Заброшенное святое место

Молельня во дворе Песелеса когда-то славилась своими состоятельными прихожанами. Эти старые прихожане перемерли, оставив по себе на стенах мраморные доски с выбитыми на них позолоченными надписями, свидетельствующими об их добрых деяниях. Один пожертвовал молельне медный рукомойник, другой — ханукальную лампаду, третий — свиток Торы, четвертый дал наличными пару тысяч рублей на ремонт.

Дети усопших филантропов приходили молиться только по субботам и праздникам. В будние дни бейт-мидраш пустовал. В час заката дрожащие лучи солнца проникали сквозь оконные стекла и позолоченные буквы на мраморных досках вдруг начинали сверкать. Потом солнечные лучи гасли и темно-голубые тени скрывали куски мрамора с именами состоятельных прихожан.

В годы войны между войсками русского царя и германского кайзера святое место ожило. В лагерях еврейских беженцев, высланных из местечек на границе с Восточной Пруссией, где разгорелись бои, тоже были ешиботники[6] и раввины. Часть беженцев не хотела уходить еще дальше, в глубину русского тыла. Они остались в Вильне и уселись изучать Тору в молельнях на Синагогальном дворе, а также в молельне Песелеса, которая тогда еще сияла свежей побелкой, разукрашенная и полная молитвенных принадлежностей. Когда русские отступили и Литовский Иерусалим попал под власть немцев, новые хозяева забрали из каждого дома и из каждой молельни металлические предметы, чтобы перелить их в пули и пушки. Из молельни Песелеса они тоже вывезли большую серебряную ханукальную лампаду, бронзовые люстры, медный рукомойник и таз, даже медные набалдашники с перил вокруг бимы[7] и священного ковчега. Бейт-мидраш выглядел теперь разоренным и ободранным, похожим на его отощавших, изголодавшихся, опечаленных ученых. В конце концов война закончилась и знатоки Торы из литовских местечек разъехались по домам. Молельня Песелеса тоже лишилась своих временных прихожан и стала еще более пустой и покинутой. В каждом из ее углов появилась паутина. Скамьи и пюпитры валялись с искривленными ножками. Штукатурка отваливалась от стен, окна сверкали разбитыми стеклами, священный ковчег стоял голым, без покрывала. В молитвенном доме остались только свитки Торы и шкафы со множеством священных книг. Если бы не высокие, узкие, круглые окна, никто бы и не помнил, что во дворе Песелеса находится святое место.

Из прежних литовских ученых там остался только один, реб Довид-Арон Гохгешталт из местечка Вержбелов[8]. Он не вернулся к себе домой, потому что не хотел жить со своей женой, которая была старше его на целых двадцать лет. От долголетнего одинокого сидения в молельне у вержбеловского аскета появилась привычка разговаривать с самим собой, размахивая руками, пожимая плечами и качая головой, словно в попытке убедить кого-то: нет! нет! он не вернется к своей проклятой жене. Понемногу в пустой молельне стали появляться и другие ученые, люди, отжившие свое даже по сравнению со старомодными евреями из других бейт-мидрашей. Поскольку устоявшегося порядка и обряда в этом заброшенном святом месте не было, а состоятельные обыватели вообще перестали ходить сюда, каждый ученый мог спокойно сидеть в своем уголке. Никто никому не мешал. Кто хотел, мог заночевать либо в мужской части молельни, в бейт-мидраше, либо в пустующей женской.

Соседи, жившие во дворе Песелеса, редко слышали из бейт-мидраша веселый голос, напев Гемары[9], словно изучавшие там Тору постоянно дремали за своими пюпитрами или просто сидели как истуканы. Лишь изредка кто-нибудь из ученых начинал раскачиваться над лежащей перед ним на пюпитре святой книгой и отрывок его возгласа вылетал из окна как черная птица. Завсегдатаи молельни даже не всегда молились в миньяне; а когда они все-таки молились вместе, а не по одиночке, ведущий молитву больше нашептывал про себя, чем читал громко для каждого, пока наконец сердито не восклицал: «Свят! Свят! Свят!» И кто-то вторил ему громко, резко, с сердечным надрывом. После этого молельня снова погружалась в задумчивое молчание, в печальную, застывшую аскезу литовской субботы. Поэтому соседи, жившие во дворе Песелеса, дали этому бейт-мидрашу прозвище, прижившееся в Вильне: «Немой миньян».

Летний вечер. На скамейках и на кривых ступеньках крылечек сидят бабуси в париках и в очках с медными оправами. Они держат на коленях клубки шерсти и вяжут теплые чулки на зиму — дай Бог дожить, кофты для дочерей, свитеры для внуков. Спицы в натруженных пальцах мелькают как стрелы из лука, пергаментно-сухие, желтоватые лица греются в последних солнечных лучах. При этом их маленькие ушки, спрятанные под большими тяжелыми париками, напряженно вслушиваются — а вдруг через окна молельни они услышат сладкий напев Торы. Но вместо напева Торы старуха слышит у себя за спиной плач младенца. Родители на работе, на фабрике или в мастерских, так что бабушке приходится присматривать за внуком. Старуха с трудом поднимается в дом и долго возится у колыбели. Ее лицо, покрытое тонкими морщинками и голубыми жилками, излучает счастье. Внук засыпает, и старуха снова выбирается на двор и принимается за работу. Она сидит себе на ступеньках, спицы летают, пальцы отсчитывают петли, а она погружается в свои раздумья.

Вязальщица вспоминает ученых из Ковенской Литвы[10], которые были здесь во время войны. Достаточно было взглянуть на их бледные лица, чтобы понять, до чего они изголодались и измучились. И все же они изучали Тору с наслаждением, со сладостью, расползавшейся по всему телу. Не раз захлопотавшаяся еврейка, случившаяся на двор с двумя кошелками товара, забывала о своих заботах и оставалась стоять, вслушиваясь в голоса изучающих в молельне Тору. Но нынешние ученые словно дали обет молчания, с позволения сказать. Старуха поправляет на голове парик, словно защищаясь от этих мыслей, возникающих против ее воли. Так, может быть, ее дети не так уж неправы. Может быть, действительно несправедливо то, что мужская молельня занимает кусок второго этажа, а женская часть — кусок третьего? Их можно было бы перестроить в полдюжины маленьких квартирок для молодых пар, теснящихся у родителей. В Вильне, говорят, сто десять синагог, и многие из них пустуют. Могут же евреи из Немого миньяна сидеть в какой-нибудь другой синагоге, а Немой миньян уступить еврейским детям, родившимся в этом же самом дворе. Разве это не доброе дело?

Примерно так размышляют старушки в париках в то время, как спицы в их пальцах мелькают еще быстрее, чем мысли. Но их дети, молодые соседи и соседки не так набожны и сдержаны, как старые матери. По вечерам после ужина молодые обитатели двора, усевшись на крылечках подышать свежим воздухом, смотрят на освещенные окна молельни и громко шутят:

— Зачем этим бездельникам[11] огонь? Чтобы увидеть, где почесаться?

Из молельни спускается вержбеловский аскет реб Довид-Арон Гохгешталт. Соседи считают, что он виноват больше всех. Если бы он после войны не застрял в опустевшем бейт-мидраше и не привел за собой новых бездельников, эту развалюху давно бы уже переделали на квартиры. Вержбеловский аскет идет с жестяным чайником за горячей водой, смотрит на камни булыжной мостовой и что-то мурлыкает себе под нос. Хотя от него редко услышишь слово, обращенное к соседям-неучам, он так давно уже обосновался здесь, что обитатели двора знают все подробности его ссоры с женой и его привычку говорить с самим собой.

— Это он высчитывает, сколько его жене сейчас лет, — говорит один из соседей и передразнивает ученого, изображая, как тот ведет свои подсчеты: на свадьбе ему, жениху, было двадцать лет, а ей, невесте, около сорока. Он бы ни за какие деньги не пошел под свадебный балдахин, если бы отец не дал ему затрещину. Теперь ему сорок два года, а этой проклятущей — шестьдесят два. Да разве будет он, реб Довид-Арон из Тельзской ешивы[12], жить с крикливой базарной торговкой шестидесяти двух лет от роду? Ни за что не будет!

Молодая женщина звонко смеется и говорит: неудивительно, что аскет всегда ходит за горячей водой. Человек беспрерывно разговаривает с самим собой, вот ему и хочется пить. Насмешник снова передразнивает ученого, как тот радуется, что на границе между Польшей и Литвой стоят солдаты с ружьями и его проклятущая жена не сможет до него добраться. Да и его старый отец не сможет больше дать ему затрещины. «Ну что у него получилось, у моего отца? Он думал, что если я женюсь на такой богатой простухе, он на старости лет будет жить в благополучии. А от его планов остались солома да мякина» — так передразнивает дворовый шутник вержбеловского аскета, и соседи еще больше веселятся. Один из обитателей двора, однако, удивляется, как это ученый ухитряется существовать на ту пару злотых, что он зарабатывает время от времени чтением по усопшим глав из Мишны[13], да на простывшем чолнте[14], который какая-нибудь еврейка приносит ему порой в горшочке.

— Ну, а нашу домовладелицу, хозяйку двора вы забыли? — встревает другой. — Хана-Этл Песелес помогала ему, когда ее муж еще был жив, а теперь помогает и того больше. Не иначе как этот бездельник думает развестись со своей старухой из Ковенской Литвы и жениться на нашей хозяйке. Смотрите, как станет хозяином, так и вышвырнет нас из квартир.

Теперь смеются даже бабуси в париках. Этот еврей должен быть не в своем уме, чтобы вообразить, будто владелица хлебопекарни и хозяйка двора пойдет с ним под свадебный балдахин. Тем не менее, богатая вдова питает к нему и к другим просиживателям скамеек из Немого миньяна большое уважение. Они, конечно, обещали ей золотой трон в раю. Поэтому ей нет дела до молодых пар, детей старых жильцов, которым негде жить. Но когда вержбеловский аскет возвращается во двор с чайником горячей воды, его все же пропускают молча и не говорят худого слова. Соседи относятся к нему с почтением, потому что знают: в конечном счете он все-таки достойный еврей. К тому же домовладелица очень обижается, когда насмехаются над ним.

И вот это заброшенное святое место облюбовал для себя Эльокум Пап и пришел туда — длинный, тощий и сухой, как палка от метлы. Он в жизни еще не видал, чтобы бейт-мидраш был настолько разорен и запущен. Столяр обвел помещение голодными глазами. У него аж дыхание перехватило от желания строить и ремонтировать. Как на отдельных островах, вдалеке друг от друга, сидели евреи, замкнутые и молчаливые. Один молча раскачивался над священной книгой, другой дремал, положив голову на пюпитр, третий пялился в потолок. Вержбеловский аскет вертелся, махал руками и разговаривал сам с собой. Казалось, что он поссорился с собой, но вот-вот с собой помирится. Эльокум Пап подошел к нему.

— Надо все отремонтировать. Ведь тут все разрушено, как в Храме. Я столяр, я буду брать за работу дешево. А вы кто, синагогальный служка?

Реб Довид-Арон Гохгешталт даже вздрогнул и дважды обиделся. Первый раз — потому что ему мешают размышлять, а второй — потому что его спрашивают, не служка ли он. Даже когда он мальчишкой приехал в Тельз, глава ешивы обращался к нему во множественном числе и в третьем лице: «И из какого они города? А где они учились раньше?» А теперь к нему обращается простой смертный: кто вы? Стыд и позор, если человек с улицы так нахально обращается к нему! А кто виноват? Все она, эта рыночная торговка, которая старше его на двадцать лет и не хочет принимать от него разводное письмо. Ученый встал к столяру боком и отвечал ему через плечо.

— Здесь бейт-мидраш без служки, без синагогальных старост и без обывателей-прихожан. Тут ничего не надо ремонтировать, а если кто и отремонтирует, то ему не заплатят.

Эльокум Пап не удивился. Он сразу понял, что имеет дело с заносчивым человеком в потрепанном сюртуке. Он отвернулся от него и пошел к другому еврею, в другой угол бейт-мидраша.

Слепой проповедник реб Мануш Мац проповедует и занимается Торой с прихожанами по утрам и вечерам в синагоге Могильщиков, но день проводит в Немом миньяне. В городе его еще называют «реб Мануш-Мишна», потому что он знает наизусть всю Мишну. Он сидит за своим пюпитром без книги и повторяет наизусть учение танаев[15]. Эльокум Пап пару раз слушал его проповеди в синагоге Могильщиков.

— Ребе, я столяр и резчик. Я вижу, что бейт-мидраш здесь голый и босый как сирота. Даже над священным ковчегом нет никаких резных украшений, — говорит Эльокум и сразу же раскаивается в своих словах. Ведь проповедник слеп и не может видеть украшений, даже если они есть.

Но реб Мануш Мац с легкостью понимает, о чем идет речь. Его отрешенное лицо улыбается морщинками вокруг закрытых глаз и красными, воспаленными веками. Он берет в горсть свою жидкую сивую бородку и говорит со сладким напевом, словно проповедуя перед прихожанами. «В святой Торе написано: „Это Бог мой, и Его украшу“. Наши мудрецы толкуют это так, что надо служить Всевышнему красивыми вещами: красивым цитроном, мезузой[16] в серебряном футляре, изукрашенной шкатулкой для благовоний. Но главное, тем не менее, благословление цитрона и благословление благовоний; сутью мезузы являются святые слова, начертанные на пергаменте. То же самое и с резными украшениями в бейт-мидраше. От этого, конечно, не отмахнешься рукой. Тем не менее, главное — не забывать сказанное в „Поучениях отцов“[17]: „Будь отважен, как леопард, легок, как орел, быстр, как олень и силен, как лев, чтобы выполнить волю Отца твоего Небесного“». Так толкует реб Мануш Мац, и Эльокум Пап знает, что проповедник должен поучать. Пусть закончит. Потом столяр спрашивает:

— А кто заплатит мне за мою работу?

На это у реба Мануша нет ответа. «А кто платит мне за мои проповеди?» — хочется ему спросить. Его проповеди нравятся людям, но есть ли у него деньги, чтобы прожить день, никого не интересует. Но слепец не выдаст свою обиду на старост синагоги Могильщиков бедному ремесленнику. Он снова начинает говорить со сладким проповедническим напевом, что и музыкальные инструменты царя Давида, да будет благословенна его память, арфы и флейты не просто для красоты и ярких красок нарисованы на стенах и потолках синагог, но чтобы напомнить нам, что у нас был Храм, в котором левиты пели и играли на музыкальных инструментах. Мы должны раскаиваться в наших грехах, из-за которых был разрушен Храм, и читать псалмы с сокрушенным сердцем.

Столяр думает, что слепой проповедник, конечно, не от рождения слепой, потому что он говорит о резных украшениях и ярких красках так, словно видит их сам. С другими евреями, сидящими по своим углам, у Эльокума Папа нет ни времени, ни терпения разговаривать. Он торопится домой с большими планами в голове, входит запыхавшийся и рассказывает Матле, что он становится хозяином молельни во дворе Песелеса. Там немеряно работы. Там все надо ремонтировать и украшать. И там ему никто слова поперек не скажет. Матля заламывает руки: как он может отдавать все время ремонту какого-то бейт-мидраша, когда он должен кормить жену и детей? Обычно Эльокум разговаривает с ней коротко и сердито; на этот раз он не скупится на слова и говорит мягко, что для нее и для детей он будет вкалывать как лошадь, а для молельни Песелеса будет работать в свободное время. Еще настанет день, когда в Немом миньяне будут молиться лучшие обыватели города. Муж тычет в жену длинным, жестким пальцем:

— Не возражай. Слышишь, женщина!

Поскольку он будет обеспечивать семью, а для бейт-мидраша будет работать в свободное время, как любой другой еврей, совершающий богоугодное дело, Матля становится умнее и отвечает ему: почему ей быть против? Еще придет день и бейт-мидраш во дворе Песелеса будут называть «бейт-мидраш Эльокума Папа». Будут спрашивать друг друга: «Вы видели, как украшен бейт-мидраш Эльокума Папа?» И будут говорить: «Бейт-мидраш Эльокума Папа — самый красивый в городе».

— Матля, таких слов говорить не надо! — восклицает столяр.

Он уже совсем растерян. Это надо же, что бабе взбрело в голову — бейт-мидраш, носящий его имя! Но Матля хочет понравиться ему еще больше и говорит, что два льва для украшения священного ковчега в Немом миньяне у него уже есть: те самые, что он сделал для молельни реба Исроэлки у Виленки, а тамошний староста их забраковал. Эльокум бросает сердитый взгляд на жену и неохотно говорит, чтобы тех львов она больше не упоминала, они не годятся. Если те львы не годятся, он сделает новых, утешает его Матля и продолжает говорить с богобоязненной миной, что на материал ему, конечно, даст денег хозяйка двора и Немого миньяна. Владелица пекарни Хана-Этл Песелес щедра на пожертвования и даже не требует квартплаты с бедных соседей. Она наверняка не допустит, чтобы бедный ремесленник расходовал свое собственное дерево, при том что он работает бесплатно.

Эльокум Пап долго молчит и смотрит на жену с недоверием. Наконец он говорит, что только теперь до него доходит, какая она врунья и подлиза. Лишь бы он думал, что она болеет за богоугодное дело; но он умнее ее. Если он прямо сейчас пойдет к хозяйке двора и молельни, она еще может ему ответить, что у нее нет денег на ремонт или что она хочет другого ремесленника. Нет, он сначала возьмется за работу, а когда она уже будет сделана, тогда он и пойдет к хозяйке Хане-Этл Песелес и она не сможет ему отказать.

Столяр побыстрее закончил заказ: пару белых кухонных столов, отдал Матле выручку, а себе выделил пару часов для работы в молельне. Нагруженный ящиком с инструментами и несколькими длинными досками, он отправился в Немой миньян, чтобы отремонтировать, прежде всего, поломанные ступеньки бимы. Когда он вошел в бейт-мидраш с инструментом и материалом, никто на него даже не взглянул, и он тоже ни на кого не смотрел, так ему не терпелось скорее взяться за дело. Он уселся на пол около бимы и некоторое время думал, с чего начать. Но как только он начал отдирать прогнившую ступеньку и раздался скрип, вержбеловский аскет выскочил из своего угла как укушенный. Кричать ребу Довиду-Арону не подобало, он кипятился тихо: подобное дело неслыханно за те почти двадцать лет, что он просидел в бейт-мидраше! Кто дал столяру право шуметь и мешать людям в их размышлениях? Может быть, он еще и гвозди начнет сейчас забивать? В этот момент раздался глухой щелчок — столяр оторвал от бимы старую ступеньку. Пыль, смешанная с землей и мелкими щепками, осыпала вержбеловского аскета.

— Невежа! — Реб Довид-Арон даже затрясся от возмущения.

— Если вы такой деликатной выпечки, то возьмите веник и выметите мусор, который вы нанесли за двадцать лет, — ответил ему столяр.

Вержбеловский аскет остолбенел и вылупил глаза: чтобы он брал веник и выметал мусор? Ясно как день, что он имеет тут дело со стоящим на нижней ступени, человеком с улицы. И реб Довид-Арон начал потихоньку отступать, отряхивая от пыли свой лапсердак, пожимая плечами и скроив обиженную мину. К этому времени другие сидельцы молельни повылезли из своих углов, собрались со всех сторон и молча смотрели, как работает столяр. Но он на них даже не взглянул — жаль времени. Кроме того, он вообще не питал почтения к евреям, устраивающим из святого места свинарник, не рядом будь упомянут. Эльокум Пап положил доску на колено и провел по ней пилой. Вдруг он услыхал такие разговоры, что у него руки опустились.

— К чему это деяние строительства и ремонта? Поляки тоже кричат, чтобы евреи покинули Польшу.

Это сказал еврей, которого Эльокум Пап знал по Синагогальному двору: его прозвали «сумасшедший венгерский раввин».

Реб Мешулем Гринвалд происходил из Прессбурга[18], что в Словакии. В городе поговаривали, что хотя реб Мешулем Гринвалд из фанатично набожных венгерских хасидов, он разбирается в светских науках и владеет иностранными языками. Он жил в Берлине и вел там дискуссии с учеными антисемитами. Но когда этот со свастикой, да сотрется его имя, взял власть, ребу Мешулему Гринвалду пришлось подвергнуться суровым преследованиям, продолжавшимся, пока он не бежал из Германии. Где он оставил семью, не знает никто, и он в том числе. Он вбил себе в голову, что должен написать трактат, опровергающий утверждения ученых антисемитов, и тем самым одолеть германского гонителя. Венгерский раввин долго скитался, пока не застрял в Вильне среди литваков. Теперь он говорит каждому прохожему на Синагогальном дворе, что надо сделать, чтобы одолеть этого, да сотрется его имя, из Берлина. Его план представляет собой смесь безумия и детской наивности, но от его речей порой отнимаются руки и ноги. Вот и Эльокум слышит теперь слова, от которых чувствует растерянность и подавленность.

— Кто же берется строить и ремонтировать во время потопа? Прежде чем вы закончите, этот сатана-разрушитель придет и сметет все. Необходимо прежде всего показать миру, что сатана-разрушитель измыслил на евреев лживые наветы. Тогда все народы выступят против него и уничтожат его. Тогда можно будет браться за строительство.

Эльокум Пап видит, что аскеты Немого миньяна расползлись, каждый — назад в свой уголок, и оставили его одного с больным раввином. У реба Мешулема Гринвалда белая густая борода и длинные завитые пейсы доброго дедушки. Но его тяжелые, нависающие брови и большие угольно-черные глаза, полные страха, вызывают такой же ужас, как и его слова. Но вот слепец реб Мануш Мац в своем уголку услыхал и понял, что простодушный резчик боится помешанного раввина. Слепой проповедник направляется к биме, стуча своей палкой.

— Как вас зовут, реб столяр? — дружелюбно спрашивает реб Мануш.

— Эльокумом меня зовут, Эльокумом Папом.

Эльокум — это очень счастливое имя, говорит слепой проповедник. Поскольку столяр зовется реб Эльокум, Всевышний поможет ему выполнить его план и отремонтировать бейт-мидраш[19]. Добрым знаком является и то, что он начал ремонт со ступенек бимы. Когда евреи поднимаются и спускаются по ступенькам бимы, ведущим к Торе, они подобны ангелам на лестнице праотца Иакова. Человек еще выше, чем ангел. Ангел не может изменить свой духовный уровень, в то время как человек движется. Он может подниматься все выше и выше, как сказал пророк: «Я дал тебе способность двигаться среди сих стоящих». При восхождении главное, куда идут. Можно подняться на чердак за соломой, а можно идти все выше по горе Избавления, как говорит пророк Исайя: «По горе высокой поднимайся, провозвестница Сиона». Так поет проповедник реб Мануш Мац, но лишь столяр слушает его. Венгерский раввин стоит оглохший от мыслей, бурлящих в его мозгу. Его черные глаза горят горем, широкий лоб покрывается потом от напряженной мысли. Он все еще не может вспомнить, где он оставил свою жену и детей, в Берлине или в Прессбурге, или же они остались в какой-то другой точке на пути его долгих странствий.

Загрузка...