В первый день месяца Элул[66], после молитвы в Немом миньяне протрубил шофар с таким шумом и трепетом, словно уже будили мертвых к Судному дню. С таким же шумом и трепетом в молельню ворвалась Злата-Баша Фейгельсон, папиросница. Без головного платка, с седыми растрепанными волосами, она припала к священному ковчегу с рыданиями: ее муж умирает. От ковчега она бросилась к предсказателю Боруху-Лейбу и принялась его трясти: почему он молчит? Старый холостяк, который был посередине молитвы, поднялся со своего места ни жив ни мертв и едва смог пробормотать дежурное: он не цадик[67], не врач, и он не обещал ей, что ее муж выздоровеет. «Но зайти к нам, чтобы мы не были одни с бедой, вам же позволительно!» — кричала Злата-Баша сухим и жестким голосом. Накричавшись, она побрела к двери молельни, опустив голову и заламывая руки, словно уже стала вдовой, а Борух-Лейб покорно поплелся за ней.
Вернулся он от больного поздно вечером. Соседи смотрели, как Борух-Лейб размахивает своими длинными руками, и посмеивались: простак с вытянутой физиономией невыспавшегося пекаря, работающего по ночам! Если нельзя принуждать к браку дщерь Израилеву, то разве можно принудить сына Израилева? Двор Песелеса считал, что Борух-Лейб Виткинд лезет, как говорится, со здоровой головой в больную кровать. Эта Злата-Баша Фейгельсон — ведьма, и ее старшая дочь совсем не хочет его, набожного предсказателя и стекольщика. Не иначе, как эта засидевшаяся девица не имеет других вариантов, а мать-ведьма не дает ей житья, чтобы она согласилась на эту оглоблю, потому что он имеет заработок.
Вечернее солнце играло на серых стенах с отставшей краской. Золотой свет заката дрожал во дворе Песелеса тихо и удивленно, как заблудившийся гость, растерявшийся в тесном хороводе дверей, ступенек и крылечек. Из раскрытых окон доносился писк младенцев и споры взрослых.
Элька-чулочница с пылом гоняла туда-сюда каретку своей вязальной машины и непрерывно пела песенки, чтобы не слышать смех Ентеле из квартиры ее отца. «Что это она смеется таким веселым смешком? Это жало делает вид, что ей хорошо на сердце. Но меня она не обманет. Если бы она сейчас вышла замуж за своего молокососа Ореле, им бы обоим пришлось жить у своих родителей в чуланах», — говорила сама себе Элька и при этом кляла собственного мужа. Нет чтобы Ойзерл пришел с рынка прямо домой — он, этот прохиндей, сидит в шинке с приятелями и пьет.
Ноехка Тепер, щеточник, лез по лесенке на крышу дома что-то отремонтировать и крикнул сверху Ореле: «Что ты стоишь с такой сахарной физиономией и улыбаешься, как обкакавшийся младенец? Подай молоток!» Ореле улыбался от удовольствия, потому что он слышал смех своей Ентеле. Теперь он принялся беспокойно крутить головой: не слышит ли невеста, как отец ругает его? Какая-то еврейка выставила скамейку и выбивала на ней подушки в красных наперниках. Соседки удивлялись: ведь сейчас Рош а-Шана, а не Песах[68]. Еврейка отвечала: а если сейчас не Песах, то и постельное белье не надо проветривать? Если не соблюдать чистоту, то во дворе Песелеса можно покрыться вшами и червями.
Борух-Лейб смотрит во двор большими мутными водянистыми глазами. Он знает, соседям не хочется, чтобы чужаки не со двора Песелеса селились в его квартире из двух комнаток. Поэтому они не одобрят его женитьбы на дочери Златы-Баши Фейгельсон. Аскеты из Немого миньяна тоже сказали ему, чтобы он остерегался входить в семью, которая будет мешать его богобоязненному поведению. Борух-Лейб открывает святую книгу «Зогар» и хочет, как всегда, изучать главу о премудрости гадания по руке. Но теперь все это не лезет ему в голову. Он подавленно думает: вот он всем гадает по руке, а своего собственного будущего не знает. Когда он сегодня зашел к лежащему на смертном одре папироснику, Нисл улыбнулась ему ласково и печально. Выглядит это так, словно теперь он уже нравится Нисл, хотя она и не уважает гадание по руке. Папиросница ободряла больного: «Посмотри, кто стоит рядом с тобой. Поговори с ним, поговори с ним!» Эта Злата-Баша наверняка хотела, чтобы ее муж потребовал у него, Боруха-Лейба, обещания и клятвы, что он женится на их старшей дочери. Папиросник с изъеденными болезнью легкими уже расставался с душой. Он не слышал, что кричит ему жена. Он уставился на вошедшего парой погасших глаз и не узнал его. Словно он понял, что врачи отказали ему в жизни, и ждет, чтобы его страдания поскорей закончились. Но женщина знает, что ей еще надо жить. Вот она и хочет, чтобы муж напоследок помог обеспечить старшую дочь.
Во дворе становится тихо, пусто и сумрачно. У погасшего окна в Немом миньяне кто-то раскачивается над святой книгой или читает вечернюю молитву. Его тень падает из окна во двор и качается, как привидение, на брусчатке. Из квартиры Эльки-чулочницы раздается громкий мужской голос, там падает что-то тяжелое. Снова раздается крик, на этот раз женский, переходящий в плач, и снова становится тихо. Элька-чулочница проклинала мужа за то, что он пришел домой поздно и навеселе, пока тот не перевернул стол и пару стульев, а ей не дал оплеуху, чтобы она замолчала. Минутой позже Ойзерл Бас вышел на улицу перевести дыхание. Но в опустевшем дворе ему не с кем перекинуться словом, и он заваливается к предсказателю. Маленький полноватый Ойзерл сейчас распален из-за выпитой водки и ссоры с женой. Он говорит весело, на своем бандитском жаргоне, и на его здоровом лице играют краски.
— Я слыхал, что ты собираешься жениться, Борух-Лейб. Тебя, браток, здорово надули. Эта папиросница подсунула тебе дочку, чтоб ты ее обрюхатил и тебя, как быка, можно было схватить за рог и тащить под свадебный балдахин. Не будь придурком, оттяни это дело на пару месяцев. Этой девице придется придумать что-нибудь другое. А ты останешься вольной птицей.
— Я никого не обрюхатил. Что это вы мне говорите такие гнусности? — дрожит от страха Борух-Лейб, и его водянистые глаза становятся еще мутнее. — На меня возвели напраслину.
— Никто ничего не возводил, я дошел до этого собственным умом. А чем же она тебя держит? Ты мне зубы не заговаривай!
— Клянусь вам на этой святой книге «Зогар», что я к Нисл ни разу не прикоснулся. — Борух-Лейб хватает со стола святую книгу и прижимает ее к сердцу.
Ойзерл Бас заполняет квартиру своим гулким смехом и хлопает себя жесткой ладонью по лбу. Чтоб ему плохо было, если он понимает, что здесь происходит. Если Борух-Лейб не обрюхатил Нисл, то чем же его может запугивать ее семья? И почему это он не прикоснулся к такой-то скромнице? Ведь эта Нисл имела обыкновение простаивать с парнями в воротах до полуночи и только и ждала, чтобы ее обняли. Это все мать-ведьма ее толкала: пойди и найди себе кого-нибудь! А раз другого не отыскалось, подойдет и синагогальный молельщик. Ойзерл Бас не перестал смеяться и после того, как вышел из квартиры предсказателя во двор. Он увидел на крылечке одного из соседей и пустился к нему с веселой историей: «Послушай, какая комедия!..» Но Борух-Лейб остался сидеть, окаменев на своем месте. Ему было тоскливо оттого, что Нисл приходилось стоять с парнями в воротах, чтобы найти себе жениха. Как повелось этим летом, вержбеловский аскет снова заглянул к предсказателю около двенадцати часов ночи, но на сей раз реб Довид-Арон Гохгешталт оставил свои крадущиеся шажки и постоянные извинения и не ждал, чтобы Борух-Лейб погадал ему по руке. Аскет вошел, постанывая, как от зубной боли, держась за голову и чуть не плача. Куда ему бежать от этого сброда, который захватил Немой миньян? Мало того, что этот столяришка Эльокум Пап взялся перестраивать бейт-мидраш и целый день забивает гвозди в голову, он еще повесил на Синагогальном дворе объявление, что в Немом миньяне продаются места на Грозные Дни. В объявлении сказано, что в молельне Песелеса в Грозные Дни будут молиться все стремящиеся к пылкой молитве. Раньше всякий знал, что Немой миньян только для избранных, мыслителей, которым надо добраться до сути. И вот пришел этот столяр-неуч и придумал, что здесь каждый день надо проводить общественную молитву. А теперь в Немом миньяне к тому же трубят в шофар, так что голова лопается. И готовятся принять огромную толпу на Грозные Дни.
Хотя Борух-Лейб погружен в собственные беды, он не может смолчать, слыша такие вещи, и сердито отвечает: а почему это в Немом миньяне не надо вести общественную молитву? На то и святое место! Намедни реб Довид-Арон не одобрял храмовых жертвоприношений, потому что он против кровопролития. Но ведь он не может быть против того, чтобы евреи просили Творца о здоровье и заработке, чтобы евреи благодарили Владыку мира, вложившего в них души, сотворившего солнце и звезды. «Я против!» — подскакивает аскет от злости и одновременно от радости. Его радует, что набожный предсказатель буквально дрожит, слыша подобные еретические речи. Борух-Лейб действительно смотрит со страхом в наивных глазах на аскета, который дико крутит головой и кривит лицо. Его борода похожа на крюк с острым концом, а на его губах пенятся нечистые речи. Разве евреи слышат, что они болтают? Именно поэтому он всегда был противником общественной молитвы, и вообще молитвы, произносимой нехотя или в спешке. Молящиеся раскачиваются-раскачиваются, бормочут-бормочут, а мысли их витают где-то в другом месте. Они кричат: «Услышь глас наш!», а сами при этом ничего не слышат из того, что говорят их уста. И вержбеловский аскет принимается играть сценку, показывая, как евреи молятся без истинного намерения. Он засовывает руки в рукава, задирает голову и быстро-быстро шлепает губами, ища глазами на всех стенах часы, словно лавочник, который бормочет молитвы и трясется при этом, что он может опоздать в свою лавку.
— Это только в будние дни. На Рош а-Шана, не говоря уже про Судный День, молятся по-другому, совсем по-другому, — говорит Борух-Лейб слабым голосом. — В Судный День молятся медленно и поют молитвы, поют и плачут.
— Ложь! В Судный День тоже смотрят на часы, чтобы узнать, скоро ли закончится пост и можно будет идти жрать. — Вержбеловский аскет неожиданно перестает носиться как вихрь по комнате и мягкими шажками, с согбенной спиной и паскудной хитрой ухмылкой приближается к хироманту. — Вы знаете, кто я? Вы же предсказатель, так отгадайте, кто я?
— Кто вы? — вылупляет на него свои желтоватые белки Борух-Лейб.
— Я анархист! — выпрямляет спину реб Довид-Арон Гохгешталт. — О князе Кропоткине вы слыхали? Я из его людей, анархист!
— Рассказывали ведь, что эти анархисты бросали бомбы в императора. Как же вы можете быть одним из них? — Борух-Лейб с любопытством смотрит на руки вержбеловского аскета, которые тот засунул в рукава, словно пряча там анархистский кинжал. — Жертвоприношения вы не уважаете, как вы говорите, потому что вы против кровопролития. Общественной молитвы вы тоже не уважаете, а бросание бомб уважаете?
Вержбеловский аскет нетерпеливо топает ногой: Борух-Лейб говорит как полный невежа. Реб Довид-Арон Гохгешталт свидетельствует о себе, что он из школы князя Кропоткина, а князь Кропоткин собственноручно бомб не бросал. Он ведь был князем и, захоти он только, мог бы сам стать императором. Реб Довид-Арон рассказывает дальше, что, приходя в библиотеку Страшуна[69], он читает только князя Кропоткина. Еврей, выдающий там книги, смотрит на него как петух на людей; этот еврей-библиотекарь понять не может, как это аскет, вместо того чтобы просматривать раввинские респонсы, каббалистические сочинения и тому подобное, читает такие вот опасные книги. А анархистом он стал с тех пор, как отец дал ему затрещину и заставил жениться на этой проклятущей. Она ведь уже под свадебным балдахином была старше его на целых двадцать лет! Анархист против принуждения, анархист вообще не делает то, что не хочется. И поскольку он, реб Довид-Арон, сам по себе, поскольку он анархист, он всегда любил уединенно сидеть в Немом миньяне, где никто не молился, никто не проводил публичных уроков Торы, где каждый сидел в своем углу и вел себя так, как ему нравилось. Но с тех пор как появился этот столяр Эльокум Пап и принялся что-то мастерить, в Немом миньяне стало как в аду.
— Вы тоже, Борух-Лейб, не слишком большой праведник. — Аскет вытаскивает руки из рукавов. — Мне вы всегда говорили, что по линиям на моей ладони не видно, чтобы я развелся с одной и женился на другой. Вам якобы было жалко мою проклятую жену, но на самом деле вас огорчало то, что я могу жениться на домовладелице Хане-Этл Песелес. Но вы сами, жалостливый вы мой, ведь не женитесь на дочери папиросницы.
— Откуда вы знаете, что не женюсь? — бормочет Борух-Лейб.
Аскет смотрит на предсказателя с издевкой, желая сказать, что людей, конечно, можно дурачить. Чтобы Борух-Лейб связался с такой простой семьей? Когда эта Злата-Баша Фейгельсон ввалилась утром в священный ковчег, она верещала голосом страуса. Не видя ее противного, морщинистого лица злой женщины, коя горше смерти, а слыша только ее голос, можно было поклясться, что это кричит лесной разбойник с усами. Благородная женщина так не плачет, благородная женщина плачет со сладостью, расходящейся по всему телу. А по матери можно судить о дочери. Яблоко недалеко от яблони падает. Разве Борух-Лейб взвалит на свои плечи семейку таких злобных и голодных животных, чтобы они отгрызли ему голову? Реб Довид-Арон снова засовывает руки в рукава и начинает вышагивать по комнате мягонькими, кривенькими шажками.
— Ладно у меня не было выбора. Она, эта проклятущая моя невеста, была богатой и понимала в делах. Она еще в девичестве вела большие дела, знала все ходы и выходы. Отец толкал меня под свадебный балдахин: «Иди, недотепа, иди! Разве ты в своей жизни сможешь сам заработать хоть грош?» Он кричал на меня и давал мне оплеухи на глазах у всех новых родственников. Но кто толкает вас в такую нищую, простецкую семью?
— А старую еврейку с дочерьми не жалко? — спрашивает Борух-Лейб после долгого печального молчания.
— Старую еврейку с дочерьми жалко и умирающего папиросника тоже жалко, но вы так же женитесь из жалости, как здесь вырастут волосы, — показывает реб Довид-Арон на свою ладонь и с кривой усмешкой выходит из дома Боруха-Лейба, полный пренебрежения к стекольщику и предсказателю, изображающему из себя праведника.
Борух-Лейб прилег. Но перед его глазами стоял вержбеловский аскет и все тыкал пальцем правой руки в раскрытую ладонь левой. Ладонь становилась все больше и больше, пока предсказатель не разглядел, что это на самом деле рука папиросника, который не раз у него спрашивал, пока не слег, сколько ему суждено жить. В голове Боруха-Лейба билась мысль, что это нехорошо, что он вечером не зашел еще раз к Фейгельсонам. Как можно оставить смертельно больного на руках перепуганных женщин! Перед глазами старого холостяка все еще была протянутая рука папиросника с растопыренными пожелтевшими пальцами. Потом рука исчезла, словно в бездну провалилась — и Борух-Лейб проснулся.
Он оделся и вышел на рассвете в тихий пустой двор. На каменные стены высоких зданий уже лег первый золотой отблеск солнечного пламени, а внизу, в узких тесных переулках еще дрожал свет бледнеющего ночного неба. Борух-Лейб удивился: днем он совсем не замечает, что над его головой так много неба, хотя он стекольщик и вставляет оконные стекла. Он увидел, как из-под закрытых ворот и темных лестниц выныривают жирные черные кошки и перебегают ему дорогу. Раньше Борух-Лейб никогда не боялся дурных примет: встретить христианского священника, человека с пустым ведром или черную кошку, — но на этот раз его сердце дрогнуло: не принесет ли ему нынешняя прогулка беды на всю жизнь? На улице, как и в большом дворе Фейгельсонов, было еще пусто и тихо. Только через занавешенные окна нижней квартиры, в которой жила семья папиросника, пробивался желтоватый свет. Борух-Лейб подошел ближе и вздрогнул: изнутри до него донеслись сонные голоса, читающие псалмы.
Покойник уже лежал на полу под черным одеянием. Половинка зеркала над старым комодом была закрыта белой простыней, пугавшей больше, чем эта чернота. Вокруг усопшего горело множество свечей, принесенных соседями. Дочери ровным рядом сидели на табуретках, сложив руки на животах, и высохшими глазами смотрели на покойника, накрытого черным. На их головах были черные шали, словно они уже собрались на похороны. Но их мать и теперь не покрыла свою седую голову платком. Злата-Баша поправляла фитили расставленных вокруг усопшего сальных свечей и переругивалась с двумя чтецами, упрекая их, что они больше дремлют и чешутся, чем читают псалмы. Один из них, еврей с жидкой седой бородкой, не смолчал: «Вы злая женщина. Вы никому в жизни не желаете добра». Старшая дочь Нисл подняла голову и дрожащим голосом попросила мать: «Перестань ругаться. Какая отцу разница? Сколько бы псалмов по нему ни прочитали, он уже не оживет». Нисл, девушка на выданье, первой заметила вошедшего Боруха-Лейба и, закрыв лицо руками, всхлипнула. Но мать сирот, Злата-Баша, набросилась на него, схватила обеими руками и завопила:
— Ты, только ты теперь наше единственное утешение и единственная опора в жизни. Сначала Бог, а потом ты.
— Я женюсь, женюсь, — промямлил предсказатель Борух-Лейб и попытался вырваться из ее объятий. Но старая еврейка еще крепче прижала его к себе.
— Я знаю, что вы с Нисл поженитесь, знаю, что ты и меня и моих детей не бросишь, — продолжала кричать Злата-Баша, так чтобы и мертвый услыхал, чтобы чужие чтецы псалмов и стоящие вокруг свечи слышали, чтобы все были свидетелями обещания этого парня. Девушки смущенно переглянулись. Но как бы их ни возмущали речи матери и ее поведение, они не хотели с ней ссориться, когда отец лежит мертвым на полу.
Наконец предсказатель вырвался из объятий Златы-Баши, отстранился от нее, посмотрел на лежащего под черным одеянием покойного и мысленно обратился к нему: «Содержать мать с остальными дочерьми я не обещал. Как я могу это сделать?» Борух-Лейб верил, что живой слышит только тогда, когда с ним говорят вслух, но мертвый слышит и тогда, когда с ним говорят мысленно и он знает, что о нем кто-то думает.