В историческом музее

Вечером Элиогу-Алтер Клойнимус работал в историческом музее. Он сидел за большим столом, заваленным архивными бумагами, и читал хронику какой-то местечковой общины. В скупом свете настольной лампы убористые, витиеватые, неровные буквы местечковой хроники отливали блеклой ржавчиной. Клойнимусу приходилось напрягать близорукие глаза, разбирая полустершиеся буквы. Он все время переставлял лампу, добиваясь, чтобы освещение не было ни слишком слабым, ни слепящим. В другом конце зала сидел Меер Махтей и переписывал текст с обложки старинной богослужебной книги. Он составлял картотеку манускриптов и редких книг, находившихся в фонде музея.

Кожа голого, высокого лба Меера Махтея казалась залатанной пергаментом. Из его темных глаз выглядывала мрачноватая боковая комната, в которой он жил — потертый, запылившийся, одинокий старый холостяк. Он избегал женщин из страха, как бы они не высмеяли его внешний вид и поведение. Хотя он был ученым человеком, он так ничего и не добился. На упреки считанных друзей, что он не хочет приспосабливаться к жизни, у него был странноватый ответ, что не стоит себя ломать и приспосабливаться к среде лавочников. Вскоре произойдет социальная революция, и каждый человек найдет свое место. Друзья Махтея не верили, что он всерьез так думает, и считали его лентяем. Для учителя Элиогу-Алтера Клойнимуса было карой небесной работать с этим циником.

Клойнимус очень страдал оттого, что его полевевшие дети издеваются над его возвращением к вере, как раньше издевались над его революционным пафосом. Узнав, что он стал захаживать в молельню, где встретил своего прежнего ребе, они язвительно подбадривали его:

— Ты последователен! Социал-демократия должна довести либо до предательского сотрудничества с врагами Советского Союза, либо назад в бейт-мидраш. Хорошо еще, что ты избрал второй путь.

Если он открывал рот и пытался ответить, жена набрасывалась на него с криком «Фразеолог!» Она считала его недотепой и выговаривала ему, что если бы он не воспитывал детей на высоких словах, они бы не ушли так далеко влево, и ей не приходилось бы бояться, что их посадят в тюрьму. В классах ученики буквально садились учителю Клойнимусу на голову, и даже вечером в музее ему не было покоя. Этот неудачник Махтей тоже издевался над ним. Поэтому в его компании уста Клойнимуса не открывались подобно устам Валаамовой ослицы. Например, сейчас Махтей переписывает на белую жесткую карточку заглавный лист какой-то богослужебной книги и устраивает из нее посмешище:

— Мы называем это красивым именем — инкунабулы![99] На самом же деле это пыль и плесень. И вот этой пылью и плесенью забивали юные мозги на протяжении столетий.

Чтобы не отвечать на это заявление, Клойнимус горбится еще больше и еще глубже погружается в летопись или начинает выглядывать на улицу. Уже пару дней как перестал литься поздний осенний дождь, но мостовая, стены и окна зданий еще сырые и блестят черно и искристо в бледноватом свете уличных фонарей. В саду напротив музея застыли голые деревья. Побитые дождем груды увядших листьев навалены у подножия стволов. Кто-то шатающейся походкой, кажется, бездомный и пьяный, бродит с опущенной головой среди груд опавшей листвы и что-то в ней ищет. Меер Махтей тоже выглядывает в окно на заплаканную улицу. Заведующий музеем Клойнимус чувствует скуку и горечь, и потому речи Махтея еще больше раздражают его.

— Опавшие с деревьев листья выметают и выбрасывают в помойный ящик — и делу конец. А вот к старым прогнившим листам книг, полным пыли и плесени заскорузлой схоластики, относятся как к святыне. Вы слышите, товарищ Клойнимус?

— Слышу, товарищ Махтей, — отвечает ему тот со своего стола, медленно и с сарказмом. — В хронике, которую я сейчас читаю, упоминается предписание, согласно которому портной не должен отдавать обывателю заказанную одежду, пока обыватель не заплатит налог на содержание бедных детей в хедерах. Так постановили тогдашние главы общины, кровососы, как вы их называете. Но нынешние революционеры, настоящие кровопускатели, вместе с вашим пролетариатом еще все сто раз перекрутят, прежде чем додумаются до такой высокой морали.

— К черту мораль! Когда отменят богатых и бедных, такие предписания не потребуются. Только посмотрите в своей молью поеденной хронике, как ваши распрекрасные обыватели соблюдали эти моральные предписания, — смеется Меер Махтей в дальнем углу большого, полутемного музейного зала. В свете настольной лампы его лицо кажется еще более желтым и высохшим. Темнота вокруг его освещенной головы делает товарища Махтея похожим на торговца одеждой, сидящего и перебирающего тряпье.

Меер Махтей встает, зевает и потягивается. Наконец он говорит, что сегодня ему надо уйти пораньше. Хотя он чуть ли не каждый день использует для ухода один и тот же предлог и запустил свою часть работы, Клойнимус доволен, что останется один и сможет влиться в окружающую тишину, в ее густые тени. Но он недолго наслаждается сладким покоем. Кто-то по ту сторону двери ищет щеколду. Заведующий музеем удивляется: кто может быть так поздно? Он еще больше удивляется, узнав в вошедшем столяра Эльокума Папа, который ремонтирует и украшает Немой миньян.

— Вы мне сказали, чтобы я зашел сюда, и вы мне покажете красивые вещи, которым я смогу подражать, — говорит высокий худой Эльокум Пап. В темноте он выглядит как длинный склонившийся над колодцем журавль с головой-ведром для черпания воды.

Намедни, когда Эльокум Пап сидел в молельне во дворе Песелеса и занимался резьбой по дереву, напротив него стоял учитель Элиогу-Алтер Клойнимус, опершись за спиной на трость, и по своему обыкновению пламенно вещал.

— Наши художники ищут признания у иноверцев. А чтобы оправдать то, что они бросают на произвол судьбы собственный сад, эти снобы утверждают, что еврейское искусство примитивно. Я опубликую о ваших произведениях вдохновенную статью и завершу ее призывом к заблудившейся еврейской интеллигенции прийти и посмотреть на вашу резьбу, чтобы понять, что такое настоящее еврейское народное искусство.

Когда столяр Эльокум Пап сколачивал кухонный стол, его не волновало, что к нему обращаются. Но когда он резал по дереву, он терпеть не мог, если ему забивали голову, да еще такими речами, которых он не может понять. Он заявил этому меламеду с тросточкой, что смастерить из одного куска дерева птичью голову с короной это не то же самое, что сколотить лестницу. При такой работе не следует разговаривать, как нельзя болтать в тех местах молитвы, где благословения идут непрерывным потоком. Элиогу-Алтер Клойнимус возразил, что он не собирается ему мешать или высказывать свои суждения о работе. Он заведующий историческим музеем в здании еврейской общины на Оржешковской улице[100], напротив садика. Пусть столяр его посетит, и он покажет ему редкостные произведения еврейского искусства, которые резчик сможет скопировать для своего бейт-мидраша. Клойнимус уже забыл о своем приглашении, но Эльокум Пап не забыл и пришел в этот заплаканный, заляпанный грязью вечер.

Сначала заведующий музеем злился на себя за то, что пригласил столяра и лишил себя коротких часов покоя. Хотя люди говорят, что он ходит в Немой миньян, чтобы молчать, он все равно балаболка, как и прежде. Но тут же заведующий подумал, что ему следует радоваться, раз отыскался человек любопытный и заинтересованный в музейных сокровищах. Элиогу-Алтер Клойнимус зажигает все лампы, и Эльокум Пап внимает его разъяснениям, глядя широко раскрытыми глазами на модели скульптур.

— Вот это изучающий Тору человек с острым умом. Видите, как он морщит лоб и закатывает глаза? Так он предается схоластическим размышлениям, сводит стену со стеной и расщепляет волосок надвое, как говорят в народе. А вот эта фигура — знаток. У него веселые глаза, потому что у него хорошо на сердце оттого, что он помнит всю Тору наизусть. А вот этот еврей в оконной раме — портной. Он вдевает нитку в иголку, и можно почти услышать, как он мурлыкает при этом какую-то мелодию без слов. А вот группа евреев, которые полусидят, полустоят у стола. Один выкрикивает, воздев руки: «Да разве это возможно!», а другой затыкает себе уши, он ничего не хочет слышать — это изучающие Тору в горячем споре над листом Гемары. А вот эта группа евреев — испанские мараны[101], они справляют седер[102] в подвале, чтобы христианские соседи не знали. Но попы из инквизиции узнают и врываются в масках. Лица евреев искажены от страха, женщины падают в обморок, кто-то из участников седера, рыцарственные молодые люди, хватаются за мечи, но все они готовы к самопожертвованию во славу Имени Божьего.

Элиогу-Алтер Клойнимус разошелся. Он снимает и тут же снова надевает пенсне, словно выступает перед большой аудиторией.

— Наши нынешние молодые революционеры не уважают самопожертвование во славу Имени Божьего. Они уважают самопожертвование во имя белорусских и украинских крестьян, которые смертельно ненавидят нас, евреев. Ведь польское государство оторвало куски от Западной Белоруссии и Западной Украины, присвоило территории, которые по справедливости, как они говорят, должны принадлежать Советскому Союзу. Вот чем забивают себе голову еврейские мальчишки, они глаз ночью не могут сомкнуть из-за несправедливости, которая была совершена по отношению к белорусским и украинским крестьянам. Так что же этим воинственным еврейским мальчишкам смотреть в еврейском музее? Они считают его кучей старья, пыли и плесени.

— Подражать изображениям этих людей в дереве и камне я бы не смог, — говорит огорченный Эльокум Пап. — Тот, кто это сделал, настоящий мастер! Кто это был?

— Мордехай[103] Антокольский, сын бедного виленского шинкаря.

Клойнимус подводит столяра к скульптурной отливке и рассказывает ему длинную историю про русского императора, как его убили революционеры и как модель памятника этому убитому русскому императору заказали сыну бедного шинкаря Антокольского. Вот первая модель. Но русские ее забраковали, потому что ангелы вокруг императора, сказали они, выглядят как жидовские ангелы. Антисемиты из русской прессы и академии требовали православных ангелов со славянской внешностью, как подобает небесной компании царя-батюшки. Элиогу-Алтер Клойнимус морщится и подводит посетителя к другому проекту памятника Александру II художника Антокольского: группка крестьян вокруг императорского трона. Против этого второго проекта тогдашние антисемиты вопили еще громче: мол, жидовский скульптор показывает русскому человеку какую-то прибитую ползучую душонку. Заведующий музеем указует перстом на одну из фигур второй модели и говорит, словно со сцены:

— Вот она, вечная трагедия большого еврейского таланта, отдающего свои творческие силы чужому народу, который ненавидит его и не хочет его даже в качестве пасынка. И наш народ, наша интеллигенция виновны в этом не меньше самого художника. У старомодных евреев нет никакого чутья к искусству, а новомодные евреи ползут на брюхе за духом времени. Наша нынешняя пролетарская молодежь, например, хочет только массивную скульптуру рабочего с большим молотом, поднятым обеими руками над всем земным шаром. А над своими историей и искусством, полным пламенного еврейского духа, наша молодежь смеется, и лишь я, Элиогу-Алтер Клойнимус, лишь я один — последний забытый хранитель еврейского исторического музея.

Эльокум Пап повертел головой, оглядывая зал, и увидел всюду лежащие груды свернутых бумаг, пачки старинных книг, рассыпавшиеся обрывки священных свитков. С фотографий на стенах смотрели бледные лица со строгими глазами и черными бородами. Висели картины маслом, изображавшие по большей части кладбища: в гуще надгробий и могил, утопающих в зелени, он узнал на одной из картин Виленскую городскую синагогу с четырьмя толстыми колоннами вокруг бимы. Теперь столяр выговаривал горечь своего сердца перед заведующим музеем.

— Этот реб Тевеле Агрес, который был когда-то вашим меламедом в Ширвинте, уже заранее топит печи в Немом миньяне, еще до больших холодов. Натопленная печь привлекает побирушек, которые приходят погреться. Я своей резьбой по дереву состоятельных обывателей не привлек. А вот натопленная печка привлекает бездельников и попрошаек, всяких придурков и уродов. Каждый день приходит городской сумасшедший или полусумасшедший, и от его лохмотьев воняет все вокруг.

Учитель и заведующий музеем бросает на столяра перепуганный взгляд, нервно надевает пенсне и поднимает со стола к близоруким глазам раскрытую местечковую хронику, словно хочет выяснить, соблюдалось ли предписание платить налог на новую одежду меламедам для бедных детей или оно осталось только на бумаге, как утверждает этот циник Махтей. Элиогу-Алтер Клойнимус снова думает о том, о чем уже не раз думал: хотя он больше не верит в светскую еврейскую школу и в обещанное революционное счастье, он все-таки не может стать евреем из бейт-мидраша. Он не может произносить молитв, которые не переживает в своей душе, да и торг по поводу вызовов к Торе и знаков почета, каким он бывает в молельне даже на Новолетие и на Судный день, ему не по сердцу. Но еще больнее ему слушать о евреях, для которых бейт-мидраш — это печка, чтобы погреться, а не место для молитвы и изучения Божественной Торы. Его характер, несчастье его юности, не изменился и на старости лет — он остался романтиком.

Загрузка...