Павел Люкас (Paul Lucas) рассказывает, что, когда он находился в Бруссе, городе Натолии, и вместе с одною знаменитою особою вышел прогуляться в окрестностях небольшой деревни по имени Бурнонс-Баши, с ним случилось следующее происшествие:
«Мы пошли вместе в одну мечеть, где похоронен знаменитейший из их Дервишей, т. е. имевший оную под всегдашним своим охранением; пришли же туда потому, что сии места определены для прогулок и отдохновений. Нас привели в одну киоску, где мы нашли четырех Дервишей, которые приняли нас со всевозможною вежливостью и даже пригласили нас к своему столу. Нас уверяли, а впрочем, мы и сами скоро заметили то, что они знаменитые Дервиши и действительно ученые мужи. Один из них, по словам его, был уроженец из земли Узбеков; он показался мне еще ученее, нежели прочие, и полагаю, что <он> говорил на всех языках целого мира.
Так как ему неизвестно было, что я Француз, то, поговорив со мною некоторое время по-Турецки, он спросил меня, не умею ли я по-Латыни, по-Испански или по-Итальянски. Я сказал ему, что может говорить со мною по-Итальянски, однако он скоро заметил, что и это не есть мой природный язык. Итак, заключая, что я не Итальянец, он просил меня сказать ему, какой я уроженец. Когда же узнал о сем, то начал говорить мне по-Французски так, как человек, который бы воспитан был в самом Париже,
«Как! сказал я, разве вы были во Франции?» Он отвечал мне, что никогда там не бывал, но что, по склонности своей, весьма желал бы побывать там. Я очень уговаривал его к тому и, чтобы убедить его, сказал ему, что нет в свете Государства, где бы было больше вежливости; что особливо иностранцы приняты там весьма хорошо; что, словом, путь сей ничего, кроме одного удовольствия, принести ему не может. «Нет, нет, возразил он мне, я не решусь на это, и весьма бы глуп был, когда бы положился на таковые лестные для себя надежды. Я человек ученый, а потому уверен, что меня там не оставили бы в покое; сего уже очень довольно, чтобы мне никогда о сем и не думать. Сколько я ни старался разуверить его, говоря, что он ошибается, что, конечно, кто-нибудь насказал ему столь много худого о моем отечестве; что, напротив, Франция есть рассадник ученых людей, и что Король, которого я имею счастье быть подданным, сам весьма любит их; чему доказательством служит то, что хотя я, по званию своему, не из числа ученых, однако ж Его Величество отправил меня, на своем иждивении, путешествовать по сим странам, с тем намерением, дабы открыть то, что еще неизвестно и что послужило бы к усовершенствованию наук, как наприм. травы, кои могут быть полезны в врачебной науке — древние памятники, кои могут пояснить события древности, а тем соделать Историю достовернее и полнее — наконец, земли, коих обозрение может исправить географические карты. Одним словом, сколько я ни доказывал ему, даже примерами, любовь, каковую имеют во Франции к наукам и к ученым, он все их приписывал действию климата; и если соглашался на сказанное мною, то соглашался, казалось, по одной только вежливости. Он, однакож, был весьма доволен, слыша от меня таковые лестные о Франции отзывы, и даже примолвил, что, может быть, он когда-нибудь и предпримет путь сей. — По окончании разговора, Дервиши повели нас в дом свой, который находился у подошвы горы, неподалеку от Еурнонс-Баши. Там мы напились у них кофею; и потом я простился с ними, обещав опять прийти к ним.
10-го Числа Узбекский Дервиш сам также посетил меня. Я принял его сколько можно лучше; и как он казался мне любопытным ученым человеком, то показал ему купленные мною рукописи, о которых отозвался он, что они подлинно редки и писаны хорошими сочинителями. К похвале сего Дервиша я должен сказать, что это был человек, которого даже наружность имела действительно что-то необыкновенное. Он сообщил мне некоторые превосходные открытия по врачебной науке и обещался со временем сообщить оных еще более. «Но наперед надобно, сказал он, чтобы вы к тому несколько приготовили себя; и я надеюсь, что некогда вы будете в состоянии воспользоваться тем светом, каковым могу я обогатить смысл ваш».
Посмотрев на него, нельзя было сказать ему более 30 лет; но, по его словам, он жил уже более века, и сему можно было еще охотнее верить тогда, как он рассказывал о своих многих и долговременных путешествиях.
Он говорил мне, что их числом 7-мь друзей, и что все они таким образом странствуют по целому миру, с намерением еще более усовершенствовать себя; что, расставаясь, они условливаются между собою съехаться опять вместе чрез 25 лет в каком-нибудь городке и что прибывшие наперед должны всегда поджидать прочих. Это заставило меня предположить, что на сей раз местом съезда для сих 7-ми ученых мужей, конечно, избран был город Брусса; ибо их собралось уже туда четверо, и они были между собою так дружны, что никак нельзя было подумать, будто нечаянный случай собрал их вместе, а что, напротив, они собрались по долговременному друг с другом знакомству.
Говоря с умным человеком, находишь всегда случай говорить о разных любопытных предметах; таким образом и наш разговор напеременно относился то к Религии, то к Натуре. Наконец речь нечувствительно зашла о Химии, Алхимии и Кабале. Я при сем сказал ему, что последние две науки, особливо же познание так называемого Философского камня, почитаются большею частью людей за науки, совершенно мечтательные.
«Это не должно удивлять вас, отвечал он. Вообще ничему нельзя дивиться в сей жизни, и истинно мудрый слушает все, ничем не соблазняясь. Но если он столько кроток, что оказывает снисхождение к невежественной толпе, то неужели он должен унижать и собственный свой разум, потому что другие не могут понимать того, что он видит? Неужели он должен подвергать себя суждению слепой черни, потому что она не в состоянии сносить свет, который не может ослеплять глаза истинно мудрого? Кто говорит об истинно мудром, продолжал он, тот разумеет такого человека, который один имеешь право мудрствовать. Таковый не имеет никакой привязанности к миру; он без малейшего беспокойства видит, как все пред ним умирает и все оживает. Таковый может доставить себе богатейшие сокровища, нежели какие имеют у себя самые сильные в мире Государи; но он все ногами попирает. Сие-то великодушное ко всему презрение подставляет его, даже в самой бедности, превыше всех житейских случаев.
Тут я прервал его. «При всех этих превосходных правилах, сказал я ему, мудрый так же умирает, как и прочие люди. Что же мне в том, проживу ли я жизнь свою, как мудрый или как безумец, когда мудрость не имеет никакого преимущества над безумием, и когда первая столь же мало освобождает от смерти, как и последняя?» — «Ах! возразил он, я очень вижу, что вы не были знакомы ни с одним Философом….. Итак, знайте, что Философ, каковым я его вам описываю, хотя действительно так же умирает — ибо смерть неразлучна уже с натурою, и быть от оной изъяту было бы нарушением порядка — но он продолжает жизнь свою до самого последнего предела, т. е. до того времени или срока, который предназначен ей от Творца. Замечено, что срок сей составляет 1000 лет и что долее оного не живет и Мудрый. Он достигает сего чрез познание истинного врачевства, которым устраняет от себя все, препятствующее отправлению жизненных действий и могущее нарушить равновесность в его натуре, — которым также он научается познавать все то, что Богом открыто было нашему Праотцу. — Не по собственной ли вине своей лишается человек сего изящного преимущества — жить 1000 лет — преимущества, которое он всеми силами долженствовал бы сохранять?
Итак, вот что, продолжал он, обретают истинно Мудрые…. А чтобы вы не могли более обманываться, скажу: вот что называют Философским камнем, который не есть наука мечтательная, как мнят полуученые; но то есть вещь самая подлинная, или действительная. — Впрочем, она немногим только известна, и даже как бы невозможна для большей части людей, кои губят себя корыстолюбием либо сладострастием, и кои, желая жить, тем самым нередко убивают себя.
Удивленный всеми словами, мною слышанными, я сказал ему: «Как! вы хотите уверить, что все нашедшие Философский камень живут 1000 лет?» — «Да, без сомнения, отвечал он мне с большою важностью. Когда Богу угодно благословить кого-либо из смертных сим превосходным познанием, тогда от него уже зависит жить 1000 лет, подобно первому человеку.
Тут сказал я ему, что и в нашем отечестве были такие счастливые смертные, о которых говорили, будто им известна была животворная наука; которые, однакож, не захотели жить до столь престарелых лет, и прежде еще перешли в тот мир. — «Но, отвечал он, разве вы не знаете, как мало дорожат названием Философа? — Итак, или они не были истинными Философами, или должны были жить столько, сколько я вам сказал».
Наконец, я заговорил с ним о знаменитом Фламеле и сказал, что сей человек, несмотря на обладание Философским камнем, умер, как и прочие люди. При сих словах он от искренности сердца стад смеяться простоте моей. А как я уже начинал было верить ему во всем, то и весьма удивился тому, что он сомневается в сих словах моих. Но он, заметив удивление мое, тотчас с прежнею важностью спросил меня, неужели я так прост, что могу верить, будто в самом деле Фламель умер. А как я не вдруг отвечал ему, то он продолжал: «Нет! вы обманываетесь; Фламель и жена его не знают еще, что значит умереть. Тому не прошло даже трех лет, как я обоих их оставил в Индии; и он есть один из вернейших друзей моих».
Он хотел было сказать мне и самое то время, когда они друг с другом познакомились; однакож остановился, говоря, что лучше хочет рассказать мне о приключениях его жизни, о которых, конечно, не знают в отечестве моем.
«Наши мудрые, продолжал он, встречаются во всех вообще секстах, которые в сем отношении имеют мало преимущества одна над другою. Во время Фламеля был один таковый Мудрый родом из Евреев. Он, в первых летах жизни своей, с великою ревностью сохранял любовь свою к потомкам братьев своих, и узнав, что большая часть из них удалились во Францию, столь сильно захотел повидаться с ними, что решился нас оставить и туда ехать. Сколь ни велики были наши усилия отклонить его от сей решимости, но чрезмерное желание его превозмогло их и заставило его уехать, с обещанием однакож, что он возвратится к нам, как только будет можно. По приезде в Париж он узнал, что потомки отца его скончались, провождая жизнь свою с Евреями и пользуясь от них великим уважением. Между прочими нашел он одного Раввина из своего поколения, который, казалось, хотел сделаться ученым, т. е. который искал достигнуть истинной Философии и уже работал над так называемым, великим делом. Друг наш, не стыдясь открыть себя пред своим внуком, подружился с мим весьма тесно и многое пояснил ему. Но как первую материю надобно долго приготовлять, то он почел достаточным описать ему все искусство философского дела; а чтобы доказать притом, что написал не ложь, он при нем же сделал проекцию над 30 оками несовершенного металла, т. е. превратил их в самое чистое золото. После сего Раввин, приведенный в величайшее удивление братом нашим, употреблял все свои усилия, чтобы удержать его при себе; но все было тщетно, ибо брат наш никак не хотел нарушить данного нам обещания. Наконец Еврей, не могши ничем успеть в том, вдруг переменил себя и из друга сделался смертельным врагом; корыстолюбие подвигнуло его предпринять убийство и погасить одно из светил вселенные. Но, желая скрыть это, он просил сего Мудрого остаться у него только на несколько дней; и в сие-то время, посредством вероломства, столь же черного, сколько и неслыханного, он убил его и похитил все его бумаги. Ужасные злодеяния не могут долго оставаться ненаказанными; а потому и Еврей тот, по обвинении его и взятии под стражу как за сие преступление, так и за другие, в коих уличили его, был живой предан огню. Вскоре за тем последовало гонение на Евреев в Париже и, как вам известно, они изгнаны были из Французского Государства. Фламель, будучи благоразумнее, нежели большая часть обитателей Парижа, не нашел в сих обстоятельствах никакого для себя затруднения, но успел подружиться с некоторыми из прочих Евреев и даже приобрел себе у них имя весьма честного, праводушного человека. По сей причине один Еврейский купец решился поверить ему свои счеты и все свои бумаги, не сомневаясь в том, что он не употребит их во зло и сохранит от всеобщего пожара.
Между сими бумагами находились также бумаги того Раввина, которого сожгли, и книги, принадлежавшие нашему Мудрому. Еврейский купец, занят будучи своею торговлею, не имел, как видно, времени обратить на них надлежащего внимания; но Фламель, пристальнее рассмотрев их и приметив изображения печей, кубов и других подобных же химических сосудов, справедливо заключил, что это, конечно, описание таинства великого или философского дела; почему и рассудил, что не должно сим одним довольствоваться. А как эти книги были написаны по-Еврейски, то он попросил перевести для себя первый листок; и, удостоверившись чрез то в своем предположении, он, желая сохранить благоразумие и не открыть себя, поступил следующим образом.
Он отправился в Испанию. Там, встречаясь с Евреями почти во всех местах, где на время останавливался, он везде просил перевести для себя по одному листку из своей книги; и, таким образом переведя ее всю, отправился обратно в Париж. На обратном пути во Францию, он подружился с одним человеком, которого привез с собою, чтобы вместе и с ним работать над философским делом и которому намеревался открыть впоследствии времени тайну свою; но приключившаяся болезнь похитила у него оного друга. Итак, Фламель, находясь уже опять в своем отечестве} решился работать вместе с своею женою; работа их была успешна, и они, приобретя чрез то несметные богатства, построили множество общественных зданий и весьма многих обогатили.
Слава нередко влечет за собою беспокойства; но Мудрый по своему благоразумию умеет избегать всяких затруднений. Фламель предвидел, что это кончится взятием его под стражу, как скоро начнут подозревать его в обладании Философским камнем, — предвидел притом, что, вероятно, и не замедлят даже приписать ему познаний сего искусства после того, когда уже он своею щедростью сделался столько известен. Итак, поступая, как прилично истинному Философу, который весьма мало заботится о том, чтобы жить в памяти рода человеческого, он нашел средство уклониться от гонений, а именно, решился разгласить, будто оба они умерли. Жена, по совету его, притворилась больною и пролежала определенное время; а когда сказали, что она умерла, то находилась уже в Швейцарии, где, по его же приказанию, ожидала его к себе. На место ее похоронили кусок дерева, одетый в платье; а чтобы сохранить и всю пышность обряда, похоронили притом в одной из построенных ею церквей. Потом Фламель прибегнул к той же хитрости и, как за деньги все можно сделать, то легко понять, что ему не стоило большого труда подкупить врачей и духовный причет. Он оставил духовное завещание, в котором убедительно просил похоронить тело свое вместе с телом жены его и поставить над ними памятник в виде пирамиды. Таким образом, когда сей мудрый муж был уже в дороге, чтобы съехаться с своею женою, другой кусок дерева был также похоронен вместо него. С того времени оба они вели жизнь совершенно Философскую, т. е. странствуя из одной земли в другую. — Вот истинное описание жизни Николая Фламеля, которая совсем не такова, как вы думаете или как безрассудно полагают в Париже, где весьма немногим только известна истинная Философия».
Сие описание жизни — продолжает П. Люкас — в самом деле чрезвычайно удивило меня, тем более, что я слышал это от Турки, который, по моему предположению, никогда не бывал во Франции. Впрочем, я сообщаю это, как только повествователь, оставляя даже многое другое, еще менее имоверное, о чем, однако, он рассказывал мне весьма удостоверительно. Довольно будет, если замечу, что вообще слишком низко заключают о ведении Турков, и что тот, о котором я говорю, есть человек с превосходнейшими дарованиями. —
См. Путешествие П. Люкаса по Греции, Малой Азии и прч. Амстердам, 1714. В 11 частях, в 12 долю.
Примечание. Не лишнее будет и здесь заметить, хотя мимоходом, что Г. Люкас, быв отправлен путешествовать Французским Королем Людовиком XIV-м, которому и посвятил свое Путешествие, не смел, конечно, описывать ему свои выдумки; ибо Государь сей не позволил бы ему распространять ложь в своем Государстве и притом под своим именем; а еще менее стал бы, после таковой наглой дерзости, покровительствовать ему и оказывать свое благоволение до самой его смерти.