День пятый Четверг, 20 декабря

I

Премию «Книга года», присуждаемую компанией «Пицца-Палас», могла получить, что вызывало определенные нарекания, книга либо детская, либо рассказывающая о путешествиях, либо биография. Исключение беллетристики было шагом довольно смелым, однако многие считали, что у романистов и так уже предостаточно собственных премий и что они вполне обойдутся без 25 000 фунтов — награды от сети ресторанов, которая уверяет, что ей удалось обратить простую пиццу в шедевр кулинарного искусства.

Никто из членов совета директоров «ПП» заядлым читателем не был (трое из восьми вообще проголосовали против учреждения премии), однако финансовый директор водил знакомство с человеком, управлявшим пиар-агентством «Зефир», а оно имело кое-какие связи в мире искусства. Человека звали Тревор Данн, самым крупным его клиентом из этого мира была театральная труппа, ставившая мюзиклы по мотивам популярных телевизионных программ. Данн попросил Надин и Тару, его новеньких практиканток, помочь ему в предварительном отборе книг и потом вознаградил их за труды ланчем в отеле на Ковент-Гарден.

Времени на чтение ни у кого из них не было, тем не менее Тревор, Надин и Тара, изучив суперобложки и аннотации, сократили список претендентов до двадцати в каждой категории и направили его предварительной судейской коллегии, в которую входили литературные обозреватели и деловые люди издательского мира, вызвавшиеся просмотреть по двадцать книг за «гонорарум» в 400 фунтов. А после того как определились победители во всех трех категориях, Тревор получил от «Пицца-Палас» и намного больший собственный гонорар за то, что ему удалось уломать нескольких видных людей войти в жюри для выбора финалиста. Уже в июне он объявил о составе жюри, чье решение предстояло огласить на завершающей декабрьской церемонии. В него вошли младший министр транспорта из второго правительства Мейджора — один из немногих политиков, время от времени, как уверяли, читающих книги; энергичная ведущая детских телепрограмм; «признанный литературный критик» Александр Седли; «широко известный обозреватель и биограф» Пегги Уилсон; и — главная удача Тревора — «бывшая солистка группы „Девушки сзади“, а ныне известная фигура нашего телевидения» Лиза Дойль. Эта смесь литературной весомости с легковесностью шоу-бизнеса дала, как считал Тревор, лучшее из когда-либо сформированных им жюри, и правление директоров «Пицца-Палас», подсчитав длину (в дюймах) посвященных членам жюри газетных столбцов, которые почтой присылало агентство Тревора, склонно было с ним согласиться.

Кто не был с ним согласен категорически, так это Р. Трантер. Написанная им биография викторианского романиста А.-Х. Эджертона уже принесла Трантеру — победителю в своей категории — 1000 фунтов, и он не без оснований надеялся, что удастся обскакать победившую в категории «Путешествия» книгу Энтони Кейзнова «Боливия. Страна теней» и детскую «Альфи — халатный инженер» Салли Хиггс. А затем Трантер увидел в утренней газете список членов жюри, и овсянка обратилась во рту его в вату. Транспортник — это еще куда ни шло, певичка будет думать только о том, чтобы повыпендриваться, а со старушкой Пегги Уилсон он обошелся, когда Патрик Уоррендер познакомил их на каком-то литературном приеме, вполне по-божески. Но вот Седли… Господи Иисусе!

Весь этот день в голове Трантера вертелись фразы из его двухлетней давности рецензии на «Распутье зимы». «Полумертвая и несуразная». Неужели он действительно так написал? «Наблюдать за копошением Александра Седли в английском языке — это примерно то же, что наблюдать, как забулдыга в боксерских перчатках пытается подобрать с земли оброненный им ключ от двери своего дома». В тот вечер, когда сочинялась рецензия, эти слова казались ему удачными. Но стоило Трантеру уверить себя, что Седли отнесся к его рецензии «по-мужски» и никакого зла на него не держит, как из памяти всплывала новая злодейская фраза: «Проза, которой отдавил ухо медведь ее собственного самомнения».

Выход оставался только один. Через неделю после объявления состава жюри Трантер уселся за стол и, пристроив себе на колени Септимуса Хардинга, принялся сочинять то, что определил для себя как «самое трудное из когда-либо написанных мной писем». «Дорогой Александр…» Нет, звучит слишком по-дружески, слишком подобострастно; к тому же такие слова могли бы стоять в начале письма, сочиненного каким-нибудь геем, окончившим, как и Седли, частную школу. «Дорогой мистер Седли…» Чересчур холодно и вообще отдает посланием от управления газового снабжения. «Дорогой Седли» было, разумеется, обращением, которым мог начать письмо только напыщенный идиот вроде самого Седли. В конце концов Трантер остановился на простом, тавтологичном «Дорогой Александр Седли…». Вот это, пожалуй, сгодится. «Возможно, Вы помните нашу короткую встречу на том ужасном вечере в Музее естественной истории и другую — также короткую — на Вашем прекрасном чтении в Хэмпстеде (простите, что я вынужден был убежать с него в такой спешке, на самом-то деле мне очень хотелось подробно расспросить Вас о „Распутье зимы“, но — зов долга!). Так или иначе, я хочу сообщить Вам, что недавно мне представилась возможность перечитать эту книгу…»

Или «возможность» — слово слишком сильное? В конце концов, снять книжку с полки магазина способен всякий. Однако если он напишет «удовольствие», это слово слишком рано укажет на производимый им полный поворот кругом, каковой следовало подготовить с куда большим тщанием.

«Так или иначе, я хотел лишь сообщить Вам, что недавно мне представилась возможность перечитать Ваше произведение. И должен сказать, что оно доставило мне огромное удовольствие. При первом чтении подобной книги на читателя неизбежно оказывает влияние его культурный багаж, а такая многослойная проза, как Ваша, несомненно, требует прочтения второго, более вдумчивого. Я наслаждался Вашей несколько усталой эрудицией и шутливыми отсылками к первым романам других писателей — от Камю до Сэлинджера и, если не ошибаюсь, Достоевского, не больше и не меньше! И все это Вы делаете с завидной легкостью касания…»

Черт подери! Это уж перебор. Главный фокус состоял в том, чтобы ни словом не обмолвиться о собственной рецензии. Вполне вероятно, что Седли ее попросту проморгал, и тогда это письмо приведет к результату катастрофическому — он ее прочитает. А с другой стороны, вероятность того, что человек, так далеко зашедший по их общей стезе, не заглядывает в газеты, до крайности мала. Может быть, здесь самое место для отступления общего толка, рассуждения о неблагоприятных отзывах в целом? Да.

«Честно говоря, я уже не помню, какого приема удостоилась Ваша книга в самом начале, полагаю, однако, что не всем рецензентам удалось сразу осознать ее достоинства. История учит нас — вспомните отзыв Кэтрин Мэнсфилд о „Говардс Энде“, Генри Джеймса о „Нашем общем друге“, да и почти всех об „Улиссе“, — что значение имеет не первая журналистская реакция, но вторая и третья, а в случае такого романа, как Ваш, — последующие, накапливающиеся в течение многих лет отклики на него. Я имел удовольствие прочитать его уже три раза и могу без колебаний сказать, что это не только поразительный литературный дебют, но и значительный роман как таковой.

С нетерпением ожидаю того, чем Вы порадуете нас следом.

Ваш вечно спешащий…»

Труднее всего было создать ощущение письма, с которым один рассеянный, но великодушный обладатель большого ума спешит обратиться к другому такому же, однако после трех часов усердной работы Трантер решил, что он с этим справился. В том нелегком положении, в которое он ныне попал и от разрешения которого зависела вся его жизнь, любая попытка — не пытка.


Ральф Трантер и сам когда-то состоял в романистах. Стремление к такого рода деятельности было естественным для человека, любившего книги и изучавшего в Оксфорде английских авторов, хотя для разговоров на эту тему Трантеру не хватало уверенности в себе. Первую свою работу он получил в большой лондонской страховой компании, в рамках программы обучения университетских выпускников, и с пренебрежением относился ко всякого рода «творческим» личностям, которых знал по университету и которые полагали, похоже, что литературный или артистический мир ждет не дождется их появления в нем. По прошествии трех лет он так и остался единственным из этой компании, у кого имелась работа.

Живший тогда в двух комнатах бывшего «Пибоди билдинга», что неподалеку от здания Би-би-си, Трантер возвращался с работы в 6.30, запекал в духовке большую картофелину и садился за пишущую машинку. Как писателю ему хватало непритязательности, чтобы сознавать: первым делом следует заработать деньги на оплату квартиры и иметь достаточно времени для сочинительства; хватало самодисциплины, чтобы не искать развлечений и не смотреть телевизор; к тому же, прочитав великое множество книг, он обзавелся литературным слогом, пригодным практически для любого случая. Необходимые для писательства качества у него имелись, недостатком он обладал лишь одним — ему нечего было сказать.

Да, но насколько существенным на самом-то деле был этот недостаток? — гадал Трантер. В куче романов, которые он прочитал и основательно проработал, происходило не столь уж и многое. Главные герои перебирались из положения А в положение Б. Сюжет — по крайней мере в смысле какого-либо настоящего действия — был вотчиной писателей жанровых: сочинителей того, что с прискорбной неточностью именуют триллерами, либо работавших, как заводные игрушки, детективных складных картинок, либо эпопей-катастроф о расплодившихся в канализации крокодилах-мутантах. А тем временем в узколобых газетных интервью и высоколобых литературных биографиях обсуждался исключительно вопрос о том, в какой степени содержание книг, сочиняемых серьезными романистами, черпается из их жизненного опыта, а характеры своих героев авторы списывают со знакомых. И после двух лет, отданных разрываемым надвое страницам, фальстартам и трезвым полуночным бдениям, Трантер убедил себя в том, что, собственно, содержание его романа не так уж и существенно — в сравнении с поисками почтенного издательства, выбором броского названия и способной привлечь покупателя фотографии автора.

И он начал заново, отправив главного героя, не так чтобы не похожего на него самого, по жизненному пути, который, словно брат-близнец, походил на тот, что выпал ему. Писатели любят поговорить о «создании» персонажей, но, коли на то пошло, стоит ли лезть ради этого из кожи вон? Лишь очень немногие знали и самого Трантера, и тех из его знакомых, которых он намеревался вывести в своем романе, так какой же смысл фокусничать и лепить из пустоты совершенно новых людей? Ему и его друзьям свойственна, по крайней мере, врожденная достоверность, они «реалистичны» по определению…

Герой Трантера, Джон Стэрди, родившийся в скромной семье одного из центральных графств, оказывался перед выбором, в его краях нередким: заняться ли ему гончарным делом или отправиться в Лондон с девушкой из художественного училища, похожей на Сару Пауэлл, которая жила когда-то по соседству с родителями Трантера, но обладавшей вдобавок сексуальной притягательностью — добавок, по правде говоря, был весьма увесистый. Трантер шел за голосами английской школы регионалистов, настраивая по ним собственный; он использовал, например, интертекстуальные отсылки к романам Стэна Барстоу и Уолтера Аллена. И, написав три главы, обнаружил, что роман его набирает ход. Всякий раз, как ему требовалось новое событие, он заимствовал эпизод из собственной жизни и не без лихости закручивал его. И в конце концов сплел из этих эпизодов 200 машинописных страниц. Смерть дедушки Стэрди прибавила бы еще десять, а там оставалось рукой подать и до 250 — критической, как ему говорили, массы, которой издатель мог заполнить 200 печатных страниц.

Одновременно Трантер писал статьи для маленьких журналов и, посылая их, прилагал к ним копии других, сочиненных еще в Оксфорде, плюс написанные на авось, но так и не напечатанные рецензии на новые книги. В конце концов «Аванпост» тиснул одну из них, а месяцем позже его примеру последовал «Актиум», и Трантер поспешил закрепить успех, отправляя в эти журналы все новые и новые свои опусы. Платы за них он не требовал, однако, скопив с полдюжины вырезок, принялся бомбить ими журналы покрупнее и даже газеты. Из последних многие почти перестали печатать рецензии на книги, однако, когда в конце 1980-х началась эпидемия субботних приложений, произошло — и едва ли не за одну ночь — пятикратное увеличение пространства, которое отводилось на газетных страницах под книжные обзоры. Редакторам литературных отделов приходилось теперь заполнять рецензиями не половину страницы, отдавая вторую под рекламу мебельных магазинов, а целых три, да еще и каждую субботу. И они принялись лихорадочно рыться в бумагах, которыми были завалены их столы, отыскивая телефонный номер Трантера.

В ту пору Трантер подумывал о том, чтобы сочинить для себя еще один инициал — назваться, к примеру, РГ. Прецедентов хватало, и прецедентов благоприятных. Существовали же, как-никак, Оден, Йейтс, Элиот, Каммингс и Хильда Дулиттл, известная только по ее инициалам ХД; на полях литературной критики, то есть там, где Трантер намеревался добывать хлеб насущный, паслись некогда отцы кембриджской критической школы Ф.-Р. Ливис и А.-А. Ричардс, а несколько позже на них же появились более плодовитые Э.-Н. Уилсон и Д.-Дж. Тейлор, эти двое были, насколько знал Трантер, не многим старше его. Насколько может увеличить тираж газеты ну, скажем, А.-В. Волк, если изберет такой псевдоним? Впрочем, в конечном счете он решил, что будет все-таки и оригинальнее и честнее ограничиться одним инициалом.

Затем, на устроенной «Аванпостом» рождественской вечеринке, Трантер познакомился с литературным агентом и уговорил его взглянуть на роман, к тому времени завершенный и названный «Сказка о гончаре». Издатель — не принадлежавший к числу тех, кого выбрал бы сам Трантер, — принял роман, заплатив за него 2000 фунтов. Книга получила несколько благосклонных отзывов, однако продан был всего 221 экземпляр, включая пятьдесят восемь, приобретенных библиотеками, и двенадцать, посланных матери автора, а предложений о переиздании в мягкой обложке не последовало. Ходили слухи, что роман этот, того и гляди, выдвинут на премию, которую присуждала пылесосная компания «Хэндивак», однако они оказались ложными.

Разочарование поначалу накатывало на Трантера перемежавшимися волнами, а то и судорогами, но по прошествии нескольких месяцев затвердело, обратившись в кристаллическую, нерастворимую горечь. Это событие его жизни обладало в точности той формой, что была потребной (при всей ее непотребности) для заполнения одной из потаенных ниш личности Трантера. Когда-то, на спортивных площадках и в школьных классах, он выглядел неунывающим и благожелательным, в разумных пределах, ребенком. Быть может, и не очень общительным — для этого ему опять-таки не хватало уверенности в себе, — но все же у него имелось немало друзей; Трантер был прилежным учеником, любил поп-музыку и футбол и если не входил в элитарное сообщество «клевых ребят», то и не стоял совсем уж в стороне от него. И когда ему удалось поступить в Оксфорд, ни учителей его, ни родных это не удивило — мальчик хорошо учился и даже в восемнадцать лет питал особое пристрастие к писателям Викторианской эпохи.

Университет, как ни нравился он Трантеру, вынудил его занять оборонительную позицию. Ему казалось, что он нисколько не глупее прочих студентов, однако многие из них обладали умением подать себя, что попросту ставило его в тупик. Он купил было в магазине на Терл-стрит твидовый пиджак и галстук, однако ни то ни другое ему не помогло, и Трантер вернулся к джинсам и надежной плотной куртке. Он состоял в университетских обществах, участвовал в их собраниях, выступал на семинарах; был завсегдатаем студенческого паба «Герб короля». Никакой катастрофы с ним не случилось, просто сообщество беспечальных, блестящих молодых людей не считало его своим. Трантер водил с ними знакомство, они относились к нему без какой-либо недоброжелательности, помнили, хоть и не всегда правильно произносили, его имя, позволяли прибиваться в пабе или в баре колледжа к их компаниям — с краешку, улыбались шуткам Трантера и разрешали ему угощать их пивом, но никогда не снисходили до того, чтобы пригласить его на одну из своих вечеринок. Трантер сменил в «Гербе короля» пиво на джин с тоником; начал курить, выбрав тот сорт сигарет, который пользовался у его знакомых наибольшей популярностью. Перестал болеть за «Вест-Бромвич», заменив его «Арсеналом» — или «Ливерпулем», это зависело от того, с кем он в данную минуту разговаривал, — и даже подумывал о том, чтобы забросить английскую литературу и заняться философией. Однако что бы ни предпринимал Трантер за эти три года, он всегда оставался на обочине. Это разочарование породило в нем нельзя сказать чтобы пылкий, но устойчивый гнев. И однажды он дал себе клятву, не облекая ее, впрочем, в слова, добиться, сколько бы времени на это ни ушло, приметного места под солнцем. До поры же, в краткой, так сказать, перспективе, Трантер нашел для себя хотя бы одно утешение: умение использовать все, чему он научился от чуравшихся его людей, для того чтобы в свой черед притеснять тех, — а таких было немало, — кто чувствовал себя в университете еще более неуютно, чем он.


Последняя встреча Трантера с Фаруком аль-Рашидом была посвящена обзору того, что им удалось достичь. Оплаченное Молотком такси доставило Трантера от станции к дому около одиннадцати. Бразильская служанка, Люси, открыла дверь и провела его по коридору в кабинет Молотка.

Добродушный старый дурак оторвался от огромного экрана компьютера и протянул Трантеру руку. Трантер был рад, что это последнее их свидание. Мистер аль-Рашид, возможно, и был миллиардером, шут его знает, однако в литературе не смыслил почти ничего.

— Ну-с, как вам показался «Секретный агент»? — спросил Трантер.

Молоток помрачнел:

— Он совсем не такой интересный, как я думал. С трудом добрался до конца.

— Конрад он и есть Конрад. Можно привезти сюда с Украины поляка, но не стоит ожидать, что он будет хорошо писать по-английски.

— Как по-вашему, ее величество читала Конрада?

— Скорее всего, не читала. Но это не повод для беспокойства. А что вы скажете о «Мести служанки»?

— Ах да. Снова ваш друг Альфред Хантли Эджертон. «Шропширские башни» мне больше по душе.

— Да, пожалуй, это его «Сержант Пеппер». Ну ладно, а «Фра Липпо Липпи»?

— Мне понравилось, — ответил Молоток. — Это хорошо?

— Да, это хорошо. Некоторые считают Браунинга подливкой, если так можно выразиться, к основному блюду, но, по-моему, он — подлинный голос викторианской Англии.

Люси принесла чай, яблочный сок и коробочку фиников. Трантер подозревал, что в большинстве рекомендованных им книг Молоток одолел не больше пары страниц. Он был далеко не уверен в том, что Молоток действительно умеет читать.

— Ладно, — сказал Трантер, — давайте сыграем в ролевую игру. Я буду изображать королеву.

— Я должен опуститься на одно колено?

— Вас же не в рыцарское достоинство возводят, верно?

— Нет, меня… Просто я не знаю, как там все будет.

— Довелось ли вам прочесть в последнее время какие-либо хорошие книги, мистер аль-Рашид?

— О да, ваше величество. Очень много. Особенно хорош, как мне кажется, лауреат премии «Кафе-Браво» за этот год.

— Вот как? А мне его книга показалась типично субконтинентальной, подстраивающейся под Рушди, толком не отредактированной херней из разряда «посмотрите, какая я интересная».

— Вряд ли она скажет…

— Да, вероятно, она обойдется без «херни». Но что вы ответите на остальное?

Молоток откашлялся.

— Живучесть современного британского романа очень многим обязана энергии, которой напитали его писатели из бывших колоний, принесшие с собой свежесть взгляда и мультикультурную восприимчивость к…

— Звучит так, точно вы цитату зачитываете, — сказал Трантер.

— Вы вроде бы говорили, что я должен выучить это наизусть.

— Говорил. Однако вам следует постараться, чтобы оно выглядело чуть более спонтанным, понимаете?

— Попробовать еще раз?

— Не стоит. Перейдем к вопросам и ответам.

В обмене таковыми они практиковались вот уже несколько недель — Трантер царственно осведомлялся: «Как вам нравится такой-то?», а Молотку надлежало давать быстрый и гладкий ответ.

— Как вам нравится Гарди?

— Я нахожу его слишком детер… детермани…

— Детерминистичным.

— Слишком детерминистичным, — выговорил Молоток, — однако невозможно не преклоняться перед тем, как тонко он чувствует родной уэссекский пейзаж.

Они перебрали классиков, затем иноземцев и перешли к авторам последней поры. Трантер испытывал удовольствие, слушая, как его собственную хулу повторяет Молоток.

Он задал вопрос об одной из самых почитаемых современных писательниц.

— Если она хочет, чтобы ее воспринимали всерьез, ей следует заучить разницу между «мой» и «свой», — уверенно отбарабанил Молоток.

— Хорошо.

Трантер назвал маститого американца.

— Проза этого автора отрастила такие мускулы, что ни одну его страницу без вилочного погрузчика не перевернешь. Правильно?

— В самое яблочко, — сказал Трантер и предложил Молотку дать отзыв о лауреате из Африки.

— Хмм, — уверенно промычал Молоток. — Вам не кажется, что он еще в школе поклялся никогда не прибегать к прилагательным?

Последней частью урока стало чтение наизусть. Трантер полагал, что любимый поэт королевы — это Джон Бетджемен, и потому заставил Молотка заучить два его стихотворения.

Молоток же обнаружил, что строки стихов вспоминаются легче, если он прогуливается по кабинету.

— «В трубах газовых колонок / Дуют осени ветра»,[57] — начал он.

Молоток остановился у окна, и свет, который источали поднимавшиеся к Эппинг-Форесту холмы, озарял смуглую бледность его лица и темные озерца сосредоточенных глаз.

— «Женщины перед работой / В ваннах плещутся с утра».

Вглядываясь в густые черные брови Молотка с впаянными в них седыми проводками, в его всплывавшее в горле адамово яблоко, Трантер без всякой на то причины задумался о том, откуда происходит этот человек и его предки, — скорее всего, предположил он, это могла быть одна из земледельческих долин Пакистана. И Трантер, сам того не желая, словно бы воочию увидел картины кровавого раздела этой страны британцами, столетий веры, жадности и насилия, — и миллионы нищих крестьян, подобных аль-Рашидам, которых арабы-мусульмане оттесняли на восток, а набеги монголов — на юг и на запад, где из них, наконец-то осевших, тянули жилы уже собственные единоплеменники.

— «Струи пара из отдушин, / В кранах булькает вода, — гордо и размеренно продолжал читать Молоток. — Мчатся с грохотом сквозь Кэмден / Утренние поезда».

Размышления Бетджемена о женщинах перед работой, облеченные им в слова, которые слетали сейчас с губ Фарука аль-Рашида, оказали на Трантера воздействие странное. Теперь перед ним предстала уже не долина Мирпур, но город Лондон — и сам он, и этот неграмотный пакистанец были клеточками гигантского тела, воспеваемого в стихах выходца из второго поколения голландских иммигрантов. Парочка старых мошенников, вот кто мы такие, подумал Трантер.

Он взглянул в окно на уходящую вдаль землю и представил себе Хейверинг, затем, к северо-западу от него, Эппинг, затем Эдмонтон, в котором владелец конюшни Том Китс растил непоседливого сына по имени Джон, а южнее — Кэмден с описанными Диккенсом в «Домби и сыне» страшными паровозами, которые с фырчанием выползали из своих нор в старом городе, ожидая, когда для них пробьют путь через соседний Чолк-Фарм…

— «Раннее похолоданье, — продолжал впавший, похоже, в транс Молоток, — Георгинов яркий тлен. / Ванные, как голубятни, / Виснут выступами стен…»

…И добрался до каменных ступеней многоквартирного дома в Канонбери, ведших к квартире Оруэлла, в которой он согнал себя курением в раннюю могилу, до жуткого Клэпхэмского выгона, на котором Грин выгуливал своих узколобых, безлюбых персонажей, а там и до узких улочек Люишема и Кэтфорда, еще ожидавших, насколько знал Трантер, обретения собственных голосов.

И когда баритон Молотка с его йоркширскими гласными и кашмирскими согласными смолк, лисье лицо Трантера стало смягчаться в недолгом свете декабря.

Он кашлянул и снова взглянул в окно. То были всего лишь стихи, однако в долголетней своей горечи Трантер почти забыл, что могут делать с нами слова, из которых состояла вся его жизнь.


Все это утро Джон Вилс провел у себя в кабинете, заперев дверь и неотрывно следя за ценой акций Ассоциированного королевского. Время от времени он переводил взгляд на улыбавшуюся ему с экрана ноутбука Олю. Он старался смотреть на нее как можно дольше, надеясь, что, пока взгляд его оторван от экрана с ценами АКБ, те возьмут да и подрастут еще немного. Стив Годли поступал примерно так же, когда дело касалось международных соревнований по крикету, которые в летние месяцы показывал ему обеззвученный телевизор: если команда Англии проигрывала, он просто выходил из комнаты, если выигрывала, Стив мог хоть семь часов подряд держать свой мочевой пузырь в узде.

Оля, с притворной стеснительностью подобрав колени к подбородку, явно околдовывала АКБ. Цена акций поднималась все утро, будто поверхность неторопливо надуваемого воздушного матраса, и к одиннадцати Вилс мог с уверенностью сказать, что вскоре цена эта резко сиганет вверх. Интересно, думал он, способно ли УФР определить по его жесткому диску, сколько времени он провел, всматриваясь в выведенные на экран показатели Ассоциированного королевского? Впрочем, даже если кто-нибудь и сумеет воссоздать всю последовательность его действий, обвинить Вилса все равно будет не в чем: он всего лишь смотрел на экран.

У Вилса появилось смешанное чувство — такое он впервые испытал еще подростком: душевный подъем, вызванный тем, что к нему потекли деньги, а за ним самодовольство — как-никак это был результат принимавшихся им по наитию решений, — и следом, почти равное первым двум по силе, чувство совсем иного рода: тошнотворная тревога, страх того, что в его операции присутствует некая сторона, которую он не смог принять во внимание, поворот, предвидеть который не удалось даже ему.

Во многих отношениях наиболее счастливым, наиболее легким этапом карьеры Джона Вилса был самый первый. В унылой школе Северного Лондона Джон состоял не на лучшем счету, однако его успехи в математике позволили ему поступить в университет из «сереньких», где он волей-неволей изучал право. Вилс вытерпел два года, а после ушел, подыскав для себя место клерка в конторе биржевого маклера. Эта работа наделила его чувством рынка, хотя сама по себе была скучна, а принятая в ней система фиксированных комиссионных представлялась Джону давно устаревшей. Затем, в 1982-м, когда ему было двадцать два года, в Сити появилось нечто более близкое Вилсу по духу: Лондонская международная биржа финансовых фьючерсов. Вилс сказал отцу, который, как и его отец, управлял в Хендоне похоронной конторой, что перерос работу клерка и хочет заняться торговлей фьючерсами. Моррис Вилс испугался. Его сын принадлежал всего лишь к третьему британскому поколению семьи, и Моррис радовался, видя Джона в толпе клерков фондовой биржи в их непременных котелках: такая работа вполне могла оказаться пожизненной и позволила бы сыновьям Джона учиться в частных школах и в Оксфорде. Однако Джону удалось уломать отца — с помощью дяди-букмекера, Гарри, сказавшего, что он знаком с биржевым брокером, который как раз начинает работать в ЛМБФФ после двадцати лет, отданных им оптовой торговле рыбой в Биллингсгейте. Его брокерской фирме, сказал Гарри, требуется толковый посыльный.

— Считать твой племянник умеет? — спросил торговец рыбой.

— Считать? — переспросил Гарри. — Да он может извлечь в уме квадратный корень из еще не найденного простого числа!

ЛМБФФ пребывала в зачаточном состоянии, работала медленно, да и биржей-то была не английской — основу ее составляли чикагские, а здание наводнили видавшие виды американцы, стекавшиеся сюда в надежде сорвать шальные деньги; однако Вилсу здесь понравилось с первого же дня. Джимми Джонстон, брокер, на которого он работал, был христианином, происходил из рода рыботорговцев и выглядел страшно увлеченным своим новым делом. Наблюдая за ним, Вилс обнаружил, что Джимми способен удерживать в голове огромный объем информации, которую он черпал из выкриков окружавших его людей, и никогда не ошибается, заполняя регистрационные карточки проводимых им операций. Работа Вилса, носившего желтую куртку стажера, состояла в том, чтобы бегом доставлять эти карточки к окошку администрации, дабы сидевший за ним клерк шлепал на них печать.

Что было по сердцу Вилсу, так это стремительность всего там происходившего. До той поры Сити состояло из «домов», занимавшихся обыкновенными акциями, облигациями и дисконтом, теперь же здесь начали крутиться люди в ярких куртках, продававшие новые продукты и получавшие изрядные маржи, то есть делавшие настоящие деньги. А вскоре стали появляться и американские инвестиционные банки, которым требовался доступ к европейским часовым поясам, и потому они набирали людей в свои операционные группы. Основу их деятельности составляла покупка процентных опционов и фьючерсов от имени крупных клиентов, желавших защитить свои капиталы от колебаний процентных ставок, — на взгляд Вилса, занятие это было довольно скучным, гораздо больше нравились ему операции, которые банки вели, не просто обслуживая нужды своих клиентов, но ставя на кон собственные деньги.

Проработав год у Джимми Джонстона, Вилс получил место в большом американском банке и начал обслуживать его клиентов. Способность быстро считать и зауживать курсовые разницы сделала его в ЛМБФФ человеком уважаемым и внушавшим определенный страх. Жалованье банк ему положил небольшое, однако после того, как он получил в январе первый свой бонус, личный его капитал перевалил за 250 000 фунтов. Вилс изучил работу независимых брокеров, они же «автономы», и нашел надежную клиринговую компанию, которая согласилась поддержать его, если он примется работать на два фронта сразу — как представитель своего банка и как «автоном», использующий собственные средства.

Некоторые из носивших красные куртки «автономов» были фигурами раблезианскими, сгоравшими от желания помериться силами с могучими американскими банками. Они приезжали к бирже в 6.30 утра, завтракали в чайной на Кэнон-стрит сэндвичами с беконом и в восемь приступали к работе. В одиннадцать они устраивали перерыв с шампанским, и, если день выдавался удачный, некоторые даже отправлялись по домам. Другие же получали такое удовольствие от прямых контактов с покупателями, от сопровождавших продажи шума и гама, что всегда оставались на бирже до ее закрытия, до 4.30. Большинство их них были людьми молодыми. Просыпаться в пять утра в доме, стоящем где-нибудь в Эссексе или рядом со станцией «Пиннер», а после до 4.30 вечера участвовать, ни разу не присев, в безжалостных схватках, — все это людям постарше оказывалось не по силам.

Джон Вилс ничего не имел против того, чтобы просыпаться с утра пораньше в купленном им неподалеку от станции «Хайгейт» доме, переделанном из старинной конюшни, — с паркетным полом и множеством электронных новинок. Он наслаждался любым вызовом — физическим, умственным и финансовым; сигналы, подаваемые взмахом руки и похлопыванием по голове и плечам, были для племянника букмекера второй натурой. Работой он был завален. Банкам, желавшим покрыть крупную позицию, вовсе не хотелось, чтобы их торговые группы, легко узнаваемые по полосатым, вишнево-белым блейзерам, начали вдруг продавать бумаги все сразу и тем самым обвалили бы цену; вместо этого они звонили Джону Вилсу и просили произвести покрытие за них, потихоньку-полегоньку и чтобы никто не знал, чей заказ он выполняет. И, разумеется, получив распоряжение, ну, скажем, Ассоциированного королевского продать 10 000 гарантированных фондовых бумаг, было бы безумием не избавить от них для начала — пока осуществляемая для АКБ продажа не понизит их цену — собственный «автономный» счет…

Он вел игру двумя колодами карт. Так поступали все, а в том, что это давалось настолько легко, никакой вины брокеров не было. На операционных карточках проставлялось время, уже были в ходу примитивные средства видеозаписи, однако поймать хоть кого-нибудь за руку ни разу не удалось; собственно, никто не был до конца уверен, что пойманый и вправду окажется правонарушителем. Да и в любом случае, думал Вилс, нужно быть каким-то недочеловеком, чтобы не извлечь небольшую личную выгоду до того, как по завершении операции тебе заплатит еще и банк.

Это называли довольно презрительно — «опережение», но, поскольку его практиковали все обслуживавшие банки брокеры, используя при этом выболтанные коллегами сведения о клиентах, Вилс помышлял только о том, чтобы не лишиться конкурентных преимуществ, которые он завоевал тяжким трудом.

Затем объемы продаж стали уменьшаться, и Вилс увидел назревавшую проблему: регулирование. В 1987-м пошли разговоры о том, что неповоротливая армия законодателей все-таки выступила в военный поход, и потому, когда банк поинтересовался, не желает ли он перебраться в Нью-Йорк и возглавить — за гораздо большее жалованье — команду продавцов на тамошней торговой бирже, на НТВ, Вилсу потребовалось меньше минуты, чтобы ответить согласием. И когда грянуло регулирование, он уже ехал в аэропорт.


С Ванессой Уайтвэй Вилс познакомился в Нью-Йорке, во время уик-энда, который он проводил на Лонг-Айленде. Он остановился тогда у Никки Барбиери, в его доме с видом на дюны Вест-Хэмптона, и Никки уговорил своих гостей заглянуть на барбекю в аристократический, колониальных еще времен, особняк, в полумиле от них. Вилсу было тогда двадцать восемь, а сумма, которую он зарабатывал в банке, описывалась (с учетом бонусов) семизначным числом; он уже успел купить — в добавление к квартире в хайгейтских конюшнях — квартиру в Верхнем Ист-Сайде. Ванесса происходила из англо-американской семьи и после того, как жених-американец оставил ее с носом, стала отдавать предпочтение английской составляющей семейной традиции. Женщиной, что называется, теплой она никогда не была, а злоключение с женихом словно покрыло ее корочкой льда, от которого и самых заядлых бабников вроде Никки Барбиери пробирала зябкая дрожь.

Вилса же Ванесса заинтересовала. Она походила на рынок, к которому он еще не подобрал ключей, и ему захотелось понять, какие с ней связаны риски, — что на ней можно заработать, каковы ее «бета» и «дельта». Тогда Ванесса сносила знаки внимания Вилса, не подавая ему никаких надежд, она ясно дала понять, что считает НТВ вульгарным местом работы. Вилс с ней согласился, но разница между ними состояла в том, что как раз вульгарность биржи ему и нравилась: она составляла приложение к деньгам, к игре страстей и прибылей. Он пригласил Ванессу пообедать на Манхэттене и повел ее в самый популярный (по рейтингу той недели) ресторан Сохо, однако мгновенно понял, что постиндустриальный декор и замечательная многонациональная кухня ей не по вкусу. В следующий раз Вилс выбрал находившийся неподалеку от музея Метрополитен, на углу Парк-авеню и 80-й, французский ресторан с порхавшими по нему официантами и обтянутыми бархатом банкетками, и Ванесса совсем чуть-чуть, но все-таки оттаяла.

Разумеется, в Лондоне он время от времени подпитывал свое либидо, заглядывая в стрип-клубы, участвуя в мальчишниках и прибегая, в очередь с коллегами, к услугам женского персонала Сити, вернее, тех его представительниц, что намеревались сделать карьеру, обслужив всех до единого членов определенной торговой команды (Бренда — на одну ночь аренда: господи помилуй), однако женщины как таковые Вилса не интересовали. Он «делал свое грязное дело», как это тогда называлось, просто ради того, чтобы среди коллег не поползли ненужные слухи, ну и потому, что считал это полезным для здоровья, хоть и не вполне понимал, чем именно. Однако душу в него никогда не вкладывал. Ему нечего было сказать этим размалеванным созданиям, да в барах на Моргейт и Лондон-Уолл и разговаривать-то из-за стоявшего там шума было довольно трудно. Вилс не без некоторого уважения наблюдал, как его коллеги-брокеры обрабатывают двадцатилеток, дыша им в личики шампанским и выкрикивая сущие глупости, однако считал дивиденды, доставляемые плотскими утехами, недолгой и скудной прибылью на инвестируемые в них часы утомительной скуки.

Впрочем, с Ванессой Уайтвэй все обстояло иначе. Она была достаточно красива, считал Вилс, чтобы заставить других мужчин проникнуться к нему завистью и уважением: стройная, с каштановыми волосами по плечи и большими голубыми глазами; к тому же, увидев ее стоявшей в черном цельном купальнике на краю лонг-айлендского бассейна, он не заметил никаких признаков целлюлита. Ванесса пила водку с лаймом и мятой и выкуривала по пачке сигарет в день; от отца, американского промышленника, на ее личный счет приходили деньги, которых хватало на покупку одежды и уик-энды, которые она время от времени проводила в обществе своих подруг. По расчетам Вилса, даже если в денежном выражении она обойдется ему дороговато, во всех прочих отношениях содержание и техническое обслуживание Ванессы больших затрат не потребует: она не станет высасывать из него соки; он не окажется в таком положении, в какое не раз попадали многие подававшие надежды брокеры, которым приходилось отдавать обслуживанию и умиротворению их жен столько времени, что на обдумывание способов, позволяющих делать хорошие деньги, его почти не оставалось.


В час ланча Джон Вилс совершил редкую для него прогулку по городу. Он условился о встрече с Питером Рейнольдсом, инвестиционным менеджером компании «Шилдс ДеВитт», она же «Ватикан», не потому, что у Вилса с этим невыносимо честным Рейнольдсом было что-то общее, просто ему хотелось узнать, какими слухами обмениваются — над бокалами бароло и тарелками спагетти по 35 фунтов — посетители ресторанчика «Саджиорато», находящегося в нескольких ярдах от торгового пассажа «Барлингтонская аркада».

— Будете сегодня на гулянке «Старперов», Джон? — спросил, разламывая хлебную палочку, Рейнольдс.

Речь шла об организации, называвшейся «Хедж-фонды в помощь престарелым пенсионерам». Настоящего ее названия никто, похоже, не помнил, а между тем эта организация устраивала благотворительные вечера с аукционами, где богатейшие люди финансового мира норовили перещеголять один другого, а вся выручка шла в фонд помощи пенсионерам. В 2005-м «Старперы» сняли для этой цели галерею «Тейт Модерн» и собрали 18 миллионов фунтов.

— Я уже проделал то же, что и всегда, — ответил Вилс. — Взял три столика, заплатив двойную цену, правда, посадить мне за них некого, да и сам я прийти не смогу, нет времени.

— Вы молодец, Джон.

— Да нет, я просто не бедный.

— Я вижу, Дугги Мун снова сидит на его всегдашнем месте.

— Да, — сказал Вилс. — Вот скажите, вам хочется быть денежным маклером? Это примерно то же, что служить в долбаном бюро свиданий или сдавать напрокат жеребца-производителя, — вся работа Дугги сводится к тому, чтобы ставить одних людей в позицию, которая позволит им поиметь других.

— А ему еще и развлекать их за каждым ланчем и ужином приходится. Не понимаю, почему он хотя бы изредка не кормится в каком-нибудь другом месте.

— Полагаю, хочет, чтобы все знали, где его можно найти, — сказал Вилс, поддевая вилкой тальолини с крабовым мясом. — Он же, в сущности, сводник.

— Хрен собачий, вот он кто.

Тем не менее, покончив с едой и направившись к гардеробной, Вилс позволил себе ненадолго задержаться у шумного столика Дугги Муна. По тому, как громко звучали голоса сидевших за ним людей, и по цвету физиономии Муна Вилс понял, что тот пребывает нынче в словоохотливом настроении, однако изобразил приятное удивление, когда Мун поздоровался с ним. Одним из сидевших за столиком был француз по имени Ги Деплешен из парижского отделения американского банка; насколько знал Вилс, работа его сводилась по преимуществу к тому, чтобы давать коллегам рекомендации, как со вкусом потратить часть их бонусных долларов на дома, вино и произведения искусства. В финансовом деле он разбирался плоховато — Вилс обнаружил это, когда Деплешен попытался навязать ему свой банк в качестве прайм-брокера.

Пока стояли в гардеробной, ожидая пальто, Деплешен стиснул руку Вилса и прошептал, что у него есть новешенькие, с пылу с жару, сведения, которыми он готов поделиться, но не здесь, а только на улице. Попрощавшись с Питером Рейнольдсом и Дугги Муном, Вилс прошел с Деплешеном до угла Корк-стрит, и там француз прижал его спиной к витрине магазина и, почти вплотную приблизив свое лицо к его лицу, потребовал:

— Поклянитесь жизнью жены и детей.

— Да-да, Ги. Чем хотите.

— Нет, Джон. Скажите: клянусь жизнью жены и детей…

— Клянусь жизнью жены и детей.

— …Что не скажу ни единой живой душе о том, что сейчас услышу, и о том, от кого услышал.

— Разумеется. Так в чем дело?

— Нет, вы скажите это, Джон.

— Что не скажу ни единой живой душе о том, что сейчас услышу, и о том, от кого услышал.

И Деплешен прошептал ему на ухо:

— Первый нью-йоркский решил купить Ассоциированный королевский. Два дня назад их президенты обедали тет-а-тет. Сведения точные.

Вилс кивнул:

— Интересно.

— Помните, вы поклялись.

— Конечно.

— И, Джон… — уже громче сказал в спину уходившего Вилса Деплешен. — Мы могли бы вместе делать дела! Позвоните мне! Пообедаем!

Вилс, не обернувшись, поднял в знак согласия руку. Он почти улыбался. Господи, ну и народ, мать его.


Между тем в Пфеффиконе пальцы Виктории Гилпин быстро и вкрадчиво сновали по клавиатуре. Ей становилось трудно поспевать за продажами, которые осуществлял Киран Даффи.

Даффи не знал, что именно предпринял Вилс, и спрашивать его об этом не собирался, однако кривая стоимости акций АКБ имела вид очень знакомый: начальный пологий подъем сменился все ускорявшимся ростом, который всегда возникает вслед за толково распущенным слухом. Даффи легко представлял себе, как что-то сказанное или написанное в Лондоне было раздуто в Нью-Йорке, а затем смягчено, но, в общем и целом, принято более хладнокровными азиатами. Биржи всего мира убедили себя в том, что цена акций Ассоциированного королевского растет, и начали покупать их, поначалу спокойно, однако к трем часам дня спокойствие это сменилось действиями прямо-таки лихорадочными.

Даффи понимал: Вилс не мог быть единственным, кто заметил в последние девять месяцев, что с АКБ не все ладно, однако цена акций банка продолжала расти, и Даффи нутром чувствовал — у его коллег-брокеров, обычно игравших на понижение, сдают нервы. Вопрос для них теперь стоял так: хочешь не хочешь, а покупай, пока еще можешь.

Он подождал до трех и приступил к распродаже своих, отнюдь не малых, запасов этих акций.

— Так держать, Виктория, — сказал Даффи, стараясь не показать, до чего он доволен собой. — И попросите Симону, чтобы она принесла мне чаю, ладно?

После того как были куплены и проданы двойные опционы, настало время заняться сырьевой частью операции. Шаг этот был деликатным и, по мнению Даффи, отчасти опасным, но умным — именно такие штуки и делали работу на Джона Вилса более чем сносной.

В 2001-м Ассоциированный королевский купил «африканские активы» испытывавшего тяжелые времена Французского колониального банка, и это, плюс его собственное исторически сложившееся присутствие на континенте, означало, что АКБ стал финансировать, по сути дела, две трети всего производства какао.

— Ну, это география в рамках школьной программы, — сказал Вилс. — Приятно другое. Склад, на котором хранят какао-бобы, прежде чем сбыть их западному производителю шоколада, должен занимать деньги, чтобы купить эти бобы у фермеров. А у кого он их занимает?

— У АКБ.

— Точно. Одним ударом и прямо в лунку, как, наверное, выразился бы Годли. Вернее, в жопу. АКБ закрепил за собой весь рынок, от семян и до бумаги, на которой печатают квитанции об уплате экспортной пошлины. Это охватывающая всю Африку сеть финансовых отношений не только тысяч фермеров, но и агентов, брокеров, транспортников, страховщиков. Ни один банк или группа банков, даже долбаный «Всемирный» перестроить эти отношения за одну ночь не сможет.

— И урожай никто не купит.

— Да. И потому цена того, что уже лежит на складах, свечой пойдет вверх. Я говорю не просто о бельгийском шоколаде — о последней затраханной бельгийской шоколадке, какую ты съешь в следующие полгода.

Даффи неторопливо пил принесенный Симоной чай без молока. Он обожал иметь дело с очкариками, получившими образование в Массачусетском технологическом, верившими в «рациональные рынки» и замысловатые формулы. Если цена на какой-то продукт — на какао, на кофе, на что угодно — начинала вести себя «не по науке», как они выражались, эти ребята покупали или продавали его до тех пор, пока цена снова не приходила в соответствие с их формулами. Джон Вилс называл это «долгосрочной дурью», подразумевая верования, которые отстаивали нобелевские лауреаты по экономике и благодаря которым один-единственный хедж-фонд, «Долгосрочный капитал», посадил американскую экономику в триллионодолларовую долговую яму. Следующее поколение никакого урока из случившегося, похоже, не извлекло.

— Соедините меня с очкариками, Виктория! — попросил, потирая ладони, Даффи.

Когда все обнаружат, что крестьяне Африки вынуждены смотреть, как гниют на корню их урожаи, а кто-то наживает на этом большие деньги, начнутся поиски виноватого, однако внимание людей обратится к регулируемым фьючерсным рынкам, а не к сумеречному миру, в котором проводил свои операции Даффи. Замечательно, просто замечательно, что хедж-фонды никакому регулированию не подлежат. Легальным контрагентом всей операции будет даже не «Капитал высокого уровня», а его прайм-брокер — лондонское отделение Американского инвестиционного банка.

Верно, конечно, подумал, переговорив по телефону с Нью-Йорком, Даффи, что нескольким миллионам африканцев придется голодать, но он-то тут при чем? Всему виной неотвратимо приближавшееся банкротство Ассоциированного королевского.

Он нацарапал на регистрационной квитанции подробности операции и позвал Викторию. Вернувшись за свой стол, она потратила несколько мгновений, чтобы расшифровать каракули Даффи, затем аккуратно ввела эти сведения в компьютер и нажала на кнопку «отправить».

II

Летом 2006-го Салим поинтересовался у Хасана, не хочет ли он поучаствовать в «ознакомительной поездке»: Коалиция мусульманской молодежи отправляла группу своих членов в Пакистан. Он смог бы познакомиться там с единомышленниками и пройти своего рода «обучение». Однако Хасан сомневался, что ему удастся уговорить на это родителей, — они даже не предлагали ему съездить на родину, чтобы найти невесту, питая, судя по всему, уверенность, что он женится на англичанке. И он не без колебаний, но отклонил предложение Салима, а тот принял отказ с всегдашней его невозмутимостью.

Еще через полгода Салим обратился к нему с другим предложением: встретиться с особым «Передовым отрядом» их организации. «Все, кто придет на эту встречу, прошли обучение в Пакистане или Сомали, но у тебя, Хас, такая ясная голова, что мне хочется, чтобы и ты побывал на этой встрече. Ты умен. Не волнуйся. Ничего особенного там происходить не будет. Мы просто посмотрим на наших завтрашних лидеров. На людей, которые разбираются в территориальном вопросе».

И лицо Салима расплылось в улыбке, придававшей ему особое сходство с Балу. «Передовой отряд» был предпоследней ступенькой вверху иерархической лестницы их организации, к тому же Хасана заинтриговало его название — английское, а не арабское; присутствие на этой встрече не требовало полета в Карачи и долгого перехода по горам — нужно было всего лишь проехать три часа на поезде, уходившем с вокзала Кингз-Кросс в Брэдфорд. Да и слова «территориальный вопрос» также были не лишены интереса.

Вот тогда-то в доме на Ламб-лейн, в комнате с голыми стенами, расположенной над залом для игры в бинго, Хасан и услышал речь, которая — вместе с британским вторжением в Ирак — внушила ему уверенность в том, что он готов к борьбе за свою веру. Это была речь не духовного лица, не какого-нибудь демагога или смутьяна — говорил младший служащий муниципального отдела социального обеспечения, обладатель негромкого голоса и доброжелательных глаз. Сначала все помолились, затем, когда двенадцать молодых мужчин, собравшихся в аудитории, уселись, скрестив ноги, на пол и принялись благовоспитанно передавать друг другу фруктовый сок и печенья, человек этот, назвавшийся Али, приступил к делу.

— Братья. Для начала позвольте мне сказать вам: добро пожаловать. Надолго «Передовой отряд» вас здесь не задержит. Послезавтра вы разъедетесь по домам. Я знаю, что все вы, кроме одного, уже прошли определенную подготовку за границей. И мне хотелось бы, чтобы домой вы вернулись со следующей мыслью: жизнь проста.

Хасан, обведя взглядом слушателей, увидел на их лицах удивление. Надо полагать, в Пакистане они получали наставления от кипучих фанатиков и членов полувоенных формирований и вовсе не ожидали встретиться на этой, поздней, стадии подготовки с человеком, в голосе которого звучали модуляции университетского лектора.

В последние три года Хасану нередко казалось, что он разрывается между возвышенной риторикой чистоты, с которой он сталкивался в мечети, и разрушительной насмешливостью, неотъемлемой от повседневной жизни в склонной к самоиронии стране. Это походило на анфиладный пулеметный огонь: с одной стороны — страстность и великолепие ислама с его напористыми, вдохновенными ораторами, чьи громкие и пылкие речи он слушал; а с другой — неторопливо ползущие минуты обыденной жизни в стране, которая никогда не относилась к себе с чрезмерной серьезностью. Вера Хасана была логичной и духовной, его снедала присущая молодым людям жажда деятельности; однако, помимо этого, он еще и болел за «Килмарнок».

В тот вечер, когда Хасан услышал Али, конфликт этот словно исчез сам собой, сменившись спокойным воодушевлением. Все стало казаться ему нерасторжимо единым: он мог оставаться читателем «Жабы», «разочарованным» британцем, но взявшим на себя труд понять истинную суть человеческой жизни и готовым действовать, исходя из этого понимания. Али удалось придать всему окончательный смысл.

— Пытались ли вы когда-нибудь представить себе, о чем думает ложащийся спать кафир? — спросил Али. — Позвольте мне рассказать вам об этом. Он пытается понять, как получилось, что из всех тварей земных только он, человек, оказался наделенным сознанием. Он нежно любит своих детей. Он томится тоской по женской плоти — или по мужской. Завтра он постарается совершать только хорошие поступки. Ведь во многих отношениях он — человек не порочный. Однако перед ним стоит неразрешимое противоречие. Он знает, что жизнь его тщетна, поскольку конец ее уже предрешен. Он не увидит, как будут жить его дети. И для него это чистой воды мука, трагедия. А в кафирских книгах и пьесах почти ни о чем, кроме этого жестокого противоречия, не говорится.

И вы и я — мы свободны от этого. И свободу нам дал Бог. Когда Бог явил себя Пророку и открыл ему нерукотворное слово Корана, из человеческого существования ушли все неясности. Если мы подчиняем себя воле Божьей и живем по Его законам, нас ожидает вечная жизнь в раю. В месте, обещанном нам единым истинным Богом. Здесь нет загадки, нет противоречия. Все получило объяснение.

Правда, здесь есть одна трудность. Вы заметили ее? «Если мы подчиняем себя Богу». Ну, это не так уж и сложно. «Место, обещанное нам единым истинным Богом». Еще того проще! Трудность состоит вот в чем: «Если мы живем по Его законам». Именно для этого вы и приехали сюда: чтобы узнать, как это сложно, — но притом как возможно, как просто на практике.

Ислам — не религия, подобная иудаизму или христианству. Он — возвышенная, единственная и трансцендентная истина. Сравнивать его с другими религиями — то же, что сравнивать ваше решение опустить руку с непреложным законом тяготения. И то и другое являются причиной движения, однако их невозможно взвешивать на одних весах. Ислам есть единственная истина, открытая Пророку самим Богом. Он пропитывает собой каждую секунду вашей жизни. Бог присутствует в вашем дыхании, в вашей руке, в ваших мыслях, в пламени за решеткой камина, в лепестке цветка и в каждом атоме воздуха. Ислам не религия, которая говорит, что вы обязаны дважды в год приходить в мечеть, а в остальное время можете о ней и не вспоминать; ислам вездесущ — он присутствует в любом мгновении вашей жизни, в каждой клетке вашего тела. Он освободил человечество от земных тенет, от страдания и бедности. Освободил от противоречий жизни, под конец которой нас ожидает смерть. Открыв нам истину, он освободил нас от смерти. Ислам — это образ жизни. Ислам — это сама Жизнь. Хотя правильнее сказать, что жизнь — это ислам.

Как же должны мы прожить эту жизнь — и где? В этом и состоит наше испытание и наша битва. Сначала Пророку было велено создать правильное мусульманское общество, что он и сделал в Медине. Затем Бог повелел ему распространить Слово — освободить мир от страха, от всех дурных суеверий и ложных богов, которые поработили народы. Он сделал это мечом. Ислам не подчиняет себе людей, он дает им свободу. Это не империализм, но дар освобождения. Армии мусульман пронесли через Африку, Персию и Азию благую весть о всемогущем Боге, о том, что отныне жизнь обрела смысл.

Арабы, персы, индийцы, африканцы и азиаты соединились в свободе. Ислам не определяется расой, национальностью или цветом кожи. Он никогда, ни единого дня не был цивилизацией одних только арабов. Никогда не был национальностью — только сообществом веры. Ислам не возносит одного человека над другим, в нем нет королей, тиранов, архиепископов или диктаторов. Но он признает трансцендентность человеческого духа. Помните нашего бедного кафира, который, ложась спать, проклинает свое сознание — проклинает тот факт, что его Бог, дав ему знание о неотвратимости смерти, обратил его в нечто, меньшее собаки? Ислам же, напротив, знает, что люди выше любого животного, ибо Аллах благословил их и освободил. Мы признаем только две разновидности людей: правоверных и всех прочих. Вы живете либо в гармонии с Богом, либо в нераскаянном мире, в джахилии.

Однако на этом борьба не завершилась. Некоторые империи, христианские и сионистские, не походили на нашу — на свободное братство духа, вооруженного вечной истиной. Их населяли узколобые, расово ограниченные националисты, которых интересовала не духовная жизнь на земле и не вечная после нее, но власть, территории и деньги.

Несмотря на то что мусульманская империя процветала и дала миру все необходимое для развития науки и все искусства на тысячу лет вперед, эти мирские силы лишили ее места, где она могла бы располагаться физически. Мы обратились в восхитительную духовную сущность, в хранителей истины и свободы, но лишились страны и географической общности, которую могли бы назвать своей. Не осталось на земле места, в котором должным образом исполнялся бы закон шариата; не осталось места, которое Пророк счел бы приемлемым для себя. Медина и Мекка стали городами страны, которой правили развращенные, жестокие, узаконившие рабство короли. Багдад, город, где возвышался трон халифов, не принадлежал больше стране, которую Пророк признал бы своей.

Наука и искусство, которые мы дали миру, имели основой то, что открыл нам Бог. Все, что существует в сознании верующего, исходит от Бога, поскольку подчинение Его воле означает, что наше мышление работает в гармонии с Его замыслом. Наемные армии Запада похитили нашу науку, а затем отделили от ее источника — божественного вдохновения. И наука стала делом не Бога, но атеистов, жаждущих власти ради достижения коммерческих или националистических целей.

Я хочу, чтобы вы очень ясно поняли следующее. Страна может именовать себя мусульманской, но из этого вовсе не следует, что она устроена в соответствии с волей Бога. Так называемая мусульманская страна может быть такой же джахилией, как страна атеистическая или западная. Это бремя и печаль ислама — государства, называющиеся мусульманскими, являются на деле джахилиями. Египет, Судан, Сомали, Ирак, Саудовская Аравия… Все они дают нам примеры правительств, для ислама глубоко оскорбительных. Даже Иран. Мы верим в теократию не больше, чем в любую другую «кратию».

И потому задача, которую должен решить «Передовой отряд», проста. Это та же задача, что стояла перед Пророком, когда он выступил из Мекки. Мы здесь для того, чтобы освободить мир: принести человеческим существам чудесную новость о том, что в их жизни присутствуют смысл, назначение, красота и бессмертие. Однако если Пророк начинал в одиночку, то мы начинаем, имея на нашей стороне больше тысячи миллионов верующих! И потому задача наша проста: создать город, страну, а следом и мир, который будет управляться согласно воле Пророка — и Бога.

Некоторые из наших предшественников пытались добиться этого в так называемых мусульманских странах — к примеру, в Египте, который встретил их лишь репрессиями и пытками. «Передовой отряд» верит в то, что начать нам следует у себя на родине, как поступил и Пророк, начавший на своей родине, в Аравии. Поначалу Бог не дал Пророку разрешения прибегать к силе. Однако когда он создал надежную базу, ему были открыты новые стихи Корана. Мусульмане получили право сражаться. А затем им было и приказано сражаться — чтобы защититься от агрессоров. И наконец, когда настало должное время, явлены были стихи, которые содержали веление распространять истину силой оружия: мусульманам следовало поразить всех неверных. Тем, кто не желает добровольно принять истину, ее надлежит нести посредством войны.

И стало быть, мы должны все начать заново. То, что мы делаем, уподобляясь первым мусульманам, не содержит в себе ни «империализма», ни «терроризма», ни еще чего-либо подобного. То, что мы делаем, освобождает лежащего в постели кафира от страха. Мы провозглашаем осмысленность и вечность жизни. Мы — солдаты истины. Мы — вестники бессмертия.

Когда вы возвратитесь домой, руководители ваших групп могут направить вас в другую организацию, решающую практические задачи, связанные с совершением нашего конечного шага. Подобно самому исламу, эта организация может не иметь своего дома. Она может не иметь даже названия. Сделайте то, что вам прикажут. Поверьте мне, ваши руководители прикосновенны к истине точно так же, как прикосновенны к ней вы и я — через нерукотворное, бессмертное слово Бога, явленное в Коране, через «Сунну», которая говорит нам о повседневных деяниях Пророка, через «Хадисы», описывающие праведную жизнь. И помните то, что я сказал вам в начале. Все просто. Страха не существует. Тяготы жизни сняты с нас словами истинного и единственного Бога.

Али встал, смеясь. Человеком он оказался невысоким, ладным и радостным. Он поднял перед собой руки:

— Да будет поступь ваша легка. Счастья вам!

III

Около четырех часов дня на столе Джона Вилса зазвонил черный телефон. Секретарша.

— Джон. Вам звонит леди, Кэролайн Уилби. Из Управления по финансовому регулированию.

— Попросите ее подождать минутку.

Вилс встал. Черт. Блядь. Черт. Кровь словно отлила от его мозга, голова слегка закружилась. Он снова сел, грузно. В голове начало проясняться. Ничего дурного. Он не сделал ничего дурного. К этим делам он и близко не подходил. Все его подковерные — нет, надковерные — операции были оформлены О’Бубликом как положено. Они не сделали ничего такого — и уж тем более ничего дурного, что относилось бы к компетенции УФР; они действовали в нерегулируемой сфере. Что касается слухов насчет АКБ, так он даже не знает, выходил ли Райман в интернет, разговаривал ли с барменом «Саджиорато» — он вообще ничего не знает. А Дарк свой источник не раскроет, уж за это-то можно поручиться. Да, собственно, он ведь всего лишь указал Дарку на статью о возможных слияниях банков, напечатанную в ФТ, но никаких идей ему не подбрасывал. Да. Правильно.

— Соедините меня с ней.

— Мистер Вилс?

— Да.

— Здравствуйте. Это Кэролайн Уилби из УФР. Ужасно неудобно беспокоить вас, просто я подумала: нельзя ли мне попросить вас о помощи?

— О помощи?

— Да. Простите, я понимаю, какое это нахальство с моей стороны, но не могли бы мы увидеться завтра? Мне очень нужен ваш совет.

— Думаю, могли бы. Не исключено, правда, что мне придется улететь в Цюрих. Поэтому приходите пораньше. В восемь, хорошо?

— В восемь? О господи. Ладно. Чудесно. В ваш офис на Олд-Пайк-стрит?

— Да. Скажете, что вы ко мне, вас пропустят.

— Большое вам спасибо. Вы очень добры.

— Не стоит благодарности, Кэролайн.

Он положил трубку. Неужели ему это не приснилось? Она либо ведет какую-то хитрую игру, либо только что выпорхнула их университета.

Вилс водрузил ноги на стол и уставился в окно, на пегую кирпичную стену Вестминстерского собора. Прежние тоскливые чувства вернулись в его душу, однако теперь они были на шаг ближе к сожалениям.


В самую эту минуту Габриэль Нортвуд сидел за своим рабочим столом, наблюдая через окно за тем, как на лужайки «Внутреннего Темпла» сеется снежная крупа, и вспоминал одно воскресное летнее утро в его тесной челсийской квартирке.

Каталина лежала ничком поперек кровати, босая, в джинсах и лифчике — характерное для нее сочетание. Она уверяла, что такая поза и наряд помогают ей думать. Поначалу Каталина стеснялась своих длинных ног и пятнышек на спине; прошло какое-то время, прежде чем она позволила ему смотреть на нее, водить пальцем вверх и вниз по ее позвоночнику, любоваться сменой красок на коже: розовая, золотистая, кремовая, коралловая… Габриэль пересчитывал для Каталины эти пятнышки, прикасаясь к каждому пальцем. Теперь он почти забыл ее бледно-карие глаза, удивлявшие его — при таких светлых, как у Каталины, волосах глаз можно было бы ожидать голубых. Габриэль вглядывался в нее, когда она лежала с ним рядом, и предавался неопределенным менделианским размышлениям о рецессивных генах, определяющих цвет глаз.

— О чем думаешь? — спросила она.

— О банках, — ответил Габриэль.

— Почему?

— Потому что никогда не представлял себе, что полюблю банковскую служащую.

— Я проработала там всего пять лет. И душу в это не вкладывала.

— Ты никогда не рассказывала мне, почему ушла оттуда.

— Там было так скучно. Нет, неверное слово. Работа была не то чтобы скучная, но совершенно бессмысленная. — Каталина села. — Я не хочу сказать, будто для того, чтобы делать деньги, ни ума, ни сообразительности не требуется. Требуется. Однако в самом процессе, в основе того, чем там занимаются, нет никакого философского содержания.

— А чем там занимаются?

— Берут один из тысячи гипотетических домов и переводят гипотетические суммы денег из него в другой такой же. А на следующий день собачатся и дерутся все с теми же самыми людьми и все из-за той же самой полоски земли.

И она начала рассказывать о времени, проведенном ею в отделе долговых обязательств, размахивая при этом руками, чтобы показать, как у них все ходило по кругу.

— Когда я только начинала, было не так, — говорила она. — Я прошла подготовку и проработала первый год с англичанином, которого звали Александром, человеком совершенно чудесным. Офис наш находился в Париже, мы финансировали переоборудование железных дорог Восточной Европы. Александр говорил по-немецки и по-чешски. Очень культурный был человек. Мы с ним ходили в оперу — ну и так далее. И чувствовали, что делаем нечто стоящее, потому что без нашего банка у них ничего не получилось бы, — они так и не успели построить порядочную сеть железных дорог. Конечно, плату мы брали немалую, однако это была настоящая работа, и они были нами довольны.

— А потом что-то пошло не так?

— Такие люди, как Александр, довольно редки. Большинство банкиров видело в бывших коммунистических странах всего лишь источник наличности: малых детей, которые не знают, как устроен капиталистический мир, и потому их можно обирать без зазрения совести. Однажды я в очередной раз вернулась в Париж, гляжу — а меня уже перевели в отдел продаж. И я словно оказалась на танжерском базаре.

— Ну не могло же все быть так уж плохо, — сказал Габриэль. — Мне казалось, что ради подобной работы многие готовы и на убийство пойти.

— Нет, разумеется, эти люди носили хорошие костюмы, летали по миру первым классом и словно бы ненароком упоминали на званых обедах названия своих великих банков, рассчитывая поразить собеседника. Иногда было даже интересно. Знаешь, когда ты начинаешь вдруг понимать, что можешь своротить горы, всего лишь позвонив правильному человеку… Это по-настоящему захватывает, как если бы ты напряженно наблюдала за своей лошадью, легко обходящей на скачках остальных. Но, по сути дела, мы просто вели игру на чужие деньги. У нас это так и называлось — «ЧЖД». Если кто-то терял полмиллиона, он просто пожимал плечами и говорил: «ЧЖД». И в конце концов мне захотелось заняться чем-нибудь более осмысленным.

— Понятно, — сказал Габриэль. — Тогда-то ты и решила обзавестись гастрономом.

Каталина хмыкнула:

— Компания «Копенгагенская сельдь и салями» одним только гастрономом не ограничивалась. Она занималась импортом и экспортом, причем с немалым размахом. Я основала ее на пару с женщиной из парижского банка, которая тоже была по горло сыта своей работой.

— А что, за пределами Дании действительно существовал обширный рынок бутербродов?

— Перестань. Мы, знаешь ли, продавали великолепную ветчину, похожую на итальянскую прошутто, и очень дорогие салями. В Дании умеют растить свиней. И продавали копченую рыбу, хотя убедить людей в том, что сельдь — это деликатес, нам так и не удалось. Но самым успешным продуктом экспорта был у нас сыр фета. Мы поставляли огромные его партии в Иран и Ирак. И в Грецию.

— Я полагал, что фету более-менее греки и придумали.

— Придумать-то они ее придумали, однако предпочитали нашу. Она была фантастически вкусной. Хотя, должна тебе признаться, больше всего я все-таки любила наш гастроном в Фредериксбурге, очень, как мне казалось, похожий на те кулинарные магазины Нью-Йорка, в которых продают лучшие продукты, привезенные отовсюду. Впрочем, по большей части итальянские. Это была витрина нашей компании. Иногда я даже вставала за прилавок. Думаю, в раннем детстве я мечтала стать продавщицей. И знаешь, что мне нравилось там сильнее всего? Пол. Старый, деревянный, весь в трещинках пол. Ну а потом я вышла замуж.

Разговаривая, Каталина напрочь забывала, где она находится и во что одета, и потому, пока она хмурилась и жестикулировала, описывая сложности доставки тосканских оливок, Габриэль против воли своей отмечал, например, что чашки ее лифчика расшиты крошечными розовыми цветочками или что веснушки на переносице Каталины имеют в точности тот же цвет, что и ее глаза, и россыпи других веснушек, на плечах, по обе стороны от лямок лифчика. Каталина была замужней женщиной, матерью двоих детей, и тем не менее в ней ощущалось что-то неисправимо детское, заставлявшее Габриэля чувствовать себя — по контрасту — заторможенным и потрепанным жизнью. Ее уход из банка, к примеру, — насколько он был импульсивным? И хватило бы ему когда-нибудь смелости совершить такой поступок?

И ведь он так до конца и не понял, что ей понравилось в нем, почему Каталина с самого начала решила, что должна его заполучить. У нее же, считал Габриэль, было все — работа, обаяние, богатая семья, дети, внешность, предприимчивость…

Как-то раз, дело было в пятницу, они, поужинав в городе, поздно вернулись домой и готовились лечь в постель, — и Габриэль спросил ее об этом.

— Очень просто, — ответила она, — ты столько всего знаешь. Ты просто очень много знаешь. Никто и никогда не рассказывал мне историю о Нафане и овечке. Никто и никогда не описывал жизнь Дарвина за десять минут. Не объяснял, как Фил Спектор создал «стену звука», или как «Тамла Мотаун» использовала синкопы, чтобы заглушить шум движения за стенами ее детройтской студии. Или разницу между Моне и Мане и почему мне ее следует знать.

— Да я же просто читаю газеты. У меня свободного времени много. А Библия — ну так ее все знают.

— Наверное. Но тут важно, как ты применяешь свои знания. С их помощью ты делаешь мир интересней для меня.

— А я-то полагал, что причина в моем неотразимом обаянии.

— Нет. Вернее, да. Как раз в этом твое обаяние и состоит.

— Черт, — сказал Габриэль. — Кто бы мог подумать, что Святое Писание, которое преподавал нам старый мистер Сандерсон, позволит мне в один прекрасный день завоевать сердце самой прелестной женщины Лондона. Роджер Топли просто-напросто смывался каждую неделю с его уроков, так что Сандерсон не знал даже, что в классе имеется такой ученик.

— Бедный Роджер, — сказала Каталина, стягивая юбку.


Назад, в хмурый четверг, Габриэля вернула Дилайла, одна из младших сотрудниц конторы, — постучав в его дверь, она сообщила, что в кабинете мистера Хаттона началось чаепитие.

— Думаю, если поторопитесь, вам еще достанутся шоколадные печенья, — сказала она.

После работы Габриэль отправился не домой, а доехал на метро до Паддингтонского вокзала и сел на поезд, шедший в Дрейтон-Грин («Четвертая зона, — сказала ему Дженни. — Забирались когда-нибудь так далеко?»). Минут пятнадцать Габриэль пересекал незнакомые ему западные пригороды. И когда за окнами заскользили спины домов Актона, почувствовал, что грядущий вечер внушает ему тревогу. Голос, сам собой зазвучавший у него в горле на темнейшем участке «Кольцевой», предложил Дженни поужинать с ним. Зачем? Это было и непрофессионально и нелепо. Однако остановить его Габриэль не успел и до сей поры не испытывал на этот счет никаких сожалений.

Станция оказалась обычной платформой, сойдя с которой он отправился по указанному Дженни адресу. Он увидел дорожный знак с надписью «Уголок поэтов» и уведомлением, что предельная скорость движения составляет здесь двадцать миль в час. Габриэль, наведший справки в атласе Лондона, знал, что в этих местах имеются улицы Шекспира, Драйдена, Теннисона, Мильтона и Браунинга. Как это случилось? Может быть, все началось с названия «Дрейтон-Грин» — просто-напросто мистер Смит, работавший в 1909-м в Отделе наименования улиц хануэллского муниципалитета, вспомнил, что Дрейтон — это не только название городка, но и имя поэта — Майкла, автора знаменитого «бесслезного» сонета елизаветинской эпохи: «Ну что ж, обнимемся и — навсегда прощай…»[58] И возможно, мистер Смит решил поделиться своими знаниями с земельными спекулянтами, которые строили новые дома на соседствовавшей с его городком пустоши. Название своей улицы Дженни произнесла так: «Каупер», и Габриэль, разумеется, не собирался говорить ей, что этот нервный поэт предпочитал именоваться Купером.

Мать Габриэля назвала бы улицу, которую он увидел, «очень милой»; собственно, улица могла претендовать и на высшую ее похвалу: «я бы и сама здесь жить не отказалась», — хотя Габриэль сомневался, что матери был бы по карману обмен ее сыроватого коттеджика на один из здешних ухоженных домов с эркерными окнами и острыми двускатными крышами. Одни дома шли сплошняком, другие стояли парами; судя по всему, строились они в разные времена: те, что получше, — в эдвардианскую пору, что подешевле — где-то в 1950-х. На некоторых крышах виднелись спутниковые антенны, на некоторых почтовых ящиках — яркие наклейки: «Макулатурной почты не оставлять»; в большинстве своем дома были опрятными и занятыми, по всему судя, лишь одной семьей каждый. А вот у дома Дженни, одного из немногих таких, было два дверных звонка.

Габриэль, державший в руке букетик оранжерейных гвоздик, нажал на кнопку, под которой значилось «Форчун».

Он уже видел Дженни в форме Лондонского транспортного управления, видел, когда она приходила в контору, в ее лучшем плаще, однако женщина, открывшая ему дверь, выглядела совершенно иначе.

Она улыбнулась:

— Привет.

Габриэль протянул ей цветы, купленные с мыслью, что они помогут им обоим избежать неловкого выбора между поцелуем и рукопожатием.

— Ну что, может, зайдете? Брат, по счастью, отсутствует.

Квартиру на первом этаже отделяла от шедшей наверх лестницы дешевенькая перегородка.

— Чаю не хотите? Или нам уже пора идти?

На Дженни было зеленое платье и кожаные сапожки до колен; щеки она слегка подрумянила. Это все равно что увидеть переодевшуюся женщину-полицейского, подумал Габриэль: Дженни выглядела подчеркнуто неофициальной, помолодевшей лет на десять. И все время улыбалась — его серьезная клиентка, просиживавшая часы совещаний с ним и Юстасом Хаттоном, не издавая почти ни единого звука. Возможно, это ощущение, что она у себя дома, раскрепостило ее.

— Может, выпьем чаю, а уж тогда и пойдем?

— Ладно. Вам с сахаром?

— Нет, спасибо.

Вино надо было принести, а не цветы, сказал себе Габриэль.

Чай они пили, сидя по разные стороны стеклянного кофейного столика. Хорошее настроение Дженни радовало Габриэля. Конечно, на Каталину она не походила; в сущности, вряд ли можно было найти двух женщин, которые сильнее отличались бы одна от другой. Ну так это и хорошо; и не только это — все хорошо.

Дженни предложила отправиться в находившийся неподалеку от ее дома индийский ресторан. Габриэль предоставил ей возможность сделать заказ первой — дхансак с курицей, шпинат, поппадом, затем быстро прикинул, что может позволить себе он сам. Габриэль занял сорок фунтов у Энди Воршоу и еще двадцать, к стыду своему, у Дилайлы. Перебирать деньги с кредитной карточки он больше не мог. Он заказал бирьяни, поскольку состояло это блюдо главным образом из риса, а когда Дженни выбрала из напитков всего лишь малый бокал пива, даже поежился от облегчения.

— В следующем году, — сказал он, когда им принесли пиво, — моя карьера пойдет в гору.

— Почему вы так думаете?

— Ну, у меня и сейчас уже целых три дела. А то, что ваше направлено в апелляционный суд, мне особенно на руку. Я смогу приобрести кое-какую известность. Да нет, Дженни, не смотрите так. Известность совсем иного рода. Я говорю о том, что про ваше дело напишут в Сборнике судебных решений, а значит, там появится и мое имя.

— Как по-вашему, отчего у вас прибавилось работы?

Габриэль пожал плечами:

— Может быть, настал мой черед. Карма. А может быть, солиситоры поняли, что я не просто тяну привычную лямку. Ваше дело действительно показалось мне интересным, и я очень основательно потрудился над ним. Возможно, кто-то это заметил. А возможно, это вы принесли мне удачу.

— Мы все еще разговариваем о работе? — спросила Дженни.

— Разумеется. Как условились.

— Почему вы не женаты?

— Черт подери, Дженни! Какое отношение это имеет к гражданскому праву или к ответственности муниципальных властей?

— Не знаю. — Она отломила кусочек лепешки. — Так каков же ответ?

— Вам какую версию желательно выслушать — длинную или короткую?

Теперь плечами пожала Дженни:

— У нас весь вечер впереди.

Габриэль отпил немного пива.

— Ну хорошо. Была одна женщина.

— О да. Я почему-то так и думала.

Ко времени, когда Габриэль завершил рассказ о Каталине, они успели покончить с основным блюдом.

— То есть она вернулась к мужу?

— Так она от него и не уходила. Муж получил пост в Америке, и она решила поехать с ним.

— Сколько лет было детям?

— Немного. Семь и пять, что-то около того.

— Она поступила правильно.

— Конечно. А вы?

— Что я?

— Почему не замужем?

— О господи. Может быть, выпьем немного вина?

— Неужели это такая длинная история? Понимаете, у меня не так уж и много…

— Я прихватила с собой деньги. Вы же не обязаны платить за все.

Под рассказ о Листоне Брауне они прикончили бутылку белого домашнего, потом Габриэль оплатил счет, не превысивший, по счастью, его финансовые возможности, и они направились назад, к Купер-роуд.

— Похоже, я вас нисколько не удивила, — сказала, отпирая дверь, Дженни.

— Нет. Простите, но не удивили. Вы производите впечатление женщины, которой нанесли большую обиду.

— Не хотите еще чаю?

— Хочу. И покажите мне «Параллакс».

— Ладно. Сейчас включу. Притащите из гостиной стул. Компьютер у меня здесь, в коридоре.

Через несколько минут перед ними предстал мирный, нереальный ландшафт «Параллакса».

— Заглянем в мой дом?

— Конечно.

Дженни «по воздуху» перенесла свой макет, Миранду, из торгового центра, в котором оставила девушку в прошлый раз, к ее прекрасному новому дому.

— Видите, здесь у меня плавательный бассейн.

— Вы любите плавать?

— Нет, плавать я совсем не умею, а вот Миранде это нравится. Сейчас мы ее окунем. У нее красивое бикини.

Миранда с плеском проплыла бассейн из конца в конец и обратно, а выйдя из воды, провела Габриэля по дому, показав ему покрытый плиткой вестибюль, длиннохвостых попугаев, а там и спальню с видом на Ориноко.

— Очень красиво, — сказал Габриэль. Он понимал, что разработчики игры хорошо потрудились над фигурами макетов, однако в целом этот мир показался ему примерно таким же интересным, как послеполуденное телевидение.

Дженни щелкнула по кнопке «События»:

— Посмотрим-ка, что у нас происходит. Хмм. Немногое. Понимаете, время там такое же, как на тихоокеанском побережье, поэтому очень многие заведения «Параллакса» сейчас просто закрыты. Вы не хотите кино посмотреть?

— Давайте.

Миранда перенеслась в киноклуб и оказалась единственной его посетительницей. За 4 вахо она получила возможность посмотреть фильм, выпущенный в «Подлинной Жизни» два года назад. Поскольку показывался он на экране стоявшего в зале клуба компьютера, изображение было совсем маленьким, а саундтрек невнятным.

— Блестяще, правда? — сказала Дженни. — Я его так и не видела.

— Да, фильм превосходный, только… Ну ладно. Мы что, до конца его будем смотреть?

— Если не хотите, не будем. Я всегда смогу заглянуть сюда попозже и запустить его с того места, на котором остановилась.

— Тогда, может, вернемся в ваш дом?

— Давайте.

В полной воздуха гостиной Миранды стоял среди пальм стол, а на нем компьютер.

— Этим ноутбуком пользоваться можно? — спросил Габриэль. — Он работает?

— Ну конечно работает, еще как. Там уже и интернет есть.

— То есть вы можете входить в интернет самым обычным образом… хотя мы и так уже в нем.

— Нет, это внутренний интернет «Параллакса».

— О господи. Но какой же в нем смысл?

— Ну это забавно, — обиженно ответила Дженни.

— А есть в вашем внутреннем интернете игра в виртуальную реальность? Что-то вроде «Третьей Жизни», в которой придуманная вами Миранда сможет придумать женщину, отошедшую от реальности еще дальше.

— Не говорите глупостей.

— Ах, Дженни.

— И что это ваше «ах, Дженни» означает?

Габриэль сжал ладонями виски. Как могла она настолько увлечься такой ерундой?

Он понимал, что, того и гляди, ляпнет нечто барристерское и пожалеет об этом, и потому встал, глубоко вздохнул.

— Может быть, поговорим лучше о книгах? — спросил он. — Вы позволите мне взглянуть на ваши? Я мельком видел их, когда мы входили в дом.

Они провели двадцать минут, роясь на ее книжных полках. Габриэль старался не допустить и намека на суждение, он не выказал удивления, даже увидев оттисненное золотом на корешке название стоявшего бок о бок с «Путешествием на корабле „Бигль“» романчика, все действие которого протекало в постели и в магазинах. Он попытался выспросить у Дженни, что ей больше всего нравится в книгах, но она снова стала немногословной.

Габриэль попробовал вернуть веселое настроение, которым знаменовалось начало этого вечера.

— Вот эта книга мне по душе, — сказал он, сняв с полки «Великого Гэтсби». — А вам?

— Да, книга хорошая.

— Вам не кажется, что очень важно любить главного героя романа?

— Наверное.

Казалось, она почувствовала какую-то западню.

— Хотя иногда главный герой может оказаться злодеем — как Дракула, например. Любить его невозможно, так? Достаточно питать к нему интерес.

— Может быть.

— А какая книга нравится вам больше других?

— Не знаю.

— Скажите, что там за мужчина смотрит на нас с другой стороны улицы?

— Что?!

— Вы туда не смотрите, но кто-то стоит там и разглядывает нас. На тротуаре. Он довольно хорошо освещен.

Дженни быстро взглянула в окно.

— Черт. Я его не знаю.

— Хотите, я выйду, поговорю с ним?

— Нет-нет. Это может его разозлить.

— Тогда я задерну шторы?

— Да.

Габриэль задернул шторы эркерного окна, ухитрившись при этом зарыться в них лицом.

— Вы даже не представляете себе, кто это может быть?

— Ну… Не знаю. Никогда его не видела. Правда, в «Параллаксе» есть один человек, который кажется мне немного свихнувшимся. Мы познакомились в интернете, у нас была пара свиданий. Вернее, у Миранды и Джейсона.

— Джейсон — это его…

— Да. Макет. Он сказал, что хочет встретиться со мной в «Подлинной Жизни», а я отказалась, и он разозлился. Стал мне угрожать.

— Чем?

— Сказал, что выяснит, где я живу, и все равно придет ко мне.

— А это возможно?

— Законом это запрещено, но какие-то окольные пути скорее всего существуют. Наверное, он мог бы установить мой сетевой адрес по адресу электронной почты, потом обратиться к провайдеру… Не знаю. Какой-нибудь способ всегда можно найти. Знаете, шпионы и так далее. МИ-пять. Они же это проделывают.

Тут оба услышали, как в замке поворачивается ключ, и Дженни, схватив Габриэля за локоть, воскликнула:

— О господи, Габриэль!

Впервые она назвала его по имени.

— Эй! Дже-е-ен!

Дженни рассмеялась:

— Да это же Тони.

В комнату вошел рослый парень с заплетенными в спадающие на плечи косички волосами.

— О-ох, извини. Не знал, что у тебя гость.

— Габриэль.

Мужчины пожали друг другу руки.

— Здравствуйте. А я Тони. Поесть что-нибудь найдется, Джен? Я проголодался.

— Нет. Мы уходили. Но в холодильнике есть мусака, разогрей ее в микроволновке.

— Отлично.

— Я, пожалуй, пойду, — сказал Габриэль. — Вижу, вы теперь в надежных руках. Как мне поступить, если этот тип все еще там? Врезать ему ногой по заднице?

— Да! Врежьте, и посильнее! И… Габриэль. Ну, вы понимаете, спасибо вам за угощение и за все. Простите, что я была немножко…

— Нет. Это вы меня простите. Я… Вы же понимаете…

— Ну что вы. Это совсем не важно.

— Могу я… Вы понимаете?

При должном умении, подумал Габриэль, такой разговор можно продолжать часами.

— Да, можете, — ответила Дженни.

— У нас остались вопросы…

— О работе.

— Правильно, — сказал Габриэль. — Вопросы, которые нам все еще следует… Вы не дадите мне номер вашего мобильника?

Она продиктовала номер, прибавив:

— Завтра я работаю с позднего утра до раннего вечера.

— Очень хорошо.

Он коснулся губами ее щеки, и вот этот его поступок показался Габриэлю безоговорочно правильным.


Молоток аль-Рашид запустил книгой через всю спальню сына.

— Ну невозможно же читать эту чушь. Попросту невозможно.

— Откуда ты знаешь, что это чушь? Ты ее не читал.

— Да все это знают. Возьми любого из тех, о ком ты все время твердишь. Этот твой Гулам Сарвар. Может, его писанину и проходят в английских школах, но это же жульничество, и ничего больше. И сам он — паршивый консультант по бизнес-менеджменту, типчик себе на уме, а никакой не мусульманин. А Маудуди? Он и ученым-то не был. Журналист! Подстрекатель! Да тот же Кутуб. Всем известно, что он был террористом. Он…

— Он не был террористом, — негромко сказал Хасан. — Напротив. Насер упек его в тюрьму, подверг жестоким пыткам, а после повесил. Он никого не убивал. Тебе стоило бы прочесть «Вехи». Это очень хорошая, очень умная книга.

— Я не обязан читать этих злобных людей, извращающих правду для собственной выгоды. Единственная книга, какая мне нужна, — это Коран.

— Так ведь ты и его никогда не читаешь.

Отец с сыном никогда еще не спорили так открыто, и Молоток понимал, что ему этот спор не выиграть, поскольку сын прочитал куда больше, чем он. Однако Молотка бесила мысль о том, что современные демагоги извращают его прекрасную религию в своих политических целях.

Все началось вполне мирно — Молоток, намеревавшийся лечь сегодня пораньше, заглянул к Хасану, желая убедиться, что сын готов к завтрашнему посещению Букингемского дворца. И обнаружил, что тот снова уткнулся в «Вехи».

— Так или иначе, — сказал Молоток, — у ислама никогда не было политической родины. Это держава разума, прекрасный и совершенный образ жизни. А отвоевывать для себя территорию значит поступать так же, как евреи и христиане. Мы выше этого.

— Когда-то у нас была империя, — заметил Хасан.

— Да, но в ней не было власти, распространявшейся сверху донизу. Закон шариата так и не претворился в жизнь. Да и в любом случае, послушай меня, мой милый Хас, у нас есть наша маленькая община, наша собственная умма — здесь, в нашем доме. Это ты, я и мама. Каждая семья может быть чисто исламским государством. Конечно, было бы лучше, если бы мы обладали целой страной и…

— Они-то как раз и самые худшие — так называемые исламские страны. Диктатуры, королевства, теократии. Неужели тебе не стыдно за них?

Молоток присел на край кровати Хасана.

— Это великая печаль моей религии и моей жизни. Но поскольку ислам и есть Жизнь, единственная жизнь, я принимаю и эти государства, как ее часть. Однако изменить их я не могу. Я хотел бы, чтобы на каком-то повороте истории ислам создал жизнеспособное общество, которому мы могли бы доверять и которое следовало бы учению Пророка. У нас нет церкви, как у христиан, нет даже священников, подобных еврейским раввинам. Мы — люди несколько не от мира сего, этого я не признать не могу.

— Но нам же не обязательно оставаться такими! Мы можем стать частью и этого мира. Почему мы должны быть исключенными из него?

— Ну конечно, мой мальчик, конечно, я желал бы, чтобы в мире существовали страны — так называемые мусульманские или западные, не важно, — которые были бы приемлемыми для истинного мусульманина. Желал бы, чтобы для сохранения нашей правоверности нам не приходилось жить, подобно изгнанникам, в скорлупках наших семей. И это тоже моя великая печаль. Однако тут есть и наша вина. Мы владеем истиной почти полторы тысячи лет, но так и не создали никакого образа жизни — понимаешь? — работающих механизмов государственности, церкви, политики и закона, которые могли бы вдохнуть жизнь в исламское общество. Это очень печально, однако…

— Так ведь еще не поздно! И постарайся ты обойтись без этой твоей «великой печали», без смирения усталого старика! Ты говоришь, что веришь в каждое слово Корана, ну так…

— Конечно верю.

— Так изучи его повнимательнее. Следуй примеру Пророка, неси благую весть миру джахилей.

— Да, но мне нравится Америка! — заявил Молоток. — Нравятся ее фильмы, ее телевидение. Как назывался тот сериал, там еще девушка очень милая играла? Ладно, не важно. Я восхищаюсь наукой Америки, ее… ее дружелюбием! Когда я возвращался из Мексики через Америку, там все были так добры ко мне. В Нью-Йорке, в Колорадо, в Лос-Анджелесе. Люди были гостеприимны и щедры к чужаку, у которого и кожа коричневая, и выговор какой-то смешной. И мне не приходилось ради этого напиваться, или есть их жирную, ни на что не похожую пищу, или смотреть их порнографию, я просто…

— Америка — враг. Точно такой же, какими были для Пророка персы и византийцы. Мы должны освободить ее.

— И как же ты ее освободишь? — поинтересовался Молоток. — Прошибешь самолетом еще одно здание? Перебьешь ее политиков, развалишь армию, а после скажешь: «Вот теперь мы, во имя Божие, создадим истинно исламское государство, которое раскинется от Калифорнии до Нью-Йорка, — хотя, как это сделать на практике, мы пока не знаем, потому что ни разу не пробовали», — так, что ли?

— Ты говоришь, как кафир.

Запустив через всю комнату «Вехами», Молоток успокоился. Он понимал: то, что он скажет сегодня Хасану, будет иметь большое значение, и потому старался не повышать голос.

— Я человек неначитанный, это верно, но одно я знаю: каждый раз, как ислам совался в политику, он оказывался в дураках. Мусульманские государства были союзниками немцев в Первую мировую и нацистов — во Вторую. А после обратились в союзников советских атеистов. В государственной политике мы не сильны.

— Чушь, и ты это знаешь. Именно мы нанесли в Афганистане поражение Советам. Мы победили в холодной войне! Америка уверяет, что победила она, но это вранье. Холодную войну выиграли афганцы. Хотя, может быть, так сразу понять это и трудно. Зато с Америкой все проще. Довольно взглянуть на кретина, которого они выбрали в президенты.

— Хасан, милый, спрашиваю еще раз. Как ты это сделаешь? Даже если кому-то удастся захватить Америку, что невозможно, что ты станешь с ней делать? У тебя нет даже проекта современной страны. Сама мысль о том, что мы способны создать совершенное государство, смешна. Это время прошло. Будь мягким, смиренным. Читай молитвы. Нас ждут небеса, но на земле мы должны проявлять терпение. Потому-то я и назвал тебя не Хусейном, а Хасаном — именем не баламута, а самого смиренного из внуков Пророка.

Хасан встал, прошелся по комнате.

— Послушай, пап, не думаю, что нам следует говорить друг другу слова, о которых мы завтра пожалеем. И все-таки факт остается фактом: почти весь мусульманский мир живет в нищете и управляется тиранами. И происходит это лишь потому, что Америка посредством того, что она называет глобализацией, угнетает нас и поддерживает кошмарные правительства мусульманских стран. Мы просто не можем позволить, чтобы к нашим народам относились как к сору земному.

Молоток вздохнул.

— Правда, конечно, что правительства Ближнего Востока угнетают свои народы, да и что касается палестинцев, я всегда стоял на их стороне. Однако война, которую они ведут, — не исламская война, не джихад или что-то в этом роде. Это битва за отнятую у них землю. К тому же многие из лидеров ООП были христианами.

— Неужели ты и вправду ничего не понял? — снова повысив голос, спросил Хасан. — Ты все время твердишь о политике. А меня политика Британии да и любого другого государства не интересует. У нас есть политика, данная нам Аллахом. И она совершенно очевидна.

— Я больше не хочу разговаривать, — сказал, тяжело поднимаясь на ноги, Молоток. — Завтра самый большой день в моей жизни. Прошу тебя, не испорть мне его.


Несколько секунд Хасан смотрел на закрытую дверь. Он едва не наговорил того, о чем потом пожалел бы. Слава богу, старый дурак отправился спать. И, как это часто бывало, Хасану захотелось глотнуть свежего воздуха. Он спустился вниз. Мать что-то читала в гостиной.

— Мам, можно, я твою машину возьму?

— Конечно. Только возвращайся не очень поздно, хорошо? Завтра…

— Большой день, я знаю.

Отъехав от дома, он достал мобильник и позвонил Шахле. Хасан хоть и порицал ее и считал, что ее ожидает вечная кара за отступничество, но признавал, что мыслит она ясно. И наслаждался ее обществом — на интеллектуальном, полагал он, уровне.

Хасан понимал, что в его отношении к Шахле есть доля лицемерия: Али из Брэдфорда, наверное, ужаснулся бы, увидев, что тот звонит атеистке. Однако Хасан чувствовал, что Шахла способна очистить его голову от сора, помочь ему яснее увидеть некоторые вещи.

— Да, немного неожиданно, — сказала Шахла, — однако я ничего на сегодня не планировала. Просто сижу читаю. А попозже собиралась кино посмотреть, у меня появился новый DVD-плеер.

Телефон Хасан надежно прикрывал ладонью, прислонив голову к холодному окну машины, точно уставший или внезапно ощутивший свою обреченность человек.

Этот день уже получился долгим. Утром он доставил, как ему и было приказано, все компоненты бомб в «паб» неподалеку от «Мэнор-хаус», чтобы Сет и Элтон могли приступить к сборке. Салим велел ему снова прийти туда завтра, дабы получить окончательные инструкции от члена «Хусам Нара». И назначенный Салимом час оставил Хасану время для посещения дворца.

Он ехал, придерживая руль одной рукой, по Южной окружной, через Кэтфорд и Вест-Норвуд. Время было позднее, места эти большим гостеприимством не отличались, поэтому машин на дороге было немного, и он всего за полчаса добрался до стоявших бок о бок домов, в которых жили когда-то железнодорожники Клапама.

— Входи. Считай, что у меня здесь отель. Мне все равно.

Улыбка Шахлы лишила эти слова какой-либо язвительности. Девушка целомудренно чмокнула Хасана в щеку и отступила в сторону, впуская его в дом.

— Выпить чего-нибудь не желаешь? — Они уже поднялись на второй этаж и вошли в ее квартиру. — Я собираюсь винца глотнуть, но ты ведь наверняка предпочтешь что-нибудь такое, чем только грешников и карать. Так что — черный чай? Сок пырея? Или жожобы?

Хасан улыбнулся:

— Самый обычный чай. Спасибо.

Они уселись по разные стороны кофейного столика. Комната была маленькой, однако тесной не выглядела. Шахла перекинула свои длинные ноги через подлокотник кресла. Она была в красном платье, шерстяных колготках, кожаных сапожках и в безрукавке из афганской овчины.

— Тебе не холодно, Хас?

— Все хорошо, спасибо. Я, наверное, явился некстати. Э-э… судя по твоему виду, ты собиралась куда-то пойти.

Шахла взглянула на свое платье.

— Что? Нет-нет. Просто стараюсь держаться на уровне. Мало ли кто в гости заглянет. Ну, что нового в медресе? Все девушки по-прежнему носят паранджу?

— Ладно-ладно. Я понимаю. Насмешничай сколько хочешь.

— Мне придется гореть в аду, а, Хас? Это очень неприятно?

— Я завтра в Букингемский дворец иду. С папой.

— О, вот папа твой мне нравится. Помнишь, ты познакомил нас на вручении дипломов? Такой милый дяденька. И улыбка, насколько я помню, довольно сексуальная.

Хасан усмехнулся:

— Вообще-то я туда идти побаиваюсь. Правда, мне удалось договориться с ним, что на торжественный завтрак я не останусь.

— Одежда для такого случая у тебя есть?

— Костюм. Папа будет при полном пингвинском облачении, а мама купила, по крайней мере, три новых платья. И к ним сумочки, туфли и так далее.

— Думаю, там будет интересно. Тебе следует гордиться отцом. Потом они, наверное, отметят это вместе с тобой — или устроят большой прием?

— Нет, мы разойдемся по своим делам. Родители — в какой-то ливанский ресторан в Найтсбридже, а я… у меня есть другие дела.

Они помолчали. Хасан отпил чаю.

— У тебя все в порядке, Хас? Ты какой-то напряженный.

— Все хорошо. — Странно, как она это заметила? — Я сегодня с папой немного поссорился. Не сильно.

— Из-за чего?

— Из-за веры.

— Надо же, какой сюрприз.

Шахла сняла ноги с подлокотника и тут же перебросила их через другой. Лучше бы она этого не делала.

— Знаешь, Хас, нас всех немного тревожит, что ты проводишь так много времени в той мечети. Туда заглядывают не очень хорошие люди.

— Откуда ты знаешь? Ты в ней ни разу не была.

— Такая у нее репутация.

— Вот как. И что же это за «репутация»?

— В нее ваххабиты захаживают.

— А что в этом плохого?

— Что в этом плохого? Ты бы еще спросил: «Что плохого в нацизме?»

— Ваххабиты все-таки не нацисты, они…

— Они казнили массу людей, не соглашавшихся с ними, сожгли кучу книг. Отбросили девятнадцатое столетие в Средневековье, уверяя, что помогают прогрессу науки, к которой и близко не подходили.

— Ну, думаю, если сравнить их с христианскими пуританами, или с амишами, или с…

— С амишами, обутыми в кованые сапоги, — перебила его Шахла. — С этим ты, надеюсь, согласен?

— Хотя крошечной сектой их никак уж не назовешь, — сказал Хасан. — Ваххабизм — главное вероисповедание самой богатой и мощной исламской державы мира, Саудовской Аравии.

— В том-то вся и беда, дурень! — ответила Шахла. — Тиранические саудовские короли и выплаченные американцами за саудовскую нефть миллиарды поддерживают религию каменного века, утверждающую, что Земля плоская.

— Однако в этой стране находятся Мекка, и Медина, и…

— Это я знаю, — сказала Шахла. — Ваххабитам принадлежат два священных города и нефтяные деньги. А в некоторых мусульманских странах только ваххабиты и обладают деньгами, на которые удается содержать школы. И для тамошних детей ваххабизм — это и есть ислам. Представь себе христианских детей, которые учатся в школах, принадлежащих ИРА или ку-клукс-клану, — потому что других попросту не существует.

Хасана ее горячность застала врасплох.

— Я думаю, ты преувеличиваешь.

— Совсем наоборот. На деле все еще более странно. Потому что Саудовская Аравия и ваххабизм существуют на американские деньги. Попробуй вообразить правительство Британии, которое платит ИРА, чтобы она воспитывала британских детей.

Хасан встал:

— Моя мечеть более чем почтенна.

Шахла тоже поднялась на ноги, в очередной раз доказав, что она немного выше Хасана.

— Прости, Хас. Не уходи. Сядь. Я заварю еще чаю. Просто твоим друзьям тревожно за тебя. Понимаешь?

Отчасти разгневанный, отчасти желавший остаться, Хасан медленно сел. Он слушал, как Шахла торопливо копошится на маленькой кухне, и ему казалось, что она спешит закончить, пока он не передумал. Он почти забыл о том, какой досадно сведущей девушкой она была — даже в том, что касалось «его» предмета. Вскоре Шахла возвратилась с чаем и села напротив, на этот раз упираясь ступнями в пол.

— Может, посмотрим фильм, о котором я говорила? — спросила она. — Я купила крошечный DVD-плеер — и всего за двадцать пять фунтов. С виду — обычный сидишник. Вот, взгляни. Он просто втыкается в телик сзади.

— Ладно, давай посмотрим кино, — ответил Хасан.

— Только обещай не кипятиться, — попросила Шахла.

— Хорошо.

— Я понимаю, что обидела тебя, — сказала Шахла. — Я и сама считаю, что у настоящего ислама есть будущее, но только мирное, религиозное. Он станет более современным. У людей появится больший выбор, они смогут жить частной жизнью, и она станет более светской. Смогут оставаться такими же благочестивыми, но частным образом, в малых общинах. Фрагментарных. Атомизированных.

— Мне и думать-то об этом противно! — заявил Хасан. — Вспомни о великолепии исламской империи, объединившей великой верой людей всех цветов кожи и рас. А теперь все распалось — «атомизировалось», как ты выражаешься, и у каждого свои собственные дурацкие наушнички, своя мелодия звонка и своя шуточка, которая автоматически присобачивается к любому текстовому сообщению.

— Я понимаю, — сказала Шахла. — В современном мире нет ничего по-настоящему крупного, верно? «Потребительский выбор». Такая малость. И интернет лишь подчеркивает это. Делая мелочи чьей-то жизни мгновенно доступными всем.

— О господи, да, — согласился Хасан. — Блоги.

— «МестоДляВас».

— Брррр!

— Но ведь это правда, Хас, ее уже не будет. Революции. Самая лучшая исламистская модель, о какой я читала…

— В ходе твоих до крайности узких исследований…

— Вот именно. В ходе моих до крайности узких исследований… Исламизм не способен создавать политические системы со встроенными в них демократическими средствами контроля. Ему остается полагаться на то, что у власти будут стоять и править по справедливости достойные люди. Но ведь это порочный круг, потому что достойные люди могут становиться достойными только в обществе, которое уже является исламским.

— Мне как раз такой идеализм и нравится, — сказал Хасан. — А тебе нет?

— И мне тоже. Однако в какой-то из полутора тысяч годочков твои ребята позабыли, что им следовало бы замарать руки. Придумать политическую систему. А теперь уже слишком поздно.

Хасан прикусил губу:

— Может, посмотрим все-таки фильм?

Шахла рассмеялась:

— Давай. Только имей в виду, он из тех, какие ты называешь кафирской дребеденью — этакая, стыдно сказать, романтическая комедия с Томом Гриттом и Эвелиной Белле в главных ролях.

— В самый раз для нашего атомарного современного мира, — отозвался Хасан. — Даже в кино ходить не надо. Ты уверена, что тебе так уж хочется слушать звук вместе со мной? Может, возьмешь себе отдельные наушники?

— Перестань. А то я заплачу.

Шахла вставила диск в маленький плеер на задней стенке телевизора.

— Послушай, а тебя это не сильно задержит? Раньше часу ночи фильм не закончится.

— Вот и хорошо. Тогда я домой и поеду.

— Отлично.

На миг Хасан смутился — все выглядело так, точно они обсуждали, не останется ли он у Шахлы на ночь, и он каким-то образом…

— Да, конечно. Но только если тебе это удобно, Шахла. Если тебе не нужно вставать завтра пораньше…

— Нет-нет. Меня же королева не ждет. Ладно, поехали. Выбор эпизода? Нет, спасибо. Воспроизведение.

Хасан был уверен, что фильм ему не понравится, однако не прошло и пятнадцати минут, как он утратил способность сдерживать смех.


В начале вечера Ванесса Вилс опустила пять кубиков льда в большой викторианский бокал, налила в него почти до краев водки, добавила немного свежей мяты, ломтик лайма и несколько капель гренадина. Это была вторая ее — с шести вечера — порция «настоящей» выпивки, и, покончив с ней, Ванесса ограничится тем, что она называла просто вином. Она перешла с бокалом в гостиную, сбросила туфли и, забравшись на софу, включила телевизор.

Закурив сигарету — классическую, американскую, с ароматом поджаренной пшеницы, — Ванесса провела ладонью ото лба к затылку по волосам, профессионально вымытым и высушенным сегодня после полудня на Холланд-парк-авеню. И, прежде чем погрузиться в пустоту вечера, перебрала мысленно всех и всё, за что считала себя лично ответственной.

Макс, вест-хайленд-уайт-терьер, получил причитавшуюся ему прогулку и возможность прогавкать целых два часа на дальнем краю их парка, под окном соседей. Белла, ее четырнадцатилетняя дочь, осталась ночевать не то у Хлои, не то у Зои. Это происходило, как давно уже заметила Ванесса, почти каждый день, но, может быть, для девочки оно и к лучшему — получается подобие практических занятий по общению с людьми. В школе Белла училась не очень хорошо, ну так она и особо умным ребенком никогда не была. Дочь оставалась для Ванессы загадкой. Начать с того, что мода Беллу, похоже, нисколько не интересовала — может быть, из-за ее полноты, однако Ванесса в этом сомневалась. Не интересовали ее и дискотеки, вечеринки, мальчики, туфельки, деньги, музыка и что там еще должно интересовать девочек? Бог их знает, чем они занимаются во время этих «ночевок», — помимо того, что едят слишком калорийную пищу да надевают, перед тем как забраться в спальные мешки, ворсистые пижамки. Белла казалась пришелицей из какого-то другого десятилетия; однажды Ванесса застала ее за чтением книги о том, как живут пони, господи боже ты мой!

Теперь Финбар. Ну, этот сидит у себя в комнате, заходить в которую она больше не решается. Он умеет и самые невинные вопросы представлять как грубейшее вторжение в его личную жизнь. Возможно, Финн онанирует там или еще что, однако ему шестнадцать лет и, стало быть, по закону он взрослый — или почти взрослый, — поэтому и сделать с ним Ванесса ничего уже не может. Правда, он очень бледен и тощ — почти в той же мере, в какой полновата Белла, но что прикажете делать матери: уговаривать его ходить в спортзал и есть побольше картошки? Самое лучшее — оставить сына в покое, пусть у себя, наверху, сам ищет дорогу в жизни. Комната у него, во всяком случае, хорошая — лучшая в доме, как всегда говорит Джон.

А Джон? Ну, чем занят Джон, догадаться не сложно — Джон заработался допоздна. А вернувшись домой, проработает до еще более позднего часа. Ванесса знала, он проводит какую-то крупную операцию. Знала, поскольку вместо того, чтобы ложиться в час ночи и потом лежать без сна, изводя себя тревожными мыслями, Джон оставался на ногах до открытия не то закрытия какого-то восточного рынка, а иногда и дольше, — и в семь утра она обнаруживала его, усталого и небритого, на кухне читающим утренние газеты и одетым в то же, что было на нем вчера.

Ванесса закурила новую сигарету, вздохнула. Она вышла за Джона потому, что он был богат, и потому, что чувствовала: он не станет требовать от нее слишком многого. Джон с удовольствием отказался от торгов в НТБ и перебрался в энергетический отдел, находившийся в главном здании его банка, на Уолл-стрит, — ей Джон сказал, что пошел на это ради нее, однако Ванесса уже тогда знала его слишком хорошо, чтобы поверить, будто он способен сделать что-то, не приносящее финансовой выгоды. Впрочем, эта фикция оказалась полезной для них обоих: Ванесса якобы обратила вульгарного биржевика в учтивого завсегдатая благотворительных приемов, а Джон якобы согласился на это превращение из чистой галантности и желания порадовать жену.

Чего Ванесса не предвидела, так это сколь ограничена будет жизнь ее мужа и какие жалкие крохи этой жизни будут доставаться ей. Он был обходителен с ней, помнил дату ее рождения и отмечал каждую годовщину их свадьбы коробочкой с драгоценностью и безмолвным обедом à deux[59] в каком-нибудь безумно дорогом ресторане, откуда Ванессе не терпелось поскорее убраться домой. Она не сомневалась, что ей понравится быть предоставленной самой себе, понравится независимость, а на деле оказалось, что и то и другое погружает ее в жесточайшую пустоту. Конечно, у нее были книги, были подруги, однако ей не хватало душевных сил, чтобы сносить безжалостные, беспощадные приступы одиночества, которые накатывали на нее безостановочно, точно морские валы.

Джона Вилса интересовало только одно — приобретение денег. Он не играл ни в гольф, ни в теннис. Не болел за какую-либо футбольную команду. Иллюстрированные журналы он прямиком отправлял в мусорную корзину. Раз в год Джон посещал оперу или театр — при условии, что это посещение сулило ему ощутимую, точно измеримую финансовую выгоду. В кино он не ходил никогда, а сидение перед телевизором считал пустой тратой времени. Одежду покупал для него специально нанятый ради этого человек. Его преставления об обеде ограничивались сосисками с размороженным зеленым горошком, хоть он и демонстрировал готовность просидеть час-другой над foie gras[60] или мясом по-японски, — если, конечно, это скучное занятие чем-то оправдывалось. Спиртного он не любил, однако держал для Ванессы богатый винный погреб; у Джона была договоренность с сент-джеймсским виноторговцем, который два раза в неделю доставлял в их дом пополнение.

Выходные дни Джон ненавидел, поскольку они отвлекали его от рынков, а просто сидеть у какого-нибудь гостиничного бассейна ему было скучно — книг он не читал, плавать так и не научился. Путешествия тоже были ему не по душе, он говорил, что более чем достаточно поездил по миру в связи со своей работой. Культура, языки, искусство и архитектура других стран его не интересовали. Однажды Ванесса заставила мужа провести уик-энд в Венеции, и единственным, что пробудило там любопытство Джона, был рассказ о еврейских ростовщиках, которые, оказывается, открыли первые свои лавки совсем рядом с Риальто; зайти в Скуола Сан-Рокко, чтобы посмотреть росписи Тинторетто, он отказался — ему понадобилось срочно позвонить по сотовому телефону. Да и в любом случае он питал настоящую антипатию ко всему, что отдавало религией. Родившийся в еврейской семье, Джон остался равнодушным и к Богу, и к традициям евреев; собственно говоря, он был последовательным антисемитом, отпускавшим безобидные, как ему казалось, замечания о «картавых пронырах» — то есть евреях, которые пытались, на его взгляд, втереться в доверие к неиудеям из высшего общества, — и называвшим своего главного трейдера то О’Бубликом, то О’Шлёмой, а как-то раз отозвавшимся об одном слишком опасливом, скучном инвесторе как о «заурядном лондонском Абрамчике». Ванесса однажды услышала, как Джон говорил кому-то на званом обеде: «Мой дед родился в Литве. Ну и какая, на хер, разница? Зато дед Ванессы родился в Питтсбурге, штат Пенсильвания!» Его страшно забавляла история о том, как Стив Годли, протестант из Суррея, обнаружил вдруг, что его карьера в принадлежавшем евреям банке, где он работал, застопорилась. Вилс уверял, что Стив, игравший с владельцами банка в гольф, совершил в свои тридцать девять обрезание и после игры полчаса разгуливал голым по раздевалке. Единственным, что веселило Джона еще пуще, была мысль о том, что Боба Коуэна продвинули в правление банка лишь потому, что сочли евреем. Евреем Боб не был, однако спросить его об этом американцы не могли, поскольку даже попытка задать такой вопрос считается у них проявлением расизма. Джон Вилс любил эту историю — она действительно говорила ему о чем-то, хоть никто и не ведал — о чем.

Насколько знала Ванесса, Джон за всю жизнь не прочитал ни одного романа. Любая музыка его раздражала, и, садясь в такси, он первым делом требовал, чтобы водитель выключил радио. Художественных галерей он не любил, хотя финансовые аспекты современного британского искусства и вызывали у него вялый интерес; ему очень нравилось, как коллекционеры сначала создавали рынок для художника наподобие Лайэма Хогга, а затем скупали всё по спекулятивным ценам — Вилс говорил, что ни для какого другого товара, кроме произведений искусства, УФР такого фокуса не допустило бы. В лошадиных бегах Вилс разбирался не хуже любого другого британца, однако на ипподром никогда не заглядывал и ставок не делал; животных же он не любил, потому что от них у него разыгрывалась астма. С людьми, находившимися за пределами его офиса, Джон практически не общался, и Ванесса знала, что своего ближайшего «друга» Стивена Годли он втайне недолюбливает.

Единственным видом деятельности, единственной стороной человеческой жизни, какая привлекала Джона Вилса, было зарабатывание денег. Главная странность заключалась в том, думала, закуривая новую сигарету, Ванесса, что уже заработанного им хватило бы на тысячу жизней, а при его способности кормиться одними сосисками, существовать без хобби, выпивки, развлечений — глядишь, и на две, причем ему даже из постели вылезать больше не пришлось бы. Иногда она представляла себе деньги мужа: миллионы, десятки миллионов, сотни миллионов, опрятные пачки в банковских упаковках, лица Джорджа Вашингтона и королевы Елизаветы, глядящие в пустоту, покоясь в каком-то хранилище и занимаясь… Да ничем они там не занимаются, просто лежат, обещая выплатить по требованию предъявителя… Какого предъявителя? По какому требованию? И в какой, собственно говоря, жизни на этой или на другой, пока еще не открытой планете?

Малышка Софи Топпинг как-то рассказала Ванессе, страшно волнуясь, о том, как ее мужу, Лансу, доверили однажды некую банковскую тайну — не «инсайдерскую информацию», поспешила подчеркнуть Софи, но что-то совершенно секретное и очень опасное. И прежде чем открыть ее Лансу, его заставили поклясться, что он не скажет об этой тайне ни одной живой душе, поклясться жизнью его жены и детей, — и он это сделал. Софи даже заалела от потрясения, от безрадостного волнения. «Так у них принято, — сказала она, — когда дело касается чего-то очень, очень опасного, секретного и важного. Они клянутся жизнью своих детей».

И Ванесса рассмеялась. Для Джона по-настоящему торжественной была бы клятва отдать за жизнь детей все свое богатство — и при ее произнесении на него стоило бы посмотреть.

— Почему вы смеетесь, Ванесса? — спросила Софи.

— О Джоне подумала. Вот представьте, Софи, вы потеряли все деньги, приходите домой, а Ланс говорит: «Послушай, по крайней мере, мы живы-здоровы, мы вместе и можем начать все сначала», — вряд ли вы просияете от счастья, но его слова все-таки будут для вас некоторым утешением, не так ли?

— Наверное. Но почему вы засмеялись?

— Потому что Джона они не утешили бы. Лишиться денег для него хуже, чем лишиться всей семьи. Так что поклясться ею для него труда не составит.

Ванесса поднялась с софы, прошла на кухню. Макс спал в своей корзинке, Белла отсутствовала, Финн сидел у себя в комнате, Джон работал. Plus ça change.[61] Среди дня она съела салат, значит, можно было не обедать, — Ванесса извлекла из холодильника две бутылки мерсо, взяла штопор и чистый бокал. А вернувшись в гостиную, сдвинула доходившие до пола шторы, разожгла камин, налила в бокал немного вина и отыскала на жестком диске телевизора запись очередной серии «Шропширских башен». После чего прилегла и поднесла к губам бокал, чувствуя, как одиночество понемногу отпускает ее.

Наверху, в своей прекрасной комнате, Финн скрутил под пристальными взглядами «Беспроводных ребят» и Эвелины Белле косячок из «Авроры / Плана-два» и еще раз проверил, все ли у него готово для предстоящего — решающего — вечера в «Собачьем бунгало». Он позвонил по сотовому в доставку пиццы и сделал обычный свой заказ. А затем, внезапно проникшись чувством ответственности перед собой, добавил к нему запеченные в тесте и посыпанные сахарной пудрой ломтики яблок. Травка травкой, говаривал Кен, но надо же и о здоровье подумать.

Пока по экрану катились титры, Финн раскурил косячок, глубоко затянулся. В студии царило возбуждение. Обычная декорация — званый обед знаменитостей, сидящих вокруг покрытого камчатной скатертью стола, — отсутствовала; для сегодняшнего эпизода Терри О’Мэлли и Барри Ливайн вошли «в логово льва», как они выразились: на сцену в наполненном публикой зале.

— Сегодня здесь настоящий Бедлам, — сообщил Терри. — Все на нервах. Однако, леди и джентльмены, прежде чем начнется прямая трансляция из «Собачьего бунгало», давайте поприветствуем нашу специальную гостью, женщину, которая знает о живом телевидении больше, чем едва ли не любой из живущих на этой планете людей, — да, прелестную, неотразимую Агнету Кинг!

Решено было, что, пока Лиза торчит в «Бунгало», в студии ее должно подменять какое-то гламурное существо, а Агнета Кинг, поднявшаяся от «метеодевушки» до дикторши, подходила для этой роли в самый раз.

— Хорошо, любовь моя, — сказал ей Терри, — на кого ты сегодня ставишь? Не забывай, получить приз может только один из участников игры. И давай-ка я напомню тебе, что это за приз — на случай, если ты вдруг забыла! Бесплатное годовое лечение от болезни, которой страдает победитель, в отдельной палате «Парк-Вью», лучшей из клиник Англии, плюс сказочный четырехприводный «шерман-патфайндер», стоящий больше пятидесяти тысяч фунтов стерлингов!

— Ну, я думаю, победителем должен стать Алан, верно? — сказала Агнета.

— То же самое говорят и букмекеры, — сообщил Барри Ливайн. — Хотя некоторые ставят и на Сандру. И кстати, о девушках, я бы тоже потратился на… Впрочем, давайте посмотрим прямую трансляцию из «Собачьего бунгало», присоединимся там к нашей прелестной… Лизе!

На экране появилась одетая в тяжелую меховую шубу Лиза: она стояла рядом с «Бунгало», держа у рта микрофон.

— Господи, мальчики, знали бы вы, какая тут холодрррррыга! У меня ладони в ледышки обратились!

— Да, Лиззи, судя по тому, как подрагивают холмики под твоим свитером, холод там и вправду немалый, — сказал Терри О’Мэлли. — Итак, прежде чем мы перейдем к делу, давайте узнаем, как наши игроки справились с последней терапевтической задачей. Да, пришло время огласить результаты ТЗ. Вперед, ребята! Выкладывайте!

Финн глубоко затянулся «планом». Происходившее на экране постепенно складывалось в классический эпизод передачи. Пятеро финалистов имели, на его взгляд, равные шансы, и исход игры мог определиться тем, у кого из них сильнее воля к победе. Первыми были оглашены результаты страдавшего слабоумием старика Престона. Когда ему удавалось сосредоточиться на призе, Престон обращался в соперника довольно сильного, однако временами он, как выразилась Агнета, «зажимался». «Какой-то он несексуальный, верно?» Руководство Седьмого канала уже пожалело о своем решении поэкспериментировать со стариком.

Следующей шла измученная хронической депрессией Сандра. Похоже было, что сути своей терапевтической задачи, состоявшей в том, чтобы попробовать два дня обходиться без лекарств, она просто не поняла. Однако Сандра настаивала на том, что «страстно жаждет» победы. Валери, биполярную больную, жизнь в «Бунгало» привела, судя по всему, в состояние эйфорическое. Она безостановочно говорила, и егозила, и то и дело перебивала сама себя, перескакивая с одной мысли на другую. Остальные игроки, увидев, что Валери направляется к ним, старались уклониться от встречи с ней.

Наиболее сильным бойцом выглядел шизофреник Алан. Правда, несмотря на постоянные понукания судей, он не выказывал воли к победе, демонстрации коей они от него добивались. Теперь Алан большую часть времени разговаривал с людьми, которых никто, кроме него, не видел. Разговаривал громко, рассудительно, а на поступавшие к нему из реального мира указания Лизы и иных судей явно злился. И все же, несмотря на такую его несговорчивость, в Алане ощущалась личность, способная внушать уважение.

— Да, надо отдать ему должное, — сказал Барри Ливайн, — что-то в нем есть, в нашем Алане.

Агнета Кинг с ним согласилась:

— И этого у него не отнимешь, Барри.

Тут в двери дома позвонили, и Финн спустился вниз, за пиццей. Дверь в кабинет отца стояла открытой, однако кабинет пустовал. За стеклянной филенкой другой двери, ведшей в гостиную первого этажа, Финн различил мать — она лежала, сбросив туфли, на софе. Рядом с ней стояла пустая винная бутылка, глаза были закрыты. Финн дал доставщику пиццы 5 фунтов на чай (за пиццу платить не нужно было — он имел в пиццерии открытый счет) и бегом вернулся наверх.

Откусив кусок неизменной «Маргериты», он быстро прокрутил вперед рекламу. При всей его личной преданности программе «Это безумие», ее популярность не переставала удивлять Финна. Нескольких людей невеликого ума, не способных толком вести беседу и страдавших серьезными личностными расстройствами, запирали в одном доме, и телекамеры наблюдали за их бессмысленными препирательствами. Они делили друг с другом гостиные и спальни, где веселого было мало: и освещение дома, и сделанные там зернистые видеозаписи ничем порадовать глаз не могли. Правда, в происходившем присутствовал элемент соревнования, которое могло бы придать всему большую драматичность, но Финну так и не удалось понять, в чем одному из соперников следовало превзойти всех прочих. Временами ему казалось, что победу обеспечивает игроку не что-то сказанное или сделанное им, а просто-напросто то, насколько сильно он стремится к победе — или уверенно говорит об этом: убеди судей в том, что тебе страх как хочется победить, и ты победишь.

Теперь этим не слишком обласканным природой людям предстояло поделиться их личными сексуальными фантазиями. Они должны были по одному запираться в ванной комнате, а там говорить прямо в камеру. Первоначально предполагалось снимать сцены под общим названием «Одинокие услады», для чего игроков просили мастурбировать в душевой кабинке. Идею эту породило нечто, случившееся в снятом ранее эпизоде шоу: камера «случайно» обнаружила за запотевшей стеклянной дверью кабинки ублажавшего себя полнотелого молодого человека. Однако идея столкнулась с сильным сопротивлением. «Один-единственный спонтанный жест может стать историческим моментом в истории „реальных“ телешоу, — написал кто-то из журналистов, — однако его рутинное вкрапление в каждую серию шоу лишит этот жест культового значения».

Для обсуждения вопроса был собран совет директоров «Диджитайм». И директора решили, что «расширять горизонты» они пока не готовы, однако в будущем непременно вернутся к повторному рассмотрению названной идеи. «Наши медицинские эксперты сообщили нам, что откровенный рассказ об интимных фантазиях является в большинстве видов терапии стандартной процедурой. Разумеется, мы будем добиваться строгого соблюдения норм хорошего вкуса».

Первой в ванную комнату отправилась Валери, она же «Скотти», одетая в спортивный костюм и розовые кроссовки. Валери опустилась на край ванны, поерзала, устаиваясь поудобнее.

Вверху экрана появились маленькие окошки, показывавшие, что происходит в студии, — там Барри, Терри и Агнета вглядывались в свои мониторы.

В прежние дни они не позволяли себе замечаний относительно внешнего вида игроков, однако Терри этот лед сломал, что же касается Агнеты, она всегда отличалась готовностью сигануть в любую полынью.

— Господи, с такой попой, как у нее, ей так одними фантазиями утешаться и придется! — сказала Агнета.

— Да, но вид у нее все равно живенький, — отметил Терри.

— Лиза, — сказал Барри, — из ванной комнаты не доходит ни звука. Она уже начала?

— Поняла, Тел, — ответила Лиза. — Сейчас схожу посмотрю, в чем там дело. Пожелай мне удачи!

Ручная камера, которая повсюду следовала за Лизой, показала ее спрыгнувшей с длинной, обтянутой кремовой кожей софы и направившейся к ванной комнате.

И в тот же миг звук включился, и из телевизора понеслось нечто, очень похожее на визг. Картинка замоталась из стороны в сторону, как если бы оператор споткнулся и теперь пытался удержаться на ногах.

А обретя устойчивость, он показал перепуганную, багроволицую Сандру, визжавшую и плакавшую стоя нос к носу с Лизой.

— Приятно видеть Сандру хотя бы немного оживившейся, — сказал из левого верхнего угла экрана Терри. — А то мне начало уж казаться, будто она забыла, что это такое.

Сандра цеплялась за руку Лизы, норовя куда-то ее потащить.

— Я пойду с Сандрой, — сказала оператору Лиза. — Идите за нами.

Картинка поплыла, покачиваясь, вдоль коридора. Сандра визгливо вскрикивала и лепетала нечто неудобопонятное, затем все вошли в какое-то реквизиторское не то складское помещение. Вести в нем съемки никогда не предполагалось, отчего и свет здесь профессионально поставлен не был, однако, когда зажглись обычные потолочные лампы, Лиза, а с ней и миллионы телезрителей увидели то, что заставило Сандру завизжать снова.

Финн, с куском пиццы в руке и ухающим сердцем в груди, наклонился вперед, вглядываясь в мутноватый экран. В центре его висела, покачиваясь, огромная кукла.

Оператор подступил к ней поближе, отчего стало ясно: с потолочной балки складской комнаты свисает не кукла, а человек.

Телевизор замолк. Камера пододвинулась еще ближе к висящему, а затем поднялась к его лицу. Это был Алан, шизофреник, — и он удавился.

Лиза завизжала. Картинка покачнулась, затем почернела. На экране появилась студия — Терри и Барри смотрели в мониторы так, точно не могли поверить своим глазам. Но тут завизжала и Агнета.

И экран опустел.

Загрузка...