А по-прежнему смотреть Би-би-си я смогу?

— Конечно, если подпишетесь на ее канал, — ответил командир авиаполка. — Бесплатно не получится.

В разговор вмешалась еще одна женщина — смуглая, царственного вида, скорее всего индианка:

— Саймон забыл сказать вам, — ведь так, дорогой? — что по единственным бесплатным каналам этих его пакетов гоняют порнушку, которую он скупил у Ричарда Брэнсона.

Строгая дама:

— То есть если я оставлю мой пакет без изменений, то буду смотреть только порнографию?

Командир авиаполка:

— Каналы государственного вещания — всякие там истории из жизни горилл, рассказы о нашем историческом прошлом, анализ новостей — приобретают все большую популярность. Так что вам, естественно, придется платить за них.

— То есть это пакет порнографии, — сказала дама, тон которой стал еще более суровым, — с респектабельными дополнениями, которые придется заказывать отдельно, так, что ли?

— Нам уже принадлежат десять процентов рынка, — ответил командир авиаполка — он же, как догадался наконец Габриэль, телемагнат Саймон Портерфилд. — Просмотры программ à la carte[65] — это будущее нашего теле…

— Однако вы предлагаете мне всего-навсего пакет порнографии, — сказала дама, — к которому я…

— Не всего-навсего. Стартовый пакет, стоящий лишь несколько пенни в месяц, содержит все большие шоу, которые мы снимаем для Седьмого канала. Например, «Это безумие», которое сейчас, пока мы с вами беседуем, смотрят по Седьмому шесть миллионов зрителей…

— Но это же катастрофа, — сказала дама. — Омерзительная программа, в которой два дня назад кто-то покончил с собой.

— Какая там катастрофа! — ответил Саймон Портерфилд. — Эта программа практически в одиночку позволяет Седьмому держаться на плаву.

— Уж лучше бы он потонул. И как же тот несчастный, который убил себя прямо в вашем шоу?

— Что же, готов признать, получилось неловко. Однако я думаю, что в долгосрочной перспективе этот эпизод войдет в историю телевидения как… — Саймон Портерфилд поозирался вокруг, словно в поисках точного слова, а затем лицо его озарилось торжествующей улыбкой, какая появляется на морде ретривера, когда он роняет к ногам хозяина подстреленную тем редкостную птицу, — как культовый.

Габриэль отошел на несколько шагов, миновав по пути маленького человечка с немигающими глазами и лоснящейся кожей, пару секунд назад представленного кому-то как Джон Вилс. Человечек говорил своему собеседнику:

— Да, мы потеряли на этом шесть шаров, однако к концу недели они к нам вернутся. Такова жизнь.

— Шаров?

— Миллионов.

— Миллионов?

— Да. Фунтов стерлингов.

— А это не слишком много?

— Да уж не мало. Ну так мы ведь не в бирюльки, мать их, играем.

За Вилсом стоял у окна благодушно улыбавшийся джентльмен, в котором Габриэль признал лидера оппозиции. Склонившись к стройной женщине в плотно облегающем зеленом платье, он говорил:

— С чем нам сейчас приходится бороться, так это со свойственным очень многим родителям низким уровнем ожиданий. Ничего нет хорошего в том, чтобы просто отправить маленького Джонни… или, э-э… Джоанну…

— Или Вазира.

— Вазира в особенности, потому что принуждать любого из этих сдавать десяток ненужных им экзаменов попросту бессмысленно. Нам необходимо поднять планку. Поднять стандарты всего, что…

Полное отсутствие мебели позволяло гостям свободно передвигаться по гостиной, не натыкаясь на столы и стулья, однако, к сожалению, опустевшая комната стала гулкой, из-за чего услышать собеседника можно было, лишь стоя к нему вплотную или если он кричал в голос.

Габриэль заметил, как низкорослый мужчина с осыпанным перхотью воротником (кажется, его представляли кому-то как Лена) придвинулся поближе к индийской княгине, предположительно миссис Портерфилд. И увидел, как она благовоспитанно наклоняется к нему и сразу же отшатывается.


Оля крепко держалась за руку «Штыка». Он стоял спиной к камину, в котором гудело, пожирая поленья, слишком сильное пламя. В новой белой рубашке, джинсах — авторской модели — и дорогих кроссовках из черной замши «Штык» выглядел моложе прочих гостей, экзотичнее их, он словно светился от здоровья и недавнего секса. Его черные, вьющиеся, чуть напомаженные волосы и безупречная кожа придавали — в силу контраста — другим гостям вид людей потасканных, потерпевших поражение: глаза их покраснели от долгого сидения за компьютером, кожа обретала блеск, лишь когда ее смазывали кремом — омолаживающим, как уверяли производившие его шарлатаны.

«Штык» беседовал с Роджером Мальпассе, испытывавшим некоторые затруднения: рассказы поляка о премьер-лиге страшно интересовали его, однако Роджеру никак не удавалось оторвать взгляд от Оли — уж слишком большую часть тела девушки оставляло открытым ее лишенное рукавов (да и лифа, казалось ему, тоже) и в то же время на удивление скромное платье из темно-красного атласа.

— Та худая особа — ваша жена? — спросил «Штык», указав на Аманду в ее изумрудных ножнах.

— Да-да, она самая. Так что вы скажете? «Ман-Юнайтед»? Думаете, вам удастся побить их?

Перед тем как покинуть квартиру, Роджер изловчился принять вторую порцию «детонатора» (строго говоря, почти «алконавта»), и теперь его переполняла уверенность в себе.

— «Ман-Ю» очень хорошая футбольная команда, — ответил «Штык». — Юным я многому научился у ее знаменитого квартета: Бекхэма, который был образцом стиля, ирландского воина Кина, Скоулза, который всегда вытаскивал команду из затруднительного положения, и волшебника дриблинга Гиггза.

Роджер рассмеялся:

— Я тоже. Я в их честь даже собачек моих назвал. Бекхэм, Скоулз — вот, правда, третьего Баттхедом зовут. Баттхед у нас легавый.

Перед мысленным взором «Штыка» предстал замерший секундомер, который висел над ссылками interbabel.com. Легавый? «Легавый: м. груб. Сыщик, доносчик».

— А почему вы назвали пса Баттхедом? — спросил он.

— Потому что не хотел называть Бивсом, — усмехнулся Роджер Мальпассе. — Шучу, конечно. Надо было назвать его Руни. Он тот еще красавец.

— Мне кажется, вы любите собак? — спросил «Штык».

— О да. У нас их шесть. Три Амандины — выжлецы и шпиц. Мы их с собой в Лондон притащили.

Вы жильцы? Шпиц — от какого дома? Притащили в Лондон?.. Нет, невозможно.

— Мне нравятся собаки, — сказал «Штык». — Моя сучка сейчас в конуре, ожидает приезда в Англию. Ей четыре года. Бернская пастушеская сучка.

— А, понял, — отозвался Роджер. — Я уж было решил, что вы это о… Так, теперь поаккуратнее. Вторая половинка на подходе.

«Штык» оглянулся и увидел направлявшуюся к ним Аманду.

— Вторая половинка… Чего? А, ну конечно. Очень красивая особа.

Роджер чуть не покатился со смеху:

— Да это я не о собаке сказал. О моей жене.

— Тад, — произнесла Оля. — Тут один мужчина на меня как-то странно смотрит.

— Который?

Оля указала на Джона Вилса.

— Кто этот мужчина? — поинтересовался «Штык».

— Вон тот? — переспросил Роджер. — Это Джон Вилс. Хозяин хедж-фонда. Он на всех как-то странно смотрит. Не обращайте внимания. Гляньте-ка, нам еще выпивку тащат.


Патрик Уоррендер появился с опозданием, принес Софи извинения, огляделся в поисках Р. Трантера и увидел его отходившим от людей, которые окружали Джона Вилса.

— Я тебе кое-что принес, Ральф. — Патрик взял его за локоть, провел через выходящую на лестничную площадку дверь и достал из внутреннего кармана конверт. — Надеюсь, тебе понравится. Хочешь — посмотри сейчас.

— А что это? — Первой реакцией Трантера стал испуг, вызванный мыслью, что его лишают положения — так, собственно говоря, никем и не утвержденного — литературного обозревателя газеты Патрика.

Патрик улыбнулся:

— Давай-давай. Конверт не кусается. Вскрой его. Я попросил Арабеллу отпечатать этот документик, пока она сегодня воскресный номер готовила. Специально за ним в редакцию заезжал.

Трантер следка подрагивавшими руками вскрыл конверт. И увидел предложение о работе: официальное предложение ежемесячной оплаты его услуг. Глаза Трантера, быстро пробежавшись по тексту, зацепились за деталь весьма существенную: 25 000 фунтов стерлингов в год.

Он постарался скрыть охватившее его изумление:

— Выглядит неплохо. Спасибо. Но почему именно сейчас? Вот уж чего не ожидал. Меня вполне устраивала наша прежняя договоренность.

— Знаю, — ответил Патрик. — Просто я подумал, что это поможет тебе пережить разочарование, вызванное историей с «Пицца-Топпинг».

— Ты имеешь в виду «Пицца-Палас»?

— «Пицца-Как-Скажешь», — улыбнулся Патрик. — Похоже, я слепил два приема в один. В общем, мы предлагаем тебе ежемесячную оплату трех обзоров в месяц. Если трех подходящих книг не наберется, деньги ты все равно получишь те же. Если их окажется четыре, плата возрастет pro rata.[66]

— Звучит прекрасно.

— И еще одно, Ральф. — Патрик начал прогуливаться по площадке, сцепив за спиной руки, — совершенно как школьный учитель, объясняющий что-то любимому ученику. — Начиная с этого времени ты будешь писать только о девятнадцатом веке.

— Как это? — Трантер снова заподозрил какой-то подвох.

— С нынешними авторами тебе больше связываться не стоит. — Патрик кашлянул. — Это же, на самом-то деле, не твое, верно? А биографии, письма, поэзия, путевые заметки, все, что угодно, написанное задолго до твоего рождения, — вот это подходит тебе в самый раз, ведь так? Я, собственно, о чем — если честно, Ральф, сочинения наших современников, они… Они для тебя хуже горькой редьки, правда?

Трантер уставился в пол. Им понемногу овладевало странное чувство, говорившее: твоя жизнь достигла поворотной точки. А еще более странно, думал Трантер, что он понимает, произошло именно это — ведь, как правило, такие штуки осознаются лишь задним числом. Голова его немного кружилась от облегчения, от опьянения взявшимися невесть откуда деньгами: всего за тридцать шесть часов на него свалились с неба 47 500 фунтов в год. И нужна ему теперь «Пицца-Палас»? Головокружение подстрекало Трантера к честности. Однако обзавестись привычкой к правдивому изложению своих реакций он пока не успел и потому ступил на этот путь не без опаски.

— Ну, — начал он, — я, э-э… Я думаю, что ты, может быть, и прав.

Он примолк — посмотреть, не обрушится ли на него потолок, не расхохочется ли во все горло Патрик. Нет, ничего такого не произошло, и Трантер, набравшись смелости, пошел чуть дальше.

— По правде говоря, — сказал он, — у меня от современной мути с души воротит. Извини, я отлучусь ненадолго. Мне нужно глотнуть воздуха.

Он торопливо спустился в вестибюль, а из него еще ниже, на кухню, миновал множество усердно трудившихся, взятых напрокат поваров, открыл застекленную дверь в патио, за которой курил сигарету самый главный из них, и вышел на лужайку.

Добравшись до конца парка, он присел на низенькую кирпичную стену и постарался совладать с бурей бушевавших в его груди чувств. Почти 50 000 фунтов в год за то, что он будет жить только в девятнадцатом веке… Какая радость, как это интересно, как весело! Возможно, он заведет еще одного кота — будет Септимусу компания! Он сможет поехать в отпуск, сможет принять приглашение прочесть лекцию на круизном лайнере, который скоро отправится в плавание по Балтийскому морю. «Троллоп. Писатель для писателей»; «Альфред Хантли Эджертон. Неизвестный викторианец».

И никаких тебе Седли, никакой псевдоирландской мутотени, никакого Сомерсета Моэма для бедных с его прискорбно неправдоподобными ключевыми моментами. Ни этого, обратившего «анальность» в «банальность». Не будет больше возвышенных подделок, разбавленной водичкой Барбары Пим, пустозвонства и той пишущей километрами бабы… Отныне и навек — только Браунинг, Теккерей, Эджертон, Джордж Гиссинг и милый старый Уильям Гаррисон Эйнсворт.

Трантер отбросил носком коричневого ботинка последние из уцелевших осенних листьев, вытер мокрое лицо рукавом. Через минуту он вернется в дом, в толпу глумливо улыбающихся людей и будет, глядя на них, чувствовать, как желудок его согревают сорок семь «кусков».


Наверху Назима аль-Рашид разговаривала с мужчиной по имени Марк Лоудер. Он почему-то решил, что Назима лишь недавно прибыла в страну из другой части света, а ей не хватило духу объяснить, что родилась она в Брэдфорде.

— Вам здесь нравится? — осведомился Лоудер, беззастенчиво вглядываясь в кого-то, находившегося за спиной Назимы и явно представлявшего для него гораздо больший интерес.

— В Лондоне?

— Да.

— Мы перебрались сюда не так уж и давно. Но, в общем, да, нравится.

— Такой большой город. Перенаселенный. — Взгляд Лоудера продолжал обшаривать толпу гостей в поисках какого-нибудь соплеменника.

— В Лондоне очень много людей, — прибавил он голосом более громким.

— Да, это верно. Но мы живем за городом. В Хейверинг-Атте-Бауэре.

— Где это?

— По дороге на Ипсуич, — ответила Назима.

— А, понятно, — сказал Марк Лоудер.

— Вы тоже политик? — поинтересовалась Назима. — Как Ланс?

— Боже упаси.

Поскольку Лоудер ничего к этому не прибавил, Назима спросила:

— Так кто же вы?

— Математик. — Он произнес это как-то странно: «метеметик». Похоже, профессия его была Лоудеру весьма и весьма по душе.

Назима улыбнулась:

— Когда я училась в школе, мне очень нравилась математика. Она была моим любимым предметом. А где вы преподаете?

— Я не преподаю, — ответил Лоудер с видом человека, обвиненного в мелком, но очень некрасивом проступке. — Я управляю фондом.

— И на что вы собираете деньги?

Лоудер недовольно поморщился, однако мигом успокоился, решив, по-видимому, дать этой малограмотной иммигрантке еще один шанс.

— Говоря точнее, — сказал он, — я управляю фондом фондов.

— Фондом?..

— Мне просто здорово повезло, — сообщил Лоудер, сняв с проплывавшего мимо подноса канапе и бросив короткий взгляд на Назиму. — Я проработал несколько лет в хедж-фонде, который принадлежал моему давнему приятелю. Работа была трудная. Аналитика. А потом один американский банк сделал нам предложение, от которого мы ну никак не смогли отказаться. И мы продали фонд. Джонни сохранил в нем место консультанта. А я вроде как ушел на покой. — Он приложился к своему бокалу. — Но мне было всего лишь тридцать шесть. И спустя пару лет я вроде как заскучал. Ну вы понимаете. Конечно, я купил построенный еще при ком-то из Георгов дом приходского священника, присобачил к нему плавательный бассейн и прочее и прочее…

— Так что же вы в итоге сделали? — спросила Назима.

— Договорился с парочкой друзей, и мы основали фонд. Точнее говоря, фонд фондов. Видите ли, кое-кто считает, что хедж-фонды, просуществовав некоторое время, утрачивают связь с действительностью. Происходит деформация стиля. А людям хочется идти все дальше, не терять темп. Кроме того, даже самые лучшие из хедж-фондов не способны уследить за всем сразу. В результате многие рассовывают свои деньги по нескольким разным фондам. Это очевидный способ максимилизации дохода. Освежения капитала.

— Я понимаю, — сказала Назима.

— Фонд у нас небольшой, — продолжал Лоудер. — Инвесторов совсем немного. Однако он позволяет мне не закисать. Я отдаю ему пару дней в неделю. В общем, мне повезло.

Подошел и представился обоим Габриэль.

— О боже, — сказал он, когда Назима назвала свое имя. — Софи просила меня не разговаривать с вами, поскольку за столом мы будем сидеть бок о бок.

Назима улыбнулась:

— Тогда вам стоит, наверное, поговорить с мистером Лоудером. По его словам, он руководит фондом фондов.

— Правда? — спросил Габриэль. — А что это такое?

— Извините, — сказал Лоудер, — мне нужно переговорить с хозяйкой дома.

— Это такой способ, позволяющий сохранять ваш капитал в свежем виде, — ответила за него Назима. — И избегать деформации стиля. У вас какие-нибудь деньги в фонде фондов лежат?

— Да я в нем все мои богатства держу, — сообщил Габриэль. — Поступать как-то иначе было бы просто безумием. Правда, в последнее время я подумываю, не перебросить ли их в фонд фондов фондов.

Лоудер, увидев, что Софи Топпинг сама направляется в их сторону, остался стоять на месте.

— Можете смеяться сколько влезет, — сказал он, — но если между девятьсот восемьдесят шестым и две тысячи шестым вы были работоспособным человеком и не сумели нажить пятьдесят миллионов, ваши дети будут гадать, потрудились ли вы хоть раз за эти двадцать лет вылезти из кровати. Такого времени никогда еще не было — и никогда больше не будет. Его даже «Аль-Каиде» испортить не удалось. Посмотрите вон туда. Это Джейми «Доббо» Макферсон. Мы с ним в одной школе учились. Он закончил ее, сдав только два экзамена обычного уровня, причем один из них — по труду. Так даже Доббо и тот в конце концов ухитрился сколотить состояние. А вот как бог свят, мы думали, что ему это никогда не удастся. Однако в конечном итоге — в конечном — он продал свою долю «Кафе-Браво» и скупил гору доходной недвижимости. Господи, да он теперь делает деньги, финансируя постановку фильмов! У него сейчас сто с хвостиком миллионов. И если у вас их нет, ваши дети и внуки захотят узнать — почему.

— А что, сейчас уже слишком поздно? — спросил Габриэль.

Однако Лоудер отошел от него, не ответив. Габриэль поставил пустой бокал на поднос, взял полный, выскользнул из гостиной и спустился вниз, чтобы поискать выход из дома. Ему хотелось глотнуть свежего воздуха. К тому же его мучил голод, а сырая рыба оказалась не лучшим для пустого желудка подарком. Дойдя до задней части дома, Габриэль толкнул приоткрытую дверь, ведшую, решил он, в кабинет. И увидел стену, увешанную фотографиями разных лет, на каждой из которых Ланс Топпинг пожимает руку какому-нибудь известному человеку. На одной он беседует с бойким экономистом — его недолгое время прочили в лидеры партии, а ныне этот господин преподает в Университете третьего возраста; на другой — с тогдашним лидером партии, впоследствии спятившим и оказавшимся в доме престарелых; на третьей — с прежним министром финансов, который, лишившись своего поста, занялся сочинением детективных романов. Из всей этой публики только Ланс и остался ныне действующим членом парламента.

Габриэлю казалось, что он забрел в мир, совершенно ему непонятный. Люди, подобные Марку Лоудеру и, пусть и на иной манер, Лансу Топпингу, просто играли по другим правилам. И в этом мире деньги каким-то образом стали единственным, что бралось в расчет. Когда это произошло? Когда образованные люди перестали смотреть на деньги и на приобретательство сверху вниз? Когда цивилизованный человек начал усматривать в деньгах уже не средство достижения разного рода приятных целей, но собственно цель? Когда именно люди респектабельные стали отдавать все свое время подсчету нулей? И почему, черт возьми, никто не поставил Габриэля в известность о том, что этот решающий миг наступил?

Рядом с письменным столом он увидел стеклянную дверь, открывавшуюся на маленький балкон. Габриэль сдвинул ее шпингалеты, верхний и нижний, вышел на воздух. Закурил сигарету, затянулся, глотнул холодного шампанского. В дальнем конце парка одиноко сидел на низенькой кирпичной ограде какой-то мужчина.

Не успев ничего обдумать, Габриэль вытащил мобильник и отправил Дженни сообщение: «Застрял на приеме. Сплошь дрочилы. Встретимся звтр? Обсудим важные аспекты 2 дела… Целую Г.».

Нажимая на «Отправить», Габриэль вдруг обнаружил, что у него слегка кружится голова. Возможно, из-за того, что начал отвыкать от никотина — мест, где можно было покурить, теперь почти не осталось, а баловаться сигаретами дома он себе не позволял. Или же весь этот мир закачался и ему, состоящему с ним в разладе, придется теперь вечно страдать морской болезнью? Была ли Дженни его спасительным кругом? По крайней мере, походило на то. Она казалась словно бы вросшей в почву, надежно заземленной. Габриэль улыбнулся: едва ли не каждая его мысль о ней была так или иначе связана либо с поездами, либо с электричеством. И все же что-то присущее этой женщине наполняло его настоятельным желанием жить, которого он прежде не знал.

Сверху неслись звуки громкого людского говора. «Попойки шумом оглашалась ночь…» — подумал Габриэль.

Байрон, «Канун Ватерлоо». Эти слова с почти болезненной ясностью вернули ему ощущение от книги «Стихи, которые стоит запомнить», от желтой ткани обложки под его, одиннадцатилетнего мальчика, пальцами, от жаркого послеполуденного часа, проведенного им в классной комнате школы, от его стараний втиснуть их в свою память.

— Сэр. Прошу прощения.

Из кабинета выглядывал на балкончик официант, лицо его выражало сочувствие — так полицейский, которому предстоит отправить за решетку старого рецидивиста, слегка сожалеет, что долгие поиски завершились, и дает старику еще десять минут свободы.

— Кушать подано, сэр.

Габриэль уронил сигарету, затоптал ее. Официант ждал, наблюдая за ним.

«Все в порядке, суперинтендент, — пробормотал он в воображении Габриэля, обращаясь к лацкану своего пиджака. — На этот раз осложнений с задержанным не будет».

Габриэль молча покинул балкон. Выйдя в вестибюль, он увидел женщин, осторожно сходивших на высоких каблучках по лестнице и сворачивавших в сторону ярко освещенной столовой.

— Если кому-то нужен туалет, — раздался голос Софи, — он там, в конце вестибюля.

На лестнице образовалось что-то вроде затора, и Джон Вилс обнаружил рядом с собой высокого галантного мужчину в вельветовом костюме шоколадного цвета и пурпурном галстуке.

— Здравствуйте, — сказал мужчина и протянул руку. — Патрик Уоррендер.

— Джон Вилс.

— Я видел, как вы разговаривали с одним из моих лучших рецензентов, с Ральфом Трантером.

— Да, — ответил Вилс. И, помолчав, прибавил: — Озлобленный мелкий мудак, это он?

Патрик кашлянул:

— Оценка несколько поспешная.

— Работа у меня такая, — сказал Вилс. — Анализировать и оценивать. К тому же вы, как я вижу, ее не опровергаете.

— Ну, нельзя не признать, что у Ральфа имеются кое-какие проблемы с… э-э, с современными авторами.

— Вот именно, — согласился Вилс. — Если бы он был шоколадкой, так сам бы себя, на хер, слопал. Даже в моем бизнесе…

Однако закончить фразу Вилс не успел — Патрик увидел перед собой брешь в стене спускавшихся гостей и улизнул сквозь нее.

Пустые комнаты переходили одна в другую, соединяясь сводчатым проходом, пробитым в разделявшей их прежде стене. Сквозь него протянулся длинный стол с белой, до пола скатертью, по которой были расставлены свечи и чаши с цветочными лепестками. Голос Софи пробивался сквозь гул других голосов, подсказывая замешкавшимся гостям их места. Рядом с Софи маячил официант, куда менее дружелюбный, похожий не столько на достойного труженика, сколько на школьного инспектора, который наблюдает — скорее в печали, чем в гневе — за попытками учительницы утихомирить ее подопечных.

Сквозившая в общем разговоре пронзительная нотка неискренности действовала на гостей подобно наркотику. Ни один из них не желал садиться первым — а ну как все подумают, что он подчинился распоряжениям Софи. Почти всем им пришлось преодолевать, каждому в своей области, сильную конкуренцию, доказывать, что они обладают большей, нежели у прочих, проницательностью, жадностью либо жестокостью, и потому ни один из них не хотел уступать в происходившей здесь игре в показную веселость.

Габриэль отодвинул для Назимы взятый напрокат банкетный стул (на краткий, болезненный миг напомнивший ему тот, на котором он сидел при первой встрече с Каталиной), представился женщине, присевшей справа от него, — Клэр Дарнли, той самой, что разговаривала с Саймоном Портерфилдом о новом пакете телевизионных услуг.

— Мне понравилось, как вы его отчитали, — сказал Габриэль. — Вы очень хорошо смотрелись бы на моем месте. Свидетели у вас по струнке ходили бы.

Клэр его слова, похоже, не позабавили.

— Вы когда-нибудь смотрели эту чушь? Совершеннейший ужас. Люди претенциозные почему-то видят особый шик в том, чтобы уверять, будто она им нравится. А скажи, что ты на самом деле думаешь, и тебя сочтут снобом.

— Но вас это не пугает?

— Нет, конечно, — ответила Клэр. — Должен же кто-то и правду говорить. Такое телевидение — это порочная эксплуатация глупых и невежественных людей бессердечными богатыми негодяями. Позор нашего общества.

Габриэль прикусил губу:

— Вам следовало бы вести газетную колонку.

— Это уже вторая работа, какую вы мне предлагаете. Вы, часом, не подрабатываете в свободное время агентом по трудоустройству?

— Нет, решаю кроссворды и читаю поэтов. Начинаю, впрочем, думать, что для заполнения пустынь великой вечности, из которых состоит мое свободное время, и кроссвордов придумано недостаточно, и поэтических строк написано мало.

— Марвелл, — отметила Клэр.

— Да.

— Но почему у вас так много свободного времени?

— Потому что я веду слишком мало дел.

— А почему же вы…

— Не знаю. Я непопулярен. И контора моя тоже. Работой там никто особо не завален, — кроме хозяина. Ну и еще одного королевского адвоката, который ведет только торговые дела.

— Вряд ли причина только в этом.

— Да, тут вы, наверное, правы. Причина, я думаю, зарыта поглубже. Возможно, солиситоры чувствуют, что мне недостает энтузиазма. Однако это меняется. Мне кажется, что я перевернул какую-то страницу. Я уже получил на следующий год четыре дела. В январе одно из них пойдет в апелляционный суд, и думаю, это многое переменит.

— А скажите, вы голосовали за Ланса на дополнительных выборах? — спросила Клэр.

— Нет. Я из другого избирательного округа.

— Как и сам Ланс.

— Да и в любом случае я не знаю, во что он верит, — сказал Габриэль. — Мне всегда казалось, что он мог бы состоять в любой партии. Возможно, он просто вступил в университете не в тот клуб. Подбросил монетку, когда выбирал его. Думаю, все, к чему он стремится, — это власть. Ему хочется управлять.

— Ну, возможно, придет и его день. С миссис Уилбрехем он уже явно нашел общий язык.

— Что же, надеюсь, этот день придет уже скоро. Для его же пользы.

— Красное или белое, сэр? — Над плечом Габриэля изогнулся, вглядываясь в недоеденный салат и некрасиво разломанный ломоть ржаного хлеба, «школьный инспектор».

— Красное, пожалуйста, — сказал Габриэль.

Он решил, что пора бы ему побеседовать и с женщиной, сидевшей от него слева, с Назимой аль-Рашид. И разговор их быстро переключился с ее остававшегося пустым винного бокала на вопросы веры.

— Вы очень религиозны? — спросил Габриэль.

Назима улыбнулась:

— Да нет. Моя семья никакой религиозностью не отличалась. Я была самой обычной йоркширской девушкой. А вот семья Молотка — моего мужа — состояла из глубоко верующих людей. И сам он такой же. И мой сын. Сын с детства пел и читал Коран в мечети, пока не увлекся политикой. Но теперь, по-моему, возвращается к исламу.

— Вы этим довольны?

— Конечно.

Что-то не выглядит она такой уж довольной, подумал Габриэль. Брови Назимы сдвинулись, карие глаза словно затуманились. Красивая женщина, думал он, но выглядит почему-то печальной — возможно, ей кажется, что ее оттолкнули на обочину и она лишь наблюдает за жизнью других, но не участвует в ней.

— Так или иначе, — сказал он, — Коран — книга занятная, верно? Не комичная, разумеется, но странноватая.

— Вы имеете в виду, занятная тем, что не похожа на другие?

— Да. И тем, что напрочь лишена структуры.

— Он писал то, что ему диктовалось.

— Я знаю. Архангелом Джабраилом. Однако мой тезка никакой практически повествовательной дисциплиной не отличался. Эта книга просто набрасывается на читателя, правда? И в ней на удивление мало собственно рассказа. Одни утверждения.

— Еще красного вина, сэр? Сейчас подадут баранину.

— Да. По-прежнему красного, спасибо.

Габриэль почувствовал, что «инспектор», до середины пополнив его бокал бургундским Ланса Топпинга, мысленно поставил против его школы пометку «сомнительная».

Он повернулся к Клэр, однако та уже разговаривала со своим соседом справа; Назима повернулась к соседу слева, и это дало Габриэлю несколько минут передышки. Слухом он обладал на редкость острым и даже при том шуме, какой создавали гости, мог на краткое время подключаться к разговорам и отключаться от них.

Магнус Дарк склонялся над столом к сидевшему напротив него Ричарду Уилбрехему:

— Так каким образом вы хотели бы ограничить иммиграцию?

Уилбрехем неловко улыбнулся:

— Я полагаю, правило Чатем-Хауса[67] остается в силе и здесь?

Дарк пожал плечами и покраснел, — как если бы Уилбрехем усомнился в его чести, — но, впрочем, не отступился:

— Назовите хотя бы примерные цифры.

Софи Топпинг:

— Не будьте таким приставалой, Магнус.

Уилбрехем:

— Видите ли, вы должны понимать, что в этом году семьдесят пять процентов лондонских рожениц сами родились в других странах.

Индира Портерфилд:

— Как человек, тоже родившийся не здесь, могу сказать, что…

«Штык» Боровски:

— Если вам нужен прекрасный футбол, вы не можете составлять команду только из английских игроков.

Оля:

— Да, Тадеуш платит большие налоги.

Роджер:

— Нет, от добавки не откажусь. Где вы берете это бургундское, Ланс?

Слушать никто никого не желал, и на лице Ричарда Уилбрехема обозначилось умиротворенное облегчение — гомон, поднятый людьми, бубнившими каждый свое, не позволял Дарку и дальше лезть к нему с вопросами…


Хасан аль-Рашид сидел в последнем вагоне поезда, шедшего на запад по линии «Дистрикт». Между его ног стоял на полу плотно набитый нейлоновый рюкзак. Одежду Хасана составляли темно-синяя шерстяная шапочка, анорак, джинсы и горные ботинки с толстыми носками. Он побрился, чтобы выглядеть как можно более неприметным, и теперь крепко сжимал левой ладонью правую. Чего она жаждет, эта ладонь, думал Хасан, почему он стискивает ее с такой силой?

Конец приближался, Хасан и вправду ехал к своей последней цели, и это немного успокаивало. Поезд довезет его почти до самого вокзала Ватерлоо, откуда он поедет к «Глендейлу», где сойдутся все остальные. Хасан полагал, что все они будут волноваться, бить друг друга по плечам, как регбисты перед матчем, чтобы проникнуться чувством локтя, подбодриться. Скоро он встретится со своими друзьями. То, что ими задумано, хорошо и правильно: чистое дело в грязном, сбившемся с пути мире.

Он цеплялся за обещавшие всем мученикам вечную жизнь слова Корана — просто потому, что слова «Хадисов», сборников мудрых изречений Пророка, произнесенных им в течение всей его жизни, были куда менее утешительными. Они без всяких оговорок объявляли самоубийство грехом и уверяли, что тот, кто его совершит, так и будет раз за разом накладывать на себя руки в загробной вечности. О «Хадисах» Хасан старался не думать.

Чтобы не привлекать к себе подозрительных взглядов, он старался смотреть прямо перед собой, но без чрезмерной угрюмости. Старался выглядеть усталым, но не одурманенным чем-либо; не желающим вступать в какие бы то ни было отношения с окружающими, но лишь потому, что так в этом городе принято. И прежде всего — выглядеть совершенно спокойным. В этом, был уверен Хасан, ему поможет одежда: будничная, безликая, но чистая и добротная — любопытные взгляды отскакивают от такой, точно мячик от стены. Хасан был сейчас воплощением мистера Лондонца, временно впавшего в оцепенение человека, каждая пора которого твердит: «Оставьте меня в моем собственном маленьком мире, в моей якобы жизни — относитесь ко мне с уважением, но близко не подходите».

Поезд шел слишком быстро. Кто его ведет? Они уже выбрались из Эссекса и катили, минуя Степни, Боу, Майл-Энд, по старому Ист-Энду — когда-то оплоту кокни, теперь мусульман. Хасан тяжело вздохнул, подумав о тянувшихся над его головой узких улицах, на которых торговали халялем, о рыночных тележках, ростовщиках, продавцах паранджи. Смогут ли эти люди создать крепкое основное ядро, фундамент второго халифата? Хватит ли им для этого сил?

Да, машинист его поезда не ведает жалости. Куда он так спешит? Поезд уже ворвался в финансовый мир, раскинувшийся вокруг станции «Монумент», затем миновал Кэнон-стрит и Мэншн-Хаус, где кафиры, лихорадочно работая по двенадцать часов в день, отчаянно пытаются перетащить какие-то деньги из одного фонда в другой… Горе всякому хулителю-поносителю, который собрал богатство и приготовил его! Думает он, что богатство его увековечит. Так нет же! Будет ввергнут он в сокрушилище, в огонь воспламененный…

Все свои три университетских года Хасан пересаживался на Северную линию на станции «Набережная», однако, заглянув недавно в атлас Лондона, понял что до моста Ватерлоо лучше всего добираться от «Темпл», станции очень приятной — у выхода из нее торговали цветами, а чтобы оказаться у реки, достаточно было перейти улицу. Салим сказал им, что на метро ехать до Ватерлоо не стоит, — вокзал большой, международный, значит, там везде понатыканы видеокамеры системы наблюдения.

Хасан, приготовившись к последним десяти минутам своего пути, провел проездным билетом по щели считывателя, вернул эту карточку в карман, подумав, что больше она ему не понадобится, и вышел в ночь.


Обед у Топпингов никакого удовольствия Джону Вилсу не доставлял. Пока остальные гости расправлялись с главным блюдом, он обменивался, держа телефон под столом, текстовыми сообщениями с Кираном Даффи. Его всегда раздражало обыкновение нью-йоркской и лондонской бирж закрываться на предрождественские уик-энды. Да так ли уж много среди тамошних брокеров христиан, черт бы их всех побрал?

Кроме того, ему действовало на нервы присутствие Магнуса Дарка. Знатоком финансов этот писака не был, его колонка содержала обычно комментарии, посвященные двум-трем недавним событиям, и, когда Райман в должное время подкинет ему вторую, более правдивую часть информации, о Дарке можно будет и вовсе забыть. Статья его была написана недурно, вреда ему никакого не принесла. И все же смотреть на него, сидевшего по другую сторону стола, Вилсу было как-то неловко. Отодвигая от себя баранину с рататуем, Вилс ощущал тяжесть в желудке, которая, это он знал по опыту, не покинет его вплоть до успешного завершения операции. Нет, но какого хера Ланс Топпинг пригласил этого жалкого борзописца? Уж не хотел ли Ланс припугнуть его, Вилса?

И как будто всего этого было мало, чтобы испортить для него обед, откуда ни возьмись объявилась та самая русская девка. Впервые заметив ее на другом конце гостиной, Вилс машинально кивнул ей, как давней знакомой, однако ответного кивка не дождался. Девушка смотрела на него как на человека совершенно ей незнакомого, да еще и бровь приподняла, словно не понимая, почему он вообще на нее пялится.

Вилс минут двадцать прорылся в памяти, прежде чем сообразил, что не там ищет. Эта девица принадлежала к другому миру. Она нереальна — просто экранная фикция, компьютерный персонаж. Ах, чтоб меня, подумал Вилс. Он никогда по-настоящему не верил, что эти бабы живут где-то, дышат да и вообще существуют. Девушка оказалась более молодой, чем выглядела, раздеваясь, и куда более трехмерной. Уж не пополнела ли она немного? — подумал Вилс. А что, ей это идет. Худо уже и то, что Ланс Топпинг зазвал на свой обед Магнуса Дарка, приведя мир слухов, вранья и абстрактных цен в столкновение с миром осязаемых вещей, но выдернуть из киберпространства эту состоящую из пикселей цифровую шлюшку и оживить ее, чтобы она облила его, Вилса, презрением, — это… Он никак не мог отделаться от мыслей о форме ее чуть крупноватых грудей, знакомых ему так же хорошо, как кисти его собственных рук.

Вилс снова опустил взгляд под стол, к светящемуся экранчику своего телефона.


Софи Топпинг откинулась на спинку стула, предоставив гостям продолжать свои пересуды. Общий разговор обратился для нее в приятный рокот. Магнус Дарк отцепился от Ричарда Уилбрехема и теперь обменивался какими-то задушевностями с Амандой Мальпассе. Взгляд Роджера словно прилип к ложбинке между грудей Оли. Фарук аль-Рашид смаковал газированную воду, умело изображая интерес к планам Бренды Диллон, касавшимся будущего проваливших экзамены выпускников средней школы. Р. Трантер рассказывал озадаченной Джиллиан Фоксли о романах Уолтера Аллена.

Джон Вилс, заметила Софи, украдкой поглядывает на экран карманного компьютера, который держит под столом. Он, как и Роджер, казался зачарованным Олей, хотя не обязательно по одной и той же причине. Саймон Портерфилд обхаживал Дженнифер Лоудер — прежде за ним такого не водилось. Возможно, его просто заинтересовала женщина, примерно такая же богатая, как он сам. Собственно говоря, денег у Дженнифер было меньше, но если сложить ее доход с доходом Марка… Марк недавно предложил властям города, в котором он родился, оплатить строительство нового крыла тамошней картинной галереи, а когда власти ответили ему отказом, пообещал еще и купить стартовую коллекцию картин, чтобы пристройка не пустовала.

Странно, думала Софи, как это получилось, что в последнее время едва ли не каждый, с кем ты сводишь знакомство, оказывается не просто богатым, но богатым безумно, несказанно, безмерно? Сотни миллионов перетекают со счетов этих людей в хедж-фонды и инвестиционные компании, которым уже не удается подыскивать хоть какую-нибудь собственность, которую стоило бы на их деньги купить. До поры до времени Софи и Ланса считала богатым человеком — его жалованье и наградные давали пару миллионов в год, — но теперь точно знала, что в сравнении с другими Ланс был неудачником: рядом с этими людьми они, Топпинги, выглядели почти нищими. Впрочем, ее это не тревожило. Их денег хватит и на эту жизнь, и на полдюжины следующих, а в том, чтобы терять связь с избирателями, многие из которых — это она знала наверняка — зарабатывают от силы несколько тысяч в месяц, хорошего тоже мало.

Софи Топпинг, урожденная Салли Джекмен, сорок два года назад появившаяся на свет в Эппинге, и представить себе не могла, особенно в те времена, когда была прилежной, довольной всем ученицей начальной школы, что жизнь ее совершит столь причудливый поворот — и где? — в Англии, не больше и не меньше. Отец Салли был радистом ВВС, мать — парикмахершей; после смерти старика и оплаты всех его долгов выяснилось, что он оставил своей вдове 28 000 фунтов. У миссис Джекмен имелись небольшие деньги, вложенные в строительный кооператив, государство платило ей пенсию, ипотечной закладной у нее не было, тратила она мало, — в общем, на жизнь ей и дочери денег хватало. На карманные расходы — фунтов 50 в неделю — она зарабатывала тем, что стригла подруг и соседок или делала им, посещая их на дому, укладку. Салли хорошо училась в школе, а закончив ее в семнадцать лет, нашла в Сити место секретарши и пять лет спустя сменила имя на Софи, — после того как познакомилась с Лансом, который в ту пору выбивался из сил, работая в отделе информации и рекламы одного скучнейшего банка и пытаясь пробиться в список кандидатов своей партии.

Сейчас, вглядываясь в сидевших за ее столом гостей, Софи прикидывала, сколько каждый из них стоит. Лоудеры: состояние учету не поддается, но сотни миллионов фунтов — это наверняка. Портерфилды: говорят, что больше миллиарда. Аль-Рашиды: десятки миллионов. Доббо Макферсон: «сто с хвостиком миллионов», как сказал Марк Лоудер. Джимми Самюэлс, покупающий и продающий чужие долги: то же самое, «сто с хвостиком». Марджессоны, создатели сайта для подростков: определенно десятки миллионов. Джон и Ванесса Вилс: миллиарды в одном только их фонде. И тем не менее, за вычетом Фарука аль-Рашида, переместившего тонны лаймов из рощ Мексики и Ирана через огромные варочные котлы Ренфру в желудки миллионов людей, а оттуда в подземные коллекторы канализации, никто из них не был связан с чем-либо существовавшим в действительности.

С другой стороны — Габриэль Нортвуд и Клэр Дарнли: ноль. Эти двое не зарабатывали даже нескольких тысяч в месяц — возможно, не зарабатывали и сотен. Они жили в царстве отрицательного капитала, и различие между ними и прочими гостями было различием между миллиардом и «хоть шаром покати».

И еще одно обстоятельство озадачивало Софи: если не считать аль-Рашидов и «Штыка» Боровски, она подбирала гостей вовсе не по признаку богатства. Все прочие — миллионеры, мультимиллионеры, миллиардеры и триллиардеры — были всего лишь срезом общества, людьми, с которыми Софи знакомилась у ворот школы в последние проведенные ею в Норд-парке десять лет. Она отъехала вместе со стулом от стола, резко, так что ножки его завизжали по полу, и хлопнула в ладоши. Настало время рассадить гостей по-другому.

III

Адам Нортвуд одиноко стоял в темном коридоре «Уэйкли».

Впрочем, никакого одиночества он не испытывал. В голове его звучали три громких голоса: Аксии, Творца Бедствий и Девы с Ножницами.

Он спорил с ними, и тоже громко, хотя единственной, кто мог сейчас услышать его, была Вайолет, которая все еще несла свою обычную вахту у выходившего на темные лужайки окна столовой.

Адам, имевший больше шести футов росту, когда-то красивый, а ныне заросший жирком, ссутулившийся, неопрятный, считал себя главой «Уэйкли», избранником и самым важным его обитателем. С такой бородой и растрепанной гривой волос, как у него, Адам вполне мог быть и пророком.

На нем лежала великая ответственность — он должен был уберечь этот дом от огня. Коснувшись каждой третьей из плиток коридорного пола, он сможет умиротворить Аксию и предотвратить пожар — на сегодня; если же он собьется со счета и коснется не той плитки, это с совершенной несомненностью станет знамением конца.

Он грузно шагнул вперед, приступив к выполнению своей задачи; звучавший в его ушах громкий голос Девы с Ножницами мешал ему сосредоточиться. А ругательства, которыми она его осыпала… И то, что она говорила… Дева приписывала ему желания до того омерзительные, что Адам с трудом понимал, о чем идет речь… Откуда она все это взяла? Не из его головы, это уж точно, поскольку он даже и не слышал о половине того, что она описывала, и уж тем более не рассказывал ей…

Пару часов назад он ненадолго задумался о Габриэле, своем младшем брате. Погадал, как у него идут дела в школе, почему он никогда не приходит сюда. Наверное, слишком занят на ферме.

Голос Аксии вдруг зазвучал громче голоса Девы с Ножницами. «Я погубил прежние поколения, погублю и твое,[68] — заявил Аксия. — Огонь — ваше место.[69] Верь мне и следуй слову моему, иначе ты наверняка сгоришь. Я буду бить их по шеям, бить их по всем пальцам».[70]

Голос нарастал, Адаму становилось трудно дышать. Сосредоточиться ему всегда было нелегко, и временами он думал, что, пересчитывая плитки, только гневит Аксию, заставляет его кричать громче.

Он дошел уже до середины коридора, до места, где стены раздвигались, образуя вход в столовую. Какофония, воцарившаяся в голове Адама, не позволяла ему додумать до конца хотя бы одну мысль.

Ах, если бы он мог влезть в себя самого, влезть в свой мозг и поочередно выключить все источники шума, тогда ему удалось бы надолго сосредоточиться на одной-единственной мысли, чистой, успокоительной для ума. Он смог бы помешать Деве с Ножницами выдергивать мысли из его головы и передавать их в эфир, чтобы те, кто сидит целыми днями в комнате отдыха, смотрели их по телевизору, — все его мысли, даже самые плохие, про женщин.

Семьдесят девять, восемьдесят… Он почти уж дошел до порога столовой, почти исполнил свой ночной долг. Но Аксия прогневался на него. «Я мощен над всякой вещью,[71] а если кто отрицает это, он лжет, и я отправлю его в огонь на все времена».

На одном конце коридора различался вестибюль, темный, если не считать полоски света под дверью ночного дежурного. На другом — в самом чреве «Уэйкли» — закрытая сейчас дверь в комнату отдыха, опустевшую на ночь, с выключенным в 10.30 телевизором.

Между ними стоял Адам, ревевший, чтобы заглушить голоса Аксии и Творца Бедствий, которые выкрикивали ему в уши предупреждения о скорой катастрофе. И теперь уж совсем недалеко от него стояла в молчании, которое она хранила двадцатый год, Вайолет, вглядываясь в темные, пустые лужайки и подняв в приветственном — а может быть, и в прощальном — жесте присогнутую руку.


Мысль по-новому пересадить гостей, собравшихся за длинным столом Топпингов, была, если судить по тому, как оживились после ее претворения в жизнь разговоры, удачной, и, может быть, даже слишком.

Роджер Мальпассе оказался на месте, с которого он ни продолжать разговор со «Штыком» о футболе, ни отвлекаться на Олю не мог. «Школьный инспектор» избрал его в близкие друзья и на протяжении всего вечера то и дело возникал у локтя Роджера, прилежно пополняя его бокал. Роджер обещал себе выпить не больше трех, но, поскольку уровень вина в его бокале так ни разу ниже середины и не опустился, он мог с чистой совестью сказать, что не допил еще и первого. Впрочем, какое бы количество вина ни пролилось на фундамент, заложенный парочкой «алконавтов» и выпитой им перед обедом половиной бутылки шампанского, оно наделило Роджера радостным воодушевлением и добродушием.

Теперь он оказался сидящим напротив Джона Вилса, которого немного знал по давним временам своей работы корпоративным юристом.

— Ну что, Джон. Как по-вашему, со многими проблемами еще предстоит столкнуться банкам?

Джон оторвал взгляд от телефонного экрана:

— С целой кучей. Думаю, всем американским банкам придется несладко.

— Почему?

— Потому что накопилась огромная куча дерьма — обеспеченных залогами долговых обязательств, которые скоро нечем будет оплачивать. Банки напродавали их по всему миру, так что эта зараза затронула всех. Они продавали их даже хедж-фондам, которыми сами же и управляют. Именно так и поступал «Бэр Стернс». Но тут появляется «Меррилл Линч» и начинает клиринговать сделки «Бэр Стернса» с этими фондами. И то, что он видит, «Мерриллу» не нравится. Он требует от хедж-фондов «Бэра» дополнительного обеспечения. А «Бэр» и сам не знает, чего на самом деле стоят эти бумажки, потому что действительная их продажа производится очень редко. Это как ваш дом. Он стоит столько, сколько за него дадут, причем покупатель вам потребуется только один. Однако фонды накопили долги, которые превышают стоимость этих бумажек раз в десять, и «Меррилл» говорит фондам, что получить они смогут всего по семьдесят пять центов за доллар. И «Бэр», лишаясь десятипроцентной маржи, пролетает на минус пятнадцать. После чего ему приходит каюк. Как, заметьте себе, и «Мерриллу».

— То есть все они могут обанкротиться? Все большие, роскошные американские инвестиционные банки?

— Меня бы это не удивило. Похоже на то, что вскоре триллион долларов провалится, точно в какую-то дыру.

— Триллион — это самое малое, — сказал Роджер. — Спасибо. Полбокала, не больше. Спасибо.

— Но, Джон, — сказала Софи, — куда же могли подеваться такие деньги?

— В задний карман Джона Вилса, — сообщил Роджер.

— А их и не было никогда, — ответил Вилс.

— Были, пока вы их не прикарманили, — благодушно заметил Роджер.

— Да идите вы, — сказал Вилс. — Вы же не знаете толком, о чем говорите.

Роджер Мальпассе опрокинул бокал бургундского, лицо его дернулось, — как будто очень темное облако, единственное во всем летнем небе, закрыло собой солнце.

— Вообще-то говоря, — сказал Роджер, — знаю. Вы забыли, что я двадцать лет был партнером в «Освальд Пэйн». И один из моих коллег, уже не помню, где именно он подвизался, на рынке капитала или в какой-то финансовой группе, как раз и помогал вашей публике проектировать эти абсурдные продукты, ОЗДО и прочее, стараясь, чтобы они оказались — по крайней мере номинально — законными.

— Мои поздравления, — сказал Вилс.

— И произошло следующее, — сказал Роджер. — Инвестиционные банки и хедж-фонды сотворили еще более темные финансовые инструменты, которые они могли сбывать друг другу на своем целиком и полностью фиктивном рынке. Они и сбывали — вне биржи, частным порядком, так, чтобы никакие регуляторные органы этого не видели. А затем продавали перевернувшийся вверх дном айсберг, который сами слепили из пари, посвященных вероятности того, что эти инструменты окажутся убыточными. После чего учитывали в балансовых отчетах воображаемую прибыль, полученную от этого мифического дерьма, и выплачивали самим себе гаргантюанские вознаграждения.

Все прочие застольные разговоры стихли — гости учуяли запах драмы, а то и крови.

Вилс криво улыбнулся:

— Боюсь, все обстоит немного сложнее.

— Знаете что? — ответил Роджер. — Ничего тут сложного нет. Обычное жульничество, такое же старое, как сами рынки. Вся разница в том, что теперь этот фокус проделали в титанических масштабах. Проделали с подачи политиканов. За спиной регуляторных органов и при молчаливом попустительстве аудиторов. Воспользовавшись фатальным малоумием рейтинговых агентств.

— Красивая история, — сказал Вилс. — Однако финансовый мир устроен более…

— Нет, не более, — сказал Роджер. Голос его звучал все громче. — Известно вам, какую высоту имеет пачка плотно упакованных стодолларовых бумажек, содержащая миллион долларов? Могу сообщить. Четыре с половиной дюйма. А какой высоты достигнет триллион?

— Сейчас, погодите. — Джон Вилс помолчал — всего лишь краткий миг. Теперь уже все, кто сидел за столом, вглядывались в него, приведшего в действие свой легендарный умственный арифмометр. — Семьдесят одна миля.

— Верно, — согласился Роджер. — Вот такие деньги и были незаконно присвоены или потеряны. И, прежде чем мир сможет пойти дальше, их придется вернуть. Каждый дюйм этих плотно упакованных миль числом в семьдесят одну. Сколько это займет времени, как по-вашему? Пять лет? Десять? И возвращать их будут не люди вроде вас, Джон, не вы и не банкиры, поскольку вы, насколько я понимаю, налогов не платите, так?

— Я плачу столько, сколько требует закон.

— Ну, думаю, этот ответ мы можем счесть отрицательным, — сказал Роджер. — За преступление, совершенное банкирами, будут расплачиваться миллионы потерявших работу людей из реального сектора экономики. И что касается собственно денег, их отдадут, платя возросшие налоги, люди, которые к исчезновению этих триллионов никакого отношения не имели. Зато мелкие дрочилы из инвестиционных банков, в течение десяти лет получавшие что ни год вознаграждения в два, три, четыре миллиона… Их все это не коснется. Они и гроша никому не вернут. Что, если подумать, до чертиков странно. Потому как, строго говоря, их место в тюрьме.

— Довольно, Роджер, — сказала Аманда.

— Почему же, дорогая? — спросил, откинувшись на спинку своего стула, раскрасневшийся Роджер. — Или проведенный мной анализ представляется тебе в корне неверным?


Дженни Форчун завершала последний за вечернюю смену круг. Весь этот долгий день она думала о Габриэле и гадала, почему он не позвонил или хотя бы сообщение не прислал. Может быть, он пошел обедать со всеми своими клиентами сразу, потом пригласил их к себе домой, а оттуда, прервав всего лишь второе свидание с ними, повел в больницу, чтобы показать им брата?.. И может быть, перецеловал их всех на прощание, а затем бесстыдно вернулся за новыми поцелуями?..

Должно же существовать какое-то объяснение, она еще не готова разувериться в нем. Пока. У людей и по субботам бывают дела. Возможно, он обещал сводить какого-то мальчишку на футбольный матч… Или затеял уборку в своей квартире… Впрочем, это навряд ли. Ну, по крайней мере, пошел в прачечную самообслуживания и там застрял.

Нужно просто сосредоточиться на управлении поездом, на прохождении одного круга за другим. Они дышали разочарованием, эти черные грязные туннели, давно знакомые названия станций, круги ада, — а ведь только вчера все здесь освещалось надеждой, мыслями о будущем.

Потом, сдав ключи следующему машинисту, она — одинокая Дженни — устало поднялась в столовую, туда, где неделю назад все и началось, ее мобильник обрел способность принимать сигналы и дважды пискнул в кармане. Пока Дженни доставала телефон, руки ее дрожали.

Прочитав сообщение Габриэля, она зарделась от удовольствия. И все-таки она его накажет. Заставит маяться ожиданием, вообще разыграет из себя недотрогу. Она ему… Ох, да какого черта, подумала Дженни. Я же люблю его.

IV

Хасан шел по мосту Ватерлоо на юг, однако, дойдя до его середины, остановился, внезапно охваченный странным, паническим чувством: никаких признаков вокзала Ватерлоо на другом берегу реки не наблюдалось. Хасан постоял, попытался сориентироваться. Сзади, это он хорошо помнил, остался большой дом с внутренним двором. Сомерсет-хаус, так он полагал. Впереди различалось скопление зданий столь же больших, построенных в брутальном модернистском стиле, но что они собой представляют, Хасан не знал. Театры, галереи? Он старался разглядеть арочную крышу железнодорожного вокзала. Крыши не было.

Он не понимал, куда теперь идти, в какую сторону повернуть, не видел никаких ориентиров. И вспомнил, что однажды с ним уже случилось нечто похожее — в тот раз башня Главного почтамта оказалась стоявшей не там, где он рассчитывал найти ее. По словам матери, произошло это из-за того, что он долгое время ничего не ел и потому в его крови сильно понизился уровень сахара; в подобных случаях у человека начинают путаться мысли, сказала она; а еще Назима вычитала где-то, что это довольно опасно, — он мог упасть в обморок, недостаток кислорода мог повредить его мозг. Она отправила сына к врачу, а тот сказал, что это называется гипогликемией и в мгновение ока излечивается простой плиткой шоколада. За сегодняшний день Хасан и вправду съел всего один тост — около девяти, когда завтракал с родителями, то есть двенадцать часов назад. Но как же можно — при каком угодно уровне сахара в крови — потерять международный железнодорожный вокзал? Разве способен он просто взять и исчезнуть?

Хасан чувствовал, что его верхняя губа покрывается, несмотря на ночной холод, потом. Руки дрожали, обе, — шут их знает, впрочем, от страха или от гипогликемии. Тут ему пришла в голову новая мысль. К верхнему клапану рюкзака пристегнут компас — рюкзак вместе с ним и продавался. Хасан опустился на колени, закопошился, отстегивая его. Если компас покажет, что север сзади, а юг впереди, за мостом, нужно будет всего лишь пойти дальше.

Компас, когда Хасану удалось наконец разглядеть, куда показывает стрелка, сообщил: ты двигаешься на юго-восток. Но позвольте, Темза течет с запада на восток, значит, пересекая ее, ты можешь идти либо на север, либо на юг. В общем, компас только сильнее все запутал.

По мосту кто-то приближался, и Хасан решил попросить человека о помощи. Однако, подойдя поближе, понял, что это мужчина в наушниках — в них громко звучала музыка, — и отвлекать его было неудобно. В другую сторону шла женщина, но она разговаривала по мобильнику и даже не заметила, как Хасан помахал ей рукой.

Он стоял над почти замерзшей Темзой, пытаясь найти поддержку хотя бы у одного — любого — из проходивших мимо лондонцев.

Тут в его пошедшей кругом голове всплыло странное воспоминание. Вокзал Ватерлоо находится вовсе не у окончания моста Ватерлоо; он, как это ни удивительно, находится у окончания Вестминстерского моста. Да нет. Бессмыслица, быть того не может. И к тому же, взглянув вверх по течению, Хасан увидел не величественный Вестминстерский мост, но какой-то другой, железнодорожный, и услышал, как что-то на нем погромыхивает, — Хангерфордский, вот как он называется. И где же тогда Вестминстерский? Тоже сгинул? Или, может быть, Темза произвела внезапный поворот и течет в этом месте с севера на юг, а значит, идти ему следует… на восток?

О боже, думал Хасан, о боже. Нельзя мне сейчас заблудиться, ну никак нельзя. Он пробормотал молитву и возобновил свои попытки добиться от кого-нибудь помощи.

Пятерых он попытался остановить на мосту, пять раз попробовал перехватить проходившего мимо человека и пять раз, приближаясь к нему, обнаруживал, что человек этот либо с головой ушел в музыку, либо говорит что-то в укрытый на нем микрофон.

Все они разговаривали с воздухом. Все слушали чьи-то голоса, отвечали им, однако никаких людей, собеседников, рядом с ними не было. Единственный реальный голос, какой звучал на мосту, принадлежал Хасану, и он же был единственным, слушать который никто не желал.

Отступиться Хасан теперь уже просто не мог. Не мог остановиться. Он должен был каким-то образом заставить мир услышать — не богохульную дребедень рока и рэпа, не телефонную болтовню кафиров, но истину и красоту другого голоса, произносящего слова незримого Бога, сказанные Пророку почти 1400 лет назад. Именно этим словам надлежало звучать в ушах идущих по мосту людей, да и в ушах всего мира тоже.

И тут мимо него пронесся по тротуару велосипед с выключенным фонариком, заставив Хасана отпрыгнуть в сторону.

Он стоял, прижавшись спиной к парапету, сердце его билось о ребра в бешеном, прихрамывавшем ритме. Проклятье. На секунду ему показалось, что сейчас он умрет.

Тело уже не вернется к нормальной жизни; не восстановится прежний ритм. Хасану становилось все труднее дышать.

Он развернулся, облокотился о каменный парапет, сжал ладонями голову. Где же он? Где этот голос, голос Бога, который Пророк услышал в пустыне? Голос истины, спасения мира. Это ради него ему, Хасану, предстоит умереть. Ради него он должен убить. Только ради этого бесплотного голоса, и ничего другого, он должен найти вокзал, доехать до больницы и там убить людей.

Как все это фантастично, смехотворно, нелепо.

Хасан уперся ладонями в парапет, привстал на цыпочки, чтобы взглянуть вниз, в ледяную темень реки, на маслянистую, потеющую чернотой воду.

И вспомнил серьезное лицо своей матери, Назимы, склонявшейся над его постелью, вспомнил милые, встревоженные глаза отца и крошечные пятнышки на коже под ними.

Сердце Хасана бешено билось — с того мгновения, как темный велосипедист поставил его лицом к лицу с реальностью.

Он застонал, точно попавший в капкан волк, и внезапно в сознании его стало совершаться нечто странное. Он обнаружил, что удары сердца замедляются, что, пока оно отводит его от порога смерти, стихает и стон, что вопль, рвавшийся из его груди, постепенно преобразуется в нечто загадочное, неуправляемое и совершенно неожиданное, в нечто похожее на… да нет, это он самый и есть — смех.

Хасан опустился на четвереньки и захохотал, потом перекатился на бок, сжался в комок, стараясь дать передышку растратившим весь бывший в них воздух легким.

Когда же ему удалось встать и задышать уже без помех, Хасан медленно стянул с плеч рюкзак и опустил его на камень у своих ног. Прежде чем совершить следующее движение, он старательно все обдумал. И неторопливо, отчетливо сознавая, что делает, поднял рюкзак на парапет.

Он отступил на шаг, посмотрел направо, потом налево, дабы убедиться, что никто за ним не наблюдает. А затем обеими руками оттолкнул от себя рюкзак, решительно и окончательно. Мгновение спустя он услышал всплеск и представил, как рюкзак уходит в темную, все прощающую воду Темзы. Никакие взрывы не возмутили ее течения.

Хасан повернулся к реке спиной, достал из кармана мобильный телефон, и принялся прокручивать список сохраненных в его памяти имен, и прокручивал, пока не добрался до нужного.

— Алло?


Сразу после полуночи гости начали один за другим разъезжаться из дома Топпингов. Назима и Молоток вышли к машине, в которой их ожидал Джо.

Устроившись на заднем сиденье, Назима накрыла своей ладонью мужнину руку:

— Интересно было, правда?

— Чудесно, — ответил Молоток. — Однако повторять это каждый день мне не хотелось бы.

— Каждого дня не будет, обещаю.

— Кто этот мужчина, который так здорово нализался?

— Роджер как-то там, мне он показался забавным, — ответила Назима.

Молоток вздохнул, глядя на скользившие мимо дома.

— Мы пережили два больших дня, верно? И знаешь, я рад, что мне не пришлось разговаривать с принцем Чарльзом о книгах. У меня все в голове перепуталось. По-моему, я выглядел дурак дураком. Но мне как-то все равно.

— Ты вроде бы говорил, что принц очень милый.

— Милый, да. По-моему, он понимал, как я нервничаю. Но если подумать, чтобы я да разговаривал с кем-то о книгах, — идея совершенно дурацкая. Особенно с королевой.

Назима рассмеялась.

— Да я уж и гадала, что это на тебя нашло, — сказала она. — Но ты так твердо стоял на своем.

Она поцеловала его в щеку, лимузин повернул налево — начался долгий путь к Хейверингу.

Разговоры за столом Софи Топпинг продолжались, но уже без прежней пылкости.

Ванесса сочла момент подходящим для того, чтобы подняться наверх, в пустую теперь гостиную, и проверить свой сотовый. Поступило долгожданное сообщение из больницы: «Ф спит, он спокоен. Завтра в „Коллингвуде“ освобождается койка. Причины для тревоги отсутствуют. С уважением, Роб».

Глаза Ванессы, укладывавшей телефон в сумочку, жгли слезы. Ее дом ожидали перемены. Очень большие перемены.

Роджер, грузно осевший на пассажирском сиденье, никак не мог застегнуть ремень безопасности. Аманда уже довела их машину до перекрестка и аккуратно внедрила ее в общий поток машин.

— Ах, чтоб его! — сказал Роджер. — Прости меня, со стариной Вилсом я малость переборщил. Я знаю, я обещал не…

— Да ничего страшного, Роджер. — Тонкое лицо Аманды озарилось улыбкой. Она остановила машину на красном свете. — Если хочешь знать, я даже горжусь тобой.

Внизу, за столом с остатками обеда, Марк Лоудер втолковывал Оле, почему некоторым из торгующих деривативами брокеров необходимо платить по нескольку миллионов фунтов в год. Если ты не станешь платить миллионы, говорил он, то и самых талантливых из них не получишь. Когда Лоудер начал произносить эту речь, слушателей у него было больше, однако, по мере того как он развивал свою теорию, гости один за другим потихоньку покидали его, и теперь осталась только Оля, слушавшая приоткрыв рот.

Р. Трантер все еще не расстался с надеждой убедить Бренду Диллон в высоких достоинствах романов Уолтера Гринвуда; мистер Диллон стоял рядом с ними, многозначительно позвякивая висевшими на его брючном ремне ключами.

Патрик Уоррендер придвинул свой стул поближе к Габриэлю и осведомился, не думал ли он когда-нибудь писать — время от времени — небольшие статьи или книжные обзоры, посвященные вопросам права.

Габриэль вовсе не был уверен, что Патрик питает к нему чисто деловой интерес, однако показаться недружелюбным ему не хотелось.

— Попробовать можно, — ответил он.

— Я случайно подслушал ваш разговор с Ральфом Трантером, — продолжал Патрик, — и понял, что вы — человек очень начитанный. Не хотите как-нибудь позавтракать со мной?

— От даровой еды я никогда еще не отказывался, — ответил Габриэль, гадая, впрочем, насколько даровой она окажется.

— И жену с собой прихватите… Или… Вы пришли… С кем? Сюда то есть.

— Я пришел один.

— Великолепно! — сказал Патрик. — Я возьму у Софи номер вашего телефона и на следующей неделе позвоню.

— Буду очень рад, — сказал Габриэль. А какого черта, подумал он. Написать статью — это будет интересно, а что до всего прочего, то мягко отвергнуть авансы Патрика он уж как-нибудь да сумеет.

Попрощавшись с хозяевами, Габриэль вспомнил, что отключил сигнал мобильника, чтобы тот не затрезвонил во время обеда. И, выудив его из кармана, обнаружил на экране: «Получено 1 сообщение». «Приходи обедать звтр в час. Я приготовлю. Принеси винца. В пнд не работаю. Тони весь день не будет. Дж. Ц.».

Отвечать что-либо было слишком поздно — скорее всего Дженни, ложась спать, перевела телефон в режим «Без звука», однако отказать себе в этом удовольствии Габриэль не смог. Собственно, он и послать-то ей хотел всего одно слово и потому рискнул: «Рай». И даже испугался, когда несколько минут спустя — как раз перед тем как он спустился в метро — телефон зазудел и сообщил ему: «Ц».


— Алло, — повторил Хасан. — Алло?

Только не говори мне, что абонент отключен.

— Алло? Шахла? Ты меня слышишь? Хорошо. Отлично. Послушай. Прости, что звоню так поздно… Я подумал, может… Ничего, если я загляну к тебе? Что? Да. Сейчас. Прости, я бы не стал напрашиваться, если бы не… Какая ты добрая. Нет, правда, я тебе так благодарен. Да нет, ничего не нужно, не хлопочи. Ладно. Скоро увидимся.

У него лежали в бумажнике 100 фунтов, полученных от «Хусам Нара» на непредвиденные расходы, и еще 40 своих — на такси более чем хватало. Он перешел через реку и, выйдя на круговую развязку, остановил черную машину.

Опустившись на заднее сиденье, он вздохнул. Смех ушел, Хасан чувствовал себя выжатым, опустошенным. Он предал свое дело, подверг опасности трех соратников. Без детонаторов и «капсюлей» они ничего предпринять не смогут и скорее всего, не дождавшись его, просто припрячут рюкзаки и разойдутся по домам. А его ожидают определенные затруднения с Коалицией мусульманской молодежи и «Хусам Наром», — ему придется поклясться Салиму в том, что он сохранит все в тайне. Впрочем, на его стороне два обстоятельства. Многие молодые люди проходят через периоды активности и обучения, однако в настоящих акциях участия так и не принимают; мусульманские организации уже привыкли к этому и знают, как вести себя в подобных случаях: как блюсти свои интересы, рассчитывая использовать этих людей в будущем, как инструктировать их относительно сохранения тайны и выводить из своих рядов. Второе же обстоятельство было таким: благодаря хорошей организации системы контактов он, Хасан, практически ничего ценного не знал — ни имен, ни адресов, ни подробностей личного свойства сообщить просто-напросто не смог бы. «Паб» быстро сдадут какой-нибудь иммигрантской семье. Что касается Салима, так Хасану неизвестно даже, настоящее ли это имя или псевдоним, наподобие «Альфи» и «Серого_Всадника».

Такси шло по набережной Альберта, Хасан вглядывался в отраженные Темзой огни. Он уже не был солдатом, «джихади», террористом — и эти определения и многие другие к нему больше не относились. Но остался ли он правоверным? Так сразу не скажешь. Мысли Хасана перемешались настолько, что ему трудно было понять, о чем он, собственно говоря, думает. Но что-то случилось с ним на мосту. Что-то более значительное, чем потрясение человека, которого едва не сбил с ног летевший прямо на него велосипед… В тот миг нечто очень глубокое, настоящее изменило его, сдвинуло всю его систему координат, и на прежнее место их уже не вернуть.

Свернув на Уондсворт-роуд, такси прибавило ходу и понеслось, пролетая на один зеленый свет за другим так быстро, что Хасан забеспокоился: успеет ли Шахла привести себя в божеский вид. По телефону она говорила голосом совсем сонным. И вот он подъехал к ее дому. Урчавшее, подрагивавшее такси было единственным на этой узкой улочке источником шума. Он расплатился с водителем, посмотрел некоторое время вслед уезжавшей машине и нажал на кнопку дверного звонка. Услышал ее шаги на лестнице, потом у двери, увидел в свете шестидесятиваттной, укрытой бумажным абажуром лампочки встревоженное лицо.

Усевшегося в гостиной Хасана трясло — от холода, думал он. Шахла зажгла газовый камин, ушла на кухню и вернулась с двумя чашками чая. Хасан сидел в кресле, Шахла опустилась на кофейный столик, прижавшись коленями, завершениями ее длинных бедер, к коленям Хасана.

Она была в пижамных штанах, свитерке с университетской эмблемой и в том, что Хасан неуверенно обозначил для себя как лыжные носки. Длинные темные волосы Шахлы так и остались спутанными со сна, а когда она наклонилась к нему и спросила:

— Так что же случилось, Хас? — от нее легко пахнуло зубной пастой.

Он робко улыбнулся:

— Я не очень хорошо понимаю, с чего начать.

— Все же попробуй.

— Думаю, я… сбился с пути.

— Продолжай.

— Ты так добра — позволяешь мне врываться к тебе и…

— Забудь об этом. Просто расскажи мне все. Сбился с пути. Что это значит?

Хасан тяжело вздохнул:

— В жизни бывает очень трудно понять, что по-настоящему ценно, что вечно. Даже понять, что реально, и то нелегко.

Шахла кивнула. Легкая улыбка появилась на ее озабоченном лице, напомнив Хасану, насколько эта девушка умнее его, насколько больше знает.

И он начал медленно подбирать слова, способные хотя бы примерно выразить его мысли.

— Возможно, я был не так одинок, как мне казалось. Наверняка существует немало людей вроде меня, чувствующих, что они… ну, другие. Не такие, как все.

— Но были же и те, кто любил тебя. Всегда были.

Хасан кивнул:

— Я понимаю. Теперь понимаю. Мама… она приходила в мою комнату.

— Есть и другие… — сказала Шахла.

— Да, но это было таким восхитительным, таким чистым. Люди, никогда не знавшие веры, не способны понять, сколько в ней радости. Сияющей, обжигающей радости.

Шахла держала ладони Хасана в своих и молчала, вглядываясь в его лицо.

— И я… Я был счастлив, впервые в жизни. Понял, кто я. А теперь… Теперь…

Слезы брызнули из его глаз, он упал на колени. Шахла тоже опустилась на колени, обвила его руками. Он рыдал, уткнувшись лицом в ее плечо, орошая свитер Шахлы слезами и соплями, а черные волосы ее покрывали его голову. Прошла минута-другая, рыдания Хасана утихли, и объятия Шахлы ослабели, и он пожалел об этом.

В конце концов она отняла от него руки. Хасан поднял к ней пристыженное лицо:

— Прости меня, я так…

— Чшш. Оставайся на месте. — Шахла вышла из гостиной и через минуту вернулась в другом свитере и с коробочкой бумажных носовых платков в руке. — Держи. Я заварю еще чаю.

Опустив чашки с чаем на стол, она сказала:

— Все будет хорошо, Хасан. Понимаешь? Все обязательно будет хорошо.

Он кивнул. Потом набрал воздуха в грудь, собираясь сказать что-то, но отказался от этой затеи — так, точно осуществление ее было делом слишком сложным.

— Ну, — сказала Шахла, — говори уж.

— Ты… Ты ведь знаешь, как я к тебе отношусь, Шахла?

— Нет, Хасан. Не знаю. И никогда не знала.

— Я думаю, что все это время питал к тебе чувства, в которых не решался себе признаться. Все время, какое мы провели вместе. Как друзья. Нам было весело, интересно вдвоем. Думаю, я всегда любил тебя. Правда. Теперь я это просто знаю. Но мне очень трудно всего лишь за день перейти из одной жизни в другую.

На миг облегчение, охватившее Хасана от того, что он сказал это, сделало его словно бы невесомым, однако, взглянув на Шахлу, он вновь ощутил отчаяние — боязнь, что сказанное в чем-то неправильно и это оно лишит его шансов на счастье, какие у него еще оставались.

Хасан сидел в кресле, Шахла — на краешке стола, понурившись, так что лица ее он видеть не мог.

Когда же она наконец подняла голову, Хасан увидел ее улыбку и понял: это оно, будущее.

— Прекрасный мой мальчик, — сказала Шахла. — Я уже три года люблю тебя. Как-нибудь перемаюсь и еще один день.

— О господи, — прошептал он.

Шахла снова сжала его ладони своими:

— Il n’y a qu’une vie, c’est donc qu’elle est parfaite.

— Что ты сказала?

— Это слова поэта, Элюара.

— О котором ты пишешь диссертацию?

— Да. В очень приблизительном переводе — «Жизнь существует только одна, поэтому она совершенна». Главное слово здесь «donc». Не «поэтому», если точно, там нет такой безоговорочности. Скорее, «и потому». То есть: это же очевидно, это естественно.

Хасан кивнул:

— «Жизнь существует только одна, и потому она совершенна». Да, мне это нравится. Я думаю. Можно, я тебя поцелую, Шахла?

— По-моему, нужно. В исламе нет монахинь, Хасан. Он не считает целомудрие добродетелью.

— Спасибо, — минуту спустя сказал Хасан. — И это мне тоже нравится.

Шахла встала, высокая, со струящимися черными волосами, подсвеченными сзади каминным огнем. Хасан смотрел на нее затуманенными глазами и думал, что она прекрасна.

— И когда-нибудь, — сказала Шахла, лицо ее рдело и сияло, — ты сам, по собственной воле расскажешь мне, что же, господи боже, с тобой стряслось.

V

Сидя в машине, которая везла их с мужем из Норд-парка, Ванесса позвонила по мобильному телефону.

— Что ты делаешь? — удивился Джон. — Уже десять минут второго.

Ванесса словно и не услышала его.

— Алло, Сара? Простите, что звоню так поздно. Вы не будете против, если мы заедем за Беллой? Да, сейчас. Нет, ничего не случилось. Просто я хочу, чтобы она была дома. Что? Да. Мы подъедем минут через десять. Спасибо.

Они усадили сонную девочку на заднее сиденье машины, а когда добрались до дома, Джон, выполняя распоряжение Ванессы, отвел дочь наверх, в ее комнату. Белла сразу же легла и ко времени, когда он закрыл дверь комнаты, уже заснула.

— Больше ночевок у подруг не будет, — сказала Ванесса, как только он вошел в их спальню.

— Это из-за Финна?

— Да. У нас здесь многое переменится, Джон.

— И прекрасно. В доме главная — ты. И всегда ею была. Послушай, а что это за пьяный козел прицепился ко мне во время обеда? Роджер как его там?

— Не знаю. Мне нужно поспать.

— Когда ты собираешься рассказать мне о новом режиме?

— Утром. Сейчас я слишком устала. Но завтра утром ты должен навестить со мной Финна.

— Хорошо. Я посижу немного внизу, почитаю.

Дождавшись, когда Ванесса уснет, Джон Вилс бесшумно покинул дом.

Он уселся в машину, тихо включил двигатель, проехал по Бэйсуотер-роуд, потом по Парк-лейн и, миновав пустынные улицы в районе вокзала Виктории, оказался в сонном царстве Олд-Пай-стрит. Там он потратил десять минут на то, чтобы ублажить систему тревожной сигнализации, скормив ей все необходимые коды и предъявив все ключи и магнитные карточки, и наконец вступил в надежный уют своего кабинета, включил экраны и сел, глядя сквозь мрак в сторону Вестминстерского собора.

Только окно Джона и светилось в высоком пустом офисном здании.

У мусульман воскресенье — рабочий день, поэтому через несколько часов откроются и заработают биржи Дубайя. Вилсу всегда казалось странным, что те немногие компании, которые он признавал своими конкурентами, считают необходимым держать там представительства, — воскресные брокеры, с коими ему предстояло вскоре столкнуться, были людьми, мягко выражаясь, простодушными. Они напоминали ему тех арабов из Залива, что приезжали на Парк-лейн в 1970-х, людей, жаждавших виски, женщин и одежды, украшенной — непременно снаружи — этикетками известных модельеров. И пока его конкуренты будут играть в воскресный гольф или возиться, как то подобает хорошим родителям, со своими детьми, Джон Вилс сможет спокойно и тихо избавить этих молодых людей от значительной части приобретенной ими в последнее время наличности.

Впрочем, к этому он готов еще не был. Вилс прошел в свою личную, примыкавшую к кабинету ванную комнату и там, с нарочитой неторопливостью, побрился, принял душ и переоделся. Чистая рубашка всегда наполняла его уверенностью в себе, и в подогреваемом шкафу его ванной таких, белых, еще не вынутых из прозрачных пакетов, лежало стопкой, помещенной туда «личным закупщиком» Вилса, тридцать штук. А рядом с ними висела на плечиках дюжина угольно-серых костюмов с дополнительными внутренними карманами для шести мобильных телефонов. Каждую из этих рубашек Вилс надевал только один раз.

Чувствуя себя посвежевшим, он заглянул в совещательную комнату офиса и окинул взглядом раскинувшийся внизу, за окнами, Лондон.

Темные улицы таили в себе целые миры, совершенно ему неизвестные, лихорадочно бившиеся за то, чтобы оказаться у всех на виду, привлечь к себе как можно больше внимания: «МестоДляВас», «Параллакс» и «Хусам Нар»; «Подлинная Жизнь», «Звездочет» и «Команда мечты»… Слова Аксии и Творца Бедствий, слова Пророка и Лизы из программы «Это безумие», возможно, звучали, бестелесные, в ушах миллионов людей.

Однако Джон Вилс видел перед собой только здания да их силуэты на фоне реки — видел единицы хозяйственной деятельности.

Он вернулся, чтобы еще раз обдумать дальнейшее, в свой кабинет. План был простым, вся необходимая для его выполнения работа — проделана. В понедельник он вручит Райману фотокопию долгового обязательства Ассоциированного королевского, Райман передаст ее Магнусу Дарку, объяснив попутно все значение этого документа. В среду колонка Дарка увидит свет, после чего начнется паника.

Ассоциированный королевский банк рухнет. Затем его возьмет под свой контроль правительство, и «Капитал высокого уровня» заработает на этом миллионы. А поскольку чума ипотечных задолженностей поразила и другие банки, налогоплательщикам — рабочим и иным простым людям — придется спасать и их. По меньшей мере один американский инвестиционный банк обанкротится, все остальные кинутся за помощью либо к федеральному правительству, либо к гигантским промышленным фирмам. Следом спасение потребуется и нескольким британским банкам — на самом-то деле, по оценкам Джона Вилса, все они, до единого, будут нуждаться в подключении к реанимационной системе. А он, сыграв на понижение их акций, заработает и на этом.

Вот с закупкой какао и прочего он явно перемудрил. Товарные объемы их разочаровали Вилса, не исключено даже, что, прежде чем эта часть операции начнет давать прибыль, он понесет убытки, однако позиции, занятые им по отношению к долгу правительства Великобритании и к фунту стерлингов, плюс то, что он наживет на крахе АКБ, смогут в течение полугода удвоить капитал его фонда. На счета «Высокого уровня» поступит прибыль, а правильнее сказать — доход от прироста капитала, размером в 12 миллиардов фунтов.

Когда — а вернее если — финансовый кризис стабилизируется, начнется спад в том, чему журналисты присвоили очаровательное наименование «реальная экономика». По всему земному шару миллионы людей лишатся работы, другие миллионы останутся без пропитания — во всяком случае, скромная жизнь, которую они до сей поры вели, станет весьма неблагополучной.

А хозяин этого мира — я, думал Джон Вилс, поглаживая ладонью свой свежевыбритый подбородок. Для меня нет в нем никакой тайны, нет ни тонкостей, ни сложностей. Я — человек, проникшийся духом нашего времени, я тот, кто слышит шепот его ветерков.

Откуда-то из глубины живота Вилса начал распространяться по телу, петь в его венах прилив редкого для него чувства — потребности в самоутверждении, что ли. И тут, сунув руки в карманы и глядя в окно на спящий город, на его погруженные в темноту машины, шпили, купола, Джон Вилс засмеялся.

Загрузка...