Герц Городец возвращается

Не в те девять дней месяца Менахем-Ав, когда евреи скорбят о разрушении Храма, вернулся во двор Песелеса Герц Городец, как в прошлом и позапрошлом году. На этот раз он вернулся весной, в канун месяца Нисан[123]. Прежде, в печальные девять дней накануне Девятого Ава, он был весельчаком, жизнелюбом, насмешником, теперь же, в добрые дни перед Песахом, он принес с собой мрачную подавленность. Пораженные обитатели двора Песелеса принялись шушукаться между собой:

— Что с ним случилось, с этим солдатом на деревянной ноге? Куда подевалась его веселость и где его деревянная нога?

Вместо деревяшки, похожей на толкушку для ступы, прикрепленной к культе оторванной по колено ноги, на этот раз солдат носил брюки с подогнутой левой штаниной и костыль под левой рукой. Раньше, когда он ступал своей деревянной ногой, все видели в этом мужскую доблесть, теперь в его подогнутой штанине на оторванной ноге и костыле все видели знак беды и надлома, словно его снова ранили на поле боя. Он больше не заигрывал и не шутил с женщинами. О том, как далеко он зашел на этом своем новом пути, можно было судить по его обстриженным усам. Во дворе Песелеса еще хорошо помнили, как черные закрученные усы инвалида жили своей собственной жизнью, торчали горделиво и сладострастно, дразнили и щекотали. Теперь у Герца Городеца было небритое лицо и пара погасших глаз. Он больше не торговал детскими игрушками, пугачами, деревянными ружьями и красочными картинками, как в позапрошлом году. Не было при нем ни серой белки, ни зеленого попугая, ни ящичка с выигрышными билетиками судьбы, как в прошлом году. Он пришел с точилом. Для того, чтобы носить на правом плече большую деревянную раму с точильным камнем сверху и педалью снизу, опираясь при этом левой рукой на костыль, надо иметь еще больше сил, чем для ходьбы на деревянной ноге. Но вместо восхищения силой и мужеством солдата его новый вид внушал растерянность, печаль и недоумение. Герц Городец даже не призывал громким голосом воспользоваться услугами его ремесла. Он поставил точило, вынул из ящичка ножик и принялся его точить.

Его изменившийся внешний вид и ремесло, то, что он работал, не прерываясь и не поднимая ни на кого глаз, вызвало среди обитателей двора тихую панику. Не столько для того, чтобы наточить ножи и ножницы, сколько чтобы дать ему заработать и втянуть его в разговор, хозяйки стали выходить из своих дверей с длинными широкими ножами для хлеба, треугольными секачами, с ножницами и ножничками. Женщины стояли вокруг него с этими стальными инструментами в руках, ждали своей очереди и пытались завязать с солдатом разговор.

— Вы ведь каждый год приходите посреди лета, в девять дней перед Девятым Ава. Что же случилось, Герц Городец, что на этот раз вы выбрались к нам перед Песахом?

— Ничего не случилось. — Он на минуту замедлил бег точильного камня. — Крестьяне, и белорусы, и поляки не хотят больше в свои деревнях еврейских бродячих торговцев, еврейских портных и еврейских парикмахеров. Даже еврейских музыкантов они больше не хотят. А одного такого еврейчика со скрипочкой[124] нашли убитым. Я решил вернуться прежде, чем меня тоже нашли бы мертвым.

Привыкнув за последнее время к дурным вестям о погромах, обитательницы двора тем не менее в первую минуту остолбенели, а потом принялись причитать, заламывая руки: снова напрасная жертва! Только они чуть-чуть успокоились, как одна из них удивленно сказала: разве это новость, что бьют евреев? Другая спросила даже со смехом: поэтому ему пришлось состричь свои красивые усы? А третья спросила вполне серьезно, почему он поменял деревянную ногу на костыль.

— Тяжело было носить, — ответил Герц Городец, и было непонятно, что именно он имеет в виду. Что ему было тяжело носить, красивые, закрученные усы или деревянную ногу?

Гомон женщин понемногу стих. Каждая протянула ему для заточки свой нож или ножницы, а он, возвращая их, сказал, сколько это стоит. За кухонный нож он брал двадцать пять грошей, а за большие ножницы — сорок грошей. Соседки остались стоять в глубоком молчании и после того, как они получили свою утварь назад. Они стояли с разнообразными наточенными кусками металла в руках и со странным оцепенением в испуганных взглядах, словно на старинной настенной росписи, изображающей вооруженных женщин, готовых к войне не на жизнь, а на смерть. В воцарившейся тишине слышался только визг стали на точильном камне. Иногда с точила срывались холодные голубые или красные искры.

Двор Песелеса, в котором кое-где еще лежали грязные сугробы, постепенно накрыли вечерние тени. Небо становилось все темнее. Соседки начали расходиться по квартирам, глядя с немым страхом на наточенные ножи и секачи в собственных руках. Инвалид все еще что-то точил, словно нажимание на педаль правой, обутой в сапог ногой заменяло ему прежние странствия по свету. Погруженный в работу, он не заметил, что от всего сборища женщин во дворе остался только один мужчина, который стоял там, опершись боком о стену, еще до их появления, и присматривался, прислушивался — столяр Эльокум Пап. Оставшись один на один с точильщиком, он приблизился и пробормотал:

— А я-то думал, что ты будешь шляться по деревням, пока не крестишься и не женишься на гойке. Кто он был, этот еврейчик со скрипочкой, которого убили крестьяне?

— Просто еврейчик со скрипочкой, — неохотно ответил Герц Городец и еще сильнее нажал на педаль точила, которое от этого стало вращаться еще быстрее. Эльокум Пап некоторое время молча смотрел, как он работает, а потом спросил:

— Для кого ты точишь этот нож? Что ты им собираешься делать?

— Продам какой-нибудь еврейке картошку чистить. — И точильщик посмотрел на столяра искоса, со злобной издевкой, блеснувшей в глазах. — Может, ты думаешь, что я пойду искать крестьян, убивших этого еврейчика со скрипочкой, и буду их резать? — Он остановил точило, завернул нож в кусок полотна и спрятал его в ящичек.

— Я слыхал, как люди говорили, что если находят убиенного, ему в могилу надо положить нож, чтобы он пришел и убил того, кто убил его, — пробормотал как бы по секрету Эльокум Пап и посмотрел на точильщика с недоверием, опасаясь, что тот смеется над ним.

— Этого еврейчика со скрипочкой похоронили в его одежде, потому что, говорят, таков закон, что убиенного хоронят в той одежде, в которой его нашли, а не в саване. Но ножа ему с собой в могилу не дали, потому что мертвый с ножом ничего не может сделать, — ответил Герц Городец с жестким спокойствием человека, не позволяющего утешать себя бабушкиными сказками. Сунув костыль под левую руку, он медленно поднял деревянную раму с точильным камнем на плечо и с минуту смотрел на освещенные окна Немого миньяна. Потом он повернулся к выходу со двора.

— Ты не остановишься на это раз на женских хорах молельни в Немом миньяне? — воскликнул Эльокум Пап, словно его обманули.

— Я останавливался на женских хорах в Немом миньяне, потому что я любил маршировать там на деревянной ноге: раз-два! раз-два! Но с костылем не маршируют. И главное, я не хочу больше скитаться по местечкам. Я пока ночую в заезжем доме на улице Стефана Великого, я там сплю в сенях. Местечковые извозчики, которые останавливаются там, знают меня и попросили за меня хозяина. Потом, если я останусь в Вильне, я буду искать квартиру, — Герц Городец говорил монотонно, голосом измученного человека, как никогда прежде не говорил.

— Пойдем ко мне. Поужинаешь у меня, и я постелю тебе, как графу, во второй половине моего подвала, в столярной мастерской. У меня ты будешь желанным гостем, никому не придется за тебя просить, чтобы тебе сделали одолжение. Завтра, если захочешь, наточишь для меня пару инструментов: долото, рубанок, топор. Давай сюда свою машину, мне легче ее нести, чем тебе, — с этими словами Эльокум Пап снял с плеча инвалида деревянную раму с точильным камнем и педалью.

По прежним временам Матля знала, что ее муж считает солдата с деревянной ногой гультаем. Что это вдруг между ними появилась такая дружба? Но привыкнув слушаться всего, что изрекал ее Эльокум, Матля приняла гостя с дружелюбной улыбкой и поспешно принялась готовить ужин. Следя за плитой и присматривая при этом за тремя дочерьми, она тем не менее прислушивалась одним ухом к разговору мужчин за столом и понемногу начала понимать, почему Эльокум Пап относится теперь к этому калеке иначе.

— У меня не выходит из головы эта история про еврейчика со скрипочкой, которого убили деревенские мужики. Он играл один, или в ансамбле, вместе с другими музыкантами? Где это произошло?

Инвалид, всегда охотно рассказывавший на крылечках во дворе Песелеса о своих приключениях в деревнях, сейчас явно не хотел говорить о ране, которая еще кровоточила. Но ему было неудобно отказывать столяру, пригласившему его к себе на ужин и на ночлег. Он вынул табак, соорудил из бумаги самокрутку и закурил, чтобы захотелось разговаривать.

— Слыхал про Лингмян[125]? Знаешь ведь про это местечко, где евреи устраивают веселье на кладбище. Там, в одном из близлежащих сел это и случилось.

— Местечко, где евреи устраивают веселье на своем кладбище? Как это может быть? — спросил с сомнением столяр, опасаясь, не пробудился ли в Герце Городеце прежний насмешник и не принялся ли опять за старое.

От заправленной нефтью настольной лампы на тонущие во мраке стены кое-где ложился слабый красноватый свет, походивший на пламя далекого лесного пожара, от которого больше дыма, чем света — лампа и впрямь дымила. Дым шел и от самокрутки инвалида, который рассказывал о местечке, где евреи устраивают веселье на кладбище.

Лингмян лежит неподалеку от Колтиняна[126] и Игналины[127], по дороге на Дугелишок[128], Дукшт[129] и Гайдуцишок[130]. Самый большой город в этих местах — Новый Свенцян[131]. Так кто будет смотреть в зеленый христианский праздник Троицы на Лингмян, где даже электричества еще нет, нет железнодорожной станции, а ярмарка бывает раз в год. Сами лингмянцы-то на себя не смотрят, особенно с тех пор, как местечко разделили надвое. Большую часть забрали литовцы, а меньшая часть осталась у поляков. Семьи оказались разделенными. Родители живут в домишке на польской стороне, а дети с внуками — на литовской. Поскольку граница легла точно посередине кладбища, лингмянцы понемногу дошли до мысли, что там можно встречаться раз в год, когда евреи посещают Девятого Ава родные могилы[132]. Виленский казенный раввин, сенатор Рубинштейн вел переговоры с польским начальством в Варшаве, а ковенские общинные деятели работали со своим литовским начальством, пока на весь день Девятого ава не стали снимать с лингмянского кладбища польских пограничников в зеленых шапочках и литовских пограничников в желтых шапочках. Увидав, что удалось избавиться на один день от охранников и пугал, из обеих частей местечка на кладбище устремились члены разделенных годами семей. В поле среди могил сначала был плач. А потом — радость и веселье.

— В поле среди могил радость и веселье? — возмущенно и испуганно воскликнул Эльокум Пап.

В другое время Герц Городец рассмеялся бы ему в лицо. «Экий ты святоша! Ерунда!» — сказал бы он ему. Теперь он не смеялся, а ответил медленно:

— Да, в поле среди могил радость и веселье. Ты ничего не слыхал о том, что происходит на лингмянском кладбище на Девятое Ава?

— Может быть, я и слыхал, да не очень прислушивался и уже забыл, — пробормотал хозяин и крикнул дочерям в другой конец подвала: — Кончайте там безобразничать, потому что я уже беру ремень.

Три девчонки в полутемном углу рассматривали и ощупывали точило в деревянной раме, пока не догадались, как заставить его крутиться, и не начали нажимать на педаль. Особенно это понравилось старшей девочке, худой, длинноносой, с лентами в тонких косичках. Она отталкивала младших сестер и нажимала на педаль с таким пылом и радостью, словно качалась на качелях. Но она же первой проворно отскочила, когда отец раскричался, что он, мол, снимет брючный ремень. Тут же мать позвала старшую девочку, попросив в чем-то помочь, и младшие сестры поспешили за ней.

Герц Городец снова свернул себе самокрутку, закурил и продолжил рассказ о веселье, которое царит на лингмянском кладбище Девятого Ава. В первый год там встречались только разлученные родственники из самого Лингмяна. Но с каждым годом все больше евреев стало съезжаться туда из польских и литовских городов и местечек. Вся окрестная область оживала. За недели до Девятого Ава лингмянские лавочники отправлялись за товаром в Новый Свенцян и даже в Вильну, извозчики привозили отовсюду продукты. На рыночной площади устанавливали длинные прилавки, как на ярмарку, и родственники покупали друг другу подарки. На самом кладбище, на траве между могил расстилали покрывала, скатерти и справляли семейные трапезы. Когда об этом узнали в окрестных деревнях, крестьянки начали приносить к забору кладбища свой товар: сыр и масло, мед и яйца, чернику, редиску, зеленый лук, даже живых гусей и кур. Один еврейский пекарь откуда-то привез на телеге целую пекарню со всякими сортами хлеба, тортами и горой печений и баранок, которые деревенские жители любят жевать. Деревенские обитатели думали, что здесь будет еще одна ежегодная ярмарка, как на Шавуот, точнее, на христианский праздник Троицы[133]. Иноверцы стали приходить разодетыми, в начищенных до блеска сапогах, а шиксы — в пестрых, специально вынутых из сундуков платьях, красных фартуках и цветастых платках на шеях. Ну, а поскольку ярмарка, то начали приезжать и гадалки, гадающие на картах, и гармонисты, и слепые рыночные певцы. На самом кладбище евреи изливали друг перед другом горечь своих сердец, а потом выпивали и хорошенько закусывали. Люди постарше веселились, молодые парочки пересмеивались и заводили любовь.

— Девятого Ава, среди могил? — снова воскликнул Эльокум Пап.

— Девятого Ава среди могил, — спокойно ответил Герц Городец, и они прервали разговор: хозяйка подала на стол.

От тарелок, как густой туман на реке, поднимался пар, отбрасывавший тени на освещенные тускло-красным светом стены. Матля приготовила мясной ужин: селезенку и легкие, много мозговых костей, картошку и кашу. За едой мужчины мрачно молчали. Мать и дочери тоже разговаривали между собой мало. Когда тарелки были опустошены, Эльокум Пап пробурчал жене:

— Дай нам еще немного.

И точно также он пробурчал с обидой гостю:

— Я тебя спросил об этом еврейчике со скрипочкой, которого убили гои. А ты завел про лингмянское кладбище, где на Девятое Ава устраивалось веселье.

— Я знал, что у нас есть целый вечер, поэтому я и начал с начала. — Герц Горедец отломил кусок черного хлеба и ел его вместе с кашей. А сам продолжал рассказывать, как из года в год он приходил на лингмянское кладбище, и точно так же, как на Лаг ба-Омер он стриг евреев и их детей, в пост Девятого Ава он брил крестьян и закручивал им усы. И товар он тоже покупал. У одного крестьянина взял пучок свиной щетины, у другого — связки сушеных грибов, а у третьего — домотканые холсты. Но главное, он проводил время среди евреев на самом кладбище. Он любит людей, люди любят его, а там было веселье у иудеев[134]! Как раз там Герц Городец и встретил этого еврейчика со скрипочкой. Это просто так говорится «еврейчик со скрипочкой»! На самом деле, этот музыкант был потрепанный и заросший волосами, как лесной зверь. По-человечески он разговаривать не мог. Когда он произносил слово, получалось пискляво, словно щенок тявкает. А если он смеялся, то смех его был скрипучим, как ржавая дверная петля. Он ходил по кладбищу от одной группы евреев к другой и для каждой группы играл на своей скрипке, как он это делал для крестьян на рынке. Евреи, сидевшие на траве компаниями, пихали ему еду, давали мелочь и велели идти дальше. Хотя у них, конечно, и было веселье, они все-таки помнили, что это кладбище с могилами и что сейчас Девятое Ава, не время и не место играть на скрипке.

— Короче, — Герц Городец отодвинул от себя пустую тарелку, — пограничники с обеих сторон, и в зеленых, и в желтых шапочках, наконец поняли, в чем дело, и передали своим начальникам, что польские и литовские евреи встречаются на лингмянском кладбище и веселятся, а не оплакивают на могилах своих покойников. Тогда министры с обеих сторон издали приказ эти встречи прекратить — и их прекратили. На лингмянском кладбище и в окрестностях снова воцарилась мертвая тишина и пустота на весь год. Лингмянские евреи снова стали с трудом зарабатывать на жизнь ловлей рыбы в больших озерах, извозом, перетаскиванием на своем хребте бревен из глухих барановских[135] лесов, подковыванием крестьянских лошадей и ремонтом крестьянских телег. Я тоже перестал приходить на Девятое Ава в Лингмян и начал каждый год в это время приходить в Вильну, во двор Песелеса.

— И делал тут то же самое, что этот еврейчик со скрипочкой там. В девять дней перед Девятым Ава ты ходил по двору Песелеса от одного крылечка к другому и играл на губной гармошке, — с упреком сказал столяр.

— Я делал и другие вещи, про которые богобоязненные евреи говорят, что их не следует делать, но я не перестал быть евреем и не давал садиться себе на голову. Если какой-нибудь гой-антисемит говорил мне: «Жид пархатый!», я концом своей деревянной ноги так ему засаживал по тесным местам, что он пополам сгибался. Поэтому-то мне и не понравился этот потрепанный музыкант, который, как бродячая собака без хозяина, бегал за крестьянами. Когда я потом приходил в Лингмян и спрашивал про него, мне каждый раз рассказывали, что он стал совсем гоем: играет на деревенских гулянках и свадьбах, у церковной паперти и ворот панских усадеб. Евреев он избегает, а евреи избегают его. На этот раз я пришел в Лингмян накануне Пурима, тогда-то евреи и привезли убитого музыканта из далекого села Зездреле. «Заберите из Зездреле вашего жидка», — сказали гои. Лингмянцы привезли его из села и уложили в мертвецкой.

Матля сидела заламывая руки и молча раскачивалась, как соблюдающая траур, сидящая на низкой скамейке. Она знала, что Эльокум терпеть не может, когда она болтает или открывает рот, чтобы задать вопрос. Поэтому она только печально качала головой и, глядя на нее, дочери с перепуганными глазами тоже молчали.

— Дети, идите спать, — сказал столяр девочкам мягче, чем обычно, словно смерть этого музыканта была несчастьем его семьи, а Матлю попросил пойти в мастерскую и постелить гостю постель на верстаке. Мужчины продолжали сидеть за столом. Эльокум Пап долго молчал, потом заговорил снова:

— А почему гои его убили? Ты же говоришь, что он жил среди них и вел себя совсем как они.

— На это как раз и жалуется пророк. — Инвалид поднялся и подставил костыль под левую руку. — За четвертинку водки и кусок колбасы с хлебом он играл на деревенских гулянках целый день, полночи и считал себя одним из них. Но они помнили, что этот музыкант не один из них, и когда им стало грустно, они его и убили. Евреев бьют повсюду, а они будут стоять в стороне? — Герц Городец захромал в соседнюю комнату подвала, в столярную мастерскую, и вслед за ним захромала большая тень на стене: — Когда ты встаешь утром на работу?

— Можешь спать сколько хочешь. Я иду на утреннюю молитву, а потом сижу в молельне. — Хозяин шел за ним вслед и продолжал мучить своими вопросами: — А что сделали лингмянские евреи? Они хоть разнесли эту деревню, где было совершено убийство? Ведь рассказывают, что лингмянцы — это рыбаки, извозчики и кузнецы. Они ведь должны уметь оставить от гоя-убийцы мокрое место.

— Я ведь тебе уже сказал, почему они этого не сделали. — Инвалид остановился и повернулся к хозяину: — Сильные евреи того края — дубы и великаны! — стояли вокруг убитого, опустив руки, и молчали, потому что они знали, что евреев сейчас бьют повсюду. Тогда я понял, что время моих странствий прошло. Я ведь тоже был у деревенских за своего, тем не менее, они убьют меня, а люди потом скажут: «Он сам виноват, потому что он долго вертелся среди гоев». И люди будут правы.

Герц Городец уже сидел на своей постели — верстаке с тисками на краю. Хозяйка положила на верстак мешок, набитый соломой, подушку и отдала гостью лучшее ватное одеяло с покрывалом. Чтобы инвалиду было повыше в головах, Матля сгребла стружки под подушку, а потом помогла ему стянуть сапог с правой ноги. Но хозяин не уходил. Он продолжал неподвижно сидеть на табуретке, вытянув голову вверх и словно стремясь расслышать, что думает потолок. Инвалиду тоже еще не хотелось спать, хотя он смертельно устал. Он сидел на постели, положив обе руки на колено здоровой правой ноги, и молчал, опустив голову. С потолка свешивалась проволочная сеть с нефтяной лампой, и на стены лезли причудливые тени длинных лестниц, лопат, комода, шкафа — всего того, что столяру надо было закончить.

У Эльокума Папа был и клад резных изделий, законченных и незаконченных, засунутых под доски и присыпанных стружками. Он гадал, показывать или не показывать их гостю? В итоге он решил не показывать их солдату и даже не упоминать о них. Если Герц Городец не оценил его резьбы прошлым летом, когда ему еще было хорошо и весело в этом мире, то теперь, когда у него так сумрачно на сердце, он наверняка не обратит на нее внимания. Обиженный тем, что инвалид не восторгается резьбой и украшениями, Эльокум Пап пробормотал:

— Я и не представлял, что ты можешь так измениться. Раньше ты не переставал шутить и хохотать, а сегодня я еще ни разу не слыхал, чтобы ты засмеялся.

Герц Городец продолжал сидеть, обняв обеими руками колено. Он сказал в темноту, словно в пещеру:

— С тех пор как евреи перестали встречаться на кладбище в Лингмяне, прошли уже годы, но я никогда об этом не думал. А в последнее время это кладбище стало являться мне во сне. Я слышу во сне веселый шум и смех, как в те дни Девятого Ава, когда евреи там встречались и веселились. Потом становится тихо, очень тихо, и я вижу могилы с надгробиями, словно они вырастают из земли все выше, выше. Они стоят опечаленные тем, что во время тех встреч их почти не замечали. В полусне я вспоминаю, что сильно набожные евреи тогда очень сердились из-за трапез, которые справлялись на зеленой траве, и кричали, что это оскорбление Имени Всевышнего, оскорбление умерших. Другие же утверждали прямо противоположное, что усопшие довольны тем, как их живые родственники встречают их и поминают в радости. Вдруг я вижу во сне этого еврейчика со скрипочкой, как он идет по пустому кладбищу, останавливается у каждого холмика и проводит смычком по струнам, словно на кладбище еще сидят группками живые евреи. Он не слышит и не видит, что кладбище пусто и покинуто. Он даже не знает, что его приятели, крестьяне из дальнего села Зездреле, убили его. Он ходит от могилы к могиле, от холмика к холмику и играет, пока я не вижу, что он приближается и ко мне — тогда я просыпаюсь, обливаясь потом. Уже несколько раз мне снился один и тот же сон, — закончил Герц Городец и вытянулся на постели, укрывшись одеялом и пожелав хозяину доброй ночи.

— Спокойной ночи. Если тебе захочется курить, потерпи и не кури, потому что среди стружек может легко получиться пожар. — Столяр подул на нефтяную лампу, потушил ее и вышел из мастерской.

Загрузка...